Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Вот, например, Маша с трепетом приносит мне видеоленту, взволновавшую ее душу, сентиментальную сверх всякого предела историю верных влюбленных, полюбивших друг друга с первого взгляда и мечтавших о соединении всю жизнь, десятилетия наполнивших мечтами. Догадываюсь, что Маше хотелось бы, чтобы я был из той же породы, мечтал бы о ней и мечтал. Я говорю: “Маша, это разведенный сироп, жиденький, бледно-бледно-розоватенький”. Маша приносит стихи своего поклонника, о чувствах, подобных урагану, заре, закату, метели, ливню,- сплошной учебник метеорологии. Я говорю: “Я вижу суп с зеленым горош109 ком. Зеленое - описание природы, прочее - вода”. Маша обижается, конечно. Ей лестно было вызвать пургу, ураган и прочее в чьей-то душе, даже в душе ненужного поклонника.

— В Вэчека-а-а добрых нет, тут одна партия расстрельщиков, — растягивая, немного выпевая слова, любил повторять Серафим. — А значит, и я тоже в ней состою.

Маша знакомит меня с Верочкой, своей ученицей, совсем молоденькой девочкой, невестой. Верочка прослышала о моем новом даре (от Маши, конечно) и просит предсказать, будет ли она счастлива в браке. Четверть часа я беседую с ней, четверть часа с женихом, потом говорю Маше: - Мутновато.

И он перестал приносить махру, хлеб и луковицы, о чем Ксенофон Дмитриевич очень жалел.

– Загадками говоришь,- возмущается Маша.- Объясни членораздельно, по-человечески.

— Хорошо хоть я твое пальтишко уберег от тюремной порчи и с барышом продал на другой день, — вздыхал Серафим о том времени, когда можно было продать плащ и получать свою банку тушенки. Работу без выгоды для себя он считал скверной и даже вредной. Работая раньше дворником, он получал от жильцов по пятачку в праздник, а подчас и в будние дни, когда помогал кому-нибудь вылезти из пролетки и дойти до дома. Когда же после революции из дома богатых жильцов вычистили и заселили всякой голытьбой, то и он ушел из дворников. — Какая же мне стала польза? Да никакой. Все только глотки драли да страшали, что в ВЧК сдадут, потому что я тротуар им плохо чищу. Я взял да сам поступил в ВЧК.

– Но я так вижу. Он пронзительно-желтый, Верочка голубенькая. Вместе что-то серо-зеленое, нечистый тон, грязноватый даже.

В сентябре, когда Каламатиано арестовали, он еще верил, что его через неделю-другую выпустят. Все-таки подданный другой страны, гражданин Соединенных Штатов Америки, сотрудник генерального консульства США. По всем международным законам его должны попросту выслать, объявить персоной нон грата. В середине сентября еще стояло бабье лето, воздух прогревался до двадцати тепла, и казалось, что плащ с шерстяной подкладкой ему не понадобится. Так он и остался, как английский денди, в одном артистически приталенном пиджачке, сшитом на заказ известным московским портным.

– Злой ты какой-то,- Маша пожимает плечами.

– Выламываешься,- говорит она в другой раз.

Когда пришла зима, в камерах верхних этажей Лубянской тюрьмы еще было более-менее сносно даже в одном пиджачке, камеры обогревались кое-каким теплом, выносимым из служебных помещений ВЧК. Но, приговора Каламатиано к расстрелу, его сверху перевели в подвальные камеры, куда чекистское тепло уже почти не проникало, а отапливать камеры не хватало ни дров, ни угольной пыли. Сами чекистские начальники, сидя в кабинетах, накидывали на плечи шинели, ибо уже к середине дня все тепло улетучивалось. Морозы подкатили такие, что Москву с утра окутывала туманная пелена, воздух точно застывал, при каждом вдохе обжигая язык и горло. Это были самые тяжкие для Кена дни, когда он каждую секунду ждал, что за ним вот-вот явятся. Его жуткое ожидание скрасило появление гнойно-голубоглазого Серафима, которого за кражу тюремных ложек также перевели сверху работать в подвал.

Потом всплывает ревность: - С Венерой своей разговаривай так, с носатой красоткой.

— Ложки-то тебе зачем понадобились? — выслушав его рассказ, не понял Кен.

И вот беда: в самом деле мне с Венерой легче разговаривать.

— А как же! — удивился Серафим, стирая грязным рукавом гной со слезящихся голубых глаз. — Теперь без ложки никуда, все с собой носят, а в иных столовых уже не выдают, вот и появилась нужда у народа… Вашего-то Фрайду, о ком спрашивали, расстреляли в тот же день, как привезли. Чего с вами тянут, не понимаю. Пора бы уже…

Мы понимаем друг друга, у нас общий язык, мы близкие, не одной крови, но одного мышления. Маша осталась где-то на другой стороне, пропасть расширяется, и все труднее наводить мосты.

С наступлением ошалелых декабрьских морозов и начались адовы муки. И Кен понял, что он либо сойдет с ума от постоянного, пронизывающего все тело холода, либо просто замерзнет, если срочно что-то не придумает. Можно, конечно, через того же Серафима купить одежду, но все деньги и драгоценные вещи у него изъяли при аресте: золотую цепочку, часы, бриллиантовую булавку для галстука и другие способные заменить деньги предметы. Изъяли, составили опись, заявив, что вернут при освобождении, «если таковое вообще состоится», — не без иронической усмешки добавил худенький, чернобровый, с прыщами на лице молодой писарь-кладовщик, закованный в чекистскую тужурку. Он по своему небольшому опыту уже знал, что почти никто забирать личные вещи не является.

И смертельную обиду вызываю я, сказав, что дочка ее как оберточная бумага - шершавая и сероватая. Почему “как оберточная бумага”? Потому что никакая она, не человек еще, “табула раза”, жизнь еще напишет на ней содержание. Почему “как оберточная”? Потому что не очень чувствительна девочка, только жирные буквы отпечатываются на ней. И “шершавая” потому, что толстокожая. Но ведь все это я выразил короче. Лаконичны мои новые образы.

– Ты меня дразнишь? Ты меня оскорбить хочешь?

— Но почему я не могу взять с собой хотя бы часы? — спросил Каламатиано, и писарь тотчас ему ответил:

Снова и снова объясняю ей, что не злюсь, не выламываюсь, не дразню и не оскорбляю. Вижу я теперь иначе, Машу не утешают мои оправдания. Маша рыдает, ломая руки: пальцы сплетает и расплетает, локти прижимает к груди, словно ей мешают собственные руки, хочет их оторвать и отбросить. Маша не находит себе места, Маша не находит слов:

— Часы вещь ценная, тем более такие, как ваши, из чистого серебра. Вы можете подкупить охрану на них и сбежать. А нам зачем потом эти хлопоты: бегать да ловить вас?

– Ты совсем другой человек, ты чужой, чужой, я такого не знала никогда. Я не могу любить каждый год другого. Я знаю, что ты не виноват, это все проклятые опыты дяди. Ну какое он право имеет вмешиваться в душу, перелицовывать человека? Где мой милый добрый Гурик? Подменили, выдали другого - сухого, циничного, оракула всевидящего. А потом будет еще какой-нибудь величественный, снисходительный, божественный. Все разные, все чужие. Я так не могу, не могу, не могу!

Оставался только старинный нательный золотой крестик с тонкой золотой цепочкой, который достался ему от деда, а тому отчего деда, который, прожив ровно сто десять лет, снял его и, повесив на шею внуку, сказал:

Мне не удалось утешить Машу. Она убежала, отмахиваясь, и я решил отложить разговор на другой день, когда она не будет так расстроена. Но она не пришла назавтра и послезавтра, а потом я получил от нее письмо. Письмо само по себе символ разрыва. В наше время, когда так легко появиться на запястье, в кружочке наручного экрана, письма пишут, если не хотят видеться.

— Все, хватит, нажился, устал…

“Гурий, прощай,- писала Маша.- Турина, которого я любила, больше нет на свете. А ты только его тезка, чужой человс: захвативший имя и внешность моего лучшего друга. Я даже не уверена, что ты человек. И не преследуй меня, не ищи. Такого я не люблю, такого я боюсь”.

И через неделю умер. Умирая, он завещал ни при каких бедствиях и напастях крестик не снимать и с ним не расставаться, ибо он освящен в самом Иерусалиме и заговорен на жизнь. Так сказал, умирая, дед, старый, мудрый грек, знавший многое и ни во что другое не веривший.

Вот так получается. Как говорит шеф: “За все на свете надо платить, а кто платит, тот тратит”. И кто осудит Машу? У нее своя правда. Маша - хранительница человечества. А я не сохранился, я изменился. Кто меняется, тому изменяют.

