Каким-то образом эти слова задели что-то внутри меня, что-то, до чего она раньше не могла дотянуться.
– Вот так, значит, ты думаешь? Что я бездарна, если помогаю, вместо того чтобы уйти? – Я говорила настолько громко, насколько хватило смелости. – А знаешь, что я думаю? Ты говоришь, что самосохранение – это благо для Сопротивления, но это лишь оправдание. Самосохранение – это благо для тебя, потому что ты не заботишься ни о ком, кроме себя.
Ирена напряглась ещё сильнее. Нас окружала тишина, густая и удушливая, как дым после взрыва. В одно мгновение хаос, а затем – спокойствие.
Чтобы унять ярость, пульсирующую в венах, я вдохнула прохладный ночной воздух, притворяясь, что он пахнет свежестью и чистотой, а не отходами и плесенью грязного переулка. Ирена подошла так близко, что её высокая, худая фигура нависла надо мной. Я не двинулась с места, когда она заговорила, её голос был резче, чем порывы холодного ветра, пробегающие по коже.
– Если ты ещё хоть раз попытаешься вмешаться, нам конец, чёрт возьми. И если я услышу ещё хоть одно грёбаное слово из твоего рта сегодня вечером, ты пожалеешь, что не оставила меня с этими солдатами.
Она не стала дожидаться ответа – я всё равно не должна была произносить больше ни единого грёбаного слова – и зашагала прочь. А я осталась стоять на месте, наблюдая, как она уходит. Ирена нарушила своё собственное правило об использовании наших настоящих имён. Я хотела сказать об этом, но решила не провоцировать её. Достаточно провокаций для одного вечера.
* * *
Аушвиц, 29 марта 1941 года
Поезд грохотал по рельсам всю ночь, в вагоне было темно, как на неосвещённых улицах Варшавы во время комендантского часа. Мама велела нам пить отвратительную воду из общего ведра, но я опасалась, что тогда мне придётся воспользоваться другим ведром. Я и так стояла в вагоне, стиснутая между незнакомцев, как товар на рынке. Мне бы хотелось сохранить хотя бы то немногое достоинство, что ещё оставалось. Однако мама настояла на своём.
Когда поезд остановился, нам всем казалось, что мы провели в этой ловушке десятилетия. Двери распахнулись, и мы увидели эсэсовцев, которые начали выводить нас на платформу. Мама вышла первой, за ней Зофья и Кароль, а я осталась, чтобы помочь тате. Когда мы приблизились к двери, я, останавливая тату, схватила его за руку. Он посмотрел на меня, но я не смогла взглянуть ему в глаза.
– Тата, мне так…
Он обхватил моё лицо своими тёплыми ладонями, и я попыталась сдержать слёзы, грозившие выплеснуться из глаз.
– Источником истинной свободы являются храбрость, сила и доброта. Единственный, кто может отнять их у тебя, это ты сама. – Я медленно кивнула, тогда он взял меня за запястье, повернул мою ладонь вверх, и я раскрыла её. Там лежала пешка, которую он мне дал. Улыбаясь, отец сжал мои пальцы и поцеловал в лоб.
– Раус
[6]! – донёсся чей-то крик.
Мы с татой подошли к выходу. Расстояние от пола вагона до платформы было большим, поэтому тата сел, взял маму за руку и спрыгнул, опираясь на здоровую ногу. Они оба протянули мне руки, когда я прыгнула следом.
Я ожидала, что снаружи будет больше места, но там была всё та же толкучка, воняло потными телами, человеческими экскрементами и грязью. Серое утро окутывало промозглым холодом. А на платформе, прямо на глазах, нарастал всеобщий хаос. Солдаты орали и били новоприбывших прикладами и кнутами, обезумевшие люди в полосатой форме делали то же самое, подгоняя всех вперёд.
Кароль потянулся ко мне, поэтому я взяла его на руки, сдерживая стон, когда синяки вокруг живота засаднили под его весом.
– Смотри, – шепнул брат, указывая на двух солдат, которые толкали заключённых, поторапливая их. – Ублюдки.
Я закашлялась, чтобы спрятать вырвавшийся смешок, а затем состроила самое суровое выражение лица, на какое только была способна.
– Кароль, это плохое слово, не произноси его.
– Но его сказала мама, когда охранники толкнули тебя, помнишь?
Я приложила палец к его губам и понизила голос:
– Ты прав, но солдаты разозлятся, если услышат, что ты так говоришь. Давай лучше мы сохраним это в секрете?
Он кивнул, казалось, воодушевлённый этой идеей, и я поцеловала его в щёку, прежде чем опустить на землю и взять за руку. Зофья придвинулась ближе ко мне, она рассматривала окружающую нас местность широко распахнутыми глазами.
– Где мы? – прошептала она.
Я крепко сжала в ладони маленькую шахматную фигурку и разглядывала толпу, пока не заметила знак.
– В Освенциме.
Немцы называли его Аушвиц.
Мы шли за другими заключёнными Павяка по платформе, но потом солдаты СС приказали мужчинам отделиться от женщин и детей. Я тут же уцепилась за край шерстяного пиджака таты, но взгляд, которым обменялись родители, меня немного успокоил.
– Вы позволите нам остаться вместе? – спросила мама у стоявшего рядом солдата.
В ответ тот плюнул ей под ноги. Тата напрягся, мама схватила его за рукав, а эсэсовец оглядел нас с презрением.
– Мне плевать, останетесь вы вместе или нет. Всё равно вам в одно и то же место, – сказал он. Что-то в его тоне заставило меня задуматься, но я не понимала, что именно.
– Шевелитесь, давайте дальше по платформе. – Он толкнул маму в нужном направлении и пошёл прочь.
Тата подхватил маму под локоть, не потеряв собственного равновесия, а я бросилась вперёд, чтобы помочь им. Мама взяла за руку Зофью и придержала тату за талию, пока тот поднимал Кароля.
– Держитесь рядом, – сказала мама, и мы двинулись дальше.
Как я должна была это делать? Бесчисленные люди толпились вокруг, вставали между мной и моей семьёй, выстраиваясь рядами. Слава богу, мой отец был высоким. Я сосредоточилась на затылке таты и стала продвигаться к нему. Пока я боролась с толпой, кто-то толкнул меня, и крошечная пешка выскользнула из рук.
