— Куда, куда ты уходишь, хозяин?.. — спрашивала вода.
– Ты что, собираешься донести на своего мужа? – Я вскинула бровь.
– Я должна это сделать. Человек на этом видео – это не тот мужчина, за которого я вышла замуж. Как он мог сделать такое… с этими бедными девушками? Он чудовище. – Ее голос дрогнул, и было видно, что она с трудом сдерживает слезы.
И снова хотел он крикнуть, позвать Костицына и сорвался, упал вниз.
Я повертела бокал с вином, позволяя жидкости разойтись по его стенкам, затем сделала еще один глоток.
– А ты поговорила с ним? Дала ему возможность объясниться? – Я принялась покачивать ногой.
V
– Он не сможет этого объяснить. Ты же сама видела. – Она показала на ноутбук, лежащий в ее сумке. Глаза ее были широко раскрыты, взор казался безумным.
– Нам надо это хорошенько обдумать.
Они вышли в балку ночью. Шел мелкий теплый дождь. Они сняли шапки и молча сидели на земле. Теплые капли падали на их головы. Никто из них не говорил. Ночной сумрак казался светлым для их глаз, привыкших к многодневному мраку. Они дышали, глядели на темные облака, тихонько гладили ладонями мокрую весеннюю траву, пробивавшуюся среди мертвых прошлогодних стеблей. Они всматривались в туманный ночной сумрак, вслушивались: то капли дождя падали с неба на землю. Иногда с востока поднимался ветер, и они поворачивали свои лица к ветру. Они смотрели, — пространство было огромно, и каждый видел во мраке перед собой то, чего хотелось, — солнце.
– Он угрожал твоей жизни, Оливия. Я пришла сюда, чтобы предупредить тебя.
– Я большая девочка, Кристал, и могу сама позаботиться о себе.
— Автоматы прикройте от дождя, — сказал Костицын.
У нее отвисла челюсть. Неужели она так шокирована тем, что я предпочитаю продолжать поддерживать своего мужа? Он приносил домой деньги. Его работа обеспечивала нас, и только это и имело значение. Хотя, если честно, я полагала, что сама могла бы справиться с этой работой лучше его. Для торговли секс-рабынями требуется женский подход.
– Мы должны пойти в полицию, – не унималась она.
Вернулся разведчик. Он громко, смело окликнул их.
Я задумчиво оглядела комнату, затем снова перевела взгляд на нее.
– Ты должна переслать мне это видео, – сказала я.
— Немцев в поселке нет, — сказал он, — три дня, как ушли; пошли скорей, там нам две старухи котел картошки варят, соломы настелили, спать ляжем. Сегодня двадцать шестое число; это мы в шахте двенадцать суток просидели. Они говорят: тут за наш упокой тайно всем поселком молились.
– Хорошо. – Она достала ноутбук и что-то произвела на нем. – Вот, все. Я переслала его тебе. Значит, теперь ты пойдешь с этим в полицию? – Кристал положила ноутбук обратно в свою сумку.
Я допила вино и поставила бокал на стол. Затем, встав со своего кресла, скрестила руки на груди и вздернула подбородок.
В доме было жарко. Две женщины и старик угощали их кипятком и картошкой.
– Полагаю, ты должна уйти. Мне не нравится, что ты плохо говоришь о моем муже.
– Оливия, как ты можешь мириться с этим? Это же жуть! Мерзость! – Она встала с дивана. Ее голос звучал плаксиво.
Вскоре все бойцы уснули, прижавшись друг к другу, лежа на влажной теплой соломе. Костицын сидел с автоматом на табуретке, нес караул.
– Это бизнес. И на твоем месте я не стала бы спешить отворачиваться от твоего мужа. Ты ведь видела, что он сделал с теми женщинами. Не хочешь же ты тоже очутиться в этой куче, – съязвила я.
– Как ты можешь так поступать? – спросила Кристал, быстро собрав свою сумку.
Он сидел, выпрямившись, подняв голову, и всматривался в рассветный сумрак. День и ночь и еще день проведут они здесь, а на вторую ночь двинутся в путь. Так решил он. Странный царапающий звук привлек его внимание. Казалось, мышь скребла. Он прислушался. Нет, то не мышь. Звук доносился откуда-то издали и в то же время был совсем близко, словно кто-то робко и несмело, то, наоборот, настойчиво и упорно ударял маленьким молотом… Может быть, в ушах все еще стоит шум от их подземной работы? Ему не хотелось спать. Он вспомнил Козлова.
– Мы просто живем, воплощая американскую мечту.
– Нарушение закона – это отнюдь не воплощение американской мечты, Оливия, – прошипела она.
«У меня стало железное сердце, — подумал он, — теперь я не смогу ни любить никого, ни жалеть».
Старуха, бесшумно ступая босыми ногами, прошла в сени. Начало светать. Солнце прорвалось сквозь облака, осветило край белой печи, капли заблестели на оконном стекле. Негромко тревожно заквохтала в сенях курица. Старуха что-то сказала ей, наклоняясь над лукошком. И опять этот странный звук.
– Америка была построена на спинах других. Так что мы просто продолжаем традицию. – Я усмехалась, идя к парадной двери.
— Что это? — спросил Костицын. — Слышите, бабушка, словно молоточек где-то стучит, или кажется мне?
Кристал повернулась ко мне, выходя из моего дома:
Старуха негромко ответила из сеней:
– Оливия, пожалуйста.
– Я не могу тебе помочь, – сказала я, закрыв дверь прямо перед ее носом.
— Это здесь в сенях цыплята вылупляются, носом стучат, яйцо разбивают…
Достав из кармана телефон, я набрала номер. Мне ответил женский голос.
– Привет. Брайс на месте?
Костицын посмотрел на лежащих. Бойцы спали тихо, не шевелясь, ровно и медленно дыша. Солнце блеснуло в обломке зеркала на столе, и светлое узкое пятно легло на впалый висок Кузина. Костицын вдруг почувствовал, как нежность к этим, все вынесшим людям, наполнила его всего. Казалось, никогда в жизни не испытывал он такого сильного чувства, такой любви, такой нежности.
– Да. Я могу узнать, кто ему звонит?
– Оливия Новак. Скажите Брайсу, что я собираюсь к нему зайти. – Я закончила звонок и улыбнулась широкой улыбкой, открывающей все мои зубы.
Он вглядывался в черные, заросшие бородами лица, смотрел на искалеченные чугунно-тяжелые руки красноармейцев. Слезы текли по его щекам, он не утирал их.
64. Кристал
После того как дверь захлопнулась перед моим носом, я продолжала стоять, пытаясь решить, что мне делать. Я не могла поверить, что Оливия не откажется от своего мужа после того, что он сделал. С ней однозначно что-то не так. Я вытерла слезы и сделала шаг назад. И вздрогнула, услышав голос, раздавшийся за моей спиной.
Величественно и печально выглядит мертвая донецкая степь. В тумане стоят взорванные надшахтные здания, темнеют высокие глеевые курганы, голубоватый дым горящего колчедана ползет по черным склонам терриконов и, сорванный ветром, тает без следа, оставляя лишь острый запах сернистого газа. Степной ветер бежит меж разрушенных шахтерских домиков и над огромными конторами. Скрипят наполовину сорванные двери и ставни, красны ржавые рельсы узкоколеек. Мертвые паровозы стоят под взорванными эстакадами. Отброшены силой взрыва могучие подъемные механизмы, вьется по земле сползший с подъемного барабана стальной пятисотметровый канат, обнажились отточенные бетонированные раковины всасывающих шахтных вентиляторов, червонной медью блестит обмотка распотрошенных огромных динамомоторов, на каменном полу механических мастерских ржавеют бары тяжелых врубовых машин. Страшно здесь ночью при свете луны. Нет тишины в этом мертвом царстве. Ветер свистит в свисающих прядях проводов, колокольцами позванивают клочья кровельного железа, вдруг стрельнет, распрямляясь, смятый огнем лист жести, с грохотом повалится кирпич, скрипнет дверь шахтерской башни. Тени и лунные пятна ползают по земле, прыгают по стенам, ходят по грудам железного лома и черным обгоревшим стропилам.
– Что, тебе она тоже отказывается платить? – спросил он.
Я обернулась и увидела мужчину с козлиной бородкой и татуировками на шее. Он был одет в белую футболку и длинные шорты. Он улыбнулся кривой улыбкой и засмеялся.
– Добрый день, – кротко сказала я, обойдя его.
Всюду над степью взлетают зеленые и красные мухи, гаснут, исчезают в сером тумане. То немецкие часовые, боясь умерщвленного ими края угля и железа, постреливают в воздух, отгоняют тени. Огромное пространство тушит слабый треск автоматов, гаснут в холодном небе светящиеся пули, и снова мертвый, побежденный Донбасс страшит, ужасает победителя, и снова потрескивают очереди автоматов и летят в небо красные и зеленые искры. Все говорит здесь о страшном ожесточении: котлы взрывали свою железную грудь, не желая служить немцам, чугун уз домен уходил в землю, уголь хоронил себя под огромными пластами породы, а могучая энергия электричества жгла моторы, породившие ее. И при взгляде на мертвый Донбасс сердце наполняется не только горем, но и великой гордостью. Эта страшная картина разрушения — не смерть. Это свидетельство торжества жизни. Жизнь презирает смерть и побеждает ее.