Я кинулся было к шефу: “Спасайте, выручайте, не хочу быть пожизненным кроликом, заберите третью сигнальную, отдайте мою личность”. Но, в сущности, я заранее знал, что он ничего не может сделать. Как отобрать у человека талант? Испортить мозг лекарствами? Но кому нужен жених с испорченным мозгом?

— Снимешь — пропадешь, — прошептал он и испустил дух.

Есть, конечно, средство, я и сам догадывался. Талант можно засушить бездействием. Год не пускать в ход лобастую голову, два, три не думать об уравнениях, графиках, учениках, о людях вообще, отучится она вырисовывать потоки с дельтами и меандрами. Можно, например, возродить детскую свою мечту, закинуть за плечи рюкзак с этюдником, выйти из дому пешком, взять курс на Верхнюю Волгу, Ильмень и Ладогу, вглядываться и радоваться, рисовать цветочки и кочки, ветки и морщины коры, этюд за этюдом, альбом за альбомом “Живописная планета”. Можно и не рисовать даже, в каком-нибудь заповеднике обходить просеки летом и зимой, проверять “пушисты ли сосен вершины, красив ли узор на дубах”, и радоваться, что кто-то перевел на Луну еще один завод, освободив сотню-другую гектаров для сосен и дубов.

Кен никогда с крестиком не расставался, и по странной случайности его при аресте не отобрали. Но сейчас даже ради ватной стеганки, или, как ее еще называли в России, фуфайки, он крестик и цепочку отдавать не хотел и первое время, чтобы не замерзнуть, активно занимался гимнастикой, резко, энергично, разминая тело упражнениями до тех пор, пока не выступал пот. Но через пару часов уставал, а потную спину холод драл еще сильнее. Поэтому от гимнастики пришлось отказаться. Тогда-то Кен и придумал этот театр воображения — выносить себя мысленно на обледенелую московскую набережную и прогуливаться там в своем тонком пиджачке. И благодаря этой немыслимой фантазии, едва он вылетал из тесной заледенелой камеры Лубянки на еще более жуткий, ветреный мороз, как ему тотчас становилось теплее.

И лет через семь, выдержав характер как библейский Иаков, приду я к своей Рахили с докладом: “Маша, я совершил подвиг долготерпения, я достоин тебя, мне удалось поглупеть”.

Это был старый фокус, известный еще его великим предкам — древним эллинам. Вее дело в голове, в сознании, которым можно управлять, извлекая из недр мозга огромные силы. Христос, который одним хлебом накормил сорок человек, действовал точно так же. Достаточно было дать каждому мирянину по хлебной крохе, которую стоило предельно медленно разжевать и лишь потом не спеша проглотить, а затем внушить себе, что ты съел много, очень много, что тебя распирает от переедания и обжорства, и через несколько минут обостренное чувство голода исчезало и человек ощущал себя сытым.

Так, да?

Утром 17 декабря Лубянский охранник Серафим сообщил Ксенофону Дмитриевичу, что от холода умер его сосед Петр Лесневский. Его хоть и приговорили к трем годам принудительных работ, но почему-то держали в подвальной камере и не торопились отправлять на эти работы. Неделю назад Пете исполнилось двадцать лет, и Каламатиано подарил ему свою атласную пикейную жилетку, зная, как Петя страдает от этих морозов.

Не хочется.

— А как же вы, Ксенофон Дмитриевич? — с полными слез глазами спросил Петя, когда их вывели на прогулку во внутренний дворик и он протянул ему жилетку. — Мне не надо, у меня пальто, это вам, наверное, страшно холодно!

Жалко мне расставаться с глобальными задачами, решающимися в переплетении цветных линий, жалко спаянной нашей четверки “Четверо против косности”, жалко бросать будущие дела и сегодняшнее срочное: “Земле зелень - Луне дым”.

— Мне не холодно. Петя, честное слово, и я дарю тебе ее от чистого сердца!

— Вы простите меня, Ксенофон Дмитриевич, — забормотал Петя, двигаясь по кругу следом за ним, — что я вас им выдал, но они пригрозили, что посадят маму, и я испугался. Боже, как я их ненавижу! Вы не держите на меня зла?

Пусть земное небо будет чистым ради чистой наследственности детей!

Каламатиано обернулся и заключил Петю в объятия. Спазмы сжали его горло, но слез не было, мороз мгновенно превратил их в иней, которым припорошило веки. Последовал грозный окрик, они разъединились, и, как оказалось, навсегда. Ксенофон жалел, что не сказал ему ничего утешительного в ответ. Жалел, что вообще втянул его в свои авантюры и сгубил в таком юном возрасте. Говорят, что умирать от мороза легче: переходишь в сладкий сон, тебе вдруг становится тепло, жарко, и ты словно перелетаешь в другую страну. И еще это хоть и страшная, но все же своя смерть. А теплолюбивого грека почему российские морозы не брали, хотя он бы хотел так умереть, во сне? О смерти Пети наверняка сообщат его матери, Аглае Николаевне. Каламатиано вспомнил о ней, и его накрыло столь жаркое и душное облако, что пот выступил на лбу.

Чтобы сохранить Землю, надо изменить Луну - менять, чтобы сохранить. Вот какая диалектика.

Чтобы сохранить человечество, надо менять человека,- такая моя правда.

А смерть постоянно дежурила за окнами. Кен просыпался от сухих, морозных винтовочных и револьверных щелчков, иной раз — безумного животного воя, заглушаемого патефонными маршами. Их проигрывали, когда приходилось отправлять на тот свет большие партии. Подчас революционные марши звучали часа по два без перерыва, это было дешевле, чем рев моторов, каковым, по словам Серафима, пользовались еще в начале восемнадцатого. Ксенофон Дмитриевич терпеливо ждал своей упасти, и каждый раз, едва охранник утром входил в камеру, он со страхом вглядывался в его лицо, надеясь прочитать отсрочку приговора, и когда он считывал это известие, то тело его наполнялось на мгновение звериным теплом, а полкружки кипятка и тонкий ломтик рыхлого, смешанного с отрубями хлеба открывали целый праздничный пир, после которого минут на десять можно было расслабиться, вспомнить о жене и сыне, оставшихся в Самаре, где хозяйничали чехи и где жизнь еще напоминала старые времена. Теперь им самим, без него придется выбираться из этой жуткой страны, самим заботиться о пропитании. Они договорились, что если через десять дней от него не прибудет весточки, то они отправятся дальше на восток, доберутся до Владивостока, а оттуда через Японию в Соединенные Штаты.

Но кто меняется, тому изменяют - это правда Маши.

Он не ждал помилования. И даже не написал прошения красному вождю Ленину, как это практиковалось во всех странах в таких случаях. Хладнокровный, но не лишенный до конца чувств Яков Петерс, который его допрашивал и готовил дело на суд трибунала, отвечая на вопрос Кена о возможности сохранения ему жизни, лишь скептически усмехнулся:

У Маши - своя, у меня - своя.

— Председатель Совета Народных Комиссаров еще не оправился от предательских выстрелов в спину, не вами ли направленных, господин Каламатиано, а остальные ваши «компаньоны» разбежались кто куда. — Петерс выдержал паузу. — Кроме господина Локкарта…

Чья правда правдивее?

— Он здесь? — спросил Кен.



— Нет, он в Кремле. Тоже в заточении. Правда, его содержат несколько лучше вас. У него три комнаты, хорошая еда, тепло, разрешили держать книги. А все потому, что фигура он более крупная, чем вы… Я правильно понимаю иерархию в вашей организации?

Петерс усмехнулся. Кен не ответил. Он сотню раз уже говорил чекисту, что никакой организации у них не было, что встречались они по всяким дружеским поводам, но Петерс лишь усмехался, поскольку имел другие сведения, которым верил больше, чем признаниям Каламатиано. Но из отдельных реплик второго человека в ВЧК Ксенофон Дмитриевич все же понял, что ни Рейли, ни Джордж Хилл, ни Анри Вертемон, ни генерал Лавернь не схвачены, а значит, им с беднягой Локкартом придется отдуваться за всех. Они оба по-глупому попались в сети ВЧК, и на них навешают всех собак. Но уже в начале октября ситуация неожиданно изменилась, Кена снова потянули на допросы, и он узнал, что Локкарта выпустили, обменяв на Литвинова.

ВЛАДИМИР ЩЕРБАКОВ МОРЕГ



— Придется вам за всех отдуваться! — радостно проговорил Петерс. — Хотя, конечно, мы могли бы рассмотреть вопрос и вашего обмена, — уклончиво добавил он.

— Что вы имеете в виду? — не понял Кен.

