Спенсер идет вслед за мной на лестницу, но рукой преграждает мне путь, когда я собираюсь шагнуть на первую ступеньку.
– Вот, – говорит он и протягивает маленький бумажный прямоугольник.
– Что это?
– Мой номер. В какой-то момент тебе захочется позвонить мне. Ты сама поймешь, когда этот момент наступит.
– У меня есть твой номер, – упрямо говорю я. – В машине.
– Не этот. Этого номера нет ни у кого в мире, кроме тебя.
– Даже у Лалабелль? – спрашиваю я. У меня начинает болеть спина.
– Тем более у Лалабелль, – говорит Спенсер и уже тише продолжает: – Я серьезно, солнышко. Обязательно наступит момент, когда ты окажешься перед риском замарать руки. Сильно замарать. И вот когда он наступит, ты это поймешь. И не будешь одинока.
Под весом Секретарши я не могу дотянуться до бумажки. Спенсер колеблется, потом подходит ближе, и я чую запах мягкого сыра в его дыхании. Он осторожно опускает бумажку с нагрудный карман моего жакета. Мне хочется оттолкнуть его, но я не рискую, так как груз уже начинает давить на плечо. Спенсер подмигивает мне, быстро пятится от меня, выставляет вверх большой палец и подносит руку к уху, изображая телефон.
– Не забудь, – говорит он. – Я приду. Ночью или днем.
Спустившись на два этажа, я закрываю глаза и делаю глубокий вздох. Меня тошнит от запаха еды, волосы Портрета противно щекочут щеку. Они напоминают пластиковые волокна. Она с каждой минутой все больше походит на куклу.
– Как ты думаешь, у нее всегда были такие ощущения? – спрашиваю я у Секретарши. – После встреч с ним?
Она не отвечает.
Когда мы добираемся до машины, я сбрасываю ее в багажник.
– Ну, и что мне с тобой теперь делать? – спрашиваю у нее.
Она выглядит неряшливо, поэтому я трачу время на то, чтобы уложить ее руки и ноги более изящно.
Вернувшись на водительское место, смотрю на время. Три двадцать четыре. Зеленые буквы расплываются у меня перед глазами. На экране новая вдохновляющая цитата дня.
«БУДЬ СОБОЙ. ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ РОЛИ УЖЕ ЗАНЯТЫ».
– Ладно, – говорю я, тупо уставившись на приборную панель. – Ладно. Что теперь?
В зеркале заднего вида я вижу свои глаза. Они затуманены. Сую руку в карман брюк и достаю очки. Надев их, вижу, что на меня смотрит Секретарша, усталая и напуганная.
– Я сдержу обещание, – говорю я ей.
Мне кажется, что я вижу, как позади нее в заднее окно заглядывает лицо, бледное и злое, с оскаленными зубами. Я быстро оборачиваюсь, но там только мое собственное отражение в темном стекле. Я бросаю очки на заднее сидение и тру ладонями лицо.
– Не глупи, – говорю я и добавляю: – Ш-ш. Заткнись.
Я не хочу, чтобы разговоры с самой собой вошли у меня в привычку.
Беру папку и быстро просматриваю ее, гадая, следует ли мне ставить большие красные кресты против тех Портретов, с которыми я закончила. Однако ручки у меня нет, тем более красной. Остается только продолжать делать дело. Еще восемь Портретов. Когда все закончится, у меня, возможно, будет шанс отдохнуть. Ведь даже Тусовщице нужно было иногда спать.
Я пытаюсь представить, каково это – спать как все, и у меня перед глазами возникает балкон Лалабелль и солнечный свет, отражающийся в стеклянном столе.
На следующий Портрет, ПРОКЛ78960313, есть несколько страничек информации. Она живет в квартире в Роше-дю-Сэн, своего рода историческом центре Баббл-сити. По утрам выходит на прогулку; продукты покупает в маленьком семейном магазинчике на углу, где продается органическая пища. Живет на скромное ежемесячное пособие. Подписана на местную газету. Одевается из секонд-хенда. К переработке отходов относится поверхностно. Из всех этих сведений я не могу понять, какую функцию она выполняет. Никаких приписок зелеными чернилами от Лалабелль нет.
Я забиваю адрес и полчаса дороги провожу в рваном галлюциногенном сне. В моем поле зрения то появляются уличные фонари, то пропадают из него. На красном свете я вижу, как за углом исчезает длинный полосатый хвост. Включаю радио, чтобы не спать. Какая-то женщина поет о штормах, и о чашках чая, и о том, как она по кому-то тоскует.
Машина приводит меня в район с широкими, усаженными деревьями улицами. Когда она останавливается, я выключаю музыку, прерывая лирического певца на полуслове. Вокруг никого нет, и свет уличных фонарей кажется здесь мягче, золотистее. Роше-дю-Сэн стоит на единственном в Баббл-сити природном холме, и сейчас вокруг меня ничего не высится, нет ни одного небоскреба или эстакады. Дома в основном из песчаника и не выше десяти этажей. У меня даже складывается впечатление, будто я стала выше ростом.
Я оставляю Секретаршу в машине. Едва ли это подходящий район для того, чтобы кто-то нашел труп. Над головой начинают меркнуть звезды, на ветках просыпаются птицы. Я бы предпочла, чтобы они еще поспали.