Он кивнул. В нем чувствовалось что-то знакомое. Я шла, не поднимая головы, и, прежде чем повернуть перед гаражом, оглянулась на него. Он молотил кулаком в дверь. Мой взгляд скользнул от его головы вниз, пока я не увидела ее. Крапчатую размытую татуировку на задней стороне его икры. Я едва удержалась от вскрика.
Оливия распахнула дверь, а я отступила в сторону, чтобы она меня не заметила. Ее голос был лишь немногим громче шепота, так что я не могла расслышать то, что она говорит.
Добро сильнее зла
– Мы договорились с вами о пяти сотнях, но это было до того, как вы наняли того второго полудурка, который вообразил, будто он Майк Тайсон, и чуть не угробил хозяйку салона. Теперь копы охотятся на меня. – В его голосе слышалась злость.
Я невольно прикрыла рот рукой. Как она могла так поступить с Дженни?
I
– Заткнись и зайди в дом! – заорала Оливия.
Парадная дверь захлопнулась, и я кинулась к своей машине. Мне надо было кому-то об этом рассказать. Если она была способна на такое, то чего еще можно от нее ждать? Оливию необходимо остановить.
Часто в петлистой фронтовой дороге во время короткой остановки в пути, в мимолетной встрече с прохожим в лесу, в минутном разговоре у деревенского колодца, под скрип иссушенного солнцем журавля, вдруг увидишь и услышишь чудесные вещи: мелькнет перед тобой драгоценное чудо человеческой души. Иногда услышишь милое мудрое слово солдата или деревенского сердитого старика, либо лукавой и одновременно простосердечной старухи. Иногда увидишь такое, что слезы невольно навернутся на глаза, а иногда жизнь рассмешит, — и через несколько дней вспомнишь и смеешься. Сколько поэзии, сколько красоты в этих мимолетных картинах, увиденных на лесных полянах, в высокой ржи, под медными стволами сосен, на песчаном берегу речки в час ясной утренней зари, в пыли и дыму пышного, огненного заката, при свете месяца. А иногда потрясет тебя увиденное, кровь отольет от сердца, и знаешь, — страшная картина, мелькнувшая перед глазами, навечно, до самого смертного часа будет преследовать тебя, давить на душу.
65. Шеннон
Журнал был полон глянцевых фотографий знаменитостей. Я листала страницу за страницей, затем бросила журнал на журнальный столик. Эта неделя положила меня на обе лопатки – тут и Оливия с ее попыткой развести меня, и приближающаяся вечеринка в честь новоселья, которую устраивали Брайс и Кристал и о которой болтали все вокруг. Все это было чересчур. Я ни за что больше не появлюсь в доме Брайса. Мне нужно куда-нибудь поехать на отдых – подальше от Бакхеда. Этот город просто убивал меня.
Но вот, удивительное, странное дело — станешь писать корреспонденцию, и все это почему-то не помещается на бумаге. Пишешь о танковом корпусе, о тяжелой артиллерии, о прорыве обороны, а тут вдруг старуха с солдатом разговаривает, или жеребенок-сосунок, пошатываясь, стоит на пустынном поле, возле тела убитой матки, либо в горящей деревне пчелы роятся на ветке молодой яблони, и босой старик белорус вылезает из окопчика, где хоронился от снарядов, снимает рой, и бойцы смотрят на него, и, боже мой, сколько прочтешь в их задумавшихся, печальных глазах.
Зазвенел дверной звонок. Отлично. Моя китайская еда наконец прибыла, а я умирала с голоду. Я встала с дивана, надела на ноги тапочки от «Гуччи» и подпоясала свой халат туже. Время от времени мне нужен был такой день – день ничегонеделания, когда я ела вредную еду и в больших количествах потребляла безвкусные развлечения от чтения пошлых журналов светской хроники до кошмарных реалити-шоу.
В этих мелочах душа народа, в них и наша война, в ее муках, победах, суровой, выстраданной славе.
Я подошла к двери, открыла ее и почувствовала разочарование, увидев, кто стоит за ней. Отлично. Великолепно. Только этого мне и не хватало. Кристал держала в руках большую сумку. Маленькая деревенщина. Последний человек, которого я хотела видеть. Я была с ней корректной, но у моей парадной двери моей корректности настанет конец. Я начала было закрывать дверь прямо перед ее носом, но тут заметила слезы в ее глазах, ее дрожащие губы и то, что в лице ее нет ни кровинки.
– Я могу войти? – Из ее глаза выкатилась слеза и потекла по щеке.
Белорусская природа схожа и не схожа с украинской, и так же не схожи и схожи лица белорусских и украинских крестьян и крестьянок. Белорусский пейзаж — печальная акварель, нежные и скупые краски. Все это найдешь и на Украине — болота, речушки, сады, леса, рощи, рыжие пески и песчаную глинистую пыль на дорогах. Но нет в украинской природе этой монотонной печали. Нет в украинских лицах тихой задумчивости, нет однообразия белой и серой одежды. Белорусская земля скупей, болотистей, и она не отпустила природе столько цветов, плодородия, богатства, а человеку — красок в лице и одежде.
Не колеблясь ни секунды, я обняла ее и притянула к себе. Она расплакалась, и я обхватила ее еще крепче, вводя в свою квартиру и закрыв за нами дверь.
* * *
Но когда смотришь на выходящие из лесов полчища белорусов-партизан, обвешанных гранатами, с немецкими автоматами, с патронными лентами, обмотанными вокруг пояса, то видишь, как щедро богат белорусский народ вечной любовью к своей земле, свободе.
Видео подошло к концу, и она поглядела на меня. Мы сидели на диване, и перед нами на журнальном столике стоял открытый ноутбук. Коробка с китайской едой лежала рядом, так и не открытая, и теперь я ее уже не открою. Теперь не смогу есть. Я с усилием сглотнула.
– Ты знала? – спросила она.
Вот машина привозит нас к деревне. Стоят несколько женщин в белых платках, мальчишки, старик без шапки и смотрят, как парень в рваном пиджаке, положив наземь немецкий автомат, копает заступом землю. Сколько мы уже видели на пути белых свежих крестов, повязанных рушниками, не успевшими даже запылиться, сколько мы видели открытых могил, высоких, библейски строгих стариков с развевающимися бородами, несущих на руках гробы. По этим белым крестам и открытым могилам можно видеть путь немцев.
Я покачала головой, не в силах говорить, все еще пытаясь осмыслить то, что я только что увидела. Мы сидели молча, не зная, что сказать.
– Как я могла не знать? Я же была замужем за ним. Я должна была это знать. – Мой голос дрожал.
Должно быть, и здесь хоронят кого-нибудь. Может быть, парень копает могилу своей невесте, сестре?
– Я тоже не знала, будучи замужем за ним. – Она схватила мою руку и сжала ее. – Это не наша вина.
Я кивнула. Она была права. Но это все равно было неправильно. Я должна была знать. Не будь так поглощена всей этой бакхедской херней, я бы догадалась, что мой муж преступник, притом из самых гнусных. Я могла бы спасти этих женщин. Могла бы положить этому конец.
Но не смерть собрала здесь людей. В 1941 году, окончив семилетку, деревенский парнишка закопал свои учебники и ушел в лес, в партизаны. Сегодня, через три года, он откапывает свои книги. Разве не чудесный это символ — паренек, партизан, положивший на землю автомат, в пыли движущихся к Минску армий, бережно и хмуро, озабоченно и любовно листающий отсыревшие желтые страницы школьного учебника? Его зовут Антон. Пусть спешат к нему инженеры, писатели, профессора. Он ждет их.
– Не наша вина, – повторила она, еще крепче сжав мою руку.
Я зажмурила глаза, затем открыла их вновь, на этот раз осознав, что я сделала неправильно, что я могла сделать, чтобы это остановить. Я повернулась к ней лицом.
А машина уже катит вперед — спешит нагнать наступающую дивизию. Как найти нашу старую сталинградскую знакомую, в пыли и в дыму, среди рева моторов, под лязганье гусениц танков и самоходок, в скрипе огромных колесных обозов, идущих на запад, в потоке движущихся на восток босых ребятишек, женщин в белых платках, угнанных перед боями немцами и теперь идущих домой?
– Это моя вина, – сказала я.
Добрые люди посоветовали нам, чтобы избавиться от остановок и расспросов, искать дивизию по известному многим признаку — в ее артиллерийском полку идет в обозной упряжке верблюд по кличке «Кузнечик». Этот уроженец Казахстана прошел весь путь от Сталинграда до Березины. Офицеры связи обычно высматривают в обозе Кузнечика и без расспросов находят движущийся день и ночь штаб.
Кристал вскинула руку, пытаясь остановить меня, но мне было необходимо, чтобы она узнала кое-что – секрет, который я хранила.
– Нет, ты не понимаешь. Когда Брайс оставил меня, я наняла частного детектива. Меня грызли ревность и душевная боль, и я хотела узнать, что собой представляет женщина, которая увела его у меня, – призналась я.
Мы посмеялись диковинному совету, как шутке, и поехали дальше.
– Ты приставила ко мне частного сыщика? – Кристал наморщила лоб и слегка отстранилась от меня.
– Да, – кивнула я. – А если бы я приставила этого сыщика не к тебе, а к Брайсу, я бы выяснила, какими делами он промышляет, и положила бы этому конец. – Я пристыженно потупила голову.