Вода в этом озере темная даже в солнечные дни, и мне не удалось увидеть дна. Хотел было спуститься по крутому склону к самому берегу, но друг крепко сжал мою руку и так выразительно покачал головой, что я невольно задумался: уж не верит ли он сам в эту историю? Нас ждала машина. Он торопил меня. Я заметил, что поступает он нелогично: сначала рассказывает об озере небылицы, везет меня сюда, не жалея бензина, а потом вместо купания мы снова оказываемся на грунтовой заброшенной дороге и до шоссе - двадцать миль…

— Продовольствие. Нам нужна тушенка, — ковыряя в зубах, сказал Петерс.

– Сказочное место,- сказал я.- Готов поверить легенде.

Однако паломников и туристов тут не видно. Чем объяснить этот местный парадокс?

Это циничное признание чекиста привело Каламатиано в замешательство.

— И сколько же я стою? Вагон или два вагона тушенки? — обалдев, спросил он.

– Знаешь, здесь другие люди. Не могу привыкнуть… Многих из них интересуют совсем другие мифы и легенды.

— Пять. Пять вагонов тушенки, никакие меньше.

– Какие же?

— Пять — это много, — подумав, ответил Ксенофон Дмитриевич.

– Характерный вопрос. Разумеется, это легенды о счастье, о любви, о бизнесе. Некоторые, правда, испытывают тягу к чудесам, но она какая-то особенная: нужны самые простые, яркие эффекты, понятные, что ли… Нет у них, видимо, времени на размышления.

— А во сколько вы себя оцениваете? — не понял Петерс.

– Странно, что ты сам проявляешь к этому интерес намного больший, чем англичане.

— Я оцениваю себя в стоимость той пули, которая мне вами уготована, — дерзко ответил Кси.

– Ты прав. Но здесь я встретил все же двоих, кому дано поверить. С одним из них я тебя познакомлю.

— Жаль, что вы не хотите прислушаться к моим советам, — усмехнувшись, с грустью вздохнул Петерс, расхаживая по кабинету и отогревая в руках чернильницу. — Я говорил с вами вполне искренне, желая помочь вам. Шанс спастись у вас был. Вы от него отказались. Тогда не обессудьте, я вас подведу к расстрелу, и вы поймете, сколь неосмотрительно вы сейчас себя повели, ударившись в амбиции. Ах, его на тушенку собираются обменивать! Да, сударь, на тушенку. И с очень большим удовольствием поменяем. Итак, последний раз спрашиваю: будем обмен совершать?

– Почему ты против купания в озере? В самом деле боишься, что это правда?

– Не знаю. Я был здесь трижды. Конечно, поверить невозможно. Но близится день, когда она должна вернуться… Так считает Тони Кардью.

— Нет! — твердо ответил Каламатиано.

– И ты думаешь, Морег вернется?

— Что ж, хозяин — барин! Будет вам расстрел! С музыкой и последним желанием. Ведь вы этого хотите? В герои выйти? Ступайте в герои!

– Сказка, конечно. Но…

Петерс уже действительно не шутил, несмотря на всю неприемлемость для Каламатиано подобной постановки вопроса. И ситуация мгновенно переменилась. Потеряв главного заговорщика, Роберта Брюса Локкарта, и не поймав никого из друзей Кена, Петерс поспешил весь заговор иностранных «наблюдателей» и представителей пристегнуть к Каламатиано как к главному организатору. Ксенофон Дмитриевич сразу же это понял, едва прочитал новые показания латышского полковника Эдуарда Платоновича Берзина, который свидетельствовал, что именно Каламатиано познакомил его с Рейли и являлся одним из активных участников заговора против Ленина. И что деньги от Рейли однажды передавал ему также он, что было сплошным враньем, ибо с Берзиным Каламатиано никогда не виделся. А визитка, которую полковник предъявлял в качестве доказательства, могла попасть в его руки от Рейли, ибо Сиду он дарил ее. Что же касается всего остального, то о заговоре он знал, участвовал и этого не отрицал. Хотя никогда не считал себя в нем главным заговорщиком. Ему было далеко до разворотливости, нахальства, напористости и смелости Рейли. Это надо признать. Но в плане тактики, вдумчивости, черновой работы он, пожалуй, мог бы претендовать в той летней кампании 1918 года на роль начальника штаба. И может быть, правильно, что большевики отпустили Роберта Брюса Локкарта, который хоть и бросал поспешные заявления о ниспровержении большевиков, будучи на короткой ноге с Троцким, Чичериным и Лениным, но Мура Будберг была для него дороже всех авантюр. Он и в заговорщики подался, чтобы понравиться ей. Так, во всяком случае, казалось Каламатиано. Ах, Мура, Мура…

– Она вернется?

– Да. Согласно легенде. Она вернется к людям. И в руке ее ты увидишь букет ослепительно белых цветов. Будешь считать эти цветы - и насчитаешь ровно десять, с них будет капать вода, ведь цветы растут на дне озера… И тебя поразит красота Морег. Ясно?

Кен вспомнил ее загадочный взор, иногда обжигающий, резкий, иногда нежный и сентиментальный, иногда грустный, ласковый, и губы Каламатиано невольно расплылись в улыбке. Она любила, когда ее называли «графиня», ибо, будучи из рода Закревских, а замужем за Иваном Бенкендорфом, принадлежавшим к одной из ветвей рода Бенкендорфов, она считала себя вправе так называться.

Мура вдруг вспомнилась ему еще по одному поводу. Когда Петерс вел допросы и просил рассказать о посещениях Каламатиано квартиры Локкарта в Хлебном переулке, то Ксенофон Дмитриевич поневоле был вынужден упоминать и о Марии Игнатьевне. После окончания допроса Петерс, сам записывавший его показания, оставлял в протоколе все, что касалось Локкарта и Рейли, но всякое упоминание о Муре отсутствовало, точно подследственный и не называл вслух этого имени. И вообще, когда Каламатиано произносил его, на скуластом лице Петерса возникала странная нежная улыбка, которую он неуклюже старался подавить, и в эти минуты он походил на слабоумного.

– М-да… в этом что-то есть. Почему же мы не искупались в озере?

Ксенофон Дмитриевич в своем кругу считался неплохим физиогномистом, и если такой стойкий чекист, как Петерс, шел на сделку со своей совестью, вычитая протокол допроса ради женщины, то что же могло поколебать веру и долг революционера, как не любовь, как не сильное чувство, которое за короткое время сумела внушить ему эта Цирцея, околдовавшая его. А ведь этому скуластому гладильщику из Уайтчапла, что в восточной части Лондона, где он провел несколько бурных лет, убийце и грабителю, чудом избежавшему казематов мрачного Тауэра, должны были нравиться красивые дамы высшего света. Кен знал таких пиратов, которые выскакивали в лидеры при любой заварушке, а Ленину, самому сделавшему революцию на немецкие деньги, авантюристу высокого пошиба, такие головорезы и требовались. Кто-то должен был проливать кровь и приводить неправедные приговоры в исполнение.

– Навязчивая идея… Вот и шоссе.

— Жаль, что мы не схватили вашу жену и сына, — с сожалением как-то вздохнул Петерс на одном из допросов.

Кен вздрогнул. В глазах чекиста промелькнул холодок азарта.

– Ты же знаешь, что я коллекционирую моря и озера, в которых купался. Купался я в Красном море, в Японском, в Северном, в Средиземном, не считая уж внутренних морей и озер. В Армении в апреле плавал в озере, которое называется “Глаз мира”. Вода там такая, что никакой Севан в сравнение не идет.

— Зачем они вам? — выдержав паузу, с достоинством спросил Каламатиано.

— Вы бы выложили нам все адреса и явки, которые вы знаете. В частности, где скрываются Рейли и Джордж Хилл. Ведь вы и сейчас знаете, где они!

– Ладно. Скажу. Видишь ли, моя профессия предполагает известную долю наблюдательности… Так вот, осталось дecять дней до сказочного, казалось бы, события. А ты помнишь, что должно произойти сегодня?

— Попробуйте пытками вырвать эти адреса, — усмехнулся Ксенофон Дмитриевич, понимая, что играет с огнем. Но муки адского холода казались страшнее всех мыслимых изуверств, и Кен уже ничего не боялся. — Неужели революция отменила этот старый способ добывания из узников их секретов?

– Что же?

– Но я же рассказывал тебе!

Каламатиано попал в точку. Петерс, помрачнев, передернул желваками на щеках. Он не терпел, когда над ним насмешничали.

– Ах, да, это, кажется, про цветы… постой-постой, ведь мы могли бы увидеть их! Так?

– Нет, не так. Придется тебе внимательно прочесть известную тебе книжицу. За десять дней до появления Морег в волнах озера покажется один только белый цветок. Там, на дне она собирает свой букет, и один из цветков выскользнет и всплывет на поверхность.