У двери в дом, где живет Портрет, я сталкиваюсь с первым настоящим препятствием: домофон сломан. Я жму на кнопку минут двадцать, прежде чем замечаю написанное от руки объявление о поломке. «Приносим извинения!» – говорится в нем, а рядом изображена улыбающаяся физиономия. Я хмуро смотрю на него. Написано синими чернилами, не зелеными, но я узнала бы почерк Лалабелль где угодно. Как-никак, это и мой почерк.
За углом на здании есть пожарная лестница. Я встаю на цыпочки, и мне удается коснуться нижней ступеньки лишь кончиками пальцев. Я все же пытаюсь дотянуться до нее, подпрыгиваю, но в конечном итоге сдаюсь и ищу другие варианты.
Много времени уходит на уговоры навигационной системы, однако у меня все же получается подогнать машину в нужное место. С ее крыши легко забраться на нижнюю ступеньку лестницы. Все это похоже на то, что сделал бы наемный убийца. Лалабелль однажды играла роль киллера, это было еще в начале ее карьеры. Роль была чуть больше, чем массовочная. Лалабелль была одной из десяти актрис в венецианских масках и рыболовных сетях; большинство из них обезглавили в финальной боевой сцене. Если учесть, что то был мой единственный опыт, у меня сейчас все отлично получается.
Портрет живет в лофте. Подняться нужно всего на десять этажей, но лестница скрипит и визжит при каждом моем движении, и мне кажется, что на стене ее удерживает лишь сила привычки (и, возможно, ржавчина). Где-то примерно на пятом этаже вдруг поднимается ветер; вся конструкция начинает раскачиваться, а когда я хватаюсь за перила, они рассыпаются в моих руках ржавой пылью. Я смотрю вниз и вижу пропасть. Решаю больше не смотреть вниз.
Тут до меня доходит, что я не знаю, могу ли испытывать боль. Возможно, страх перед болью просто передался мне по наследству. Однако от этой мысли мне страшно не меньше.
Когда наконец я добираюсь до крыши здания, быстро откатываюсь от края и какое-то время лежу, глядя в небо. Вижу облака, такие же серо-розовые, как оперенье сойки. Там, где выросла Лалабелль, всегда жили сойки. Думаю, это были именно сойки.
Я понимаю, что никогда не видела сойку, что ее образ есть только у меня в памяти. В памяти Лалабелль. Сейчас, когда голова кружится от усталости, при мысли о сойках у меня начинает щипать в глазах.
Я принимаю еще одно решение. Не думать об этом. Я решаю, что больше никогда не буду думать о сойках. Небо просто серое и розовое. Нечего романтизировать его.
Морщась, я встаю на ноги. Здесь, на черном битуме, мир состоит из антенн, спутниковых тарелок, вентиляционных решеток, дымоходов и мансардных окон. Отсюда мне видны Висячие сады и модный квартал; они такие же далекие и разноцветные, как северное сияние.
Одно из мансардных окон в нескольких шагах от меня. В темноте оно светится мягким сливочным светом. Я подхожу к нему и заглядываю вниз через грязное стекло.
Отсюда я не могу определить размеры комнаты, но знаю, что в ней высокие потолки, так как у меня возникают те же ощущения, как когда я смотрела вниз с лестницы. Вижу расстеленную на полу белую простыню, она в темных пятнах. Вижу край конструкции, которая может быть мольбертом, и угол холста. Вижу вытянутую руку, а в ней кисть.
На раме мансардного окна есть задвижка; я очень медленно отодвигаю ее и открываю окно. Кому понадобилось мансардное окно, которое открывается снаружи? У меня такое чувство, будто я открываю птичью клетку.
Проем достаточно большой, чтобы можно было в него пролезть. Я наклоняюсь вниз и оглядываюсь. Я нахожусь прямо над ней. Мне видна только ее макушка. Ей давно пора бы подкрасить корни волос. По сути, темных корней гораздо больше, чем платиновых прядей.
Я думаю, а не выстрелить ли в нее прямо отсюда. Так будет проще. Быстрее. Достаю пистолет из кармана и нахожу ее в прицеле. Задерживаю дыхание.
Жду мгновение… и жду…
Она откидывает голову и смотрит на меня.
Мой палец на спусковом крючке разгибается. Я едва не роняю пистолет.
– Черт, – еле слышно бормочу я себе под нос.
Сердце, как сумасшедшее, бьется в груди. И это не просто шок от того, что меня увидели; это что-то другое, как-то связанное с тем, что у нее в глазах.
– Привет, – говорит она. – Хочешь, я подам тебе стремянку?
Я открываю рот, но через секунду закрываю его. Она терпеливо ждет, и тут я понимаю, что не так. Левый глаз у нее такой же, как у меня, темно-карий. Я хорошо знаю этот глаз. Я весь день, который равен всей моей жизни, смотрела на него в зеркало заднего вида. А Лалабелль видела его в зеркале тридцать пять лет. Еще я видела этот глаз на лице у Вешалки, которую я застрелила в «Уэллспрингс». Я видела этот глаз, подведенный зелеными тенями, у Тусовщицы. Я видела его за толстыми стеклами очков у Секретарши. Я очень хорошо знаю этот глаз слева. Я знаю, что он устал, что на него наворачиваются слезы, что он саднит; знаю, что он расширен химическим способом, знаю, что он налит кровью, как после похмелья; более того, я знаю, что он карий.
А вот глаз справа я совсем не знаю. Глаз справа для меня чужой. Глаз справа голубого цвета.
– Да, будь добра, – наконец говорю я. – Спасибо.
