Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В конце концов, другим я нашего брата и не представляю. Если бы я сумела вообразить его хорошим человеком, стал бы он таким, как думаете?

Воображение требует веры. Нужна вера, чтобы представить мир лучшим.

Я вас поняла, мистер Пятипенс, и я устала.

Вы нужны своей сестре.

Какой сестре, почему?

Эмили. Ей нужна ваша помощь. Она больна.

С чего бы это?

Она слишком усердно трудится.

Она сильна, как бык, переживет нас всех.

Ее не отпускает кашель.

Эмили кашляет? Эмили кашляет?

Да, говорю, все в доме кашляют.

Все кашляют? И сбрасывает одеяло. Я отвожу взгляд, потому что на ней ночная рубашка. Эмили кашляет? Почему никто не сказал? Помогите же мне, мистер Пятипенс, не видите, я едва стою на ногах?

Я согласна на доктора

Глава, в которой умирает Эмили (от лица Энн)



Смерть Бренуэлла будто отбелила мою сестру, стерев с нее все, чем Эмили не является. От простуды только хуже, но она держится. Спросишь, права ли она, и она тут же прогонит.

Она приносит Лотте тряпку: если ты не умеешь мыть сама, давай я сделаю, но времени мало, поэтому буду тереть тебя со всей силой!

Я споткнулась в коридоре – просто так, под ногами ничего не было, но встала все равно с трудом. Думала, не остаться ли мне на полу, упавшая масса Энн, разве у кого-то есть силы подняться, но мистер Пятипенс шел мимо, протянул пять пальцев и пять раз сказал ой-ой-ой.

Приятно было взять его за руку.



Лотта встала с постели и читает рецензию, в которой утверждается, будто бы Эмерсон и Артемис – это один мерзкий человек. Эм не смешно: она отмахивается и от автора и, возможно, от читателя.

Хватит! – говорит она. У нас нет времени на глупости.

Я чувствую лишь потерянную надежду, которую прячу под фартуком: думала, мои слова станут поучительными или вдохновят на перемены. А вместо этого они порождают язвительность. Или апатию. Противоположность понимания. Противоположность справедливости.

Лотта предлагает обратиться с нашими новыми книгами к ее издателю. Она уже излагала свои доводы, но от этого не легче. Ты меня не получишь, настаивает Эм. Я буду только сама с собой! – кричит она и начинает биться в судорогах.



Эм пробует отдышаться, хотя не так уж сильно напряглась. Болезнь ее серьезнее, чем мы думали, однако она не желает этого признавать. Нужно с кем-то об этом поговорить, не знаю с кем. Папы нет. Пятипенс побежит за апельсинами. Лотта начнет допрос, а Эм такого не допустит.

Она не выходит к ужину: говорит, что уже перекусила, а это значит, что перекусила она вчера, запах и вид еды не дают ей нормально дышать.

Эм вся съежилась, став при этом еще более агрессивной.



Нас собираются навестить девочки из семьи Робинсонов. Спрашивают, проедет ли их лимузин по нашим узким улочкам; Лотта говорит, что да – посмотрим, что из этого получится. Эмили запирается в гостиной, чтобы мы встретили их на кухне. Они все в украшениях, в жемчуге, волосы высоко зачесаны. Не замечают, что я бледная и кашляю в салфетку; видят только, что я в восторге от их приезда. Вспоминаю, какими крошками они были – не невинными, отнюдь, но к тому близки. Их легкомыслие уже не задевает меня, как тогда: оно скрывает хрупкость. Они и правда хрупкие, все их надежды связаны с тем, что не приносит удовлетворения.

Лотта говорит, что чуть не плюнула им в чай. Позже я плачу, одна, потому что все изменилось. Девочки выросли, прошлое миновало; мы ничего не сумели сохранить. Мы не гении, мы не единое целое, а может, никогда им и не были; мы уже не представляем себе будущее, в котором все мы вместе.



Эмили чувствует боль в боку. Я боюсь, но не даю ей посмотреть. Мой страх она не переносит. Я коснулась ее плеча, как бы говоря, я рядом, а она вздрогнула.

Кажется, сам воздух приносит ей боль. Странно, что никто не замечает.

Она заняла комнату Брена, которая некогда была комнатой тети, а до этого нашей гостиной, чтобы никого не заразить, как говорит она, или чтобы побыть одной, как думаю я.

Ночью я пробираюсь к ней комнату. Она спит, прямо как ее собака, подергиваясь во сне. Не могу залезть к ней в кровать, как когда-то. Тогда мы были одним ребенком, по крайней мере, мне так казалось. Я не понимала разницу между нами: Эмили вела вперед; Энни говорила: Да!

Я слежу за ее дыханием, оно же и мое дыхание.

