Глава 5
Снежная слепота
Будучи ребенком, я чувствовала все, и чувствовала слишком сильно. Я плакала из-за ушибов, насмешек, статей в журналах. Я писала в дневнике, пока у меня не начинали болеть руки.
Однажды я рыдала из-за дерева, сахарного клена, листья которого покраснели от первых осенних холодов, потому что знала, как скоро они упадут спиралью на тротуар и рассыплются в пыль. Моя мама крепко прижимала меня к себе и шептала, что все будет хорошо, что весной появятся новые листья, что все, что уходит, потом к нам возвращается. Конечно, она была неправа.
Театр никогда не дает таких обещаний. Представление длится час или два. Вот и все. Хлопайте. Топайте. Кричите «Бис!», пока не начнете задыхаться и синеть. Это не поможет. Этот конкретный момент общения актера и публики больше не повторится. Не полностью. Не точно так же.
Что касается меня, я особо не прилагаю усилия, чтобы сохранить постоянство. Вот журнал. И квартира-студия. И Жюстин, единственный человек, который знал меня, пусть только на расстоянии, в моей прошлой жизни. Но в настоящем, когда что-нибудь или кто-нибудь другой пытается прижать меня к себе или находится слишком близко, я знаю напиток, или таблетку, или код для блокировки номера, позволяющие освободиться. Потому что сейчас мне нужно чувствовать меньше.
И все же сегодня утром, вспоминая вчерашний день – его одежду, обветренное лицо под деревом, – я вовсе не ощущаю оцепенения. Мое сердце бьется в каком-то бешеном темпе, и я обливаюсь потом, точно в парной. Через окно, как всегда приоткрытое, чтобы заглушить мучительное шипение радиатора, я слышу, как едет «скорая», чтобы оказать очередную неотложную помощь. Еще один хладный труп. Еще одна плачущая невеста. Или, может быть, это за мной. Я могу представить, что пот и учащенный пульс – это реакция на травму, физическое проявление эмоций, которые любой лицензированный терапевт счел бы уместным. Уместным для любого другого. Потому что я знаю, что происходит, когда я чувствую слишком много. А нейролептики никому не нравятся. Даже мне.
Мертвое тело не имеет никакого отношения к Дэвиду Адлеру. Я знаю это. Но каким-то образом мой разум связывает две катастрофы. Лучше бы я никогда не отвечала на его звонок, никогда не присутствовала на том интервью, никогда не звонила Ирине и не встречалась с Джейком Левитцем. Я слишком многим рисковала, подпуская все это настолько близко. Мертвое тело – возмездие. Чтобы не передумать, я нахожу визитку Джейка, а также Дестайна, и рву обе, кинув бумажное конфетти в унитаз. Затем я глотаю половинку лоразепама, практически последнюю, принимаю горячую ванну и тщательно натираясь грубой мочалкой, прогоняю воспоминания.
Вытираясь насухо полотенцем, я принимаю несколько решений: больше не доводить свое тело до обморока. Больше не ввязываться в неприятности, которые меня не касаются. Ну и что, что Дэвида Адлера уволили? Ну и что, что Ирина не сможет вернуть то платье от Кляйнфельд? Это не мои проблемы. Я собираюсь жить спокойно, тихо и ничем не примечательно, безопасно занимаясь критикой. Я буду потеть над большим трудом. И ни из-за чего другого.
В магазине рогаликов на Второй авеню, сидя у окна за открытым ноутбуком, я съедаю изрядное количество сливочного сыра и отправляю сообщение пресс-агенту вчерашнего спектакля, перенося бронирование на сегодняшний вечер. Я планирую больше спектаклей, стараясь, чтобы у меня не было свободных вечеров. Когнитивно-поведенческий терапевт, которого я посещала в течение трех сеансов, подчеркивал отвлечение внимания как полезный механизм преодоления трудностей. Будем надеяться, что переосмысление Ионеско
[16] стоит внимания.