Я бросилась за ней, уворачиваясь и петляя меж ног в «оксфордах», лодочках и мокасинах, пока чуть не столкнулась с начищенными сапогами. Выпрямилась с резким вдохом и обнаружила, что стою перед офицером СС.
Он держал мою пешку между пальцами.
Каким-то образом она уцелела при падении. Он рассматривал пешку, а я ждала, пока он заметит меня, изнывая от нетерпения, – нужно было как можно скорее присоединиться к идущим.
Всё в этом офицере было маленьким и щуплым – хрупкое телосложение, глаза-бусинки, тонкие губы, узкое лицо. Как будто бы ожил один из игрушечных солдатиков Кароля. Всплывший в воображении образ рассмешил бы меня, если бы не выражение лица этого человека. Он вперил в меня окаменевший от отвращения взгляд, как будто девочка перед ним была самым жалким и убогим существом в мире. А его приоткрытые губы, казалось, говорили о нетерпении воплотить родившийся в голове план.
– Умеешь играть? – спросил эсэсовец. Он посмотрел на ближайшего охранника и сделал жест, вероятно, чтобы тот перевёл, но я кивнула, не дожидаясь перевода. Он стиснул челюсти, будто его оскорбило то, что я владею его родным языком, и бросил пешку мне в ладони.
Я сделала шаг назад и обнаружила, что не узнаю ряд, в котором шла. И моей семьи нигде не видно.
Озираясь по сторонам, я пыталась увидеть родных. Конечно, они не могли уйти далеко, я же отошла всего на несколько шагов, чтобы забрать свою пешку. Но я никого не узнавала и не могла вспомнить, в каком направлении нас послал солдат, и с трудом могла что-то разглядеть в толпе. Люди натыкались на меня и отталкивали в сторону, не позволяя стоять на одном месте, я прижала кулаки к груди, ощущая под ними биение сердца.
Мы окажемся в одном и том же месте, так сказал тот солдат. Если я не найду свою семью сейчас, я найду их, когда мы туда доберёмся.
Эта мысль принесла утешение, но каждая следующая минута увеличивала расстояние между нами. Может быть, они уже дошли до конечного пункта назначения? Тот офицер СС наблюдал за мной, поэтому я повернулась к нему. Я не хотела смотреть ему в лицо, поэтому уставилась в землю и заговорила тихим голосом:
– Не могли бы вы сказать мне, куда идти? Я должна была идти со своей семьёй, но теперь я потерялась, и… – Я замолчала, прерывисто вздохнув. – Пожалуйста, я должна их найти.
После короткой паузы он щёлкнул пальцами, подав знак другому солдату и кивнув в мою сторону. Солдат растерялся, вероятно, потому, что он вёл группу мужчин, но оспаривать молчаливый приказ не стал. Махнул мне рукой, подзывая в свою группу, и я подчинилась.
На мгновение мне показалось, что я вижу тату, но надежды рухнули так же быстро, как и возникли. Не он. И всё же мы направлялись в одно и то же место. Как я туда попаду, было не важно, важно только то, что потом я воссоединюсь со своей семьёй.
Следуя за мужчинами, я оглянулась через плечо. Офицер СС смотрел нам вслед с прежним интересом, и я крепче сжала в кулаке свою крошечную пешку. Другой эсэсовец окликнул его, и звук имени поплыл по платформе и достиг моих ушей. Фрич. У меня было предчувствие, что я должна его запомнить.
Глава 4
Аушвиц, 20 апреля 1945 года
Я всегда разыгрываю партию быстро. Фрич, напротив, осматривает доску так, как будто забыл все правила и должен вспоминать их заново во время каждого хода. Он наверняка знает, как меня раздражает его неторопливость во время игры, и, вероятно, именно поэтому продолжает так себя вести.
Наконец он заносит руку над конём, но затем, видимо, передумывает и сдвигает в угол рта сигарету. Я прикусываю внутреннюю сторону щеки и сцепляю руки, чтобы не дать им беспорядочно перемещаться.
– Помнишь, как в первый раз здесь оказалась?
Его вопрос всколыхнул ту часть меня, которую я бы предпочла навсегда заглушить, ту часть, которая не поддаётся контролю. Если отвечу, рискую воспламенить её, поэтому, чтобы успокоиться, я тихонько вздыхаю и стряхиваю с ресниц капли дождя.
Посмеиваясь, он играет с чёрной пешкой, которую взял в свой последний ход.
– Ты была таким маленьким ничтожеством, а?
Слова, это всего лишь слова. Только слова.
– Твой ход. – Мой голос напряжён, наэлектризован так же сильно, как когда-то забор из колючей проволоки.
– Прошло четыре года, так что тебе было… сколько? Четырнадцать, может быть, пятнадцать. – Фрич бросает окурок на гравий. – Скажи мне, 16671, что ты чувствуешь?
– Что я чувствую?
Он выпрямляет спину и ставит локти на стол.
– Вернувшись в Аушвиц.
Малейшая провокация – и по моим венам будто пробегает электрический разряд.
Разве можно выразить словами, каково это – вернуться в такое место?
Фрич ждёт, приоткрыв в предвкушении рот, но будь я проклята, если дам ему то, что он хочет. Напряжение пронизывает меня, но, прежде чем оно проявится дрожью в руках или вспышкой ярости, я представляю, как оно замедляется, стихает, опускается на глубину. Когда я наклоняюсь над шахматной доской «Дойче Бундесформ» и понижаю голос, пистолет в моём кармане ощущается таким же тяжёлым и сокрушительным, как воспоминания об этом месте.
– Твой ход, если, конечно, не хочешь сдаться.
Мгновение Фрич не реагирует. Наконец он смягчается, отступает и всё-таки передвигает своего коня, но при этом по-прежнему держит чёрную пешку за самую узкую часть и крутит её между пальцами, взад-вперёд, взад-вперёд. Я сильнее прикусываю щёку. Мне вновь удалось похоронить электрическое напряжение глубоко внутри, но я до сих пор чувствую его покалывание.
– Будто бы мы никогда и не покидали это место, правда?
Слова звучат почти обвиняюще, как будто он побуждает меня сказать больше, раскрыть, почему я вернулась в это место, ведь я так долго и отчаянно пыталась сбежать отсюда. Я молчу. Он не заставит меня играть в своём спектакле, я к этому не готова. Как только я признаюсь, зачем пришла – если всё же потеряю контроль, – ему больше не будет нужна ни эта игра, ни я. Прошлое зажмёт меня в свои тиски, как бы я ни сопротивлялась. Я провела три месяца, борясь с ним, и ни разу не одерживала победу.