Она приносит стремянку и неуклюже раскладывает ее, потом какое-то время пытается установить в нужном месте. После всего этого оказывается, что стремянка слишком коротка. Я протискиваюсь в оконный проем и повисаю. Это отвратительный момент, когда ноги болтаются в пустоте и я не могу понять, где я, где она и где мы по отношению друг к другу. Меня на мгновение охватывает паника, и я осознаю, что если б она захотела, то могла бы с легкостью воспользоваться шансом убить меня или серьезно ранить.
Но она этого не делает. Твердой рукой хватает меня за щиколотку и ставит мою ногу на стремянку.
Я спускаюсь вниз и на ватных ногах встаю перед ней. Она сочувственно хлопает меня по плечу и спрашивает:
– Выпьешь?
Я молча киваю. Она поворачивается и уходит, и я наконец-то могу разглядеть ее. Она ниже меня, потому что я на каблуках, а она босиком. Ее волосы растрепаны, как и у меня. Мы обе в строгих белых блузках, но моя была сшита на меня, а ее ей велика и застегнута не на те пуговицы; более того, она очень похожа на мужскую рубашку. Вся одежда заляпана краской; краска на ее руках, на запястьях и даже в волосах. И пахнет она краской. Запах химический и сладковатый.
Я наблюдаю за ней, пока она идет прочь от меня. Кухня в этом просторном помещении с паркетным полом притиснута к западной стене, но идти до нее достаточно долго, так как лофт огромный.
Оглядевшись, я вижу, что квартира напоминает нечто среднее между художественной студией и освещенной факелами пещерой. По одну сторону стоит кухонный стол, по другую – большой диван, а под ним ковер. Кровать в углу – во всяком случае, набор элементов, которые, если собрать их вместе, образуют кровать. Две двери, одна приоткрыта, и из щели льется антисептический белый свет.
Обойдя помещение по периметру, я перемещаю взгляд в центр. Мольберт абстрактной формы и стремянка стоят рядом. Рядом с ними рояль, такой красивый и большой, что мне становится странно, почему я заметила его только сейчас. Рояль вызывает у меня ассоциацию с жеребцом, не знаю почему.
Я все еще озадаченно размышляю над своей ассоциацией, когда мне в руку тыкается что-то холодное. Опускаю взгляд. Это хрустальный бокал с янтарной жидкостью и плавающими в ней ломтиками апельсина.
– Извини, – говорит Портрет, все еще держа бокал в вытянутой руке, – я думала, что ты сразу возьмешь его.
Я машинально беру бокал. Он оказывается тяжелее, чем я ожидала. Между большим и указательным пальцами начинает скапливаться конденсат. Я бормочу некое подобие благодарности.
– Я знаю, что невежливо говорить людям такие вещи, – говорит Портрет, – но у тебя усталый вид.
– Я не нуждаюсь в сне, – говорю я ей, но ее лицо вдруг колеблется, как если б я смотрела на него сквозь жар, поднимающийся от раскаленного асфальта шоссе.
– Почему?
– Я Портрет, – говорю я. – Нам сон не нужен.
– Кто сказал тебе такую глупость? – она изумленно смотрит на меня своими каре-голубыми глазами. – Я все время сплю.
– Сейчас почти четыре утра, – напоминаю ей я. – А ты не спишь.
– Я сумеречная, – говорит она. – Как кролик. Думаю, тебе еще сказали, что ты не нуждаешься в еде.
– Нет, мне дали какое-то питье.
– «Топэль»? – спрашивает она, склоняя голову набок. Сейчас голубой глаз ниже, чем карий. – Отвратительная штука. Поешь со мной – я собиралась пожарить на гриле стейк.
– Ты не вегетарианка?
Она уже успела пройти в кухню, но после моего вопроса оглядывается. Вид у нее озадаченный.
– Что? А с какой стати? Разве об этом есть что-то в моем досье?
– Нет, – говорю я, смутившись. – Просто я подумала… как кролик…
– Тебе, наверное, надо присесть, – говорит она, придвигая табурет к кухонному прилавку. – А то еще упадешь.
Я покачиваюсь и смотрю на бокал в своей руке. Кубики льда бьются друг о друга.
Одна ножка табурета чуть короче других, и я вынуждена сосредоточиться, чтобы сохранять равновесие. Портрет ходит по кухне. Достает из холодильника накрытую тарелку и пакет с заранее нарезанным салатом.
– Горчицы? – спрашивает она у меня.
Я качаю головой, ощущая настороженность.
– Мы не любим горчицу. Мы не любим ее с пяти лет.
– А я вот решила ее попробовать. В прошлом году. И мне понравилось. Хочешь?
– Нет. – Меня почти злит то, что она предлагает мне горчицу.
– А какой стейк ты любишь? – спрашивает она, доставая тяжелую сковородку с крючка на стене.
– Ты сама знаешь какой, – мрачно бурчу я, не понимая, что за игру она затеяла.
Оглядываясь на меня, она улыбается, как будто искренне расположена ко мне. А я не пытаюсь расположить ее к себе. Хмуро смотрю на бокал, растревоженная этой мимолетной белозубой улыбкой сильнее, чем следовало бы. Чтобы скрыть свою нервозность, делаю глоток. Вкус не имеет ничего общего с коктейлем, что я пила на вечеринке. Он на удивление одновременно и слишком водянистый, и слишком крепкий, и слишком горький, и слишком сладкий. Я начинаю давиться – и вдруг снова вижу золотистое пятно, пролетающее за темным окном. Делаю еще один глоток, и на этот раз мне плевать на вкус напитка.