В этом огромном потоке стороннему человеку все могло показаться чужим, и сам он мог почувствовать себя затерянным среди тысяч не ведающих друг друга людей. Но сторонний человек с удивлением увидел бы, что все, кто движется вперед, обгоняя друг друга, отлично знакомы между собой.
– Значит, ты знаешь, да? – У Кристал округлились глаза.
Я снова подняла голову.
Вот пехотный лейтенант, ведущий боковой тропинкой взвод, помахал рукой сидящему на самоходной пушке юноше в шлеме и комбинезоне, и тот, улыбаясь, закивал, стал кричать что-то, не слышное в лязге гусениц. Вот обозный, в совершенно белой пилотке, с серыми от пыли бровями, ресницами, усами, кричит водителю тягача, такому же пыльному, перепачканному, и водитель, ничего не слыша, на всякий случай утвердительно кивает.
– Да, знаю. Твое настоящее имя Саванна Холл, и несколько лет назад ты сменила его на Кристал Реддинг.
– Ты кому-нибудь рассказывала об этом? – Кристал неловко заерзала на диване.
А едущие в кузове полуторки два лейтенанта то и дело говорят, указывая на проходящие машины:
– Нет, я не могла этого сделать. И не хотела.
– Даже Брайсу? – Ее глаза вглядывались в мои.
— Вон майор из противотанкового полка на виллисе поехал… Анечка, не заглядывайся, свалишься… Гляди, вон Люда из роты связи! Ох, черт, как ее разнесло!.. Никитин, ты что, уже из госпиталя обратно в батальон?
– Нет. Просмотрев полицейские отчеты, я решила оставить эту информацию при себе. Хотя я и ненавидела тебя, тебе и так пришлось несладко. – Я положила руку ей на плечо, чтобы успокоить ее.
Кристал перевела взгляд слева направо.
Три года люди воюют плечо к плечу, и в этих мимолетных встречах, в движущемся железном потоке выражается дружество, связь всех этих пыльных, худых, загоревших офицеров, сержантов, ефрейторов, бойцов, в белых от солнца и пыли гимнастерках, с медалями на выцветших, грязных ленточках, с красными и желтыми нашивками ранений.
– Я не хотела его убивать, – проговорила она, качая головой.
– Знаю, дорогая, знаю. – Я притянула ее к себе, обняла и потерла ей спину. – Это была самооборона.
Мы въезжаем в лес. Сразу становится тихо, машина идет едва намеченной дорогой, в стороне от грейдера. Под широкой и прочной, точно отлитой, листвой огромных дубов, на мягкой траве, которая бывает особенно нежна и приятна в старых дубовых рощах, стоят три миловидные женщины. Тени резной листвы и светлые пятна солнца ложатся на их плечи и головы. Как прекрасен этот летний тихий час, и как горько плачут женщины, едва случайным вопросом водителя: «Какая, гражданочки, жизнь?» — затронута была их великая печаль.
– Пистолет просто взял и выстрелил, – заплакала она, уткнувшись мне в плечо.
Почти в каждой белорусской деревне слыхали мы о беде, постигшей многие тысячи матерей.
Я знала о прошлом Кристал уже несколько месяцев. Прочитав все полицейские отчеты и отчеты частного детектива, я решила сохранить ее секрет, притом о том, что он мне известен, она даже не подозревала. Эта девушка побывала в настоящем аду из-за своего агрессивного бывшего. После того как дело закрыли, поскольку был установлен факт самообороны, судья выдал предписания, запрещающие друзьям и родным этого малого приближаться к ней. Они преследовали ее, пытались с ней поквитаться, заставить ее заплатить за убийство своего мучителя. Читать эти полицейские отчеты было нелегко, но, изучив прошлое Кристал, я ясно поняла, что она сильна духом. Она боец, а я никогда не стану использовать силу другой женщины против нее.
Недели за две до начала боев немцы стали забирать в селах детей от восьми до двенадцати лет. Они говорили, что хотят учить их. Но всем скоро стало известно, что детей держат в лагерях за проволокой. Матери шли к ним за десятки верст.
— Матки млеют, дети кричат, на колючке виснут, — рассказывала женщина.
Она отстранилась от меня, глядя мне в глаза:
Потом дети вдруг исчезли. Где они, что с ними? Убиты, угнаны в рабство, или, как рассказывают, их держат возле госпиталей для германских офицеров, переливают их кровь раненым немцам?
– Спасибо.
Я взяла с журнального столика салфетку и протянула ее ей:
Чем можно утешить неутешное горе?
– Не за что.
А еще через несколько сот метров пути мы увидели, как две быстрые тени мелькнули меж деревьев: две девушки, собиравшие землянику, бросились бежать.
Кристал вытерла глаза, посмотрела на свой ноутбук, затем снова на меня.
– Что же нам теперь делать?
— Эй, не бойсь, — крикнул водитель, — это не немцы, свои!
– То, что всегда делают женщины, – справиться с этим.
– Это еще не все, – сказала Кристал, поглядев на свои руки, затем опять на меня.
– Не все? А что еще? – Мои глаза впились в ее глаза.
И девушки вышли из овражка, смеялись, закрывая рот платками, и смотрели, как проезжает наша машина, протягивали нам плетеные квадратные корзинки, полные земляники. Вот мы вновь въезжаем на главную дорогу, в пыль и в грохот. И первое, что мы видим, это запряженного в телегу верблюда, коричневого, почти голого, потерявшего всю свою шерсть. Это и есть знаменитый Кузнечик. Навстречу ведут толпу пленных немцев. Верблюд поворачивает к ним свою некрасивую голову с брезгливо отвисшей губой — его, видимо, привлекает непривычный цвет одежды, может быть, он чувствует чужой запах. Ездовой деловито кричит конвоирам: «Давай сюда немцев, их сейчас Кузнечик съест!» И мы тут же узнаем биографию Кузнечика: при обстрелах он прячется в снарядные и бомбовые воронки, ему полагается уже три нашивки за ранение и медаль «За оборону Сталинграда». А ездовому командир артиллерийского полка Капраманян обещал награду, если он доведет Кузнечика до Берлина. «Вся грудь в орденах у тебя будет», — серьезно, улыбаясь одними лишь глазами, сказал командир полка. По указанной Кузнечиком дороге мы приехали в дивизию.
Что еще тут можно сказать?
– Это касается Дженни.
II
У меня округлились глаза и оборвалось сердце.
66. Оливия
Многих старых знакомых не нашел я в гуртьевской дивизии, многих из тех, кого знал лично и надолго запомнил по коротким встречам, и тех, о чьих великих подвигах слышал. Нет и самого Гуртьева, павшего при взятии Орла: в момент разрыва снаряда на наблюдательном пункте он телом своим закрыл командующего Горбатова. Фуражка Горбатова была забрызгана кровью генерала-солдата. Но по-прежнему неутомимо работает в дивизии гвардии полковник Свирин, артиллерист Фугенфиров, сапер Рыбкин. И часто проходят мимо тебя то офицер, то сержант, то ефрейтор с зеленой ленточкой сталинградской медали.
Я вошла в офисное здание Брайса и решительно прошла мимо секретарши. Она попыталась остановить меня, но куда там. Я с силой распахнула дверь кабинета Брайса и увидела, что он стоит лицом к огромным окнам от пола до потолка. Он был одет в костюм, сшитый на заказ и, как всегда, сидящий на нем как влитой.
А на место ушедших пришли молодые, новые, и неукротимый дух павших живет в них. Здесь принято передавать оружие сталинградцев молодым героям. Пистолет Гуртьева отдан его сыну, лейтенанту; пистолет удальца-сапера Брысина носит его друг Дудников. И среди молодых саперов уже славится бесстрашный умница Черноротов.
– Я с этим разберусь. – Он завершил свой телефонный разговор и сунул телефон в карман.
Во время боя мы воочию убедились, что такое дружба сталинградцев. Прибежал связной и крикнул: «На артиллерийском энпе убит Фугенфиров!» Свирин, схватившись за голову, застонал, лица людей в часы победы стали темны. И все в горе растерянно повторяли: «Ах, боже мой, как же это так!» А через пятнадцать минут сообщили: Фугенфиров цел и невредим. Был в дивизии связист Путилов. Когда в Сталинграде порвалась связь штаба с полками, он пополз исправить порыв, был тяжко ранен, зажал концы провода зубами и умер. Связь продолжала работать, скрепленная его мертвым ртом. Катушка Путилова передается теперь как знамя, как орден лучшим связистам дивизии. И мне подумалось, что этот провод, скрепленный мертвым Путиловым на заводе «Баррикады», тянется от Волги к Березине, от Сталинграда к Минску, через всю нашу огромную страну, как символ единства, братства, живущих в нашей армии, в нашем народе.
Затем повернулся ко мне:
Ночевали мы в лесу, в палатке дивизионного медсанбата. Утром мы увидали странную картину: по лесу от одной палатки медсанбата к другой санитары несли раненого. На носилках, умостившись у ноги раненого, путешествовали, чинно покачиваясь, два котенка.
– Оливия, чем обязан? – Брайс выдвинул свой стул и уселся на него.
Когда мы вошли в палатку, то увидели такую картину: раненые, лежа на носилках и на траве, наблюдали, как девушка-санитарка дразнила котят еловой веткой. Котята проделывали все, что положено им по штату в таких случаях: крались на брюхе, шли боком, распушив хвосты, прыгали вверх всеми четырьмя лапами, сталкиваясь в воздухе, валились на спину, били хвостами.