Сколько бы он ни подгонял меня, как бы ни пытался вытащить мои воспоминания на поверхность, это ему не удастся, пока я не буду готова встретиться с ними лицом к лицу. Я буду цепляться за контроль так же крепко, как отбившаяся от семьи девочка когда-то цеплялась за шахматную фигурку, сделанную отцом.
Но Фрич прав. Вернувшись в Аушвиц, я чувствую себя так, словно никогда не покидала его. Вот где всё это произошло, вот реальность, которая теперь стала воспоминаниями. И порой невозможно отличить одно от другого.
Быть здесь – значит проживать заново мой первый день в этом месте и каждый последующий.
Это ад. Кромешный ад.
Глава 5
Аушвиц, 29 мая 1941 года
– Шнель
[7]! – кричал охранник СС, когда я с группой мужчин уходила от железнодорожной платформы всё дальше. Он замахнулся кнутом, но я была проворнее и успела скрыться в толпе.
Холод пронизывал насквозь. Было ли это из-за начавшегося дождя или из-за моего непреходящего беспокойства после общения с Фричем, я не знала, но обхватила себя руками, чтобы согреться. Во все глаза высматривая свою семью, я по-прежнему сжимала в ладони крошечную пешку, когда мы дошли до ворот, окружённых забором из колючей проволоки. Когда мы приблизились, я смогла разобрать слова на металлической табличке над входом.
ARBEIT MACHT FREI. Труд освобождает.
Ирена никогда не упоминала о том, что гестапо отправляет членов Сопротивления в подобное место. Может быть, она понятия не имела, что такое место вообще существует.
* * *
Шестью неделями ранее
Варшава, 12 апреля 1941 года
Колокольчик над дверью приветственно звякнул, когда мы с Иреной вошли в маленькую галантерейную лавку. Наше последнее задание на этот день. Посетители сосредоточенно изучали товар, мы принялись делать то же самое. Вдоль стен тянулись полки из тёмного дерева, доверху заполненные мужскими рубашками. Мы прошли мимо стеллажей с яркими галстуками, кожаными ремнями и шляпами и остановились у витрины со швейными принадлежностями.
За прилавком продавец, господин Немчик, принимал оплату от пожилого мужчины, но моё внимание привлекла молодая пара, рассматривающая галстуки. На лацкане пиджака мужчины поблёскивала булавка со свастикой, у женщины этот же символ был приколот на уровне груди. Фольксдойче
[8].
Осознав это, я придвинулась ближе к Ирене, моё сердце стучало почти так же громко, как бронзовые часы на стене. Пока женщина изучала ассортимент, её взгляд переместился на нас. Возможно, она задавалась вопросом, почему две молодые девушки пришли за покупками в магазин мужской одежды. Она переглянулась со своим спутником, и от меня не ускользнуло многозначительное выражение лиц обоих.
Ещё одно правило Ирены: быть готовым к тому, что фольксдойче окажутся коллаборационистами. Тем, у кого было немецкое происхождение, но не было гражданства, поскольку они жили за пределами Германии, была предоставлена возможность подписать «Дойче Фольклисте»
[9] в поддержку политики Третьего рейха по германизации оккупированных территорий. Даже фольксдойче, живущие в Польше и связанные родством с поляками, нередко заявляли о лояльности рейху и были печально известны тем, что сдавали своих соотечественников гестапо.
Возможно, Ирена тоже заметила эту пару, но виду не подала. Мы подошли к шляпам, а эти двое вертелись неподалёку. Хотя они пытались проявить хитрость, догадаться об их намерениях было нетрудно. Скорее всего, они специально задержатся в лавке, чтобы подтвердить свои подозрения на наш счёт. Мы не могли выполнить нашу задачу так, чтобы они этого не заметили, единственным способом было выпроводить их из магазинчика.
Они были на расстоянии нескольких метров, достаточно близко, чтобы услышать то, что я собиралась сказать. В воздухе витали ароматы кожи и дерева, я сделала медленный вдох, позволяя сладкому аромату успокоить мои нервы. Ещё ни один придуманный мною план за всё время работы в Сопротивлении не подвёл меня, и я позабочусь, чтобы и этот тоже сработал. Я подождала, пока Ирена отложит одну шляпу и возьмёт другую, а затем со стоном запрокинула голову.
– Ну выбери уже хоть что-нибудь!
Она чуть не выронила шляпу и чертыхнулась себе под нос, но, не дав ей опомниться, я продолжила:
– Неужели мы должны тратить так много времени на покупки для Патрика? Я и так бездарно провела всё утро, слушая, как ты с ним флиртуешь.
Её глаза стали круглыми, как поля шляпы, но затем сузились, загораясь одновременно пониманием и раздражением. Разумеется, после стольких недель совместной работы она узнала воображаемого молодого человека, на которого я всегда ссылалась, когда нам нужна была убедительная история. Это была самая любимая схема для меня – и самая нелюбимая для Ирены. К счастью, она всегда подыгрывала.
Ирена поднесла шляпу ближе к глазам, её взгляд метнулся в сторону фольксдойче.
– Чем больше ты будешь жаловаться, тем дольше я буду выбирать.
– О, так вот почему мы так долго просидели в кафе? Потому что я жаловалась, что из-за тебя мы опаздываем по делам? – спросила я, скрестив руки на груди, пока Ирена снова поворачивалась к полке. – Или потому, что вы двое не могли перестать целоваться?
За это она вперила в меня особенно гневный взгляд. И, не теряя времени, огрызнулась в ответ:
– Если ты так зациклена на поручениях, выполняй их сама.
– Может быть, я так и сделаю. Я сказала маме, что мы ненадолго, и нам всё ещё нужно заехать в мясную лавку. Такими темпами мы не вернёмся домой до комендантского часа.
Господин Немчик откашлялся в ответ на наши повышенные голоса, но он знал, зачем мы пришли, поэтому я предположила, что он догадывается о нашем плане. Словно желая успокоить продавца, я одарила его обаятельной улыбкой – хотя от меня не ускользнули раздражённые взгляды фольксдойче, – затем взяла чёрную фетровую шляпу и сунула её в руки Ирене.
– Вот, купи эту и пойдём.