И я вижу, что в этот ужасный момент это все, что есть и когда-либо будет: если прошлого больше нет, а будущее – лишь узкое крыльцо, на котором мы не можем удержаться, то есть только этот миг, в нем нужно найти утешение, и будь что будет.

Сестра открывает глаза, хватается за матрас и ловит ртом воздух.

Демон, говорит она, увидев меня. Не смотри на меня! Уходи!



Подходит Лотта.

Видела Эм? – спрашивает. Она с трудом ходит ест дышит. Я затрону тему ее состояния, говорит, только в более подходящее время. Впрочем, слово обсудить вводит в заблуждение, верно? Чтобы Эм осмотрел врач, нужно сказать: Ну и умирай, мне-то что! А сказать так я не могу, потому что она мне не поверит.

Лотта не ждет подходящего момента: обращается к сестре, едва та проснулась. Хватит! – говорит она. Пора вызвать врача! Думаешь, мы будем молчать как бесчувственные чурбаны? Разве мы можем промолчать? Уже не помню, когда ты в последний раз ела или улыбалась. Когда в последний раз обращалась ко мне, не считая слов «все постирано».

Естественно, почти все это Лотта сказала двери, которую Эм захлопнула у нее перед носом.



Эм стала худой, как бумажная кукла, хотя куклы не бывают такими мрачными. Жуткий кашель не прекращается. Она словно фантом, то и дело переводит дыхание или хватается за бок. Раньше она бегала по лестнице: две, три, четыре ступеньки за раз; теперь двигается медленно, шаг за шагом, даже если идет в соседнюю комнату. Она как дух, который запросто улетел бы, если бы смог, поскольку весит не больше, чем призрачный носовой платок. Ничто не притягивает ее к земле, даже забота или человеческая привязанность. Она встает в семь, ложится в десять. Шьет, готовит нам еду, варит мясо собакам, расчесывает их, но все это очень медленно – она даже занимается нашими денежными вложениями по завещанию тети.

Больно смотреть, как она чистит картошку.

Я ничего не говорю. Молчащего она может стерпеть рядом. Не пытаюсь выполнять за нее работу, но, когда она не видит, ставлю ведро с водой поближе к раковине; пока она сходит в туалет, успеваю почистить три картофелины.

Что ее беспокоит? – спрашивает папа. Эм как будто сама не своя.

Каждый день она лишается еще одной частицы себя.



Ей всего тридцать! – говорит Лотта. Разве она не хочет жить? Мало сказать, что врачи только травят: какой у нее опыт с врачами! Они вернули папе зрение; неужто ее не спасут? Неужели она настолько особенная, что ее невозможно спасти? Такая сильная, что выдержит любую болезнь? Почему бы не провести один денек в постели? Или хотя бы пять минут? Если убрал с этого кресла все удобства, вот эту подушку и скамейку для ног, сядет ли она на нее? А если не на стул, а на гвозди? Мученики нам не нужны! Хватит с нас смертей!

Я вдруг чувствую прилив любви к Лотте. Наклоняюсь: она просыпается, как будто видела сон. Хватит, говорит, отстраняясь, чтобы я не могла ее поцеловать.

Она живет так как хочет. Разве можно заставить ее быть другой?

Какие ужасные вещи ты говоришь! – восклицает она. Ужасное дитя!



Как же они страдают, каждая по-своему. Каждое мгновение жизни Эмили наполнено страданиями; за каждое мгновение ей приходится бороться: вставать с кровати, обуваться – такова теперь ее цель, делать один шаг за другим – и не для того, чтобы жить, находить покой или делать какие-то выводы. Она готовит яичницу, составляет список покупок – даже если на это уходит минут двадцать. Печень, яблоки, туалетная бумага. Мы наблюдаем за ней со страшным трепетом – краем глаза, потому что она не хочет, чтобы за ней присматривали или следили, – понимая, что каждое движение и каждый вдох даются с трудом. Таким образом она изо всех сил пытается остаться цельной, остаться собой, такой, какой она себя представляет. Лотта тем временем сражается за ту Эм, которую себе представляет или которую хочет видеть. Она от сестры не отстанет: иначе мы ее потеряем.

Я приучаю себя тихо сидеть в темноте, ни в чем не нуждаясь – не так, как не нуждается Эмили, не в смысле отказываясь от всего, а как, я слышала, ни в чем не нуждаются монахи, потому что ничего нет. Воображаю себя плывущей льдиной, воображаю себя островом в компании волн, где каждая волна – вдох и выдох, поднимается и опускается. Довольствуюсь всем, что мне дается: текстурой кожи Эмили, суровой морщиной между ее глаз, тихим звуком ее шагов, запахом лимона, когда она моет посуду.