– Знаешь, зачем они дали тебе то питье, а? – говорит она, хлопоча у холодильника. – «Топэль» принадлежит «Митозу».
– Я думала, что он создан специально для нас. Разве это не то… не то, что дает нам силу?
– Они подразумевают это, но на самом деле это неправда. Мы можем питаться чем угодно. Собачьим кормом, дизелем, травой – главное, чтобы мы ели достаточно. У нас очень эффективный дизайн.
– Уверена, что на этикетке было что-то написано…
– Они очень тщательно подбирают формулировки. Юридические аспекты, связанные с нашим существованием, очень сложны. Почему, как ты думаешь, вокруг чанов толпится такая куча юристов?
А я и не сообразила, что она юрист. Меня отвлек инженер.
– Как получилось, что ты все это знаешь, а я нет?
– Я здесь значительно дольше… да и Лалабелль рассказывала мне, – говорит Портрет, скидывая листья салата в миску. Один прилипает к ее руке, и она стряхивает его.
– Вы с ней много разговариваете? Часто? Вы близки? – спрашиваю я, охваченная приступом негодования.
– В некотором роде, – говорит она и подмигивает мне голубым глазом. – Мне кажется, я ее любимица.
Она смеется, как будто это всем понятная шутка, однако я молчу, внимательно наблюдая за ней.
– Почему? – требовательно спрашиваю я. – Почему ты?
– Ну… – она делает паузу и размышляет. – Наверное, я ей полезна.
– Мы все полезны. В этом-то и суть.
– Я в том смысле, что полезна для ее душевного спокойствия. Ты ведь знаешь, зачем она создала меня, не так ли?
– Естественно, – лгу я. – Лалабелль мне рассказывала.
Она не поднимает головы, продолжая перемешивать салат, но снова улыбается, как будто я само очарование.
– И все же позволь напомнить тебе, – говорит она. – Лалабелль создала меня для совершенно особой цели. Моя работа – сидеть здесь, в этой квартире, и заниматься всеми теми хобби, на которые у нее нет времени. Я рисую, сочиняю музыку, шью. Иногда даже пишу. Вот для этого я и существую. Чтобы творить. Постоянно. Бесконечно. И если в один прекрасный день окажется, что у меня получается работать с деревом, или вязать крючком, или сочинять хокку, Лалабелль будет знать, что у нее есть скрытый талант.
Я пытаюсь мысленно переварить все это, но тщетно. Вместо этого делаю еще один глоток. Дно бокала покрыто слоем сахара с кусочками цедры.
– Я думаю, – продолжает Портрет, – что она боится направлять свою энергию на неверный проект. Или упустить какой-то нераскрытый дар… Поэтому и привязана ко мне, я думаю. Я как диагностический тест на компьютере. Я говорю ей, кто она есть.
– Тогда зачем выводить тебя из эксплуатации? – ехидно спрашиваю я. – Если ты такая замечательная?
Она хмурится, глядя на салат, затем, кажется, решает, что он хорошо перемешан.
– Ну, я живу уже довольно долго. Я уже многое попробовала. У меня так и не дошли руки до стеклодувного дела, но тогда мне пришлось бы установить печь, а я не знаю, как к этому отнесся бы комендант здания.
Она приносит две тарелки и приборы. В ее поникших плечах присутствует столько грусти, что мое негодование тут же улетучивается. Я пытаюсь вспомнить, что мне говорила Мари. Будь доброй, будь доброй, будь доброй…
– Что ты рисовала? – спрашиваю я, изо всех сил стараясь выполнять наказ. – Когда я вошла?
Она ловко кладет на сковородку два стейка. Мясо, едва касаясь раскаленного металла и масла, начинает шипеть, воздух наполняется запахами крови и соли. Мои ноздри трепещут, а желудок скручивает болезненный спазм.
– Я писала глаз, – говорит Портрет. Она стоит ко мне спиной, поэтому я не могу определить, улыбается ли она. – Это часть серии.
– Серии глаз? – спрашиваю я, а потом лукаво интересуюсь: – Голубых или карих?
– Всех цветов, – отвечает она, пожимая плечами. – Множества глаз. Цвет не имеет значения. Главное тут – эмоции.
– В каком смысле? – спрашиваю я, но она сообщает, что стейки готовы, и ее ответа приходится ждать некоторое время, пока она накрывает на стол и выключает плиту. К тому моменту, когда мы садимся друг напротив друга, я уже забываю свой вопрос. Я сосредоточена на том, чтобы жевать свой стейк, который снаружи жесткий и напоминает резину, а внутри холодный.
– Это моя техника, – вдруг говорит она, и я едва не давлюсь от неожиданности. – Я беру зеркало. Маленькое ручное зеркало, такое маленькое, что в нем виден только глаз. Потом смотрю на него и думаю о какой-то очень специфической эмоции. И пишу его. Хочешь чем-нибудь запить?
Я мотаю головой, но от этого у меня в горле застревает кусок стейка, и я начинаю кашлять, да так сильно, что она вскакивает и наливает из-под крана стакан воды.
– Что за специфические эмоции? – выдавливаю из себя я. У меня слезятся глаза.
– Ну, та, которую я писала, когда мне помешали, будет называться «Осознание того, что мы не можем вернуться в детство». До этого было «Встреча с диким животным в городе, когда идешь домой пьяной». На днях я подумывала о еще одной, но, вероятно, так и не возьмусь за нее. Я собиралась назвать ее «Найти утерянное именно в том месте, где ты рассчитывал его найти». Меня вдохновили ключи.