Она оттолкнула её.
– Нет, мне не нравится.
– Успокойтесь, иначе вы повредите товар, – вмешался господин Немчик, но мы стали препираться ещё громче.
Я нетерпеливо махнула рукой на фетровые шляпы.
– Выбери что-нибудь из этого и перестань быть такой придирчивой.
– А ты перестань быть такой чертовски надоедливой.
– Это ты тратишь впустую весь наш день из-за глупого мальчишки!
Во время нашего спора я уловила несколько невнятных бормотаний фольксдойче, затем мужчина вернул галстуки господину Немчику и отрицательно покачал головой. Жестом пригласив свою спутницу следовать за собой, он направился к двери.
– Простите за доставленные неудобства, – сказал господин Немчик, в извиняющемся жесте протягивая руку вслед уходящей паре.
Когда колокольчик над дверью перестал звенеть, мы с Иреной замолчали. Наконец-то одни. Мы подождали ещё немного, убедившись, что больше никто не зайдёт, затем поспешили к прилавку.
– Извините, что из-за нас вы потеряли клиента, – сказала Ирена, бросив на меня многозначительный взгляд. Она достала из сумочки конверт и экземпляр газеты «Бюлетын Информацийны»
[10] и передала всё продавцу.
Господин Немчик сложил газету Сопротивления, открыл конверт и вытащил пачку злотых, а затем сказал, пожимая плечами:
– Потерять клиента, чтобы защитить вас и вашу работу, – честь для меня.
Ирена оглянулась на дверь и наклонилась ближе.
– Как малыш? – произнесла она шёпотом. В её словах сквозило беспокойство, не было привычной резкости.
– Лучше, – ответил он с улыбкой. – Немного поправился, и мои дети его обожают. На эти деньги я смогу купить продукты на чёрном рынке, и тогда мы сможем кормить его ещё лучше.
Мы с Иреной посмотрели друг на друга с облегчением. Моя мама занималась еврейским ребёнком, о котором шла речь, и, вернувшись поздно вечером, долго рассказывала о том, какой он худой, это её очень беспокоило. Хорошие новости развеют мамины опасения, теперь она будет знать, что средства позволят господину Немчику обеспечить свою семью бóльшим, чем те жалкие пайки и товары, которые выделяли немцы.
Господин Немчик кивнул в сторону двери:
– Ну, бегите, пока не пришлось отпугивать ещё кого-нибудь из клиентов.
– Я справлюсь с тем, чтобы отпугнуть кого-то, если понадобится, – сказала Ирена. Она повернулась ко мне, приподняв брови. – Ты всё сказала о Патрике или хочешь что-то добавить?
От одного только упоминания этого имени у меня вырвался смешок, несмотря на сарказм в её голосе. Я метнулась к выходу. Ирена последовала за мной, но тут звякнул колокольчик, объявляя о новом посетителе и спасая меня от её упреков – по крайней мере на время. Я поспешила на улицу и, не пройдя даже пары метров по пустому тротуару, разразилась смехом.
– Ты что, с ума сошла? – крикнула Ирена, подходя к парикмахерской, рядом с которой я остановилась. – Почему ты всегда так делаешь?
Через секунду я взяла себя в руки.
– Фольксдойче наблюдали за нами и, мне кажется, что-то подозревали, вот я и решила, что показная ссора заставит их потерять интерес. И ведь сработало же, не так ли, сестричка?
– А если бы не сработало? О боже, Мария, они могли солгать ближайшему эсэсовцу просто для того, чтобы нас арестовали и заткнули нам рот.
– Успокойся, Ирена. Не заставляй меня снова жаловаться на Патрика.
Её гнев рассеялся, и со слабой, но нежной улыбкой она прислонилась к витрине парикмахерской.
– Патрик – так звали моего отца. – Она помолчала, потом вздохнула и снова вернулась к себе прежней. – Из всех историй, которые можно сочинить, ты выбрала ту, где я влюблённая дурочка?
– Это легко и правдоподобно. Шах и мат, – ответила я, ухмыляясь. – Признай, это было весело.
Ирена поняла, что не сможет сделать мне выговор, и покачала головой.
– Ты тупица, но каким-то образом твой глупый план заставил их уйти, и мы смогли передать необходимые средства, так что, я думаю, не такая уж ты и бездарная, как мне казалось. Но я не говорю и об обратном, – добавила она, заметив, как я приосанилась. – Просто не совсем уж бездарная.
– Ну а я думаю, ты не такая кошмарная, как мне казалось. Не хорошая. Просто не совсем уж кошмарная.
– Осторожнее. Я всё ещё могу устроить тебе взбучку, Хелена Пиларчик.
– А я могу рассказать твоей матери, что ты ругаешься, как сапожник, в моём присутствии. Ты не единственная, у кого есть власть, Марта Нагановская.
Сощурившись, Ирена зашагала дальше по улице, но я всё-таки заметила улыбку, которую она попыталась скрыть. Я сдержала свою ухмылку и побежала за ней. Она раздражённо вздохнула, когда я с ней поравнялась.
Пока мы шли, я нежилась в волнах удовлетворения. Ещё один успешный день в Сопротивлении. Фигуры расставлены по местам, стратегия определена, дебют переходит в миттельшпиль. На этой стадии белые и чёрные борются в полную силу, используя все навыки, чтобы забрать короля противника. Это была самая опасная фаза любой шахматной партии. Но и самая захватывающая.
Тем временем в поле зрения уже появился вход в еврейское гетто. Ворота открылись, чтобы пропустить немецкую машину, и я увидела другой мир, жители которого были вынуждены носить белую повязку с голубой звездой Давида. Трое темноволосых бородатых мужчин ехали на рикше, педали крутил четвёртый; горстка взлохмаченных детей пронеслась мимо тощей фигуры, распростёртой на тротуаре. Мёртв или слишком болен, чтобы двигаться, нельзя сказать наверняка. Рядом с неподвижным телом кто-то скорчился под кучей тряпья – судя по размеру руки, протянутой к прохожим, я предположила, что это была женщина. Солдаты держали человека, похожего на раввина, и стригли его длинную седую бороду, но он, сохранив достоинство, стоически переносил совершаемое над ним унижение.
Ворота закрылись, евреи остались в ловушке – острая боль сожаления пронзила моё сердце. Идеология, заразная как болезнь, породила такое зло. До войны я была свидетельницей разных примеров ненависти или угнетения, но ни один из них не был таким мерзким и бессмысленным, как этот.