Выйдя из магазина, я замечаю, что вдоль улицы появились рождественские украшения – картонные Санта-Клаусы, злобно выглядывающие из витрин магазинов, снежинки, свисающие с каждого фонарного столба, как самоубийцы. Зимним днем Ист-Виллидж выглядит небрежно и безобразно, собственно, как и в другое время года: многоквартирные дома и лощеные кондоминиумы, дайв-бары и бутики, разбросанные вперемешку на изуродованных жвачкой улицах. Похоже, расстройство личности тут у всех, вероятно, поэтому мы ладим. В метро, я позволяю поезду L увезти меня на Восьмую авеню. Затем толпы посетителей галереи и туристов выталкивают меня вверх по лестнице, затем на север и запад, пока я не добираюсь до склада в районе Двадцатых улиц с табличкой на двери «Джек Фрост и партнеры». Я звоню в колокольчик и слышу, как он отдается эхом в каком-то похожем на пещеру пространстве за его пределами. Звучит скрежет металла о металл, когда отодвигаются засовы, дверь широко распахивается, и на пороге появляется мужчина, заполняющий дверной проем, невероятно высокий, затем, пошатываясь, проходит мимо меня на тротуар, где вытягивает руки и шею навстречу холоду.
– Простите, – говорит он, поворачиваясь ко мне. – Мы паяли все утро, и здесь чертовски жарко. Он вытирает пот со лба клетчатой банданой и улыбается мне. Это белый парень, лет тридцати пяти, с выдающейся мускулатурой, растрепанными волосами, непонятного цвета между светлыми и рыжими, морщинками в уголках глаз и россыпью веснушек на щеках. – Вы из журнала? – спрашивает он.
– Да, – говорю я, – Вивиан Пэрри. Вы Джек Фрост?
– Зовите меня Чарли. Судя по электронному письму, вы пришли посмотреть на снег.
– Да.
– Хорошо, – говорит он, снова открывая дверь и пропуская меня внутрь. – Могу я взять ваше пальто?
Может. Как только дверь закрывается, сухое тепло начинает покалывать мою кожу, вызывая капельки пота на затылке. Снимая верхнюю одежду, я следую за Чарли вглубь склада – беспорядочное нагромождение коробок, гофрированных трубок, вилочный погрузчик и несколько рабочих, двое из них с оголенной грудью, включая одного, склонившегося над сварочной горелкой. Мои ноздри щекочет запах паленых волос.
– Простите. Я знаю, что здесь как на экваторе. Проблема с трубами. Вам нужен только снег или вся эта погодная канитель? Например, дождь, туман и все такое? Мы работаем над эффектом молнии, но он будет готов только в следующем году.
– Я бы хотела увидеть их все, пожалуйста. Все те, которыми пользуются в театре.
– Конечно, – говорит он, подзывая меня к переделанному столу для пинг-понга. – Проходите. Давайте начнем отсюда. – Облокотившись на стол, он открывает ноутбук, крышка которого испещрена наклейками. Я готовлю ручку. – Итак, вы, вероятно, уже в курсе, но самое дешевое, что можно сделать, когда нужен эффект шторма, – это вообще не использовать никаких эффектов, – говорит он. – Просто попросите актеров притвориться, что они попали в шторм. Позвольте словам сделать свое дело. Свистите и надувайте щеки, верно? Следующий шаг – это звук, который может означать все, от катящегося по полу пушечного ядра до громовой машины за кулисами и какой-нибудь необычной настройки динамиков. Затем вы добавляете свет, мигающий, резкий, тусклый, какой угодно. Во времена Елизаветы в театрах для создания эффекта молнии использовали порох и фейерверки. Поэтому театры елизаветинской эпохи часто сгорали дотла. – Он смеется, и я вторю ему. – Ага, – продолжает он, – в общем, не рекомендую. Итак, у нас есть актерская игра, звук, свет, а затем, совсем недавно добавился проектный дизайн. Я запрограммировал пару сэмплов. – Он включает программу, выпуская завитки и завитушки, и когда наши головы соприкасаются у экрана, я чувствую запах его пота и еще один аромат, сладкий, с цитрусовым привкусом, напоминающий апельсин, солнечный свет.
Когда программа заканчивается, Чарли подводит меня к металлической арке, снабженной трубами разной толщины.