Я гадаю, знает ли она, что впадает в те же интонации, что и Лалабелль, когда рассказывает в интервью о своих последних проектах. Я хмыкаю и кладу в рот новый кусок.
– Ты дашь название картине или предоставишь людям самим догадываться?
– О, их никогда не выставят, – говорит она и издает странный смешок. – Итак, ты закончила. Ты готова убить меня или хочешь сначала выпить по стаканчику?
Я смотрю на остатки своего неаппетитного ужина и неаппетитного коктейля – и чувствую себя уютно сытой и согревшейся.
– Может, по кофе? – спрашиваю я и тут, вспомнив Мари, добавляю: – Спасибо. А это трудно, писать картины?
– Только сначала, когда смотришь на пустой холст. Пустой холст – это большая ответственность. Присядь на диван, так удобнее. – Она встает и начинает убирать со стола. – Сейчас сварю и принесу.
Я тоже встаю и пытаюсь пройти через комнату, но при каждом шаге она вращается, смущая меня все новыми образами. В центре я останавливаюсь и опираюсь рукой на рояль.
– Тебе не кажется, что он похож на лошадь? – спрашиваю я у нее. – На чистокровного скакуна?
– Ты что-то сказала? Подожди, уже закипает, – слышу я ее голос.
– Может, все дело в том, что так в нем отражается свет, – говорю я, проводя рукой по блестящей поверхности. – Выглядит так, будто его хорошо расчесали. А еще будто ему хочется, чтобы на нем поиграли…
– Что ты там бормочешь? – говорит она. – Сахар класть?
– …как будто лошади хочется, чтобы ее оседлали, – говорю я и хмурюсь, задаваясь вопросом, а хочется ли лошади, чтобы ее оседлали? Хочется ли роялю, чтобы на нем поиграли?
Я вдруг пугаюсь, что рояль укусит меня или лягнет, поэтому убираю с него руку и быстро ретируюсь к дивану. Плюхаюсь на него и утопаю в мягких подушках, пока полностью не погружаюсь в коричневый вельвет и разноцветный плед рыхлой вязки.
– Если собираешься прилечь, сними туфли, – слышу я ее голос, но прошедший день, моя короткая и насыщенная событиями жизнь мгновенно наваливаются на меня. Я понимаю, что не в силах сдвинуться с места. Мне кажется, что я вырублюсь прямо здесь.
Когда она подходит с кофе, мне стоит огромного труда не заснуть, но что-то не дает мне покоя.
– Я тебе не говорила, – говорю я, когда она всовывает чашку мне в руку.
– Ты о чем?
– Я тебе не говорила, что я здесь, чтобы убить тебя. Откуда ты знаешь?
Она мгновение смотрит на меня, и ее плечи расслабленно опускаются.
– Кое-кто отправил мне сообщение по электронной почте.
– О… – Я слишком устала, чтобы понять. Я ощущаю сухость в глазах от того, что вынуждена держать их открытыми. Раскрываю их пальцами, но веки сами опускаются, они с каждой секундой становятся все тяжелее. – Извини, – сквозь зевок говорю я. – С моей стороны это непрофессионально.
– Ничего страшного, – по-доброму говорит она. – Спи. Убьешь меня утром.
Утро уже сейчас. Я пытаюсь сказать это, и так на самом деле. Рассвет уже разгоняет озера теней. Свет постепенно проникает в комнату, и вдруг стены лофта рушатся и исчезают, и я понимаю, что вижу – совершенно случайно – сон.
Глава 6. Влюбленные
Обнаженные Влюбленные стоят под солнцем в раю. Их руки вытянуты, но не соприкасаются; мужчина смотрит на женщину, а та смотрит на ангела, нависшего над ними и благословляющего союз распахнутыми, красными, как кровь, крылами. Два дерева, одно в огне, другое сгибается под тяжестью плодов. Его ствол спешит обвить змея.
Я просыпаюсь на следующее утро и обнаруживаю, что она сняла с меня туфли. Некоторое время лежу на диване и покачиваю ногами в носках. Ощущения приятные. В первый раз, когда я просыпалась, пробуждение наступало медленно и принесло мне головную боль. Я не помню, как меня вытаскивали из чана и отключали от приборов. Помню только розовое пятнышко на халате Лалабелль.
А вот от такого пробуждения, быстрого и полного, чувствуешь себя замечательно. Ради развлечения я представляю, что момент моего рождения – именно сейчас, что я за всю жизнь не сделала ничего неправильного, ничего плохого, вообще ничего.
Странно, что у меня появляются такие мысли. Что я сделала неправильного?
– Доброе утро, – звучит голос. – Я поставила в микроволновку твой вчерашний кофе.
Открываю глаза и вижу, что на меня смотрит Портрет с карим и голубым глазами.
– Где мои туфли? – спрашиваю я.
– У двери, – говорит она. – Весьма милые, кстати. Мне очень нравится каблук.
– Вот как? – сонно спрашиваю я. – Они не такие уж практичные. Один человек сказал мне, что одежда должна быть практичной. Что нужно надеть ее утром и забыть о ней.
– И чего в этом хорошего? – говорит она. – Одежда, она как сценический костюм. Должна радовать тебя.
Я сажусь и беру у нее кофе. Чашка такая горячая, что обжигает мне руки, но когда я делаю глоток, кофе оказывается чуть теплым. От этого вкус не очень приятный. Я наблюдаю за Портретом, глядя на нее поверх темной поверхности кофе. Рубашка в пятнах краски исчезла; ее заменили красные спортивные шорты и футболка, которая извещает меня о том, что «В «О. К. Коррал» по вторникам всегда подают тако!».