* * *
Аушвиц, 29 мая 1941 года
Я щурилась, пытаясь защититься от дождя. Вместе с группой мужчин-заключённых прошла через ворота. По неровной дороге мы проследовали мимо зданий из красного кирпича, помеченных чёрными вывесками с белыми буквами. Солдаты провели нас в блок № 26, где размахивали дубинками мужчины в полосатой одежде, похожие на тех, что были на железнодорожной платформе. Я высматривала свою семью, но единственными заключёнными здесь были мужчины из моей группы, и некоторые уже начали раздеваться, готовясь облачиться в тюремную форму. Группа, в которой была моя семья, скорее всего, уже прошла через это. Пока я рассматривала окружающих людей и обстановку, мужчина в нескольких метрах от меня снял с себя майку и шорты и стоял голый.
Я была в шоке и поэтому не сразу отвела взгляд; но когда отвернулась, то обнаружила, что раздеваются абсолютно все. Полностью. Не надевая больше ничего.
Некоторые мужчины жались друг к другу в поисках тепла и поддержки, другие дрожали в одиночестве. Это место лишало людей одежды и любых личных вещей, оставляя их съёжившимися в наготе. Что это за тюрьма такая?
Один из мужчин в полосатой форме подошёл ко мне. Вокруг бицепса – белая повязка с надписью «КАПО» чёрными заглавными буквами, но я понятия не имела, что это значит. Я ожидала, что охранник удивится, увидев девочку среди мужчин, а не с женщинами и детьми, где бы они ни были, но он не выглядел удивлённым. В его глазах не было вообще никаких эмоций.
– Раздевайся, – приказал он.
Я обхватила себя за талию, пальцы вцепились в свитер так крепко, будто никогда больше не разожмутся, прямо как в Павяке. Я ненавидела раздеваться даже перед собственной сестрой, моей плотью и кровью, а люди в этой комнате были незнакомцами – тем более мужчинами, и их было так много.
– Сейчас же.
Приказ заставил меня вернуться к реальности, и я поспешно отступила назад.
– Подождите, пожалуйста, могу ли я… могу я сначала взять другую одежду?
Новый звук, глубокий и чёрствый. Смех. Почему он смеялся над моим вопросом? В нём не было ничего смешного.
Когда он понял, что я не выполняю приказ, то перестал смеяться и угрожающе шагнул ко мне.
– Снимай свою чёртову одежду, или я сделаю это за тебя.
Через несколько мучительных секунд я с трудом сглотнула, поборола горячие слёзы и ослабила хватку на свитере. Всё что угодно, лишь бы его руки были от меня подальше. Я возилась с пуговицами и застёжками, каждое движение было предательством. Но вот дело было сделано – я стояла обнажённая, с молочно-белой кожей, покрытой яркими синими и пурпурными пятнами, перед незнакомым мужчиной, годившимся мне в отцы. Щёки горели, я опустила глаза и скрестила руки на своей покрытой синяками груди, чтобы соблюсти хоть какую-то благопристойность. Но ситуацию это не исправило.
Мужчина сгрёб мою одежду и бросил в кучу других вещей, но я сохранила пешку таты, зажав её в кулаке.
Он не отнимет её у меня.
Кто-то сунул мне карточку с написанным на ней номером – мне сказали, что это моё новое имя, – но один-шесть-шесть-семь-один не слетало с языка так же легко, как Мария.
Некоторые мужчины пытались прикрыться, другие не утруждали себя, когда мы проходили мимо трёх молодых эсэсовцев, наблюдавших за нами. Ничто не смягчало самую ужасную уязвимость, которую я когда-либо ощущала, эту наготу среди незнакомцев. Пусть голые, но мужчины всё-таки образовывали некое единство, а я переносила это в одиночку, единственная женщина, страдающая от этой участи, единственное тело, которое не соответствовало окружающим. Пока я шла, согретая лишь жаром стыда, всё, чего я хотела, – это быть незаметной, быть маленькой и незаметной.
Я смотрела на лодыжки перед собой, сцепив руки на груди, пока чьи-то сильные пальцы не сомкнулись вокруг моего запястья. Они потянули меня к своему владельцу, и я оказалась лицом к лицу с одним из молодых эсэсовцев.
– Не нужно скромничать, милая.
Он схватил меня за другое запястье и, несмотря на моё сопротивление, легко оторвал мои руки от тела. Я застыла, не в силах убежать, не в силах защитить себя.
Он смерил меня быстрым взглядом.
– Вот, так ведь намного удобнее?
Всё, что я могла делать, это пялиться на эмблемы тотенкопф
[11] на его фуражке и воротнике. Ещё две пары глаз, ещё две жуткие ухмылки.
Его товарищи взяли меня за руки, и один из них рассмеялся:
– Эта мала даже для тебя, Протц. Что здесь делает девочка?
Я ненавидела Фрича за то, что он послал меня сюда.
Это не происходило на самом деле, этого не было, не было. Его руки не касались моей груди, они не скользили вниз от талии к бёдрам, он не улыбался, когда я вздрогнула, не притягивал меня ближе. Но я не могла игнорировать приказ, идущий будто из глубины горла, когда его палец поглаживал мою щёку:
– Пойдём со мной, малышка.
Сопротивляйся, кричи, умоляй. Ради бога, сделай что-нибудь, что угодно.
Но я не смогла.
Когда Протц потащил меня в соседнюю комнату, всё внутри кричало о протесте, каждая моя частичка пыталась что-то сделать, но не смогла. Сопротивление всё равно не сработало бы: он был слишком силён, у него был пистолет. Одна рука сжимала мою руку, в то время как другая покоилась на ремне с кобурой.
– Протц.
Он остановился в нескольких метрах от той комнаты. Я не могла узнать новый голос, приказавший Протцу куда-то пойти и что-то сделать. Я даже не могла дышать.
– Чёрт, какая жалость, не так ли? До следующего раза, любимая. – Протц отправил меня обратно к заключённым, игриво шлёпнув по заду.
Сопровождаемая его хихиканьем, я, пошатываясь, отошла, скрестила руки на груди и позволила толпе увлечь меня за собой. Меня накрыло такое оцепенение, что я могла лишь следовать за остальными, испытывая безмерное отвращение к себе и к собственной беспомощности.