— Революции таких вещей не отменяют. Специалистов пока не хватает. Но мы вас расстреляем, вы не сомневайтесь. Я сам вас застрелю. Думаю, это образумит ваших друзей, если им еще не удалось улизнуть за границу.

– Выходит, она собирает букет десять дней? Не много ли?

Эти слова были произнесены Петерсом еще до суда. И когда прозвучал приговор, Кен понял, кто решает в этом государстве судьбы людей.

– Не забывай, что время там течет иначе. Это же сказка.

– Сказка. Но ты говоришь так серьезно, что в голову приходит…

2

– Прочти легенду! Мы ведь не случайно приехали сюда в этот день. Морег подарит букет свой тому, кто был сегодня на озере.

Глоток горячего горьковатого кофе обжег рот. Кен сидел в бочке с горячей водой, ощущая, как набухает от тепла его исхудавшее тело. Парок кружил над его головой, он заполнял углы большой комнаты, стирая очертания предметов, а каждый глоток кофе был подобен густому и терпкому рому. «Я спасен, я освободился», — шептал он, отирая простыней потные лоб, щеки и нос, и блаженная улыбка сама собой вспыхивала на лице. Он даже видел, как она соскальзывала с губ и яркой разноцветной бабочкой кружила по комнате. Качался большой маятник высоких напольных часов, звенели хрустальные бокалы в шкафу, и горела ярким желтым светом белая лампа с зеленым абажуром на письменном столе.

– Ну знаешь ли… Еще вчера это считалось у нас с тобой просто прогулкой.

Он находился дома, в гостиной, посредине которой стояла деревянная бочка, но в комнате больше никого не было, точно жена, посадив его отмокать после долгого пребывания в тюрьме, ушла на кухню приготовить обед или закуски для пиршества по поводу его неожиданного освобождения. И тотчас он услышал нежный перезвон посуды и привычный запах керосинки, удивляясь и не понимая, зачем вернулась жена. Ведь он отвез ее в Самару и ни при каких обстоятельствах не велел ей возвращаться: в Москве начинались повальные аресты, и ситуация принимала скверный оборот. Жена умоляла его остаться с ними в Самаре, но он обязан был вернуться.

– А сегодня эта поездка уже не считается таковой.

— Все будет хорошо, мы. увидимся уже в Штатах, быть может, я даже раньше туда доберусь через Европу, — сказал он, обнимая ее и сына. — У Пула есть секретный проход на финской границе. А кроме того, меня не имеют права задерживать, я сотрудник консульства, подданный другой страны.

– Почему же? Что произошло?

— Они теперь на все имеют право, — возразила жена.

– Да уж произошло… Я видел этот цветок.

– Как это видел?

— Даже у хамов есть свой потолок беззакония, — улыбнулся Ксенофон Дмитриевич.

– Так. Он плыл там… хотя, может быть, я ошибаюсь. Солнце. Вода темная. И цветок в воде, примерно в пятидесяти метрах от берега.

И вот она почему-то вернулась. Неужели этот негодяй Петерс с помощью своих клевретов обманом выманил ее из Самары и заставил вернуться? Выманил, отпустил его на свидание с женой в обмен на его признания, зная, что сломленный морозами и голодом узник выдаст адреса и явки Хилла и Рейли. Другого и быть не могло. Но как мог Кен пойти на это? Зачем он это сделал? Зачем дал вовлечь себя в этот гнусный круг предательства, зачем?! Каламатиано плеснул воды на лицо и задумался. Зачем?.. Конечно же ради спасения жены и сына, другого ответа и быть не могло, только ради них. Но теперь он отступник, иуда, и Страшный суд ждет его. Эта мысль вдруг ужаснула, он хотел даже выскочить из бочки, но не смог. Огромная тяжесть, неожиданно возникшая во всем теле, не дала ему подняться.

– И ты промолчал?

– Я бы не удержал тебя… Впрочем, жалко, что уехали так быстро. Но там, у озера я не придавал этому никакого значения. И только сейчас до меня начал доходить смысл этого эпизода. Только сейчас… поверь.

«Да что же это такое?!» — всполошился Каламатиано и вдруг вспомнил, что он приговорен к расстрелу. Никаких допросов и быть не может, приговор вынесен, и он ожидает казни. Тогда где он? Неужели его уже расстреляли и он в чистилище, где можно еще щекой прикоснуться к прежней жизни… Но неужели и жена погибла? Она не может тогда находиться здесь!

– Ладно.

Кен глотнул еще обжигающего кофе, и сознание неожиданно прояснилось: ведь его еще не расстреляли! Он только ждет расстрела и даже подумывал о побеге. Заветный золотой крестик на груди, который не даст ему умереть… Он отдаст его Серафиму, если тот поможет ему бежать. Ксенофон Дмитриевич даже обдумал, как все это преподнести Серафиму, чтобы тот согласился. Дело оставалось за малым: сагитировать жадноватого охранника и вырваться из заледенелых стен. Тогда почему он здесь? Почему он в этой жаркой, обжигающей бочке, кто разжег керосинку и звенит посудой на кухне? Он вдруг увидел, как на большой сковороде, подрумяниваясь, жарится картошка со шкварками, как аппетитный запах проникает тонкой кисеей в гостиную, и сглотнул слюну. Ему нельзя пока много есть, он может умереть после стольких месяцев недоедания, но как хочется этой обжаренной в сале картошки! Кофе остыл. Пальцы ослабели, и чашка упала на пол. Дверь гостиной распахнулась, и в белом переднике, повязанном прямо поверх кожаной куртки, появился с хрустальным графинчиком водки и солеными огурчиками на тарелке сам Петерс. Он улыбнулся, взглянув на Каламатиано, поставил тарелку и графинчик на стол.

Промелькнул хлопотный день, неуловимый вечер; в полночь, прислушиваясь у себя в номере к затихавшему шуму чужого города, я вспоминал озеро. Это здорово, что сохранились еще такие места, где можно увидеть дикие цветы, травы, облака, опрокинувшиеся в темную воду. Все крупные города чем-то похожи друг на друга в наше время скоростей. После поездки к озеру во мне шла какая-то внутренняя работа, как будто я действительно готов был поверить легенде. Но это вряд ли соответствует действительности! Как можно поверить милой шутке старого школьного друга, который, насколько я помню, всегда был склонен к розыгрышам! Но почему-то хочется нажать кнопку торшера и раскрыть книгу. Необъяснимо!

— Ну как, дома лучше? — весело спросил он.

Он работает в корпункте в Лондоне, я знал это, но надеялся увидеть после симпозиума орнитологов. Встреча была неожиданной. Он приехал в Глазго на симпозиум тем же поездом, что и я. Мы могли бы встретиться, например, на лондонском вокзале. Он рад этой встрече близ отеля на набережной Клайда. Дело не только в том, что мы когда-то дружили. Он журналист. Значит, он заинтересован в том, чтобы его материалы об орнитологии, эдакой не вполне серьезной науке, были современны и не напоминали бы статьи из энциклопедий, что нередко случается. Из прессы немногое почерпнешь: орнитология не пользуется ни популярностью, ни даже относительной известностью. Что значат птицы в наш век сверхзвуковых машин?

«Значит, жены нет, она в Самаре!» — с облегчением подумал Каламатиано.

– Здорово… Ты расскажешь, что же там будет интересного.Батурин простодушно улыбнулся.

— Я ничего вам не скажу, — еле шевельнув губами, прошептал Ксенофон Дмитриевич.

– Ты что же сам не хочешь разобраться? Это же просто: у каждой птицы два крыла -левое и правое, две лапы и голова… Давай, я расскажу тебе все подробно за чашкой кофе, идет?

— И не надо, — ответил Петерс. — Вы все уже сказали, чем и заслужили жареную картошку со шкварками и рюмку водки с соленым огурчиком! Я обещал, а обещания свои чекисты выполнять умеют! Вылезайте! Вот простыня, переоденьтесь в чистое белье. Сегодня последний день. Простимся, как добрые друзья, нам, как говорится, не по пути. Вы мне нравитесь, Ксенофон Дмитриевич! Вы даже не представляете, с какой любовью я к вам отношусь! Но вы сами виноваты, что позволили себя втянуть в эти грязные делишки…

Мы зашли в номер с зелеными шторами и зелеными занавесками на окнах, с зеленым синтетическим ковром на полу, и он вдруг произнес загадочную фразу на английском: - Это похоже на страну фей.

Он ушел и вернулся со сковородой, полной жареной картошки, от которой исходил ароматный парок.

– Что похоже? - поинтересовался я.

– Все. В стране фей носят одежду цвета травы, ковры и занавески там тоже зеленые. Сказки, конечно, ты им не веришь.

— Вода уже остыла, поднимайтесь, мистер!