– Когда вы готовы перейти к реальным вещам, дождь – самое простое. Берется отрезок трубы из ПВХ, вроде этой, в нем проделываются отверстия. Ширина и количество определяют интенсивность. – Он указывает на водосток в бетонном полу. – Разгребаете перекрытие, чтобы уменьшить сток, строите желоба внизу и следите за тем, чтобы в костюмерной было много нескользящей обуви. Давайте начнем с моросящего дождя.
Он щелкает переключателем на панели управления, заключенной в пластик. Жужжание, порыв, а затем легкая струя охлаждает мою кожу. Я отодвигаюсь, прикрывая свой блокнот. Одна из техников, женщина с квадратным лицом, возможно, латиноамериканка, коротко подстриженная и в футболке с надписью «Артисты делают это вживую», бежит под брызги, резвясь, как спаниель, а капли затуманивают ее очки.
– Потрясающе! – восклицает она.
– Коринн всегда пытается превратить рабочее место в конкурс мокрых футболок, – говорит Чарли с любовью и достаточно громко, чтобы его услышали. – Она считает, что это свобода выражения мнений. Я говорю, что это домогательство.
Он переключает режим с мороси на ливень, и Коринн убегает. Как только вода стекает, он отводит меня обратно под арку и показывает мне снежную люльку, приводимую в действие ручным приводом, который издает тихий чавкающий звук, выбрасывая шквал пластиковых хлопьев. Затем он демонстрирует нечто большее – усовершенствованная модель, срабатывающая дистанционно. Сначала по спирали опускается всего несколько снежинок, но вскоре вокруг меня кружится снежная буря, разлетаясь кусочками пластика, которые застревают в моих волосах.
– Да, – говорит он, – для снежков это не очень хорошо, но если выстроить их в линию по три-четыре на сцене, то можно устроить неплохую бурю. Особенно если разместить парочку таких чудовищ за кулисами. – Он указывает на приземистый аппарат, из которого выходит трубка, напоминающая изображение слона на картинах кубистов. Он направляет трубку чуть левее меня и включает ее. Налетает ветер, несущий еще больше пластиковых хлопьев, достаточно сильный, чтобы заставить кончики моих волос подниматься и танцевать.
– А вот и гвоздь программы, – говорит он, указывая вверх на маленькую металлическую коробку, обращенную к круглому вентилятору. – Театральный снег, который на ощупь действительно похож на снег. Ну, почти. – Он заводит машину. – Только не пытайтесь ловить его ртом. На девяносто процентов он состоит из воды, остальные десять процентов в принципе безвредны, но по вкусу напоминают хозяйственное мыло.
Он щелкает выключателем, и затем, как и обещал, снег кружится вокруг меня, скапливаясь у моих ног, тая, скользя по моей коже. Я наклоняюсь и пытаюсь набрать немного в ладонь, но он проходит сквозь пальцы, скользкий, странно теплый.
– Быстро сохнет и не оставляет следов, поэтому не представляет опасности для актеров, – гордо говорит Чарли.
– Никогда не видела подобного эффекта, – восхищаюсь я. Это кажется таким правильным для театра, природа сделала его безопасным, предсказуемым и временным. Глядя мимо машины вверх, через стеклянную крышу, я вижу, что на улице начал падать снег – настоящий снег – и я могу представить, как другие, более дикие хлопья опускаются на машины, покрывают бетон, покрывают раны и шрамы города, словно марля. Чарли нажимает кнопку, и машина с ворчанием останавливается.
Затем мы переходим к генераторам тумана: маленькому ручному распылителю и распылителю побольше на колесиках. Он включает тот, что побольше, и почти сразу же наружу выкатывается тошнотворная муть с запахом прогорклой детской присыпки, запутываясь в наших ногах, затем поднимаясь.
– Здесь есть компрессор, если вы хотите, чтобы ваш туман был на уровне «Призрака оперы», – говорит он. – И еще есть дымовая машина, но, честно говоря, она больше для ночных клубов.
– Это мы можем пропустить, – соглашаюсь я. – В электронном письме вы упомянули, что у вас есть новый аппарат для создания густого тумана?