Я пытаюсь осмыслить эту загадочную фразу, а Портрет тем временем склоняет голову набок и улыбается мне. И я вдруг понимаю, что мне трудно думать.
– Я собиралась готовить обед, – говорит она. – У тебя будет время поесть, прежде чем ты убьешь меня?
Я вспоминаю вчерашние жесткий стейк и мерзкий коктейль и с сомнением хмурюсь.
– Что ты будешь готовить?
– Омлет, – говорит она. Я успокаиваюсь. Омлеты – это единственное, что умеет готовить Лалабелль. Их трудно испоганить.
Я размышляю.
– Хорошо, – говорю я. – Я вполне могу подождать.
Она кивает и исчезает из моего поля зрения. Я продолжаю сидеть на диване и пью быстро остывающий кофе. Толстый шерстяной плед сполз на пол; вероятно, во сне я сбросила его. Вязка неровная, с множеством прорех. Наконец я встаю и складываю его, а потом аккуратно кладу на диван. Плед розовый и очень мягкий на ощупь.
Оглядываясь по сторонам, я прикидываю, сколько сейчас времени, и тут вижу на стене ходики в виде кошки с двигающимися глазами и хвостом. Часы кажутся знакомыми. Может, у Лалабелль в детстве были такие?
Половина двенадцатого. Лофт наполнен солнечным свет, проникающим через мансардное окно и большие наклонные окна по всей южной стене. Снаружи видны верхушки деревьев, они ярко-зеленые на фоне затянутого дымкой городского горизонта. Еще я вижу два уткнувшихся в небо шпиля, изогнутую крышу храма, минарет. Роше-дю-Сэн странное место. Старше всего, что есть вокруг, но скрытое тенью, почти забытое. Я копаюсь в воспоминаниях Лалабелль, они разрозненны и редки. У меня возникает ощущение, что это место мало что значило для нее.
Прошлой ночью мне снилось, как я покидаю контору Спенсера.
Мне снилось, что я должна тащить Секретаршу по шаткой пожарной лестнице на двести этажей вниз. Она становилась все тяжелее и тяжелее, пока я не поняла, что несу не одно тело, что у меня на закорках златовласый Портрет, а поверх нее еще два Портрета. Я попыталась скинуть их, но в меня вцепились четыре пары рук; сорок пальцев царапали мне лицо и тянули меня за волосы.
В другом конце помещения все еще живой Портрет, Художница, мечется по кухне и подпевает радиоприемнику, стоящему на холодильнике. Песенка о дьяволе. Пока она готовит, я встаю и рассматриваю картины на стене.
При дневном свете я понимаю, почему Художница смеялась, когда я говорила о выставках. Я плохо разбираюсь в живописи, но даже мне ясно, что картины ужасны. Перспектива искажена, цвета аляповаты, техника до смешного сырая. Каждый выбор, сделанный при написании картин, был неправильным. Глаза – а я могу только догадываться, что это глаза – смотрят на меня со всех стен и напоминают перекошенные воздушные шарики. Слезящиеся, затуманенные, налитые кровью – они превращают лофт в кошмар окулиста.
– Ты пишешь только глаза? – кричу я, не отводя взгляд от одного особенно уродливого образца, который выглядит так, будто поражен инфекцией.
– Сейчас да, – отвечает она, перекрикивая шипение на сковородке. – Некоторое время назад были облака. А до этого – ключи.
Здесь есть и другие произведения искусства: приземистая, наполовину расплывшаяся глиняная статуя того, что могло быть тигром. Несколько пялец с вышивками на рояле. Я задаюсь вопросом, не в этом ли реальная причина, почему Лалабелль так сильно ее любит. Одним своим существованием этот Портрет доказывает, что Лалабелль всегда делала правильный выбор. Не растрачивала свой потенциал.
Рояль все еще на месте, но в утреннем свете это просто инструмент. Однако меня все равно к нему тянет. Я сажусь на табурет, кладу руки на клавиши. Не особо задумываясь, играю первые аккорды какого-то произведения.
– Ты наверняка помнишь это, – говорит у меня за спиной Художница. Мои руки замирают, и я поворачиваюсь к ней.
– Не помню, – говорю я. – Я вообще не представляю, откуда знаю это.
– Нет, – говорит она, – я о названии песни.
Я мотаю головой.
– Кажется, она называется «Как время течет».
– Откуда ты это знаешь, если не помнишь?
Я хмуро смотрю на рояль и играю несколько нот. Теперь, когда я сосредоточена, у меня это получается плохо. Я пытаюсь сыграть гамму, но сдаюсь.
– Сомневаюсь, что мои воспоминания работают, – вынуждена признать я. – Раньше я думала, что знаю все, что знала Лалабелль. Сейчас я в этом не уверена. И это здорово сбивает с толку.
Художница долго молчит, а потом говорит:
– Пошли есть.
Я сажусь за стол, и она ставит передо мной тарелку. Омлет выглядит не очень аппетитно, но и сгоревшим он тоже не выглядит. Улучив момент, я украдкой нюхаю его. Он кажется вполне съедобным, и я решаю рискнуть.
– Апельсинового сока? – спрашивает она, и тут ее глаза расширяются и она щелкает пальцами. – Лысые! Вот что это было.
– Ты о чем? – спрашиваю я, протягивая пустой стакан за соком.
– О том, что я писала раньше. Между ключами и облаками. Так и знала, что что-то забыла.