– Шевелись, девчуля. – Приказ исходил от того же охранника со странной повязкой на рукаве, который заставил меня раздеться.
Но я снова застыла. Людей в полосатой форме прибавилось, они были вооружены ножницами и бритвами. На моих глазах тела обривали и подвергали тщательному осмотру, и всё это в гробовом молчании. То же самое случится и со мной. Где моя семья? Я должна найти свою семью.
Кто-то быстрым, болезненным рывком оттащил меня назад и прижал что-то твёрдое к подбородку, запрокинув мне голову, – мои глаза встретились с чужими, полными ненависти.
– Похоже, кто-то уже избил тебя, и если ты не подчинишься приказу, я сделаю то же самое. – Заключённый с повязкой на руке указал мне на мужчину, орудующего ножницами.
Я остановилась перед ним, болезненно осознавая свою наготу, но его лицо оставалось пустым. Возможно, это должно было заставить меня чувствовать себя лучше, но ничего подобного не произошло.
Заключённый положил руку на мои дрожащие плечи, подвёл меня к табурету и усадил на него. Он не был грубым, но и нежным не был, и мне в этот момент хотелось, чтобы земля разверзлась и поглотила меня.
– Слушай капо, – прошептал он. – Они тоже заключённые, но работают надзирателями, поэтому у них есть то, чего нет у нас, – власть.
Ещё несколько охранников СС патрулировали комнату и наблюдали за ужасной процедурой. Мужчина приподнял мою косу, и металл заскрежетал о металл, когда он открыл ножницы. Мои волосы – всё, что у меня осталось, что связывало меня с девочкой, которой я была раньше. Девочкой, которой я никогда больше не стану.
– Пожалуйста. – Это была бесполезная мольба, но я ничего не могла с собой поделать.
Даже если бы это могло как-то помочь, я опоздала. Мужчина обрезал мои волосы, отложил в сторону косу, как посторонний предмет, а ножницы сменил на бритву.
– Я постараюсь не сильно тебя поранить, но мне нужно работать быстро, – сказал он, и холодное лезвие коснулось затылка. – У меня есть определённая норма, которую нужно выполнить.
Однажды Кароль нашел мёртвого жука на кухонном полу. Он разделил его на части, чтобы изучить лапки, хитиновый панцирь и внутренности, не оставив без тщательного осмотра ни одной части несчастного существа. Когда незнакомые мужчины брили и ощупывали меня, я чувствовала себя жуком Кароля. После того как унижение закончилось, я потрогала пушок, оставшийся у меня на голове. Всё, что я могла теперь называть волосами. Если бы я не прикасалась к нему и не обращала внимания на холодок на шее, то могла бы притвориться, будто у меня всё ещё есть длинные светлые локоны. Но обманывать себя не было смысла.
Зофье бы такое не понравилось. Если она в себе что-то и любила, так это свои кудри.
Дезинфицирующее средство ужасно жгло раны, покрывавшие моё тело, но когда чужие руки, глаза и инструменты уже столько раз осматривали и щупали меня, даже обжигающий обряд очищения дезинфектором не заставил бы снова почувствовать себя чистой. Кто-то сунул мне в руки форму в сине-серую полоску. Отвратительная и грубая, она всё равно принесла облегчение, и я натянула её как можно быстрее. Я никогда больше не стану воспринимать одежду как нечто само собой разумеющееся.
Форма была мне велика, но, казалось, никого это не волновало. Слева на груди красовался красный треугольник с буквой «П» внутри, а под треугольником была белая полоска ткани с написанным чёрным номером, 16671. Моё новое имя. Я повязала платок, чтобы скрыть обритую голову, но, вероятно, он это только подчёркивал; затем я влезла в пару грубых деревянных башмаков.
В соседней комнате я попыталась заполнить регистрационную форму, но дрожь в руке не унималась, выведенные каракули едва можно было разобрать. Очередной человек в полосатой форме сделал несколько фотографий всех новоприбывших заключённых, и охранники вывели нас наружу.
Наверняка худшее уже позади. Я пристроилась в хвосте группы, когда нас вели по огромной территории. Это место больше походило на лагерь, чем на тюрьму. Дождь лил не переставая, и я, сощурившись, стала выглядывать свою семью. С обритыми головами, в одинаковой форме, узники не отличались друг от друга, но я надеялась увидеть идущих рядом мужчину, женщину и двоих детей.
По улице в одиночестве шёл заключённый, на голове – платок вместо шапочки. Женщина. Слава богу, наконец-то ещё одна женщина. Когда она подошла ближе, я замедлила шаг, затем коснулась её руки, чтобы привлечь внимание. Она отшатнулась, уставившись на меня тёмными, глубоко посаженными глазами, выделяющимися на измождённом лице. Она была такой худой, ужасно худой.
– Девушка… – В недоверчивом шёпоте слышался лёгкий акцент, который я постоянно слышала до войны.
Как и вы, хотелось мне ответить. Я достаточно натерпелась, будучи единственной девушкой среди мужчин. Как только я отыщу родителей, брата и сестру, моей следующей задачей будет найти больше женщин.
На её форме тоже была буква «П» и ещё два наложенных друг на друга треугольника – один красный, как у меня, а другой жёлтый, – образующих звезду Давида. Её номер был 15177. Я догадалась, что это означало, – женщина была польской еврейкой. Выглядела она лет на десять старше меня, хотя трудно было утверждать наверняка.
– Вы знаете, где я могу найти свою семью? Мы прибыли сегодня, но я отстала от их группы, так что мне кажется, они зарегистрировались раньше. Вы их видели? Тата высокий и прихрамывает, мама немного выше меня, мои младшие брат и сестра… – Я не смогла продолжить – женщина глядела на меня с опаской, и поэтому к горлу подкатил ком.
Еврейка украдкой глянула через плечо и опустила глаза.
– Ты скоро увидишь свою семью. – Она ушла, не дожидаясь ответа.
Один из навыков, которые я приобрела, изучая соперников во время шахматных партий, – умение читать людей. Признаки того, что человек лжёт, обычно едва уловимы – изменение тембра голоса, раздувшиеся ноздри, избегание зрительного контакта. Эти маячки не всегда достоверны, но обычно я могла распознать, когда это не было простым совпадением. В данном случае признаки были столь же очевидны, как дубинка капо, которая ударила меня по плечам, заставив двигаться.