– А ты?

И тогда он неохотно, с паузами, как будто заранее знал, что я не поверю, рассказал историю, связанную с озером и фермерским домом на берегу. Присматриваясь к нему, вслушиваясь в странно звучавшие слова, я сделал открытие: он относился к истории почти всерьез.

Каламатиано не ответил ему, не желая верить его страшным признаниям. Но запах обжаренной со шкварками картошки был такой аппетитный, что у Ксенофона Дмитриевича потекли слюнки.

Невольно ловил я себя на мысли, что время остановилось в тот момент, когда я видел его в последний раз в Москве. Это оттого, наверное, что у меня хорошая память. Как не бывало полутора десятков лет. И мы как будто продолжали прерванный разговор. Только говорили совсем о другом…

Он, оказывается, почитывает сказки о феях. Гомер открыл археологу-любителю Шлиману путь к Трое. Саги рассказали об открытии Америки викингами. Почему сказки о феях считают до сих пор вымыслом? Непонятно. Они логичней, чем эпос Гомера, и намного правдоподобней его. Сначала они помогали Батурину освоить тонкости английского. До самой ночи он читал при свете зеленого торшера. Когда засыпал, ему снилось нечто похожее.

— …Енофон Митрич, подъем! — послышался знакомый гнусавый голосок, и Каламатиано тотчас проснулся. Над ним, нагнувшись, стоял Серафим.

Феи, одним словом. Утром, улыбаясь, он вспоминал иногда эти сны в мельчайших подробностях. Однажды его точно обожгло. В сказке о Морег он не все понял. Но сон помог - и он неожиданно для себя продолжил сказку. Он уверял, что от этого она стала правдоподобней. Но он ничего не изменил в оригинале - лишь добавил подробности, которых не хватало. Не хватало… когда он понял это, то сел за письменный стол… Точно так же он записал для себя историю, продолжавшую удивительные встречи туристов с феями в замке Данвеган.

— Где я? — пробормотал Каламатиано.

Ладно, это даже интересно, прочесть одну-другую сказку на сон грядущий.

— Где ж вам еще быть, как не в тюрьме, — сказал охранник. — Приснилось чего? Узникам часто хорошее снится, вот и просыпаться тяжело.

Это произошло не так уж давно в районе летних пастбищ, где стояли хижины и дома горцев-фермеров. Доналд Мак-Грегор - так звали одного из них. Морег была его дочерью. В зарослях вереска белело жилище, дверь которого никогда не запиралась.

Славная это была хижина - в ней едва хватало места для очага и двух крохотных комнат, которые оживали, когда Мак-Грегор и его дочь приводили к озеру своих овец. Внизу, под горой, поднимались густые травы, среди белых теплых камней журчал ручей, впадавший в озеро. Ручей делал петлю, и соседи советовали перенести летник выше: достаточно было бы прорыть второе русло для ручья, и хижина Мак-Грегора оказывалась расположенной как бы на острове. Это важное обстоятельство.

«Это сон, — сказал про себя Ксенофон Дмитриевич. — Страшный, но хороший сон. И бочка с горячей водой, и кофе, и жареная картошка. Не вовремя Серафим разбудил, я, может быть, еще б и поел. Хоть во сне, а все равно приятно».

В легендах и преданиях встречаются странности. Объяснить их непросто. Будто бы в озере обитало чудище - водяной конь.

Никто не знал его настоящего облика: то он являлся в обличье ворона, то казался издали старухой с клюкой, то огненно-рыжей лисицей, то черным зверем в водах озера. И чудище ни в одном из своих обличий не могло будто бы преодолеть текучую воду, когда выходило на берег поохотиться.

Кен вспомнил зал Ревтрибунала, в котором было жарко натоплено и душно. Многие засыпали, сидя на скамье подсудимых, и его тоже клонило в сон. Временами он не слышал голоса судей, зачитывавших свидетельские показания, ему казалось, что он погрузился в теплую речушку и медленно плывет по течению вдоль зеленых лугов. Это были самые приятные воспоминания от заседаний, и не хотелось возвращаться обратно в камеру. Кого-то поднимали, расспрашивали, и целые часы текли спокойно и хорошо. И не хотелось умирать. Нет, он ни в чем не раскаивался и не просил высокий суд о пощаде. Ему просто хотелось, чтобы эти тягучие заседания длились подольше. После приговора он поначалу каждое утро ждал появления палача, но дни шли, а о нем словно забыли. По утрам революционные марши доносились в камеру, а значит, расстрелы не прекращались, и Каламатиано стал думать, что Петерс намеренно оттягивает страшный финал, чтобы вдоволь его помучить. Это тоже являлось своеобразной пыткой, и не такой уж глупой. Поэтому следующий ход был за Кеном, он был обязан изобрести для Якова Христофоровича свою горькую пилюлю, бросить перчатку и доказать, что играть с ним, как кошка с мышкой, нельзя, он не кролик, а латыш с крепкими кулаками вовсе не удав.

Никто не знал и не знает до сих пор, каково оно, это чудище на самом деле. Говорят, одному из фермеров, предшественнику Мак-Грегора, не повезло. Он увидел водяного коня и умер от сердечного приступа. Он никому не успел даже рассказать о нем и дополнить таким образом предание. Мак-Грегор же улыбался, раскуривал свою трубку, слушал россказни о водяном коне, но так и не соизволил оградить свой летник струей текучей воды.

– Я поверю в существование чудища не раньше, чем встречусь с ним,- сказал он однажды соседу.

— Пошли на оправку! — сказал Серафим.

По словам этого соседа, водяной конь огромен и страшен и много людей пропало без вести, став его жертвами.

– Если эти люди пропали без вести, значит, они слишком загостились у друзей. Возвращались домой под хмельком, споткнулись где-нибудь в темноте, ну и свалились в пропасть.Так отвечал на это рассудительный Мак-Грегор.

Вернувшись, Ксенофон Дмитриевич показал Серафиму золотой крестик на тонкой цепочке. Охранник, в первый раз видевший золотую вещицу, за-облизывался.

Морег прислушивалась к разговорам, которые вел отец, и знала о водяном коне. Долгими летними днями сиживала она у порога хижины за прялкой и пела песни белому с черной отметиной ягненку, которого нашла в густой траве. Когда над водой оставался край солнца, девушка спускалась к озеру и собирала овец.

— Это не просто золотая вещь, а к тому же еще старинная, крестику этому века три, и нет цены ему, — пояснил Каламатиано. — За него, пожалуй, и вагон муки могут дать.

С горы она бежала босиком, вприпрыжку. И каждый куст вереска был ей знаком, и каждый камень, и каждый извив быстрого ручья.

От этих слов про вагон муки слезящиеся гнойные глазки охранника заголубели еще сильнее, он потянулся к нему рукой, но Ксенофон Дмитриевич отошел в сторону и спрятал крестик снова под рубашку.

Но лиловые тени оживали иногда, и она убеждала себя, что нет и не может быть никакого водяного коня и, значит, бояться нечего.

— Святая вещь, трогать нельзя, — вздохнул Кен.

Разве можно не верить отцу?

Но почему же тогда дрожь пробегала по телу, когда она видела совсем рядом темные воды озера? О чем-то шелестели листья прибрежных рябин, и она вслушивалась в их шелест, бледнела и, оглядываясь, пятилась назад, ближе к дому. Что за страх владел ей? А утром все оказывалось на своих привычных местах: вода была приветливой, тени исчезали, светлые гребешки волн лизали изумрудную траву, и Морег корила себя за выдумки. Постепенно Морег привыкла к тому, что непостижимо странно менялось все в ее мире с приходом сумерек.

— Чего за крестик тебе принести? — заискивающе спросил Серафим, не сводя глаз с рубашки, за которой исчез крестик, и как бы примеряя его уже на своей шее. — У меня в сарае на полатях где-то тулуп старый валяется, поискать, что ль, а то в такой мороз да в пиджачке, чай, холодно. Даже я, глядючи на вас, мерзну.

В конце концов это был ее дом, а разве само слово “дом” совместимо со страхом? Нет, думала Морег, несовместимо, все-то придумали досужие люди, ничего такого нет и быть не может!

Дочитав до этого места, я закрыл глаза. Свет в отеле яркий, я включил бра, но и при свете бра строчки начали сливаться, двоиться, быть может, я устал от впечатлений, от дороги. За несколько дней хотелось увидеть слишком много.

Он расплылся в щеристой улыбке, обнажая желтые полусгнившие зубы.

Отчетливая, простая мысль: образ девушки правдив. Как это получилось у безымянного автора? Источник, конечно, не внушал доверия, но это ощущение растерянности, боязни, желание уйти поскорее от опасного, внушающего ужас места… Очень похоже на правду. Лежа с закрытыми глазами, я думал об этой истории с Морег так, как будто собирался разобраться в ней. Однако, в чем тут, собственно, разбираться? Разве это не сказка?