– Зачем?
– Меня интересовал… – она крутит пальцем у макушки, – процесс формирования. Мне всегда казалось, что лысые участки очень выразительны. Как второе лицо, только на макушке. А тебе?
– Едва ли я обращала внимание на лысины, – честно признаюсь я, и она улыбается и качает головой.
– Нет, я о том, что тебе хотелось бы написать.
Я откладываю нож и вилку и медленно жую, размышляя. На память приходят лишь внутренность лифта и салон моей машины, но я сомневаюсь, что это было бы интересно.
– Не знаю, – говорю я. – Птиц.
Она хмыкает и вилкой указывает на меня, как бы говоря, что я делаю правильный выбор.
– Соек, – выдаю я и ощущаю странное расширение в груди. – Я бы писала соек.
– А как насчет уток? – спрашивает она, судя по голосу, на полном серьезе. – Тебе нравятся утки? Тут рядом есть парк с озером. Тебе надо бы сходить туда. У них там еще и лебеди.
Я киваю, но когда вспоминаю шведский стол, моя улыбка гаснет. Я откладываю вилку.
– Это было бы замечательно, – говорю, – но сомневаюсь, что у меня есть для этого время.
Она моет тарелки и вежливо расспрашивает меня о работе. Я рассказываю ей, что у меня осталось восемь Портретов, включая ее.
– Значит, я пятая, – делает вывод она, отскабливая сковородку. – Интересно, этот номер что-нибудь значит?
Вопрос наводит меня на мысли о Попутчике, и я не думая ляпаю:
– Получается, что ты Иерофант.
– Что я такое?
Я достаю карты и раскладываю их на столе. Она подходит и встает позади меня, вытирая руки полотенцем. Шут, Маг, Верховная жрица, Императрица, Император. Пятая карта – Иерофант в высокой остроконечной шляпе.
– Подожди, – говорит она, наклоняясь вперед и опираясь рукой на стол. – Это же шестая карта.
Она так близко, что ее волосы касаются моего плеча, и я отодвигаюсь, странно взволнованная этой близостью.
– Да, – говорю и стучу пальцем с голубым ногтем по Шуту. – Но вот эта под номером ноль.
– Ну а что такое иерофант
[11]? – спрашивает она, беря карту и рассматривая ее. – Священник?
– Не знаю, – признаюсь я. – Я не изучала значение.
Она секунду разглядывает карту, потом переворачивает ее вверх ногами, как будто это поможет найти спрятанный ключ. Я остро чувствую ее присутствие рядом с собой, однако не хочу смотреть на нее. Наконец она кладет карту на стол и выпрямляется. Мое тело расслабляется.
– Иерофант, – произносит она медленно и с удовольствием. – Мне нравится. А ты кто?
Я беру карту и показываю ей. Она разглядывает ее с непроницаемым лицом.
– Гм, – говорит она через секунду. – Думаю, подходит.
– Согласна, подходит, – довольно говорю я. Я рада тому, что она тоже это увидела. Тут присутствует определенная схема, последовательность. Все предопределено, как в моей папке. Я надеюсь, что она это понимает. Почему-то для меня важно, чтобы она понимала.
Она молчит, и вдруг ее лицо проясняется.
– Хочешь послушать стихотворение, которое я написала?
Я колеблюсь, прикидывая, сколько сейчас времени. Мне действительно пора уезжать.
– Давай, – говорю я, – но только покороче.
Она улыбается с явным облегчением и потом долго ищет листок в беспорядке своего жилища. У меня появляется ощущение, что гостей у нее бывает мало. Я сажусь на подлокотник дивана, надеваю свои туфли и иду к окну. Отсюда вид на город не самый лучший, он не идет ни в какое сравнение с панорамой, что открывалась из тех окон, где мы стояли с Тусовщицей. Я вижу автомобильную парковку и щит с рекламой холодильника, который может составлять план питания. Бо́льшая часть улиц скрыта под деревьями, однако сквозь листву все равно виден утренний поток машин.
Я пытаюсь разобрать буквы на кофейне и тут замечаю желтую машину, припаркованную у тротуара. Мой взгляд скользит мимо, однако мое внимание привлекает фигура, привалившаяся к капоту. Хотя на этом человеке красная бейсболка и солнцезащитные очки, в его позе, в том, как скрещены его ноги и как он раскрытой пятерней опирается на металл… Есть что-то знакомое, как будто я видела это на постере какого-то фильма.
Человек поворачивает голову, и я, несмотря на его темные очки, убеждаюсь, что он смотрит прямо на меня.
– Ага! – восклицает Художница, да так громко, что я вздрагиваю.
Я отворачиваюсь от окна и вижу, что она держит в руке листок бумаги.
– Нашла! Ты готова?
Я киваю. Я начинаю нервничать. Я шеей чувствую взгляд.
– Называется «Любовь – это рыба». – Она откашливается:
Любовь – это рыба, и рыба я есть,
Белым брюхом вверх я бьюсь на земле —
Серебряных искр потоки не счесть.
Мне холодно, и я дышу в темноте,
И я выдыхаю холод окрест.
Люблю я тебя и вишу на шнуре,
И щеку пронзает крюк как стилет.
Закончив, она выжидающе смотрит на меня. Я пытаюсь изобразить на лице глубокую задумчивость.
– Гм, – говорю я, – это интересно.
Она сникает.
– Чушь, да? Я думала, вероятность, что получится чушь, велика, но сомневалась.