Женщина солгала. Я не увижусь со своей семьёй. Куда их отправили? В другой лагерь? В тюрьму? Вернутся ли они обратно? Я покатала в ладони шахматную фигурку, жалея, что уронила её и отстала от нужной группы.
Пока я шла, пытаясь не обращать внимания на сырую форму, которая натирала кожу, в поле моего зрения попали открытые железные ворота, ведущие во внутренний двор между блоками № 10 и № 11. Несмотря на то что я уже знала, чем может грозить нерасторопность, открывшееся зрелище сковало меня, заставило застыть от бессилия.
У ворот стоял грузовик, заключённые складывали в него трупы. В дальнем конце двора перед кирпичной стеной возвышалась ещё одна, серая, и, похоже, именно оттуда несли мёртвые обнажённые тела. Они были сброшены в кучу, словно хворост для костра. Не знаю, что ужаснуло меня больше: непочтение к мёртвым или безразличие, с которым заключённые выполняли свою задачу.
За происходящим с расстояния нескольких метров наблюдал седеющий офицер СС, но, когда я шагнула к грузовику, он не остановил меня. Резкий металлический запах крови достиг моих ноздрей, и я схватилась за живот, чтобы подавить внезапный приступ тошноты.
– Что с ними произошло? – спросила я, обращаясь в пустоту.
Мужчина, несущий тело, мотнул головой, указывая на серую стену в конце двора.
– Участников Сопротивления и польских политзаключённых отводят к стене на казнь.
Казнь. Эти люди не умерли, они были убиты. Ком в горле стал ещё больше.
– Это я и моя семья. Получается, нас…?
– Уже нет. Если тебя зарегистрировали, значит, признали годной к работе. Я бы не назвал это везением, но, по крайней мере, ты ещё не мертва, – сказал заключённый с мрачным смешком.
Он нёс тело мужчины, и я заметила маленькую, окаймлённую красным дырочку на затылке. И снова мой желудок сжался; я подавила рвотный позыв с огромным трудом. Заключённый положил тело в грузовик и случайно задел другое, оно бесформенной массой повалилось на сырую землю. Но он забросил труп обратно быстрым, механическим движением.
– Некоторым политзаключённым разрешается работать, остальных расстреливают, особенно больных, инвалидов, стариков, женщин и детей. Я бы даже отбросам общества не пожелал здесь оказаться, не говоря уже о ребёнке. Если они оставили тебя, то, должно быть, им требуются новые работники, и не важно, какое у них прошлое.
Перечень непригодных к труду литанией звенел в ушах.
Тата – калека. Мама – женщина. Зофья и Кароль – дети. Я ребёнок.
Вы всё равно окажетесь в одном и том же месте.
Дождь усилился, моя тонкая форма вымокла насквозь. Всё моё тело била дрожь, но не от сырости и холода.
Я не хотела смотреть на людей в грузовике, я не могла. Но должна была. Поэтому я решилась. И тогда заметила знакомые светлые кудри, выглядывающие из-под груды тел.
Как только я нашла Зофью, то обнаружила рядом с ней и остальных. Мама, тата, Зофья, Кароль. Мертвы. Вся моя семья была мертва, потому что гестапо поймало меня.
Что-то внутри меня вдребезги разбилось, я упала на колени, острая, колющая боль пронзила грудь. Я бы всё отдала, чтобы обменять эту боль на тысячу ударов дубинкой Эбнера, на бесконечные допросы в гестапо – всё, что потребуется, лишь бы изменить то, что я натворила.
Верни их, Господи, пожалуйста, верни их.
Грубая хватка подняла меня на ноги.
– Ещё раз нарушишь правила и пожалеешь, что тебя не отправили к стенке, как тех поляков. – Скрипучий голос позволил угрозе проникнуть в сознание, прежде чем его обладатель потащил меня обратно к группе и толкнул вперёд.
Стена предназначалась и для меня тоже. Если бы я не отстала, Фрич не отправил бы меня на регистрацию. Я должна была быть с ними. Нет, они должны были быть в безопасности дома. Поймали меня, но поплатились за это они. Мои родители, моя сестра, мой брат – убиты, словно скот, волосы перепачканы алой кровью, пролитой среди незнакомцев.
Кто-то криком приказал нам пройти в блок № 18. Когда дверь за нами захлопнулась, я не стала даже оглядывать помещение. Меня трясло, воздуха не хватало, мне нужно было вырваться. Я бросилась в угол на другом конце комнаты, подальше от остальных заключённых, и тяжело рухнула в изнеможении.
Яростные, болезненные рыдания душили меня, и слёзы жгли, растекаясь по щекам. Пламя вины и безысходного отчаяния причиняло такую раздирающую боль, какой я никогда ещё не испытывала. Вся моя семья была мертва.
Теперь я знала, что такое ад. Тюрьма не была адом, пытки не были адом. Адом был Аушвиц.
– Так, значит, мне не показалось, что я видел девушку.
Мужской голос рядом со мной. Ни у кого не было оружия, но в глубине сознания мелькнуло предупреждение – в этой комнате бесчисленное количество мужчин, а девушка только одна – я. Каждый мужчина мог быть таким, как Протц.
Я сразу же села и замахнулась стиснутым кулаком в направлении голоса, что-то хрустнуло и сместилось под ударом. Вскрикнув, мужчина поднёс обе руки к лицу, прежде чем посмотреть на меня широко раскрытыми глазами, которые тут же сузились и свирепо заблестели. Когда он поднял голову, из его искривлённого носа потекла кровь.
– Чёрт, да что с тобой не так?
Я сжала кулак, готовясь ударить вновь, но он встал и ушёл, бормоча что-то о том, что я не в своём уме. Я снова свернулась калачиком. Бесконтрольные рыдания не прекращались, рука пульсировала, но эта боль была ничтожной по сравнению с агонией внутри.
– Даже если вокруг сгустился мрак, не опускай руки. Ты не одинока.
Такие слова обычно служат пустым проявлением участия, банальной и тщетной попыткой утешить, но здесь что-то явно отличалось. Голос звучал так успокаивающе, что я даже не подумала о том, чтобы нанести удар. И слова не были пустыми, в них звучала искренняя вера.
– Как тебя зовут?
Я успокоилась достаточно, чтобы ответить шёпотом, не поднимая головы:
– Один-шесть-шесть-семь-один.