Прочитаю тебе кое-что из своего нового, говорит Лотта. Хочешь?

Напоминание о том, что ни я, ни Эм не пишем, а Лотта, самая неустойчивая из нас, выдает целые тома. Она читает так же, как пишет, в темной комнате, надеясь, что кто-нибудь ее найдет.

Это история о героической женщине – я бы сказала сестре, ведь рассказывается о ней с сестринской прозорливостью, сестринской любовью, хотя персонаж в сестрах не нуждается. Она смело шагает, она командует. Она умна (и не скрывает свой ум, который непременно кого-то заденет). В наследство ей достанется фирма отца, которой она будет управлять, но, что еще важнее, она усвоит уроки и смирится настолько, чтобы удачно выйти замуж.

Рассказчик, наблюдающий за персонажем, – существо бледное и слабое.

Лотта читает, но Эмили не слышит.

Понимает ли она, что я пишу о ней? – спрашивает Лотта.

Я хочу сказать, что нельзя наделять сестру мечтой, однако взгляд ее полон надежды.

Наверняка, отвечаю я.

Что-то сомневаюсь, говорит Лотта.



Ты нам нужна, сестра! – говорит Лотта, стоя у двери в комнату Эмили. Неужели мы тебе безразличны? Разве ты не можешь восстановить связь с жизнью, связь с нами? Ради тебя я готова на все. Готова поделиться каждым вздохом, готова отдать полжизни, ибо какой в ней толк, если тебя не будет рядом? Я бы тебя утешила, обняла и сдержала твои слезы, можешь истратить все свои слезы на меня, а я на тебя, но только прими их – это ведь лучше, чем быть одной?

Не услышав ответа, она стучит по двери рукой и плачет.

Эмили! Пожалуйста! Эмили, прошу тебя! И падает на пол, закрыв лицо руками. Я не знаю, что делать! – в рыданиях обращается она ко мне или, может быть, к самой себе. Скажи мне, что делать!

Я пытаюсь представить этот момент, когда он наступит. Я не буду цепляться. Я не стану крепко удерживать сестру. Все хорошо, скажу я, ты цела, твои страдания окончены! Тогда она затихнет и улыбнется; и мы обе будем покойны.



Эм сегодня упала, забирая почту. Швейцар занес ее в лифт, чему она, я уверена, сопротивлялась. От этого происшествия она стала белее снега и еще изнуреннее. Взгляд ни на чем не задерживается, все внимание приковано к вдохам. Не знаю, с нами ли она еще или уже там. Боюсь ее лица, стиснутого и страшно побледневшего, огромных черных кругов под глазами. Ночью она не смогла открыть дверь гостиной! Сейчас я сижу в коридоре возле той самой комнаты, и единственное мое утешение – холодный пол, я прислушиваюсь к любому звуку, который не связан с напольными часами и собакой. Я бы спала у ее ног, но боюсь закашляться и нарушить ее покой, которого осталось немного.

Она встает, и я выдыхаю. Она одевается, но ей нужна помощь с пуговицами. В горле хрипит. Она берется за шитье и не может сдвинуть нитку. Способна только дышать.

Доктора, кричит Лотта, Эмили, умоляю тебя, пожалуйста, доктора!

Я очень тебя люблю, Эм, хочет этим сказать она. Неужто ты меня совсем не любишь?

Я смотрю в свою книгу, но не переворачиваю страницу.

В полдень Эм совсем забыла про обед, время мучительно тянется, один мучительный вдох за другим. Мы с Лоттой делаем вид, что шьем, читаем, а на самом деле только смотрим и ждем.

Я прилягу ненадолго, говорит Эм, которая никогда не ложилась днем.

Она ложится на тетушкин диван, который был диваном Бренуэлла. Это смертельный диван: никто из лежавших на нем не выжил. Лотта подбегает и снимает с нее крошечные туфельки, ноги у Эм ужасно горячие и маленькие. Она пытается отмахнуться от Лотты.

Эмми, шепчет Лотта, опускаясь перед ней на колени, дорогая Эмми, скажи, что мне делать.

Но Лотты как будто бы нет. Эмили ничего не видит.

Лотта бросает на меня обезумевший взгляд и выскакивает из дома. Не представляю зачем, разве что найти врача на улице. Я здесь, Эм, шепчу ей. Я всегда буду рядом, однако она не слышит мой тихий шепот. Брать ее за руку нельзя, обнимать тоже. Как же мне быть?

От сестры осталась тень, дрожащая тень, лишь запятая отделяет ее от вселенной, а с другой стороны: ничего! Я не вынесу! Вот он, вот этот момент – а дальше: ничего! Эмили, я плачу! Эмили! Посмотри на меня!