И я вернулся в страну сказок.

«Ах ты сволочь, — подумал Ксенофон Дмитриевич. — Старый тулупчик где-то валяется без надобности, а у тебя, тюремный пес, ни разу даже сердце не дрогнуло, видя, как я здесь корчусь от холода!» От нежданной злости, нахлынувшей на узника, он немного согрелся.

Молодой человек появился как-то утром у порога хижины. Морег вздрогнула, увидев его тень, подняла голову, оставила прялку.

— Нет, — твердо сказал Кен. — Отдам, если вытащишь меня отсюда.

Незнакомец смотрел на нее ласково и вежливо приветствовал девушку, попросил воды, и, пока он пил, Морег присматривалась к нему. Статный, красивый… А волосы! Густые, темные, тяжелые, блестящие. И влажные. От росы, что ли? На лугу ночевал - и промок. И одежда влажная. И Морег спросила:

– Как это ты ухитрился так вымокнуть. Ведь на небе ни облачка!

Серафим округлил гнойные глаза, губы у него задрожали, но он и слова вымолвить в ответ не смог, замахал руками: мол, какой побег, об этом и помыслить нельзя.

– Да вот шел я.по берегу озера,- не долго думая, отвечал молодой человек,- поскользнулся и упал в воду. Ничего, скоро обсохну. День-то какой погожий!

Он присел рядом с Морег, стал рассказывать ей веселые-превеселые истории. Она слушала и удивлялась себе: что-то в ней происходило такое, что мешало ему верить, не хотела она больше слушать его, а что-то принуждало ее к этому. Она была настороже. Вот он пригладил рукой волосы. Зеленая нитка соскользнула с них и упала у ее ног. Такая трава росла на дне озера.

— За такое они меня без разговоров шлепнул! — наконец выговорил он. — И не просите!

Морег вздрогнула. Еще одна травинка упала с его волос. Ее отец иногда ловил рыбу сетью - и девушка знала, что это за трава, и знала, что встречается она только на самых глубоких местах и опутывает снасть так, что трудно совладать с ней.

Ксенофон Дмитриевич улыбнулся. Он ждал этой реакции, ибо особым воображением Серафим не отличался.

Юноша спросил, почему она вздрогнула.

– Трава…- ответила Морег.- В твоих волосах… трава.

– Но я же сказал, что упал в воду!

— А надо все так исполнить, чтобы и подозрение на тебя не пало. Ты же не сторож, ты смотритель за порядком, и охрана на тебя не распространяется. Поэтому тут тебя пытать не будут. Пожурят, конечно, но даже с работы не выгонят. Опять же, если по уму все исполнить. Тулупчик же твой мне без надобности. К чему он, коли меня со дня на день расстреляют? Да и не в том дело. Продавать крестик нельзя и обменивать тоже. Его дарить надо. Крестик древний, в самом Иерусалиме освященный и заговоренный на долгую жизнь, так мне дед еще говорил. И он жил, ни чума, ни холера его не брали. А умер только тогда, когда с себя его снял и мне, малышу, на шею повесил. Было ему сто десять лет, Серафим. Сто десять лет! Вот он какой волшебный, этот крестик. А если б мне твой тулуп понадобился, я бы еще раньше его выменял. И в самые страшные морозы в одном пиджаке да рубашке я не замерз, хоть до тридцати восьми ночью доходило, сам рассказывал. И все благодаря животворному крестику, ибо заговоренный он на жизнь! — сделав страшные глаза, прошептал Каламатиано.

– Да, конечно,- ответила Морег и попыталась улыбнуться. - Наверное, я такая пугливая, всего боюсь.

– Чего же ты боишься сейчас? - В глазах юноши промелькнула странная тень, словно прикрывшая на мгновение его мысли.

— А от болезней он как? — моргая налипшими от гноя веками, заинтересовался Серафим. Кен знал, что тюремный служитель любил пожаловаться на здоровье.

Тут вдруг Морег припомнила, что рассказывал один из фермеров. В глазах водяного коня всегда как бы отражались темные волны. Море ли то было, озеро ли - никто не знал. И она увидела в глазах юноши это отражение темной безрадостной воды.

— А ты видел, чтобы я болел здесь? — спросил Каламатиано.

Цепенея от ужаса, она все же нашла в себе силы подняться и побежать прочь от дома, от незваного гостя.

Он и вправду, несмотря на холод и голод, ни разу даже насморка не подхватил. Серафим задумался.

Сердце ее колотилось так, что заглушало остальные звуки, но она знала, что он бежит за ней,- и боялась оглянуться! Да, то была погоня. Она выбивалась из сил и слышала уже тяжелый топот за спиной.

— Да Бог миловал, видно, — ответил охранник.

…У легенды было два конца, один - счастливый - в тексте.

— Верно говоришь, — согласился Ксенофон Дмитриевич. — Потому что сам Господь через этот крестик животворный силу свою и мне посылает. Ибо крест этот самый настоящий волшебный оберег. Он и от смерти, и от болезней, и от напастей всяких! Сниму — пропаду!

Морег якобы успела перепрыгнуть ручей, и водяной конь остался на другом берегу, потому что текучая вода была для него непреодолима. Но в той же книге, в примечании я нашел совсем иную концовку, которая, быть может, не нравилась читателям. Согласно этой второй версии Морег не успевала перепрыгнуть через ручей.

— А как же мне хочешь отдать?

— А тебе я за спасение свое отдаю. За спасение можно, а так просто нельзя. И обманом его взять нельзя, потому что этим беду накличешь. Только по доброй воле он передается и за спасение! — Увлекшись этими уговорами, Каламатиано выдумывал все новые и новые подробности передачи крестика: и что только своими руками он должен надеть крестик, да прошептать тайное слово, которое дед ему, умирая, шепнул, да трижды через левое плечо сплюнуть, чтоб нечистую силу отогнать, да через двенадцать часов свечку в храме Господнем поставить, трижды ее перекрестить да снова то заветное слово прошептать. — Как сам видишь, я в живых должен остаться, чтобы крестик тебя стал оберегать!

Она стала пленницей водяного коня. Подобно русалке жила она с тех пор на дне озера и должна была вернуться домой лишь через десять лет с букетом белых цветов. Их десять, этих ослепительных цветков, по числу лет, проведенных в неволе. И один цветок, как я знал, появлялся неожиданно на озерных волнах, когда Морег собирала свой букет в подводном саду.

Важная подробность: для девушки это было лишь сном или мимолетным видением. Время почти не коснулось ее. Она должна выйти из озера и как ни в чем не бывало направиться к своему дому. Только этого дома уже не было. Мак-Грегор вскоре умер.

— А вдруг чо случится, стрельнут в тебя? — испугался Серафим. — Вот все и пропало.

Место было предано забвению. От летней его хижины остались лишь несколько белых камней в зарослях папоротника.

— А мы так все продумать должны, чтобы я живой и невредимый на волю выбрался, все заветы исполнил и тем самым тебя как своего спасителя отблагодарил. Ведь ты невинного спасаешь, Серафим, невинную душу на свет выпускаешь, за одно это уже Господь возлюбит тебя, а крест животворящий защитит при любой власти и вознесет. И дом твой добром приумножится, и дети от тебя пойдут, как от нового пророка, и имя твое, и род твой не угаснут в веках!

Батурин показывал мне зти камни.

Я запомнил их расположение: три больших камня образовали вершины треугольника, четыре камня поменьше лежали внутри этого треугольника, и ничто больше на этом заброшенном месте не напоминало о жилище Мак-Грегора.

Серафим слушал эту сказку раскрыв рот, а Ксенофон Дмитриевич отчасти сам верил в нее: ведь и вправду не пропал он в лютые декабрьские морозы, случилось чудо, и ничем даже не заболел. Как тут не поверить! А веря сам, он и говорил вдохновенно, с подъемом, заражая своей верой этого полуграмотного, в юности прибывшего с соляным обозом из Вычегодска мужичка, а тот слушал, раскрыв рот, загораясь лишь одним страстным желанием — заполучить необыкновенный крестик-оберег во что бы то ни стало. Но задача стояла непростая: всюду охрана, тугие запоры. Даже если оставить камеру открытой или связать, к примеру, охранника, как будто американец напал на него, и воспользоваться его одеждой, то как выберешься? У центрального выхода часовой потребует пропуск, посмотрит на лицо охранника, которого никогда не видел, и обман мгновенно раскроется. Подкоп делать тоже бессмысленно: земля мерзлая, да и рыть надо далеко, не один месяц займет, и не с его силенками, а он смертник, долго его на довольствии, пусть и скудном, держать не будут, Серафим уж этот порядок знал.