– Прошу прощения?
– Меня зовут 16671. – Я выплюнула номер, и слёзы снова навернулись на глаза. Теперь я была достойна лишь этого имени. Носить дарованное мне родителями – честь, которой я больше не заслуживала.
Несмотря на мою враждебность, мужчина усмехнулся:
– Ну, тогда, по твоей логике, меня зовут 16670. Рад познакомиться.
Я бегло осмотрела его форму. Номер был прямо перед моим, на груди – красный треугольник с буквой «П». Мужчина опустился на одно колено, чтобы быть примерно на уровне моих глаз, но держался на почтительном расстоянии, как бы уверяя, что не хочет причинить вреда.
– Я монах-францисканец. Мой монастырь печатал антинацистские тексты, поэтому я и другие братья были арестованы. А ты почему здесь?
Такой простой вопрос, но такой сложный ответ. Я здесь, потому что из-за меня арестовали мою семью, потому что я отстала от группы, потому что моя семья теперь мертва. Я проглотила слёзы и вытерла мокрые щёки. – Я работала на Сопротивление в Варшаве. – Ему не нужно знать всей правды.
– Ты, должно быть, очень храбрая девочка, – прошептал он. В перечень моих качеств я бы точно не стала включать «храбрость». – Меня зовут отец Максимилиан Кольбе.
У священника была небольшая ямочка на подбородке, на лице – несколько глубоких морщин и порезов от бритвы. Должно быть, он носил бороду до того, как его обрили, – что вполне логично, учитывая, что он был монахом. На вид отец Кольбе был несколькими годами старше моего отца. Он отнёсся ко мне с такой добротой! Добротой, которой не стало бы, если бы я сказала ему правду. В его глазах светилась искренность, но, как бы сильно я ему ни доверяла, я не могла раскрыть то, что сделала.
И всё же он ждал моего ответа. Чтобы я назвала ему своё имя. Но я уже сказала ему, как ко мне обращаться.
Мария Флорковская была глупым ребёнком, который думал, что сможет превратить жалкую пешку в могущественного ферзя. Она была дурочкой, пешкой в игре, которую никогда не выиграть; её перехитрили, обвели вокруг пальца и переиграли гораздо более умные и сильные противники. Её семья заплатила за это своей жизнью, а сама она стала хефтлингом
[12], заключённой 16671.
А заключённая 16671 была никем. Я была никем.
– Моё имя при рождении – Мария. Моё имя в Сопротивлении – Хелена. Моё новое имя – заключенная 16671. – Я слышала свой голос, он звучал грубо, резко и озлобленно.
Отец Кольбе склонил голову в лёгком кивке.
– Понимаю.
Он повернулся, чтобы утешить мужчину, который сыпал проклятиями и сетовал на свою судьбу. Я медленно огляделась по сторонам и убедилась, что была самой молодой и единственной заключённой женского пола в нашем блоке. Я подтянула колени к груди, вжалась в угол, уставившись на свою полосатую форму. Когда убитый горем мужчина успокоился, отец Кольбе поговорил ещё с несколькими людьми, а затем сел рядом со мной. Я не поднимала глаз.
– В миру я носил имя Раймунд, но когда принёс монашеские обеты, то получил два новых имени. Первое – Максимилиан. Второе – Мария, в честь Непорочной, Пречистой Богоматери. Это имя занимает особое место в моём сердце, а в такие времена, как сейчас, даже маленькие радости имеют значение. Если ты не возражаешь, могу я называть тебя Марией?
Это имя больше не было моим, так что мне следовало отказаться, но весь его вид показывал, что он надеялся получить моё согласие. Можно сделать исключение, просто чтобы утешить его. Я кивнула.
– Сколько тебе лет, Мария? – спросил отец Кольбе, затем усмехнулся: – Прости меня, но они забрали мои очки.
– Четырнадцать.
– Есть здесь кто-нибудь с тобой? Может быть, друг или семья?
При упоминании о моей семье на глаза вновь навернулись слёзы, поэтому я покачала головой, чтобы скрыть их. Не то чтобы это была абсолютная ложь.
– Что ж, после ареста мы с братьями были разлучены. Я тоже приехал один, так что в этом смысле мы похожи, ты и я. Может быть, будем друзьями?
Он бы не предложил дружбу, если бы знал, что мои родные мертвы, лежат в грузовике в этом самом лагере. Они мертвы, потому что их арестовали из-за меня. Я должна была наказать себя отказом, но его предложение – это всё, что у меня было, единственный шанс отвлечься от совершённых грехов.
Я не доверяла своему голосу, поэтому кивнула.
В его лёгкой улыбке было столько тепла и участия:
– Тогда решено. Друзья.
Глава 6
Аушвиц, 30 мая 1941 года
Было чуть за полночь, когда я поняла, что провела весь этот день в блоке № 18, обдумывая свою новую реальность. Заключённая 16671, осиротевшая, оставшаяся в полном одиночестве, за исключением добросердечного священника, который ничего не знал ни обо мне, ни о том, на что я обрекла свою семью.
Размеренные вдохи и лёгкий храп нарушали зловещую тишину. Я даже не сомкнула глаз. Лежала на кишащем вшами соломенном тюфяке на полу, уставившись в темноту, цепляясь за крошечную пешку, доставшуюся мне от отца, словно за спасательный круг. Когда все устраивались на ночь, двое мужчин, втиснувшихся по обе стороны от меня, заверили, что мне не стоит их бояться, но никакие заверения не помогали обрести чувство безопасности.
Как вообще можно уснуть после всех тех ужасов, через которые нам пришлось пройти? С тех пор как мы прибыли в наш блок, у каждого то и дело случались приступы паники и гнева, но сейчас всё стихло. Может быть, люди смирились с ситуацией, в которой мы оказались, или были слишком измучены, чтобы волноваться, или, может быть, они не видели свою семью среди груды мёртвых тел.
Я закрыла глаза, потому что с открытыми было так же темно. Даже если бы я хотела уснуть, то не смогла бы. События ужасного дня заполнили мою голову, хотя я и пыталась концентрироваться на счастливых, беззаботных воспоминаниях о довоенной жизни. Я почти чувствовала дразнящий аромат свежего хлеба в духовке, когда мы с семьёй собирались в гостиной, чтобы послушать наши любимые радиопередачи и поиграть в настольные игры, но я не могла за это долго цепляться.