Лотта возвращается с розовыми тюльпанами. Может, что-то живое поможет выжить и моей сестре, так она думает. Она не дает ей цветы, потому что рука дрожит, а Эмили ничего не видит.

Я согласна на доктора, говорит она.

И снова Лотта убегает, в слезах. Я остаюсь рядом с сестрой.

Рот Эмили открывается с жутким видом. Я не могу ее отпустить, не могу!

Останься, Эмили! Останься! Пожалуйста, не уходи!

Кто увидит меня, когда тебя не будет, кто услышит? – вот что я имею в виду.

Нет-нет-нет-нет-нет! – кричу я!

Ей не хватает сил кашлять; ее тело вздрагивает, как листок, потом замирает и снова вздрагивает. Я хватаю ее за руку, чтобы она меня увидела. Я кричу, чтобы она услышала: кто же будет рядом со мной, когда придет мое время? Кто скажет: все хорошо, милая Энни, твоя боль уходит? Можешь ли ты сказать мне прямо сейчас: успокойся, Энни, я всегда буду с тобой? Скажи, пожалуйста.

Останься, молю я, хотя надо сказать: иди.

Останься, молю я, но ее уже нет.

Жизни поэтов, с. 85–86

Глава, в которой Эмили умерла









Ни слова больше

Глава, в которой заболевает Энн



Лотта настаивает, чтобы Энн освободили от обязанностей в канун Нового года в связи с ее, то есть Энн, предстоящим днем рождения: скоро ей исполнится двадцать девять! Пусть я и не самый умелый повар, говорит Лотта, но с тушеным мясом как-нибудь справлюсь! Мистер П. мне поможет. Энни, наслаждайся! Побудь королевой!

Мы твои подданные, говорит Лотта. Командуй!

Энни не королева. Она это понимает. В лучшем случае подпринцесса, как в детстве. Энни так и не нашла себе положения, в котором не требовалось бы следовать, имитировать, протискиваться вперед, будучи запоздалой мыслью, ребенком, безуспешным и безутешным. Она была той, кто говорил да, почему бы и нет. Лотта была предводительницей, Брен со своими солдатами – вдохновителем! Что только с ними стало? Эмили, мудрая Эмили, вечная Эмили, была их духовным лидером. Да, Энн опубликовала на одну книгу больше, чем они; разве от этого что-то изменилось? Изменилось хоть что-нибудь?

Размышления на эту тему не помогают.

Вот что делает ритуал: заставляет нас вспоминать! Когда вчетвером, вшестером садились за стол, ожидая папиного благословения. Когда Эмили беззаботно экспериментировала с рагу, а Энн нашла тушку индейки в «Гудвилле». Когда Бренуэлл сломал палец на ноге, а Лотта надевала парик. Когда Энни трудилась у Робинсонов, и никто не прислал открытку. Когда она работала в «Роу Хед», а Лотта, как всегда беспощадная, взяла в Новый год ночную смену: полуторная ставка, сказала она. Целая куча новых годов впереди, полторы жизни! Но от этих мыслей легче не становится, ни капельки.

Мистер П. наводит суету, собаки лают, папа бормочет: кто его позвал? Лотта благодарит его за бархатцы – так по-осеннему, – и тот краснеет в тон цветам, а еще за ягодный пирог, который благодаря смеси ягод может сойти и за Усладу, и за Заветное Желание.

Однажды Энни сильно из-за него беспокоилась: сможет ли она, сможет ли как-то, может быть, хоть чуть-чуть – вы только посмотрите на него! Он наклоняется поцеловать Лотту, но не в силах прикоснуться к ее коже и с рабским видом отходит к папе. Не знает, как теперь себя вести! Уж любой мужчина должен знать, как себя вести.

Если бы Энни хоть что-нибудь знала о мужчинах! Если бы Энни дано было хоть что-нибудь о них узнать.

Мысли об этом не помогают.

Рад видеть вас в добром здравии, говорит он, однако взглянуть на нее не в силах.

Энни никак не поймет, зачем было устраивать это празднество. Она хочет только побыть в тишине у моря. Лотте она кажется нездоровой; Энни же считает себя достаточно здоровой, чтобы решать самой. Устав от отговорок Лотты, она сама купила им билеты.

Лотта будет удивлена. За стол! кричит она зычным голосом, как будто до предела надутый воздушный шарик: выпусти воздух, и она сдуется. Метафора тоже сдувается, но Энни потеряла интерес к метафорам, потеряла интерес ко всему, что не то, чем кажется. Ничто ни с чем не сравнится: все разное, каждая смерть отличается от другой. Слова она умерла, он умер звучат эквивалентно, но никакой эквивалентности в них нет. Каждая смерть несопоставима, уникальна, с ней ничто не сравнится.