Я плюхнула свою сумку на его письменный стол, села напротив него и скрестила руки на груди.
– Нам надо поговорить.
Я посмотрел на раненых, вышедших час-два тому назад из боя. Их гимнастерки и белье были истерзаны смертным железом, залиты черной, запекшейся кровью. Но их серые, землистые лица мучеников улыбались. Видимо, было необычайно значительно и важно то, на что они смотрели. Они видели смерть, и вот они увидели жизнь: ведь это говорило об их детстве и об их детях, о доме, отвлекало от страданий и крови.
– В самом деле?
Он склонил голову набок и начал перебирать бумаги на своем столе, практически давая мне понять, чтобы я убиралась. Но он понятия не имел, с кем имеет дело. Со мной шутки плохи. Я Оливия Новак, черт побери.
Не улыбалась только девушка-санитарка, — то была нужная работа, лечебная процедура. И право же, сколько нежного и тонкого женского ума нужно, чтобы, живя в восьми — десяти километрах от боя, вечно двигаясь, возить с собой этот живой инвентарь, для того чтобы вызвать улыбку на обескровленных губах. Один из армейских старожилов, капитан Аметистов, рассказал мне, что ему часто приходится встречать в горбатовских войсках трогательную любовь к животным: один из генералов возит с собой голубя, который «пьет чай»: опускает клюв то в сахар, то в налитую для него в блюдечко воду. У уважаемого танкового командира живет еж и лукавец-кот. В полках живут прирученные зайцы, собаки с перебитыми и залеченными лапами. Один командир полка приручил даже лисицу, и она, убегая на день в лес, вечером возвращается к своему начальнику.
Я достала свой мобильник, открыла то самое видео и, повернув экран к нему, нажала на «воспроизвести». Его лицо напряглось, плечи поникли, в середине лба выступила вена. Брайс, всегда такой собранный, был сейчас уже не так собран. Я самодовольно ухмыльнулась.
И снова я подумал — что в этой мелочи? Прихоть, желание развлечься? Или это говорит все об одном и том же: о чудесной, широкой любви нашего человека к жизни, к прекрасной природе, к миру, где свободному человеку надлежит истребить черные силы зла и быть разумным и добрым хозяином.
После того как Брайс отпустил реплику насчет того, что мое тело может присоединиться к куче тел тех женщин, я остановила просмотр видео и положила свой телефон обратно в карман.
– Откуда ты это взяла?
III
Его взгляд метался, как будто он искал ответ на эту маленькую проблемку, которая вдруг встала перед ним. Я уверена, что он думал о том, каким предметом в его кабинете он мог бы прикончить меня, но я не боялась Брайса. В этой ситуации сила была на моей стороне, а сила делает тебя бесстрашной.
– Не важно, откуда я взяла его. Важно, что я собираюсь с ним сделать. – Я подняла бровь.
Мы въехали в Бобруйск, когда одни здания пылали, а другие лежали в развалинах.
Он сделал глубокий вдох и пристально посмотрел на меня:
– И что ты собираешься с ним сделать? – Он сжал зубы.
Дорога к Бобруйску — это дорога возмездия! Машина с трудом пробивается среди сгоревших и изуродованных немецких танков и самоходных пушек. Люди идут по трупам немцев. Трупы — сотни, тысячи трупов! — устилают самое дорогу, лежат в кюветах, под соснами, в смятой зеленой ржи. Есть места, где машины едут по мертвым телам, так густо устилают они землю. Их беспрерывно закапывают, но количество трупов так велико, что с этой работой нельзя справиться в один день. А день сегодня изнурительно жаркий, безветренный, и люди идут и едут, зажимая рты и носы платками. Здесь кипел котел смерти, здесь свершилось возмездие, суровое, страшное возмездие над теми, кто, не сложив оружия, пытался вырваться по перерезанным нами дорогам на запад, возмездие над теми, кто кровью детей и женщин залил нашу землю.
– Это зависит от тебя. – Я достала из сумочки блеск для губ и принялась наносить его, беззаботно, медленно и аккуратно.
Брайс откинулся на спинку своего кресла и слегка крутанул его, думая о том, что ему сказать теперь. Наконец-то он воспринимал меня всерьез. В наши дни женщинам приходится идти на радикальные меры, чтобы их воспринимали всерьез.
У въезда в пылающий и разрушенный Бобруйск на низком песчаном берегу Березины сидит немецкий солдат, раненный в ноги. Он, подняв голову, смотрит на танковые колонны, идущие на мост, на артиллерию и самоходные пушки. К нему подходит красноармеец и, зачерпнув консервной банкой воды, дает напиться.
– Чего ты хочешь, Оливия?
– Я хочу быть в деле, – ответила я, положив блеск для губ обратно в мою сумку.
И невольно подумалось, что бы сделал немец летом 1941 года, когда через этот мост шли на восток панцирные колонны фашистских войск, если б на песчаном берегу Березины сидел наш боец с перешибленными ногами. Мы знаем, что бы он сделал. Но мы ведь люди, этим мы победили зверя. Фашисты воюют с детьми, женщинами, ранеными. Высший закон жизни осудил их на уничтожение. Близок день суда света над тьмой, добра над злом! Близок день полного возмездия!
– Это интересно. – Он поставил локти на стол и сложил перед собой пальцы домиком.
– И я хочу денег.
И снова дорога, пыль, речушки, поля, треск автоматов в лесах.
– Ну еще бы. Женщины так предсказуемы. – Он усмехнулся.
Я встала со стула и повесила сумку на плечо. Не позволю над собой смеяться. Сила была на моей стороне, и я это знала. Ему просто надо было напомнить об этом. Когда я уже поворачивалась к двери, он встал.
В полуразрушенном темном сарае идет первый опрос взятых вчера вечером генералов: командира шестой дивизии генерал-лейтенанта Тайне и знаменитого палача, бывшего последовательно комендантом Орла, Карачева и Бобруйска, генерал-майора Адольфа Гамана. Здесь, в этом сарае, апофеоз «котла».
– Подожди, – сказал Брайс, вскинув руки.
Я улыбнулась и снова повернулась к нему.
– Сколько?
Гайне, в солдатских сапогах, с удлиненным лысым черепом, утирает пот с красного лица, улыбается, кивает головой. Голос у него сиплый, не поймешь, от простуды ли, или от большого шнапса, которым он поддерживал в себе мужество в период коротенькой своей пятидневной боевой деятельности. Речь его многословна и неясна — то ли он все еще пьян, то ли он не умеет ясней мыслить и выражать свои мысли словами. Вспоминается, как пленный немецкий капитан жаловался несколько часов тому назад на необычайно низкий уровень генералитета последнего времени: Гитлер поставил нацистских генералов-ефрейторов на смену кастовому генералитету. И, слушая скудную, путаную, тусклую речь Гайне, думаешь: «Да, есть на что пожаловаться фашистским гауптманам и обер-лейтенантам…» И вот начинает отвечать Адольф Гаман. Он необычайно объемистый, низкорослый старик, с большим красным лицом и тяжелыми щеками. Гитлер наградил его не то девятью, не то одиннадцатью орденами и знаками отличия; они у него и на толстой груди, и на толстом животе, и на толстом боку, поэтому их трудно сосчитать.
– Пятьсот тысяч долларов, – не раздумывая, ответила я.
Ужасное чувство охватывает, когда глядишь на Гамана. Внешне он похож на человека. Руки, глаза, волосы, речь — все это не отличает его от человека. А перед глазами встают раскопанные могилы, где лежат сотни, тысячи трупов женщин и детей, похороненных живыми, трупы, у которых анатомы находили песок в легких; вспоминаешь развалины взорванного им четвертого августа 1943 года Орла, снесенный им с лица земли Карачев, еще горящий, дымящийся сегодня Бобруйск.
– И ты отдашь мне это видео. – Он выпятил подбородок.
Вот этим же басистым голосом он отдавал приказания своим поджигателям, вот этой пухлой рукой подписывал он приказ о массовом истреблении беспомощных старцев и младенцев. Вот этой же толстой ногой в ладном сапожке он утаптывал землю над недобитыми в яме старухами и детьми. Нет, страшно дышать одним воздухом с ним, с этим нечеловеком. Как полагается уголовнику, он все отрицает — и массовое убийство евреев, и массовые расстрелы партизан, и угон населения, и вообще всякое насилие. Раз только, кажется в Орле, был казнен мужчина за убийство из ревности. Взорвал ли он Орел? Да, но ведь всем известно, что он солдат и выполнял приказ Шмидта, командующего второй танковой армией. Да, да, он и в Карачеве выполнял приказ командования. И в Бобруйске. И вдруг он бросает быстрый, хитрый, испуганный взгляд на спрашивающих, взгляд седого жулика и убийцы, взгляд труса.
– И не надейся. Я оставлю его у себя в качестве полиса страхования жизни. Но я бы хотела участвовать в этом деле. До тех пор, пока ты будешь относиться ко мне как к партнеру, это видео не станет достоянием гласности, – сказала я, уперев одну руку в бок. – Конкретные условия нашего партнерства мы обговорим позже, но деньги я хочу получить к завтрашнему вечеру.