Действительно ли здесь был летник Мак-Грегора? Действительно ли у него была дочь? На эти вопросы Батурин отвечал утвердительно.

— Думай, Серафим, думай, для чего-то тебе голова была дадена, — пошутил Кен, но Серафим отнесся к этой шутке серьезно и стал думать. — Ты тут все ходы и выходы знаешь.

Я, конечно, не специалист. Мне трудно судить, возможно ли это и, если возможно, то как это достигается. И все же я читал чуть ли не об обратном ходе времени. Есть такие частицы, которые путешествуют из будущего в прошлое. Но если пишут о частицах, то, значит, в принципе это возможно. А если просто замедлить ход времени? Это же проще, чем повернуть его вспять?

Конечно, Ксенофон Дмитриевич понимал, что для охранника главное заполучить крестик, но слова Кена о том, что животворная сила передается лишь в случае добровольной передачи, прочно укоренилась в его сознании. Он загорелся идеей спасти грека и самому при этом остаться вне подозрении. Ну, выгонят его из ВЧК, он в Бутырку охранником устроится, там тоже их не хватает. А Каламатиано надеялся на то, что коли Рейли не взяли, значит, существуют в целости и его явки. Сидней поможет деньгами и переправит Кена через Финляндию в Европу. Но самое главное, Ксенофон Дмитриевич утрет нос этому бандиту Петерсу, дав ему понять, что сопливому неучу тягаться с профессионалами не след. Он дал задание охраннику проверить ходы из лазарета, намереваясь попроситься туда, но Серафим сообщил, что от смертников никаких медицинских просьб не принимают. Какие бы способы побега ни придумывались, а самым надежным, несмотря на весь риск, оставался один: воспользоваться одеждой Серафима, его пропуском и попытаться нахально выйти через парадный подъезд. Самое лучшее время — обед, когда Серафим ходил за кипятком и хлебом. Тогда на охранников особого внимания не обращают. Столовая, где брали хлеб и кипяток, находилась в основном здании. Можно было бы зайти и за хлебом, но лучше не рисковать. И без того надо придумать, как пройти мимо часового. На крайний случай придется спасаться бегством, и вот здесь потребуется главное радение Серафима: найти крепкий возок, хорошего коня с добрым возницей, да уплатить ему вперед, да чтоб ждал в условленное время на Лубянской площади, а ездок в одежде Серафима появится. И тогда все получится.

Зачем это? Кому такое понадобилось? Водяной конь - сказка Хорошо бы угадать реальные силы, которые дали повод сочинить сказку. Феи? Тоже сказка. Что же остается? Года два назад я читал о Франке Фонтэне, молодом французе, с которым произошло нечто похожее.

Кен начал уже проговаривать с охранником детали побега, заставлял его запоминать и пересказывать, как показывают пропуск часовому, каким движением здороваются ли, отдают ли честь и что при этом говорят. Каждая деталь была тут важна, чтобы часовой ничего не заподозрил. К примеру, Кен идет быстро, опустив голову, на ходу кивает, махнув пропуском. Остановит часовой его или не остановит, чтобы рассмотреть его повнимательнее? Все это должен сначала проделать Серафим, понаблюдать, а потом подробно пересказать ему.

Специалисты из группы изучения аэрокосмических явлений оказались в затруднении, выслушав рассказ девятнадцатилетнего юноши.

Серафим все исполнил в точности, как велел Каламатиано: часовой остановил его и подробно изучил пропуск, взглянул на него и пропустит. Значит, надо сделать так, чтобы часовой не вспомнил, где видел это лицо. К примеру, подходит Кен к часовому и суровым диктующим голосом говорит ему: «Будут спрашивать Куркина из отдела саботажа, так я буду через час», и часовой уже. преисполнен важностью поручения. Серафим видел именно этого Куркина, сказавшего эту фразу и небрежно махнувшего пропуском, но часовой его не остановил. Это чрезвычайно заинтересовало Ксенофона Дмитриевича. Вряд ли часовой лично знал этого Куркина или какого-нибудь Прозоровского. Просто ему приятно, что помимо этой тупой механической работы проверять пропуска на него возлагают и серьезное, ответственное задание, после которого часового могут заметить, выделить, взять в отдел. И страж, слушая это поручение, не будет всматриваться в пропуск. Ему важнее запомнить лицо начальника-чекиста, отдающего приказ, чтобы, увидев его второй раз, сказать: «Товарищ Прозоровский, вас спрашивали, я их отослал на второй этаж к вашему кабинету. Они, верно, там дожидаются». Это элементарная психология.

Однажды утром Франк и двое его друзей собрались на рынок.

Недалеко от их машины в небе появилось пятно яркого света.

Кен подробно выпытал все о внешности и манерах каждого часового. Они дежурили по суткам. И важно найти своего. Один слишком ретив, другой охоч до формальностей, третий слишком зловреден.

Оно стало спускаться на землю, оставляя за собой светящийся наклонный след. Франк, приняв это пятно за падающий самолет, немедленно сел за руль, оставив друзей у дома. Внезапно его автомобиль был как бы накрыт матово-белым шаром, а над машиной плавали в воздухе четыре маленьких шарика.

— Там есть один такой с мясистой рожей, в угрях вся, так прямо измывается над людями! — рассказывал Серафим. — Минуты по две иного мужика рассматривает, чтобы где какой дехвект обнаружить и носом ткнуть. Вот уж зловредная личность, прямо спасу нет!

Друзья увидели, как туман вытянулся в трубу и поднялся в небо. Машина осталась на месте, но Франка в ней не было. Юноша появился ровно через неделю в полной уверенности, что его друзья все еще собираются ехать на рынок. Он думал, что просто вздремнул в машине. О его появлении есть запись в протоколе полиции. Постепенно к Франку возвращалась память. Он вспомнил, что туман проник в его автомобиль, затем он очнулся в зале, где было много сверкающих машин и приборов, и там перемещались светящиеся шарики размером с апельсин. Франк слышал голоса. Что это за пространство?

А этот, веснушчатый, с «рязанской рожей», как аттестовал его Серафим, принявший к исполнению приказ Куркина, подходил более всего, потому как «щеками весь робок делается», пояснил уроженец Вычегодска. На нем и остановились. Выяснили график его дежурств, наметили дни побега. Оставалось найти возок или кибитку с возницей. Последнюю предпочтительно: меньше разных глаз за тобой по дороге наблюдает.

Мне хорошо известно, что ответа нет. Французские ученые признали это “невероятной правдой”.

— А на крестик ишо можно посмотреть? — попросил Серафим.

Именно необыкновенное поведение времени под водой, в чертогах коня, показалось мне знакомым и вовсе не странным. Я перебирал в памяти подобные случаи - и на ум приходили аналогии. Но сначала о том, что я нашел в сборнике шотландских легенд. Есть там быль о феях Мерлиновой скалы. Мерлин - известный волшебник, с ним хорошо знаком был король Артур, боровшийся с нашествием саксов. По имени волшебника и названа эта скала.

Ксенофон Дмитриевич вытащил его, и охранник смотрел, любовался, разглядывал, тяжело вздыхая в конце этого долгого созерцания. На крест рельефно была нанесена фигура распятого Христа, и охранник точно в толпе зевак присутствовал на Голгофе, наблюдая за страданиями мученика.

Двести лет назад, говорится в этом коротком рассказе, жилбыл бедный человек, работавший батраком на ферме в Ланеркшире. Хозяин фермы послал его как-то копать торф. В центре торфяника и высилась Мерлинова скала. Батрак складывал торф в кучу. Вдруг он вздрогнул - перед ним стояла крошечная женщина ростом в два фута, не больше. На ней было зеленое платье, красные чулки, длинные ее золотистые волосы ниспадали на плечи двумя волнами. Была она стройная, ладная, и батрак застыл на месте от изумления, выронив из рук заступ. Женщина подняла вверх палец и сказала:

— Ну все! — Ксенофон спрятал его за пазуху.

– Что бы ты сказал, если бы я послала своего мужа снять кровлю с твоего дома, а? Вы, люди, воображаете, что вам все дозволено!

— Ведь как крестик-то сделан, прям лик видать! — удивлялся охранник. — Вот уж действительно, видать, животворящий.

С этими словами она топнула ножкой и приказала:

Будь крестик медным или оловянным, Серафим поверил бы и в него, столь ярко Ксенофон Дмитриевич сумел описать его «заговоренность».

— Но я-то жив, жив, — постоянно повторял Каламатиано, — а Петя Лесневский хоть и в пальто был, да умер.

– Сейчас же верни торф на место, а не то после будешь каяться!