И мысли об этом точно не помогают!

Благополучие готово, кричит Лотта, и Все Самое Хорошее тоже!

Только уже поздно: Энни все-таки думает об этом, думает обо всем: о несопоставимой смерти и одиночестве, о шампиньонах и шиньонах, снова о смерти и одиночестве. Мистер П. протягивает ей руку, большую мужественную руку, но ее накрывает приступ. Энни падает, он не может ее поднять. Она переворачивается, вцепившись от боли в бок. Она кашляет, плачет и не может встать.

Жаль, тебя нет рядом

Глава, в которой Энни умирает у моря (от лица Шарлотты)



Дорогой папа,

Пишу тебе из аэропорта (поэтому на обратной стороне изображен самолет!), чтобы сообщить – у Энн все хорошо. В самолет ее завезут в инвалидной коляске, и по прибытии нас тоже встретят с коляской. К тому же нам разрешат раннюю посадку, чтобы не толкаться с остальными пассажирами. На курорте обещали «удобный трансфер к отелю», водитель будет ждать нас (с табличкой!) и в комфортных условиях доставит нас в гостиницу! Энн сидит тихонько рядом со мной, настроение у нее хорошее, с улыбкой вспоминает, как без конца лаял неисправимый Ровер III, напугав работников аэропорта!

С нетерпением ждем встречи с тобой, вернемся через две недели.

Твоя любящая дочь,

Шарлотта



Дорогой мистер Джонс,

Благодарю за ваше письмо с соболезнованиями. Жаль, что вы не были знакомы с Эм. Она во многом была организующим звеном нашей жизни, хотя и не самая общительная из всех Бронти! На большинство людей она даже не желала тратить время, в том числе иногда и на сестру. Она всегда была погружена в свой внутренний мир. Боялась публичного внимания, безоговорочно презирала славу – если бы мы не нуждались в деньгах, она бы ни за что не согласилась издать свой «Перевал». Полагаю, до самого конца она считала его – то есть этот роман – своей величайшей ошибкой, пусть и не единственной. Чувство сожаления, вероятно, и заставило ее бросить работу над следующей книгой, что, быть может, и к лучшему, ведь содержимое ее было еще более будоражащим, чем в первом творении.

Кстати, попрошу не упоминать о ее романе в дальнейшей переписке: я люблю показывать ваши письма папе, а он ничего не знает о трудах Энн и не одобрил бы такого. Заранее спасибо.

Ваша Шарлотта



Дорогой папа,

Наша милая Энн вызвала бы у тебя улыбку. Она в восторге от этого прекрасного места и с удовольствием сидит то у окна в нашем домике (да, нас разместили в домике на пляже! Только нас вдвоем!), то на шезлонге у моря. Бесконечно наблюдает за приливом и отливом; кажется, ее успокаивает это напоминание о вечной жизни. Мужчины в ливреях приносят ей розовые напитки с бумажными зонтиками и приглашают на «пляжные барбекю». Энн отказывает им с привычной мягкостью – отчего им хочется постараться ради нее еще сильнее, как и мне. Весной здесь тепло, но я все равно накрываю ей колени тонким пледом. Она очень хочет окунуть ноги в море, а я не разрешаю, потому что вода слишком холодная.

С любовью,

Твоя Шарлотта



Дорогой мистер Джонс,

Прошло пять месяцев, а я до сих пор просыпаюсь среди ночи и все с той же болью вспоминаю смерть Эмили, каждое утро ее отсутствие готово меня раздавить. Однажды, еще в школе, мне удалось ее спасти. Я сумела вернуть ее к жизни, рискнув своей собственной, но во второй раз у меня не вышло, хотя я и пыталась – а она все отвергла. Дух ее был силен и ни к чему не привязан, уж точно не ко мне. А вот я была к ней привязана. Мне она была ближе всех, лучшая и, пожалуй, единственная подруга. И Энни тоже. Теперь, после ухода Эмили, жизнь в Энн едва теплится. Она всегда была хрупкой, и сейчас она нездорова. Не забывайте нас, дорогой мистер Джонс.

Ваша Шарлотта



Дорогой мистер Джонс (Джон),

Как любезно с вашей стороны поинтересоваться здоровьем Энн. Прогноз неутешителен. Она заболела, когда Эмили было плохо, но никому не сказала. В скорби по Эмили ее состояние только ухудшилось. Через две недели после смерти Эмили отец послал за врачом, который осмотрел Энни у нас на дому. Пока он беседовал с отцом, Энни с непривычным энтузиазмом говорила о небольших проектах, которыми она могла бы заняться, чтобы сделать мир лучше. Потом отец зашел к нам, подозвал ее к себе, усадил на диван и сказал со всей нежностью: моя дорогая Энн. И больше не вымолвил ни слова.