С каким отвращением, с каким брезгливым любопытством смотрит на него щуплый паренек-автоматчик в зеленых обмотках и тяжелых ботинках! Нет, хорошо, что первый допрос длился недолго, что Гамана уже увозят в тыл.
Он сделал вид, будто обдумывает мое предложение, но он понимал, что другого выбора у него нет.
Почти одиннадцать месяцев тому назад генерал Горбатов на митинге в Орле призывал бойцов к мести, к тому, чтобы настигнуть орловского палача. Красноармейцы выполнили наказ.
– Если ты пойдешь с этим в полицию, тебе и твоему тоже будет крышка, – самоуверенно сказал он.
Машина наша бежит все дальше среди дремучих партизанских лесов Белоруссии. Далеко за спиной уже остался Бобруйск, не так далеко уже до Минска. И все, что мы видим, все, что на мгновенье мелькает и исчезает из глаз, но навек останется в памяти, все говорит о том, что добро побеждает зло, что свет сильнее тьмы, что в правом деле человек попирает зверя.
О, глупый мальчишка, воображающий, будто хозяином положения все еще остается он сам.
1-й Белорусский фронт
– Без денег нам так и так крышка, – со злостью бросила я.
5 июля 1944 года
Он обогнул свой стол, приблизился ко мне и встал передо мной менее чем в шаге. Он стоял так близко, что я чувствовала на себе его дыхание. Но я не отступила. Смотрела ему прямо в глаза.
– Надеюсь, что ты знаешь, что делаешь, милая моя.
Я сделала маленький шажок вперед, подойдя к нему вплотную. И сжала его член – достаточно крепко, чтобы он испытал приятную боль. Он слегка дернулся, но не сопротивлялся. Он улыбнулся, вскинул бровь, и напряжение из его глаз ушло.
Я прикусила нижнюю губу.
Треблинский ад
– Ты понятия не имеешь, что́ я могу делать.
Ha Восток от Варшавы вдоль Западного Буга тянутся пески и болота, стоят густые сосновые и лиственные леса. Места эти пустынные и унылые, деревни тут редки. И пешеход, и проезжий избегают песчаных узких проселков, где нога увязает, а колесо уходит по самую ось в глубокий песок.
67. Дженни
Здесь, на седлецкой железнодорожной ветке, расположена маленькая захолустная станция Треблинка, в шестидесяти с лишним километрах от Варшавы, недалеко от станции Малкинья, где пересекаются железные дороги, идущие из Варшавы, Белостока, Седлеца, Ломжи.
– Ты готова? – спросила я, немного поправив приборы на стоящем в центре салона столе с закусками и напитками.
Должно быть, многим из тех, кого привезли в 1942 году в Треблинку, приходилось в мирное время проезжать здесь, рассеянным взором следить за скучным пейзажем — сосны, песок, песок и снова сосны, вереск, сухой кустарник, унылые станционные постройки, пересечения железнодорожных путей… И, может быть, скучающий взор пассажира мельком замечал идущую от станции одноколейную ветку, уходящую среди плотно обступивших ее сосен в лес. Эта ветка ведет к карьеру, где добывался белый песок для промышленного и городского строительства.
Киша закончила вытирать свое рабочее место.
Карьер отделен от станции расстоянием в четыре километра, он находится на пустыре, окруженном со всех сторон сосновым лесом. Почва здесь скупа и неплодородна, и крестьяне не обрабатывают ее. Пустырь так и остался пустырем. Земля кое-где покрыта мхом, кое-где высятся худые сосенки. Изредка пролетит галка или пестрый, хохлатый удод. Этот убогий пустырь был выбран и одобрен германским рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером для постройки всемирной плахи; такой не знал род человеческий от времен первобытного варварства до наших жестоких дней. Да, вероятно, и вселенная не знала такой плахи. Здесь была устроена главная плаха СС, превосходящая Сабибур, Майданек, Бельжице, Освенцим.
– А мы не можем это отменить? – со смехом спросила она.
В Треблинке было два лагеря: трудовой лагерь № 1, где работали заключенные разных национальностей, главным образом поляки, и еврейский лагерь, лагерь № 2.
– Мне бы очень этого хотелось.
Лагерь № 1 — трудовой или штрафной — находился непосредственно возле песчаного карьера, неподалеку от лесной опушки. Это был обычный лагерь, каких гестаповцы построили сотни и тысячи на оккупированных восточных землях. Он возник в 1941 году. В нем, как в некоем единстве, существовали черты немецкого характера, искаженные в страшном зеркале гитлеровского режима. Так в бреду горячечного уродливо и искаженно отражаются мысли и чувства, пережитые больным до своей болезни. Так сумасшедший, действующий в состоянии умопомрачения, в своих поступках искажает логику поступков и замыслов нормального человека. Так преступник творит свои дела, соединяя в ударе молотом по переносице жертвы умелые навыки — глазомер и хватку рабочего-молотобойца — с хладнокровием нечеловека.
Я обвела салон взглядом, чтобы удостовериться, что все в порядке. Мы разово наняли нескольких гримеров и маникюрш, поскольку мы с Кишей явно не сможем справиться с таким объемом работы в одиночку. Сегодня утром мы уже привели в порядок всех наших постоянных клиенток, и нам оставалось поработать только над Оливией, Кристал, Карен и, как ни странно, Шеннон, которая записалась на сеанс в последнюю минуту. Мне совсем не хотелось встречаться с Оливией, но она позвонила и объяснила, что возникла ситуация с Дином, что она возместит нам расходы на коктейль-бар и оплатит свой членский взнос. У меня было чувство, что она лжет, и мне надоели ее оправдания, но мы с Кишей тоже собирались на эту вечеринку, так что я рассудила, что лучше мне вести себя с ней любезно… По крайней мере, в этот вечер.
– Ты права, Киша.
Бережливость, аккуратность, расчетливость, педантичная чистота — все это неплохие черты, присущие многим немцам. Приложенные к сельскому хозяйству, к промышленности, они дают свои плоды. Гитлеризм приложил эти черты к преступлению против человечества, и рейхс СС действовало в польском трудовом лагере так, словно речь шла о разведении цветной капусты или картофеля.
Она устремила на меня взгляд, как бы говорящий: «Кто, я?»
Площадь лагеря нарезана ровными прямоугольниками, бараки выстроились под линеечку, дорожки обсажены березками, посыпаны песочком. Были устроены бетонированные бассейны для домашней водоплавающей птицы, бассейны для стирки белья с удобными ступенями, службы для немецкого персонала, образцовая пекарня, парикмахерская, гараж, бензоколонка со стеклянным шаром, склады. Примерно по такому же принципу, с садиками, питьевыми колонками, бетонированными дорогами, был устроен и люблинский лагерь на Майданеке, по такому же принципу устраивались в Восточной Польше десятки других трудовых лагерей, где гестапо и СС полагали осесть всерьез и надолго. В устройстве этих лагерей отразились черты немецкой аккуратности, мелочной расчетливости, педантичной тяги к порядку, немецкая любовь к расписанию, к схеме, разработанной до малейших мелочей и деталей.
– Не уверена, что понимаю, о чем ты толкуешь, но не стану с тобой спорить. – Она рассмеялась, расставляя на столе бокалы для вина и стаканы для коктейлей.
– Я имею в виду, что ты была права насчет найма еще одной сотрудницы, чтобы я могла тратить освободившееся время на себя. Именно это я и сделаю. После этой вечеринки я буду работать только по сорок часов в неделю, максимум по пятьдесят.
Люди поступали в трудовой лагерь на срок, иногда совсем не большой, 4–5–6 месяцев. В него пригоняли поляков, нарушавших законы генерал-губернаторства, причем нарушения были, как правило, незначительными, ибо за значительные нарушения полагался не лагерь, полагалась немедленная смерть. Донос, оговор, случайное слово, оброненное на улице, недовыполнение поставок, отказ дать немцу подводу либо лошадь, дерзость девушки, отклонившей любовные предложения эсэсовца, даже не саботаж в работе на фабрике, а одно лишь подозрение в возможности саботажа — все это привело сотни и тысячи поляков — рабочих, крестьян, интеллигентов, мужчин и девушек, стариков и подростков, матерей семейств в штрафной лагерь. Всего через лагерь прошло около пятидесяти тысяч человек. Евреи попадали в лагерь лишь в том случае, если они были выдающимися знаменитыми мастерами — пекарями, сапожниками, краснодеревщиками, каменщиками, портными. Здесь имелись всевозможные мастерские, и среди них солидная мастерская мебели, снабжавшая креслами, столами, стульями штабы германской армии.
– И что же заставило тебя принять такое решение? – Киша приподняла бровь.
Лагерь № 1 существовал с осени 1941 года по 23 июля 1944 года. Он был ликвидирован полностью, когда заключенные слышали уже глухой гул советской артиллерии.
Я пожала плечами:
23 июля ранним утром вахманы и эсэсовцы, распив для бодрости шнапса, приступили к ликвидации лагеря. К вечеру были убиты и закопаны в землю все заключенные. Удалось спастись варшавскому столяру Максу Левиту, раненным пролежал он под трупами своих товарищей до темноты и уполз в лес. Он рассказал, как, лежа в яме, слушал пение тридцати мальчиков, перед расстрелом затянувших песню «Широка страна моя родная», слышал, как один из мальчиков крикнул: «Сталин отомстит!», слышал, как упавший на него в яму после залпа вожак мальчиков, любимец лагеря, Лейб, приподнявшись, попросил: «Пане вахман, не трафил, проше пана еще раз, еще раз».