— Только жилетку вы зря ему свою отдали, — сетовал охранник. — Костюм свой все равно здесь оставите, а жилетку Никодим, тамошний охранник, забрал, я видел.

Труднее всего для Серафима оказалось найти кибитку с возницей. Тут он боялся, что ванька в случае неудачи проговорится, и денег ему было жалко. Кен уговаривал Серафима три дня, пока тот наконец не сдался и через приятеля-сапожника не нанял его брата. Нанимал сам брательник, поэтому лица того, кто деньги платил, возница не видел. Серафим сказал сапожнику, что человек будет в его одежде и от него, человек важный, и отвезти его надо будет по важному делу в среду днем, из чего Кен понял, что Серафим на сотенную поскупился, а сапожнику отдал свои старые поношенные сапоги. На том они ударили по рукам и выпили четвертинку. Опять сапожником поставленную. Серафим сообщил Ксенофону Дмитриевичу об этом в понедельник. Оставалось два дня: вторник и среда.

Бедняк понял, что перед ним фея, и стал выполнять ее приказ. С феями шутки плохи! Вот уже торф уложен на свое место, кусок за куском. Он огляделся, хотел еще раз увидеть женщину, но ее и след простыл. Подняв на плечо заступ, бедняк вернулся на ферму и рассказал хозяину о случившемся. Хозяин расхохотался.

Он не верил ни в фей, ни в эльфов. Он приказал батраку тотчас запрячь лошадь и вернуться на торфяник за выкопанным торфом. Делать нечего - пришлось бедняку ехать к Мерлиновой скале. Может, хозяин прав, и ему лишь привиделась эта женщина?

Во вторник Кен сбрил бороду, которая выросла за это время, оставив на лице ту самую хмурую небритость, которая проглядывала на физиономии Серафима. Но не только это разнило его с Каламатиано. Круглое, с утиным носом, почти без подбородка, с нагнивающими голубыми глазками, лицо Серафима не являло собой законченного портрета, ибо схватить характер, сказать что-то определенное об охраннике по его роже было почти невозможно. Твердый лик Ксенофона Дмитриевича в противовес размытой личности Серафима читался сразу же, несмотря на капризную нижнюю губу и детскую беззащитность. Это легко преодолевалось умным, волевым взглядом, и резко проступала порода, точно резец Господа корпел над проработкой черт не одни сутки, как бы заранее решив покорить взоры посторонних затаенным изяществом. Поэтому, чтобы еще больше урезать путь опасного разоблачения, Кен предложил охраннику в среду утром прийти с перевязанной щекой, как будто болит зуб, дабы повязкой скрыть пол-лица. Пусть это будет всем бросаться в глаза, но утром Серафиму надо подольше потереться около охранника, чтобы он запомнил прежде всего повязку.

И все же предчувствовал батрак недоброе, да делать нечего: пришлось возвращаться на старое место. Прошла неделя, прошел месяц, но ничего дурного не случилось с ним, и вот уж позади и зима, и весна, и лето. И человек забыл через год случившееся.

Но ему напомнили об этом.

— Можно даже что-то промычать для пущей убедительности, — посоветовал во вторник Серафиму Каламатиано.

С кувшином молока шел батрак с фермы домой. Он задумался и увидел вдруг невдалеке Мерлинову скалу. Как он умудрился попасть сюда?… Он присел на траву отдохнуть и заснул глубоким тяжелым сном.

— Что? — спросил Серафим.

Проснулся за полночь. Сентябрьская луна светила ярко, и в ясном холодном свете мелькали маленькие человечки… феи. Они затеяли хоровод, они указывали на человека крохотными пальцами, грозили ему кулачками, и все кружили и кружили вокруг Мерлиновой скалы.

— Ну погодка, едрена вошь, мя-ятет и мя-ятет, — гнусавя и мастерски копируя голос и выговор охранника, предложил Каламатиано, чем заставил его даже рассмеяться.

Человек попытался выйти из заколдованного круга. Но не тут-то было! Куда бы он-ни шел, перед ним точно смыкались невидимые створки, а феи хохотали пуще прежнего, когда он натыкался на невидимую преграду и останавливался в растерянности. И вот к нему подвели нарядную хорошенькую фею и сказали:

— А ну-ка еще, Митр ну, скажи чево-нибудь еще моим голосом! — затребовал охранник.

– Попляши-ка с нами, человек! Попляши, и тебе уже никогда не захочется покинуть нас! А это твоя пара!

Ксенофон Дмитриевич сказал ему еще несколько фраз, и Серафим снова засмеялся. На том они расстались.

Батрак не умел плясать. Но фея взяла его за руку, и мгновенное колдовство изменило настроение человека, с изумлением почувствовал он неуемную потребность веселиться. Забыл он и дом, и семью, и было так хорошо, что он и не помышлял ни о чем, кроме танцев с феями.

В ночь на среду Каламатиано почти не спал. Подремал минут пятнадцать, поднялся и заставил себя расходиться: надо, чтобы глаза стали воспаленными, с красными окружьями, как у Серафима. Теперь каждая деталь была на счету, любая может перевесить в ту или другую сторону. Либо пан, либо пропал. Лучше первое.

Прошла ночь. С первым утренним лучом веселье прекратилось. Все устремились к Мерлиновой скале, где вдруг приоткрылась дверь, раньше остававшаяся невидимой. Батрак оказался в просторном зале. Тускло светили тонкие свечи. Феи улеглись спать в ниши, где, укрытые зелеными пологами, их ждали крохотные, быть может, волшебные ложа. Бедняк сидел в кресле, которое ему с готовностью пододвинули, и хотел было вздремнуть. Но феи пробудились, стали готовиться к трапезе, хлопотать по хозяйству. Так прошел день, и кто-то взял батрака за руку. Он обернулся. Перед ним была та самая фея, которую он видел, когда копал торф. Зеленое платье, зеленый пояс, туфли цвета весенней травы… Он сразу узнал ее.

В шестом часу утра, когда за решетчатым окошком забрезжил рассвет, Кен, не в силах более сопротивляться сну, снова задремал и проснулся от тяжелого громыханья засова. Он вскочил, не понимая еще, что это могло означать — Серафим обычно будил его на оправку в восемь, — дверь камеры резко распахнулась. Вошли два чекиста. У Каламатиано все оборвалось внутри. Один из вошедших, с грязным бинтом на шее, раскрыл папку и хриплым, простуженным голосом зачитал постановление Революционного трибунала о предании расстрелу международного заговорщика и гражданина Соединенных Штатов Америки Каламатиано Ксенофона Дмитриевича Закончив чтение, комиссар с помятым и небритым лицом захлопнул папку и, поежившись в своей кожаной тужурке, скомандовал:

– В прошлом году ты снял торф с крыши моего дома,- сказала она,- но теперь снова вырос торфяной настил и покрылся травой. Поэтому можешь вернуться домой. Ты уже наказан. Но не рассказывай о том, что видел у нас, ведь мы занимались не только делами по хозяйству, не так ли?

— Выходи!

Батрак кивнул. Зеленые человечки действительно занимались разными непонятными делами, и он все время ломал себе над этим голову, но не смог ничего толком понять и объяснить.

– Клянешься? - спросила фея.

Кена вывели во двор, где его поджидал с тремя солдатами, вооруженными винтовками, сам Яков Христофорович Петерс. Увидев Каламатиано, заместитель председателя ВЧК сам подошел к смертнику.

Человек дал клятву, что будет молчать. Дверь в тот же миг открылась, и он увидел Мерлинову скалу. Рядом с ней стоял кувшин с молоком. Тот самый кувшин, который он нес домой вчера вечером. Бедный батрак подошел к дому с этим кувшином. Постучал. Дверь открыл седой мужчина. За ним вышла сгорбленная старушка. Батрак подумал, что ошибся, чего не бывает! Огляделся. Это был его дом. Тогда он хотел поздороваться - и слова застыли в его горле. Он вдруг узнал… понял… догадался. Ведь эта старушка - его жена, а седой мужчина - его сын.

— Я вам обещал, что самолично окажу эту честь — приведу приговор в исполнение, и слово свое, как видите, сдержал, — проговорил он, и жесткий балтийский акцент прозвучал зловеще-сурово.

Старушка сразу узнала его, но так же, как и он сам, не могла вымолвить ни слова. А сын молча смотрел на него и долго не верил потом, что это вернулся его отец.

— Ваша власть все равно рухнет, и вас будут судить как преступника! Вы вспомните еще мои слова! — глядя прямо в лицо Петерсу, сказал Ксенофон Дмитриевич.

Таким было возвращение из страны зеленых человечков.

— Ну-ну, посмотрим. — Яков Христофорович слышал такое не раз, и эта угроза его только развеселила. — Есть последняя просьба?.. Хотите что-нибудь передать родным или знакомым?