Она оказалась более сговорчивой, чем Эмили, была готова попробовать любое лекарство, даже самое отвратительное, лишь бы меня порадовать, но ничего не помогло, и вот мы на море, в надежде, что воздух поможет добиться того, на что не способна бесполезная медицина.

Шарлотта



Дорогой мистер Пятипенс,

Мы были рады получить вашу открытку с забавным изображением мышки, которая машет лапкой и говорит «Скорейшего выздоровления». Энни сказала, будто бы видела здесь эту мышку, она убегала от повара с тесаком! Хотела бы я сказать, что она скоро поправится. Она истощена, мистер П., руки стали тонкие, как у ребенка. Она уже не ходит, а еле передвигает ноги и задыхается от напряжения, ее мучают приступы кашля; сегодня утром она не сумела сделать и три маленьких шажка без помощи официанта. Он нес ее на руках, мистер П., я на это смотреть не могла. Энни утверждает, что обрела покой. Мечтает хотя бы разок окунуть ноги в море, а я не разрешаю, не могу ей такое позволить.

Спасибо, что помогаете нашему дорогому папе. Он так крепок: я и забыла, что ему уже за семьдесят. Осмелюсь сказать, он понимает, что наша Энн может и не вернуться.

Я ощущаю ужасную непокорность духа.

Шарлотта



Дорогой Джон,

Энни нас покинула, на том самом пляже, который ей так нравился. Последние ее слова были обращены ко мне, она пожелала мне смелости. Я могла бы ответить, смелость ни при чем: чтобы жить дальше, нужно просто быть животным, ибо жизнь – наше сильнейшее желание. Это ей требовалась смелость, и она ею обладала. Лицо Энни было спокойным, даже сияющим. У меня будто земля ушла из-под ног, когда она отпустила мою руку – я вскрикнула и побежала к океану, чтобы набрать воды в океане и омыть ей ноги – и бегала вот так туда-сюда к морю, плача и нося воду в ладонях, ведь при жизни я не разрешала ей окунуть туда ноги из-за холода, и она умерла, не ощутив воду океана. После этого я повалилась на песок, обхватив ее руками. Даже не помню, как вернулась в домик. И что мне теперь делать, не знаю.

Шарлотта



Дорогой мистер Пятипенс,

Случилось то, чего мы больше всего страшились. Наша Энни покинула нас. Покинула в спокойной бледности и дрожи, отважная до самого конца. Вчера мне пришлось обратиться за помощью, чтобы ее перенесли вверх по лестнице – и вскоре после этого я позвала врача, который, удивляясь самообладанию Энни, сообщил, что ей осталось жить всего несколько часов. Посади меня у моря, сказала она, чтобы я могла наблюдать за движением волн и, может быть, я уйду вместе с уходящим солнцем, и вот мы усадили ее там, а я устроилась в кресле рядом с ней, держала ее за руку и надеясь таким образом поделиться своей жизнью, по-прежнему полной сил. Она сидела тихо, даже умиротворенно, несмотря на то, что ей трудно было дышать – и скоро ее рука замерла. Ей не исполнилось и тридцати. Мистер П., я решила похоронить ее здесь. Отцу скажу, когда дело уже будет сделано, потому что не позволю ему похоронить еще одного ребенка. Пожалуйста, присмотрите за ним. В ближайшее время я с вами свяжусь.

Шарлотта



Дражайший папа,

Как тяжело мне делиться с тобой такими новостями: Энни, наша малышка Энн, умерла.

Она умерла мирно, папа, ее лицо было спокойным, а последние слова, нежные слова, адресованы семье, которую она любила.

Я связалась с твоим коллегой, который занимается здесь Хорошими Делами. Он говорит, что отправить Энни домой невозможно, поэтому мне пришлось принять меры, чтобы именно здесь она нашла последнее пристанище. Завтра ее кремируют, и ее прах я развею над морем. Через несколько дней я уеду и пару дней побуду у твоего друга: его жена настаивает.

Однако мое сердце с тобой и нашей дражайшей Энн.

Шарлотта



Дорогой Джон,

Спасибо за ваши письма. Те немногие послания, что я здесь получаю, удерживают меня в мире, который кажется странным и пугающим местом, где любой человек может пропасть, ибо как ему спастись? Я остановилась у папиного школьного друга – это хороший человек с приятной супругой, но находиться среди чужих трудно, и каждая попытка «взбодриться» причиняет мне боль, прямо нож по сердцу. Я стараюсь изо всех сил, но душа ежечасно рвется на кусочки. Я говорю хозяину, что пишу книгу, лишь бы он не приставал со своими добрыми намерениями – но и работа причиняет боль, ведь пишу я об Эм – в рассказчице из «Шире!» даже есть что-то от Энн. Воистину, нигде нет утешения, и уж тем более дома, где мне придется встретиться с отцом, зная, что я никогда не смогу компенсировать то, что он потерял. Поэтому я задержалась здесь. Боюсь, что домашняя тишина меня просто убьет.