– Жизнь слишком коротка. Кто знает – я вполне могу умереть уже сегодня вечером или ночью, и мне совсем не хочется, чтобы единственным моим наследием стал престижный салон красоты для стервозных женщин средних лет. Я надеюсь, что, когда я умру, на свете останутся люди, которые по-настоящему любили меня.
Киша приблизилась ко мне:
Сейчас можно подробно рассказать о немецком порядке в этом трудовом лагере, имеется множество показаний десятков свидетелей, поляков и полек, бежавших и выпущенных в свое время из лагеря № 1. Мы знаем о работе в песчаном карьере, о том, как не выполнявших норму бросали с обрыва в котлованы, знаем о норме питания: 170–200 граммов хлеба и литр бурды, именуемой супом, знаем о голодных смертях, об опухших, которых на тачках вывозили за проволоку и пристреливали, знаем о диких оргиях, которые устраивали немцы, о том, как они насиловали девушек и тут же пристреливали своих подневольных любовниц, о том, как сбрасывали с шестиметровой вышки людей, как пьяная компания ночью забирала из барака десять — пятнадцать заключенных и начинала неторопливо демонстрировать на них методы умерщвления, стреляя в сердце, затылок, глаза, рот, висок обреченным. Мы знаем имена лагерных эсэсовцев, их характеры, особенности, знаем начальника лагеря, голландского немца Ван-Эйпена, ненасытного убийцу и ненасытного развратника, любителя хороших лошадей и быстрой верховой езды, знаем массивного молодого Штумпфе, которого охватывали непроизвольные приступы смеха каждый раз, когда он убивал кого-нибудь из заключенных или когда в его присутствии производилась казнь. Его прозвали «смеющаяся смерть». Последним слышал его смех Макс Левит 23 июля этого года, когда по команде Штумпфе вахманы расстреливали мальчиков. Левит в это время лежал недостреленным на дне ямы. Знаем одноглазого немца из Одессы Свидерского, названного «мастером молотка». Это он считался непревзойденным специалистом по «холодному» убийству, и это он в течение нескольких минут убил молотком пятнадцать детей в возрасте от восьми до тринадцати лет, признанных непригодными для работы. Знаем худого, похожего на цыгана, эсэсовца Прейфи, с кличкой «старый», угрюмого и неразговорчивого. Он рассеивал свою меланхолию тем, что, сидя на лагерной помойке, подстерегал заключенных, приходивших тайком есть картофельные очистки, заставлял их открывать рот и затем стрелял им в открытые рты.
– У тебя есть я. Но я понимаю, что ты имеешь в виду. – Она улыбнулась и обняла меня, крепко прижав к себе. – Я буду следить за тем, чтобы ты выполнила это обещание.
– Иного я от тебя и не ждала.
Знаем имена убийц-профессионалов Шварца и Ледеке. Это они развлекались стрельбой по возвращавшимся в сумерках с работы заключенным, убивая по двадцать, тридцать, сорок человек ежедневно.
Зазвенел колокольчик на парадной двери, и из-за портьер стремительно вышла Оливия – прямо как черт из табакерки.
Все эти существа не имели в себе ничего человеческого. Искаженные мозги, сердца и души, слова, поступки, привычки, словно страшная карикатура, напоминали о чертах, мыслях, чувствах, привычках, поступках. И порядок в лагере, и документация убийства, и любовь к чудовищной шутке, напоминавшей чем-то шутки пьяных драчунов, немецких студентов-буршей, и хоровое пение сентиментальных песен среди луж крови, и речи, которые они беспрерывно произносили перед обреченными, и поучения, и благочестивые изречения, аккуратно отпечатанные на специальных бумажках, — все это были чудовищные драконы и рептилии, развившиеся из зародыша традиционного германского шовинизма, спеси, себялюбия, самовлюбленной самоуверенности, педантичной слюнявой заботы о собственном гнездышке и железного холодного равнодушия к судьбе всего живого, из яростной тупой веры, что немецкая наука, музыка, стихи, речь, газоны, унитазы, небо, пиво, дома — выше и прекрасней всей вселенной.
– Я вижу, ты обращаешь в свою лесбийскую веру еще одну женщину, – сказала она, снимая свои огромные солнцезащитные очки.
Мы пропустили ее колкость мимо ушей. Киша похлопала меня по спине и сказала, что гордится мной.
Так жил этот лагерь, подобный уменьшенному Майданеку, и могло показаться, что нет ничего страшней в мире. Но жившие в лагере № 1 хорошо знали, что есть нечто ужасней, во сто крат страшней, чем их лагерь. В трех километрах от трудового лагеря немцы в мае 1942 года приступили к строительству еврейского лагеря, лагеря плахи. Строительство шло быстрыми темпами, на нем работало больше тысячи рабочих. В этом лагере ничто не было приспособлено для жизни, все было приспособлено для смерти. Существование этого лагеря должно было, по замыслу Гиммлера, находиться в глубочайшей тайне, ни один человек не должен был живым уйти из него. И ни одному человеку не разрешалось приблизиться к этому лагерю. Стрельба по случайным прохожим открывалась без предупреждения за один километр. Самолетам германской авиации запрещалось летать над этим районом. Жертвы, подвозимые эшелонами по специальному ответвлению железнодорожной ветки, до последней минуты не знали о ждущей их судьбе. Охрана, сопровождавшая эшелоны, не допускалась даже во внешнюю ограду лагеря. При подходе вагонов охрану принимали лагерные эсэсовцы. Эшелон, состоявший обычно из шестидесяти вагонов, расчленялся в лесу, перед лагерем, на три части, и паровоз последовательно подавал по двадцать вагонов к лагерной платформе. Паровоз толкал вагоны сзади и останавливался у проволоки, таким образом ни машинист, ни кочегар не переступали лагерной черты. Когда вагоны разгружались, дежурный унтер-офицер войск СС свистком вызывал ожидавшие в двухстах метрах новые двадцать вагонов. Когда полностью разгружались все шестьдесят вагонов, комендатура лагеря по телефону вызывала со станции новый эшелон, а разгруженный шел дальше по ветке к карьеру, где вагоны грузились песком и уходили на станции Треблинка и Малкинья уже с новым грузом.
Оливия сунула свои очки в сумку и, сняв плащ, бросила его Мэри, даже не посмотрев на нее. Он упал Мэри прямо на лицо. Та тяжело вздохнула, выпрямилась и вернулась в приемную, неся плащ Оливии.
Здесь сказалась выгода положения Треблинки: эшелоны с жертвами шли сюда со всех четырех сторон света, с запада и востока, с севера и юга. Эшелоны из польских городов Варшавы, Мендзыжеца, Ченстохова, Седлеца, Радома, из Ломжи, Белостока, Гродно и многих городов Белоруссии, из Германии, Чехословакии, Австрии, Болгарии, из Бессарабии.
– Неужели это было необходимо? – спросила Киша.
Оливия не удостоила ее вниманием. Вероятно, она даже не осознавала, что сделала с Мэри, хотя, зная ее, я уверена, что она все осознавала.
Эшелоны шли к Треблинке в течение тринадцати месяцев, в каждом эшелоне было шестьдесят вагонов, и на каждом вагоне мелом были написаны цифры 150–180–200. Эта цифра показывала количество людей, находящихся в вагоне. Железнодорожные служащие и крестьяне тайно вели счет этим эшелонам. Крестьянин деревни Вулька (самый близкий к лагерю населенный пункт), шестидесятидвухлетний Казимир Скаржинский, говорил мне, что иногда бывали дни, когда мимо Вульки проходило по одной лишь седлецкой ветке шесть эшелонов, и почти не было дня в течение этих тринадцати месяцев, чтобы не прошел хотя бы один эшелон. А ведь седлецкая ветка была лишь одной из четырех железных дорог, снабжавших Треблинку. Железнодорожный ремонтный рабочий Люциан Цукова, мобилизованный немцами для работы на ветке, ведущей от Треблинки к лагерю № 2, говорит, что за время его работы с 15 июня 1942 года по август 1943 года в лагерь по ветке от станции Треблинка ежедневно подходили от одного до трех железнодорожных составов в день. В каждом составе было по шестьдесят вагонов, а в каждом вагоне не менее ста пятидесяти человек. Таких показаний мы собрали десятки. Если мы даже уменьшим все цифры, показанные свидетелями движения эшелонов к Треблинке, примерно в два раза, то все же количество людей, привезенных туда за тринадцать месяцев, выразится цифрой примерно в три миллиона человек.
– Давай начнем. Кем ты собираешься нарядиться? – спросила я, пытаясь разделаться с этим так быстро, как только возможно.
Самый лагерь, с внешним обводом, складами для вещей казненных, платформой и прочими подсобными помещениями, занимает очень небольшую площадь — семьсот восемьдесят на шестьсот метров. Если на миг усомниться в судьбе привезенных сюда миллионов, и если на миг предположить, что немцы не убивали их тотчас по прибытии, то спрашивается, где же они, эти люди, могущие составить население маленького государства или большого столичного европейского города? Тринадцать месяцев, триста девяносто шесть дней, эшелоны уходили, груженные песком или пустые, ни один человек из прибывших в лагерь № 2 не уехал обратно. Пришло время задать грозный вопрос: «Каин, где же они, те, кого ты привез сюда?»