– Неужели любовь именно такая? – спрашиваю я. – Звучит не очень-то привлекательно.
– Нет, – мрачно говорит она, – не такая, правда? На самом деле я не знаю. Я просто предполагаю. Я никогда не любила.
– Я тоже.
Мы смотрим друг на друга. Я четко осознаю, что у нас закончились все поводы для отсрочек.
– Насколько ты близка к окончанию своей картины? – спрашиваю я.
Она хмурится, между ее разными глазами появляется морщинка.
– Нужно нанести еще один слой. А так я почти закончила.
– Ну а что, если… – Я сглатываю и понимаю, что нервничаю. – Что, если я вернусь за тобой попозже? Чтобы у тебя было время закончить. Только тебе придется пообещать, что ты никуда не сбежишь.
Ее лицо абсолютно спокойно, и на секунду мне кажется, что она не услышала меня, не поняла.
– Ладно, – наконец говорит она. – Буду ждать тебя здесь. Вряд ли это займет у тебя много времени.
– Да, – соглашаюсь я и смотрю в свою тарелку, на желтые разводы от масла и яйца на ноже. А омлет-то был вкусным.
По пути к машине понимаю, что забыла на кухонном столе карты Таро. Мгновение мучительно решаю, идти за ними или нет. И не иду. Ведь я все равно скоро вернусь. Может, карты будут напоминать ей обо мне… Я тихо напеваю, когда сажусь в машину и включаю двигатель. Мне кажется, это песенка из радио.
Папка лежит на пассажирском сиденье, и я хмурюсь. Я была уверена, что оставила ее в бардачке. Взбудораженная этим, вспоминаю о желтой машине, только когда нахожусь на выезде из города.
Следующий Портрет живет в южной части долины, на склоне, и носит имя Пруденс Андерсон. Этот факт, отпечатанный четкими буквами, тревожит меня. Пруденс замужем за человеком, занимающимся недвижимостью, и двое ее детей ходят в местную школу. Пруденс преподает актерское мастерство подросткам на факультативе при школе и иногда работает на озвучке на местной радиостанции. У нее есть домашнее животное. Она принимает участие в местной политической жизни. Однажды ее останавливали за неосторожное вождение, но ей удалось выкрутиться и избежать штрафа. Пруденс выписан рецепт на успокоительные, которые она редко принимает. Состоит в родительском комитете, ходит в тренажерный зал и является членом двух групп книголюбов.
Информация все идет и идет, страница за страницей описывает ее жизнь.
Лалабелль корявыми заглавными печатными буквами приписала:
«НЕНАВИЖУ ЭТУ ТУПУЮ СУКУ. ПРИКАНЧИВАЙ С МАКСИМАЛЬНЫМ УЩЕРБОМ».
Буква «И» в слове «максимальным» даже прорвала бумагу не только на этой странице, но и на следующей.
День прекрасный, и я чуть-чуть опускаю стекло, чтобы чувствовать ветерок. Во рту кисловатый привкус, и я говорю себе, что надо бы купить зубную щетку. Или хотя бы дезодорант. А то от меня начинает попахивать. В голове продолжает крутиться песенка из радио.
– Шесть, шесть, шесть, – шепчу я. Остальные слова я уже забыла.
Мы поднимаемся над долиной, и высокие здания уступают место коттеджам с аккуратными химически-зелеными лужайками и аккуратными автомобильными площадками перед домами. В южной стороне долины звезд поменьше, но выставленное на обозрение богатство такое же. Это видно даже по ландшафту, по тому, как дорога вьется изящными ярусами. Она зигзагами ведет к вершине; когда машина заворачивает на улицу, на которой живет Портрет, у меня закладывает уши.
Район, куда мы прибываем, совершенно идентичен районам внизу и вверху; тот же пригород с аккуратными прямыми и полукругами. Когда я ступаю на девственно чистый тротуар, на другой стороне улицы останавливается еще одна машина. Как и моя, она гладкая и хромированная. Я наблюдаю, как из нее вылезает чернокожий мужчина в голубом костюме и закуривает сигарету.
Мы настороженно смотрим друг на друга через дорогу. Его лицо откуда-то мне знакомо, и спустя несколько мгновений я вспоминаю, что три фильма назад он снялся вместе с Лалабелль. «Мужчина, которого она пыталась забыть». Фильм стал хитом, хотя и скромным. Он сыграл главную роль, роль Мужчины, но это все, что я о нем помню. Он курит очень вкусно, однако когда я достаю свои сигареты и хочу повторить его действия, меня при первой же затяжке забивает кашель. Он улыбается и качает головой.
Чувствуя себя в дурацком положении, я отвожу взгляд и бросаю недокуренную сигарету. Наступив на нее каблуком, иду по похожей на щетину траве к крыльцу. Дом серый и с колоннами, и вид у него скучный. Думаю, это неоэклектика, то есть в нем ощущается легкий фашизм. Время перевалило за половину второго. По информации из папки, Портрет, который называет себя Пруденс, должен быть дома.
Я нажимаю на незаметную серебристую кнопку звонка, и мелодичный звон вызывает у меня ассоциацию с кабинетом зубного врача.
– Одну минуту! – слышу я изнутри голос Лалабелль.
Оглядываюсь и вижу, что мужчина в костюме докурил свою сигарету и идет к дому на противоположной стороне улицы. Я снова нажимаю на кнопку – и все еще стою обернувшись, наблюдая за ним, когда дверь открывается. Поворачиваю голову. Передо мной брюнетка в комбинезоне; она потная, и вид у нее измученный.