Ваша Шарлотта



Дорогой мистер Пятипенс,

Папа рассказывает мне о ваших добрых делах. Вы читаете ему, чтобы он надолго не оставался один, водите на прогулки и стараетесь его подбодрить. Заменяете ему сына, пока дочь скрывается у чужаков на море. Даже не знаю, как вас отблагодарить. Могу лишь сообщить, что придумала персонажа для моей новой истории – Помощника. Он не главный герой этой драмы, потому что это оскорбило бы его чувство собственного достоинства, да и драма ему не к лицу, так как он примечателен своей добротой, совестливостью, невозмутимой прямотой. Он вам понравится, не сомневаюсь.

Да, дату моего возвращения вы указали правильно. Хотела бы сказать, что встречать меня необязательно, однако в аэропорте одна не справлюсь.

Ваша Шарлотта



Дорогой Джон,

Да, дни тянутся долго и тяжко, а ночи кошмарны: едва проснусь, как думаю о тех, кто нас покинул, едва засну, как их лица предстают передо мной, и не юными, а какими они были при смерти, то одно, то другое. Скоро я возвращаюсь домой, но не знаю, выдержу ли. Однако все вокруг ко мне очень добры. Я и не знала, что люди, не связанные кровью, могут ради кого-то так стараться. Видимо, доброта важнее любого другого человеческого качества. Когда-то я больше всего ценила понимание, которое при верном применении, разумеется, может являться и формой доброты, только вот понимание не требует действий в отличие от доброты, и в этом вся разница.

Я продолжу писать книгу – что еще мне остается?

С наилучшими пожеланиями,

Шарлотта



Дорогой Джон,

Спасибо за открытку и цветы по прибытии домой. Получить их было и грустно, и радостно – сейчас все смешалось, невозможно больше испытывать лишь одно чувство. Мои сестры, мой брат лишили меня жизни; когда они умерли один за другим, я тоже умерла и до сих пор умираю. Я была смертельно ранена в детстве, потеряв мать и сестер, но оставшиеся в живых меня поддерживали. А кто поддержит меня теперь? Отец? Каждый день он повторяет, что это я должна ему помогать!

Это состояние, Джон, перенеслось и на мою рассказчицу – не могу заставить ее ни двигаться, ни говорить, ни вставать с постели: она может только лихорадочно вертеться, содрогаться или стонать, она не способна говорить или действовать, и ничто ей не помогает! Кто поддержит ее, если у меня не получается?

Ваша Шарлотта

Часть 6. Смерть

Мир иной

Глава, в которой скорбящая Шарлотта пишет книгу



Дорогой дневник,

Доброжелателей встречаю на пороге в фартуке Эмили, чтобы сразу поняли: я занята.

Люди все твердят мне про мир иной.

Хочется ответить, да что вы знаете об ином мире, если всю жизнь прожили в этом?

Вы правы, говорю, они живут в моем сердце, конечно, они по-прежнему со мной, в ином мире, но и здесь, рядом, навсегда – и здесь, и в мире ином.

Хочется ответить, да нет никакого иного мира. Есть только этот!

Всему есть причина, повторяют люди, сложив ладони вместе.

Молиться? Объясните, зачем? А то я не усну!

Время лечит все раны, говорят мне.

Время не вылечило ни одну из моих ран.

Спасибо, что принесли запеканку, говорю, хотя есть ее некому.



Дорогой дневник,

Пришел Помощник, принес чай. На нем жилет.

Лотта, говорит, пора вставать с постели.

Зачем? – спрашиваю. Тут тепло.

Отец за вас беспокоится.

Отец теперь ни о чем не беспокоится, кроме смерти. Он уже потерял все, что ему было дорого.

Вы должны ему помочь.

Это ваша работа, говорю. Вам за это хорошо платят.

За последние две недели мне не заплатили, заявляет он.

Заставляете меня подняться, чтобы расплатиться с вами?

Это несправедливо, отвечает. Вы обычно не такая.

Я не такая замечательная, как вы думаете, говорю.

Он слышит вас по ночам.

Не могу уснуть, поэтому хожу туда-сюда. Пол скрипит, что тут поделаешь!

Пол его не волнует.

Вы прекрасно знаете, что лампочки, на использовании коих он настаивает, опасаясь пожара, светят слабо, и я не могу читать, зрение падает с каждым днем.