– Не гони лошадей. Сначала я хочу выпить и оплатить мой долг. – Оливия подняла палец, затем сунула руку в свою большую сумку и достала из нее пачку наличных. – Тут шесть тысяч долларов. Ты можешь пересчитать их, если хочешь.
– В этом нет необходимости. – Я подошла к ней и взяла деньги. Киша нехотя протянула ей бокал шампанского.
Фашизму не удалось сохранить в тайне свое величайшее преступление. Но вовсе не потому, что тысячи людей невольно были свидетелями этого преступления. Гитлер, уверенный в безнаказанности, принял решение об истреблении миллионов невинных летом 1942 года, в период наибольшего успеха фашистских войск. Теперь можно доказать, что главные цифры убийств, произведенных немцами, приходятся на 1942 год. Убежденные в своей безнаказанности, фашисты показали, на что они способны. О, если бы Адольф Гитлер победил, он сумел бы скрыть все следы всех преступлений, он бы заставил замолчать всех свидетелей, пусть их были бы десятки тысяч, а не тысячи. Ни один из них не произнес бы ни слова. И невольно еще раз хочется преклониться перед теми, кто осенью 1942 года, при молчании всего ныне столь шумного и победоносного мира, вели бой в Сталинграде на волжском обрыве против немецкой армии, за спиной которой дымились и клокотали реки невинной крови. Красная Армия, вот кто помешал Гиммлеру сохранить тайну Треблинки.
Оливия улыбнулась и пригубила свой напиток.
Сегодня свидетели заговорили, возопили камни и земля. И сегодня перед общественной совестью мира, перед глазами человечества мы можем последовательно, шаг за шагом пройти по кругам треблинского ада, по сравнению с которым Дантов ад безобидная и пустая игра сатаны.
Все, что написано ниже, составлено по рассказам живых свидетелей, по показаниям людей, работавших в Треблинке с первого дня существования лагеря по день 2 августа 1943 года, когда восставшие смертники сожгли лагерь и бежали в лес, по показаниям арестованных вахманов, которые от слова до слова подтвердили и во многом дополнили рассказы свидетелей. Этих людей я видел лично, долго и подробно говорил с ними, их письменные показания лежат передо мной на столе. И все эти многочисленные, из различных источников идущие свидетельства сходятся между собой во всех деталях, начиная от описания повадок комендантской собаки Бари и кончая рассказом о технологии убийства жертв и устройстве конвейерной плахи.
– Отлично. Теперь все улажено. Итак, я хочу явиться на вечеринку в виде сексуального скелета. Мне нужны пышные волосы, ресницы до бровей и классный макияж, изображающий череп.
Пойдем же по кругам треблинского ада.
Я кивнула:
Кто были люди, которых везли в эшелонах в Треблинку? Главным образом евреи, затем поляки, цыгане. К весне 1942 года почти все еврейское население Польши, Германии, западных районов Белоруссии было согнано в гетто. В этих гетто — варшавском, радомском, ченстоховском, люблинском, белостокском, гродненском и многих десятках других, более мелких, были собраны миллионы еврейского населения — рабочих, ремесленников, врачей, профессоров, архитекторов, инженеров, учителей, работников искусств, людей нетрудовых профессий, все с семьями, женами, дочерьми, сыновьями, матерями и отцами. В одном варшавском гетто находилось около пятисот тысяч человек. По-видимому, это заключение в гетто явилось первой, предварительной частью гитлеровского плана истребления евреев. Лето 1942 года — пора военного успеха фашизма — было признано подходящим временем для проведения второй части плана — физического уничтожения. Известно, что Гиммлер приезжал в это время в Варшаву, отдавал соответствующие распоряжения. День и ночь шла подготовка треблинской плахи. В июле первые эшелоны уже шли из Варшавы и Ченстохова в Треблинку. Людей извещали, что их везут на Украину, для работы в сельском хозяйстве. Разрешалось брать с собой двадцать килограммов багажа и продукты питания. Во многих случаях немцы заставляли свои жертвы покупать железнодорожные билеты до станции «Обер-Майдан». Этим условным названием немцы именовали Треблинку. Дело в том, что слух об ужасном месте вскоре прошел по всей Польше, и слово Треблинка перестало фигурировать у эсэсовцев при погрузке людей в эшелоны. Однако обращение при погрузке в эшелоны было таким, что не вызывало уже сомнений в судьбе, ждущей пассажиров. В товарный вагон набивалось не менее ста пятидесяти человек, обычно сто восемьдесят — двести. Весь путь, который длился иногда два-три дня, заключенным не давали воды. Страдания от жажды были так велики, что люди пили собственную мочу. Охрана требовала за глоток воды сто злотых и, получив деньги, обычно воды не давала. Люди ехали, прижавшись друг к другу, иногда даже стоя, и в каждом вагоне, особенно в душные летние дни, умирало к концу путешествия несколько стариков и больных сердечными болезнями. Так как двери до конца путешествия ни разу не раскрывались, то трупы начинали разлагаться, отравляя воздух в вагонах. Едва кто-либо из едущих зажигал в ночное время спичку, охрана открывала стрельбу по стенам вагона. Парикмахер Абрам Кон рассказывает, что в его вагоне было много раненых и пятеро убитых в результате стрельбы охраны по стенкам вагона.
– Понятно. Садись. Твоим макияжем займется один из гримеров, а затем я уложу твои волосы.
Совершенно иначе прибывали в Треблинку поезда из западноевропейских стран. Здесь люди ничего не слышали о Треблинке и до последней минуты верили, что их везут на работы, да притом еще немцы всячески расписывали удобства и прелесть новой жизни, ждущей переселенцев. Некоторые эшелоны прибывали с людьми, уверенными, что их вывозят за границу, в нейтральные страны: за большие деньги они приобрели у немецких властей визы на выезд и иностранные паспорта.
Однажды прибыл в Треблинку поезд с гражданами Англии, Канады, Америки, Австралии, застрявшими во время войны в Европе и Польше. После длительных хлопот, сопряженных с дачей больших взяток, они добились выезда в нейтральные страны. Все поезда из европейских стран приходили без охраны, с обычной обслуживающей прислугой, в составе этих поездов были спальные вагоны и вагон-рестораны. Пассажиры везли с собой объемистые кофры и чемоданы, большие запасы продуктов. Дети пассажиров выбегали на промежуточных станциях и спрашивали, скоро ли будет Обер-Майдан.
Оливия приземлила свою костлявую задницу в кресло, высоко подняв голову и держа в руке бокал с шампанским, который она медленно подносила к губам. Она явно чувствовала себя непринужденно и спокойно, словно была уверена, что все будет хорошо и все в ее жизни встало на свои места. Она сделала еще один глоток, осушив бокал, затем принялась постукивать по нему своими длинными ногтями. Киша закатила глаза и налила ей еще шампанского, затем наполнила бокалы для себя и для меня. Протянув его мне, она прошептала:
Прибывали изредка эшелоны цыган из Бессарабии и из других районов. Несколько раз прибывали эшелоны молодых поляков — крестьян и рабочих, участвовавших в восстаниях и партизанских отрядах.
Трудно сказать, что страшней: ехать на смерть в ужасных мучениях, зная о ее приближении, либо, в полном неведении гибели, выглядывать из окна мягкого вагона в тот момент, когда со станции Треблинка уже звонят в лагерь и сообщают данные о прибывшем поезде и количестве людей, едущих в нем.
– Тебе это понадобится. – Я улыбнулась ей и сделала глоток. Киша прислонилась к своему рабочему креслу, вертя в руке телефон.
– А где остальные? – Оливия огляделась по сторонам.
Для последнего обмана людей, приезжавших из Европы, самый железнодорожный тупик в лагере смерти был оборудован наподобие пассажирской станции. На платформе, у которой разгружались очередные двадцать вагонов, стояло вокзальное здание с кассами, камерой хранения багажа, с залом ресторана, повсюду имелись стрелы-указатели: «Посадка на Белосток», «На Барановичи», «Посадка на Волковыск» и т. д. К прибытию эшелона в здании вокзала играл оркестр, все музыканты были хорошо одеты. Швейцар в форме железнодорожного служащего отбирал у пассажиров билеты и выпускал их на площадь. Три-четыре тысячи людей, нагруженных мешками и чемоданами, поддерживая стариков и больных, выходили на площадь. Матери держали на руках детей, дети постарше жались к родителям, пытливо оглядывая площадь. Что-то тревожное и страшное было в этой площади, вытоптанной миллионами человеческих ног. Обостренный взор людей быстро ловил тревожащие мелочи на торопливо подметенной, видимо за несколько минут до выхода партии, земле видны были брошенные предметы — узелок с одеждой, раскрытые чемоданы, кисти для бритья, эмалированные кастрюли. Как попали они сюда? И почему сразу же за вокзальной платформой оканчивается железнодорожный путь, растет желтая трава и тянется трехметровая проволока? Где же путь на Белосток, на Седлец, Варшаву, Волковыск? И почему так странно усмехаются новые охранники, оглядывая поправляющих галстуки мужчин, аккуратных старушек, мальчиков в матросских курточках, худеньких девушек, умудрившихся сохранить в этом путешествии опрятность одежды, молодых матерей, любовно поправляющих одеяльца на своих младенцах. Все эти вахманы в черных мундирах и эсэсовские унтер-офицеры походили на погонщиков стада при входе в бойню. Для них вновь прибывшая партия не была живыми людьми, и они невольно улыбались, глядя на проявление стыдливости, любви, страха, заботы о близких, о вещах, их смешило, что матери выговаривали детям, отбежавшим на несколько шагов, и одергивали на них курточки, что мужчины вытирали лбы носовыми платками и закуривали сигареты, что девушки поправляли волосы и испуганно придерживали юбки, когда налетал порыв ветра. Их смешило, что старики старались присесть на чемоданчики, что некоторые держали под мышкой книги, а больные кутали шеи. До двадцати тысяч человек проходило ежедневно через Треблинку. Дни, когда из вокзала выходило шесть-семь тысяч, считались пустыми днями. Четыре, пять раз в день наполнялась площадь людьми. И все эти тысячи, десятки, сотни тысяч людей, спрашивающих испуганных глаз, все эти юные и старые лица, чернокудрые и золотоволосые красавицы, горбатенькие и сутулые, лысые старики, робкие подростки — все это сливалось в едином потоке, поглощающем и разум, и прекрасную человеческую науку, и девичью любовь, и детское недоумение, и кашель стариков, и сердце человека.
– Они скоро придут. Шеннон тоже придет. Она мне звонила. – Я вскинула бровь.
И вновь прибывшие с дрожью ощущали странность этого сдержанного, сытого, насмешливого взгляда, взгляда превосходства живого скота над мертвым человеком.
– Это самая печальная весть, которую я когда-либо слышала. – Оливия гадко засмеялась. – Но ничего, это обеспечит нам неплохое развлечение.
И снова в эти короткие мгновенья вышедшие на площадь ловили мелочи, непонятные и вселяющие тревогу.
– Да, ты любишь, чтобы тебя развлекали, – тихо проговорила я, доставая несколько наборов бигуди и баллончики с лаком для волос.
– А кем собираетесь нарядиться вы? – Оливия отхлебнула из своего бокала. Когда я уже собиралась ответить, она опередила меня: – Прислугой?
Что это там, за этой огромной, шестиметровой стеной, плотно закрытой одеялами и начавшими желтеть сосновыми ветвями? Одеяла тоже внушали тревогу: стеганые, разноцветные, шелковые и крытые ситцами, они напоминали те одеяла, что лежали в постельных принадлежностях приехавших. Как попали они сюда? Кто их привез? И где они, владельцы этих одеял? Почему им не нужны больше одеяла? И кто эти люди с голубыми повязками? Вспоминается все передуманное за последнее время, тревоги, слухи, передаваемые шепотом. Нет, нет, не может быть! И человек отгоняет страшную мысль. Тревога на площади продолжается несколько мгновений, может быть две-три минуты, пока все прибывшие успеют сойти с перрона. Этот выход всегда сопряжен с задержкой: в каждой партии имеются калеки, хромые, старики и больные, едва передвигающие ноги. Но вот все на площади. Унтер-шарфюрер (младший унтер-офицер войск СС) громко и раздельно предлагает приехавшим оставить вещи на площади и отправиться в «баню», имея при себе лишь личные документы, ценности и самые небольшие пакетики с умывальными принадлежностями. У стоящих возникают десятки вопросов: брать ли белье, можно ли развязать узлы, не перепутаются ли вещи, сложенные на площади, не пропадут ли? Но какая-то странная сила заставляет их молча, поспешно шагать, не задавая вопросов, не оглядываясь, к проходу в шестиметровой проволочной стене, замаскированной ветками. Они проходят мимо противотанковых ежей, мимо высокой, в три человеческих роста, колючей проволоки, мимо трехметрового противотанкового рва, снова мимо тонкой, клубками разбросанной стальной проволоки, в которой ноги бегущего застревают, как лапы мухи в паутине, и снова мимо многометровой стены колючей проволоки. И страшное чувство, чувство обреченности, чувство беспомощности охватывает их: ни бежать, ни повернуть обратно, ни драться: с деревянных низеньких и приземистых башен смотрят на них дула крупнокалиберных пулеметов. Звать на помощь? Но ведь кругом эсэсовцы и вахманы с автоматами, ручными гранатами, пистолетами. Они власть. В их руках танки и авиация, земли, города, небо, железные дороги, закон, газеты, радио. Весь мир молчит, подавленный, порабощенный коричневой шайкой захвативших власть бандитов. И только где-то, за много тысяч километров, ревет советская артиллерия на далеком волжском берегу, упрямо возвещая великую волю русского народа к смертной борьбе за свободу, будоража, сзывая на борьбу народы мира.
И громко захихикала. Киша покачала головой, сдержав гнев.
– Я, разумеется, просто шучу, – сказала Оливия с гортанным смехом.
А на площади перед вокзалом две сотни рабочих с небесно-голубыми повязками («группа небесковых») молча, быстро, умело развязывают узлы, вскрывают корзинки и чемоданы, снимают ремни с портпледов. Идет сортировка и оценка вещей, оставленных только что прибывшей партией. Летят на землю заботливо уложенные штопальные принадлежности, клубки ниток, детские трусики, сорочки, простыни, джемперы, ножички, бритвенные приборы, связки писем, фотографии, наперстки, флаконы духов, зеркала, чепчики, туфли, валенки, сшитые из ватных одеял на случай мороза, дамские туфельки, чулки, кружева, пижамы, пакеты с маслом, кофе, банки какао, молитвенные одежды, подсвечники, книги, сухари, скрипки, детские кубики. Нужно обладать квалификацией, чтобы в считанные минуты рассортировать все эти тысячи предметов, оценить их — одни отобрать для отправки в Германию, другие, второстепенные, старые, штопанные — для сожжения. Горе ошибившемуся рабочему, положившему старый фибровый чемодан в кучу отобранных для отправки в Германию кожаных саквояжей, либо кинувшему в кучу старых штопаных носков пару парижских чулок с фабричной пломбой. Рабочий мог ошибиться только один раз. Два раза ему не надо было ошибаться. Сорок эсэсовцев и шестьдесят вахманов работали «на транспорте», так называлась в Треблинке первая, только что описанная нами стадия: прием эшелона, вывод партии на «вокзал» и на площадь, наблюдение за рабочими, сортирующими и оценивающими вещи. Во время этой работы рабочие часто незаметно от охраны совали в рот куски хлеба, сахара, конфеты, найденные в продуктовых пакетах. Это не разрешалось. Разрешалось после окончания работы мыть руки и лицо одеколоном и духами, воды в Треблинке не хватало, и для умывания ею пользовались только немцы и вахманы. И пока люди, все еще живые, готовились к «бане», работа над их вещами подходила к концу — ценные вещи уносились на склад, а письма, фотографии новорожденных, братьев, невест, пожелтевшие извещения о свадьбе, все эти тысячи драгоценных предметов, бесконечно дорогих для их владельцев и представляющих лишь хлам для треблинских хозяев, собирались в кучи и уносились к огромным ямам, где на дне лежали сотни тысяч таких же писем, открыток, визитных карточек, фотографий, бумажек с детскими каракулями и первыми неумелыми рисунками цветным карандашом. Площадь кое-как подметалась и была готова к приему новой партии обреченных. Не всегда прием партии проходил, как только что описано. В тех случаях, когда заключенные знали, куда их везут, вспыхивали бунты. Крестьянин Скаржинский видел, как из двух поездов, выломив двери, вырвались люди и, опрокинув охрану, кинулись к лесу. Все до единого в обоих случаях были убиты из автоматов. Мужчины несли с собой четырех детей в возрасте четырех — шести лет. И дети эти также были убиты. О таких же случаях борьбы с охраной рассказывает крестьянка Марьяна Кобус. Однажды на ее глазах, когда она работала в поле, были убиты шестьдесят человек, прорвавшихся из поезда к лесу.
– Мы будем изображать Шер и Дион из «Бестолковых»
[20]. – Мой тон был максимально спокоен и терпелив.
Но вот партия переходит на новую площадку, уже внутри второй лагерной ограды. На площади огромный барак, вправо еще три барака, два из них отведены под склады одежды, третий под обувь. Дальше, в западной части, расположены бараки эсэсовцев, бараки вахманов, склады продовольствия, скотный двор, стоят легковые и грузовые автомашины, броневик. Впечатление обычного лагеря, такого же, как лагерь № 1.
Оливия открыла было рот, готовая отпустить еще одну грубую реплику, но затем снова сжала перекачанные губы, поскольку зазвенел колокольчик на парадной двери.
В юго-восточном углу лагерного двора огороженное ветвями пространство, впереди него будка с надписью «Лазарет». Всех дряхлых, тяжело больных отделяют от толпы, ожидающей «бани», и несут на носилках в «лазарет». Из будки навстречу больным выходит «доктор» в белом фартуке с повязкой Красного Креста на левом рукаве. О том, что происходило в «лазарете», мы расскажем ниже.
68. Карен
Вторая фаза обработки прибывшей партии характеризуется подавлением воли людей беспрерывными короткими и быстрыми приказами. Эти приказы произносятся тем знаменитым тембром голоса, которым так гордится немецкая армия, тембром, являющимся одним из доказательств принадлежности немцев к расе господ. Буква «р», одновременно картавая и твердая, звучит, как кнут.
– Проходи, – сказала Мэри, когда я вошла в салон.