Лампочки его не волнуют.

Если бы его волновала я, он бы нашел утешение в том, чтобы утешить меня.

Это не в его духе, говорит он.

В его духе прислать бесплатного помощника, который расскажет о беспокойных ночах отца.

Я сам вызвался к вам зайти. Из любви к вам обоим.

Я все поняла, больше не буду мешать ему ночью своими воплями и стонами.

Этого, конечно, не произошло. Жаль, тогда можно было бы его возненавидеть. А в итоге он сказал: я рядом, если что-то понадобится, и я отвернулась.



Дорогой дневник,

Что за чудовище пишет в скорби? Чудовище которое не заботится о своих волосах пунктуации и одежде. Держу желтый блокнот под подушкой Брена, чтобы делать заметки о героине. Она в постели, ворочается и стонет. Она скорбит, но сожалеет ли? Только о зря потраченной жизни!

Бросаю блокнот на пол: умри, жалкая девчонка! Она могла чего-то добиться, но ее сдерживают – отсутствием воображения, защитником, который охраняет ее незначительность. В ней нет энергии, нет борьбы: она только отдает, всегда что-то отдает.

Зачем она встала с постели? Хоть кто-нибудь заметил ее отсутствие? Уж точно не тот, кого она любит! Страсть к нему она сохранила в груди, но та сочится из глаз. Да, в итоге он ее добьется, потому что так и бывает: у литературы нет ничего общего с жизнью, в ней бывают счастливые концовки, а жизни просто настает конец.

Эмили, будь она рядом, дала бы мне пощечину: проснитесь, сказала бы она, вставайте, вы обе!

В дальнейшем буду называть мою протагонистку Креветкой: такая же скрученная, вареная, в тоненькой оболочке.



Дорогой дневник,

Мне снилось, что ко мне пришел мужчина. Я наклонилась к нему, он сидел в кресле, а я перед ним на полу.

Я рассказала ему – про свою книгу, про сделанный выбор. После смерти Энни моя героиня обессилела. Она слишком долго лежала без движения и теперь не может встать.

Все получится, шепчет он и разглаживает мне волосы. Я не твоя сестра, не твой брат, но давай, расскажи мне о ней, и вместе мы что-нибудь придумаем. Все будет хорошо, моя дорогая, все наладится.

Я проснулась с криком! Никогда мне не познать такого – ни любви, ни дружбы, ни поддержки!



Дорогой дневник,

Мистер Пятипенс рад, что я встала с кровати. Подает мне рогалики, кладет на тарелку селедку. Я стараюсь сидеть ровно, но сил не хватает и голова снова падает на руки.

Он намазывает масло вдобавок к сыру, наверное, чтобы меня откормить: с каждым днем скорби я все больше худею.

Вы пишете, замечает он как бы мимоходом. Простите, но я видел, что привезли бумагу.

Стоит ли рассказать ему о героине, которую я хочу убить? Я буквально вырезаю ее портновскими ножницами. Меняя почерк, царапаю что-то на странице так, что, возможно, и сама потом не разберу.

Мистер Пятипенс очень серьезен: он не отводит взгляд: ждет ответа!

Ничего я не пишу, говорю.



Дорогой дневник,

Энни летает. Застенчиво хлопая крыльями, парит в высоте; взмахи крыльев приносят освежающий ветерок.

Брен тут, его тут нет. Мария заплетает Энни косы.

Нас обслуживает мужчина во фраке. Мелькают летучие мыши. Пахнет розами.

Они поворачиваются в ожидании.

Моя героиня, говорю я. Эм бросает на меня таинственный взгляд. Бренни вытирает мне лоб галстуком. Она обессилела, говорю, она не встает, я не вижу смысла в ее жизни!

Энни касается моей руки.

Чего она хочет, спрашивает она.

Наверное, хочет найти мужчину – должна же она этого хотеть, верно? Но вряд ли. Ей не хватает смелости встать, некому заставить ее подняться, придать ей сил.

Ей нужна мама, говорит Эм. Энни кивает. Все перешептываются.



Дорогой дневник,

У вас была мама? – спрашиваю у м-ра П., когда он заходит. Впервые я сумела надеть платье и причесать волосы, хотя ничто не скроет страдания на моем лице.

Ее звали Сара. А что?

Он неумело подметает пол, впрочем, много ли умений требуется, чтобы собрать гору пыли, тем более что не подметал никто уже несколько месяцев после смерти Энн?

Есть ее изображение?

В смысле, фотографии?

Да, я имела в виду фотографии, а не рисованные портреты-миниатюры.

Боже, ну почему с этим мужчиной так легко быть вспыльчивой? Потому что он все время рядом?