– О, да! – говорит он. – Мы возимся с ним уже несколько месяцев, и я почти одержим этим. Он не так уж сильно отличается от обычного тумана, но ощущается на коже гуще, тяжелее и влажнее. Прямо сейчас он слишком сильно рассеивается на открытом пространстве, но в конце концов мы добьемся правильной консистенции. В боковой комнате. Туда.
Он ведет меня тем же путем, каким я вошла, через дверь в маленькую комнату, где стоит единственный стол, на котором лежит компактное серое приспособление с коротким шлангом, снаружи покрытое каменистым пластиком. Чарли включает его, и сначала он только жужжит, но вскоре туман расползается вокруг, не мучнисто-серый, а блестящий, эффектно-белый, как выбеленная кость. Я смотрю на улыбающегося Чарли, но через несколько секунд его окутывает туман. Его белозубая улыбка исчезает первой.
Я смотрю, как исчезают мои пальцы и руки. Затем расплывается даже мое предплечье. Дыхание становится быстрым, неглубоким. Чтобы успокоиться, я подношу ладонь к лицу.
– Это твои пальцы, – шепчу я. – Это твоя рука.
Но я чувствую, как струйки тумана проникают в мой нос и горло с каждым судорожным вдохом, наполняя меня, выбеливая изнутри. Часть меня хочет этого. Исчезновения. Небытия. Хочет этого так сильно, что, если я немедленно не выйду из комнаты, это желание может никогда не закончиться.
Я не вижу двери, но, спотыкаясь, бреду туда, где она может быть, и шиплю, скребя костяшками пальцев по шлакоблоку, ощупывая стены в поисках ручки, пока кто-то не хватает меня.
– Эй, – говорит Чарли. – Эй! – Он продолжает обнимать меня одной рукой, пока выключает машину. Затем он наполовину тянет, наполовину тащит меня несколько шагов в коридор, где я резко сажусь с унизительным «Уф-ф» и остаюсь сидеть, склонив голову, обхватив руками колени.
– Простите, – говорю я. – Воздух. Я не могла…
– Все в порядке, – говорит он, опускаясь на колени рядом со мной. – Сейчас можете дышать?
Я киваю.
– Не знаю, что случилось, – суетится он. – Возможно, Даррен что-то напутал с формулой и не сказал мне. На самом деле это даже безопаснее, чем настоящий туман. Должен быть безопаснее. У вас аллергия? Или астма? У вас отекло горло? Один из наших парней, Джоэл, раньше работал врачом «скорой помощи». Я могу позвать его.
– Нет. Я в порядке. Правда. – Или нет. Но врач «скорой помощи» ничего не сможет исправить.
– Ладно, – говорит он. Он достает из кармана бандану и вытирает лоб. – Видимо, тут ваш милый, дружелюбный очерк превращается в какое-то разоблачение?
– Типа: «Специалист по практическим эффектам пытался задушить критика»? – Тогда он улыбается и, чертовы зеркальные нейроны, я улыбаюсь в ответ. – Готовы к формальному интервью? – спрашиваю я.
– Если вы сами готовы.
– Конечно, – говорю я, разворачиваясь и поднимаясь, чтобы встать. – Но погодных явлений с меня достаточно. Может, здесь поблизости есть какое-нибудь кафе? Или тихий бар?
– Прямо через дорогу есть местечко, которое обычно пустует в это время.
Мы входим в некое обитое красным бархатом ночное заведение, которое, должно быть, выглядит шикарно в два часа ночи, но глубоко угнетающе двенадцать часов спустя. В баре я беру апельсиновый сок для Чарли и водку с тоником для себя. Обычно я не пью так рано, но я говорю себе, что сахар в тонике поможет моей нервной системе восстановиться. Я почти верю самой себе.
Мы устраиваемся на банкетке цвета засохшей крови. Я ставлю свой диктофон на покрытый пылью стол, включаю его и спрашиваю его, как он увлекся театральными эффектами (двойная специальность – драматургия и инженерное дело), какой его продукт пользуется наибольшим спросом (снежная люлька с механическим приводом) и о трудностях создания зимних сказок в помещении. К тому времени, как я допиваю второй бокал, а он описывает ошеломляющее фиаско во время школьной постановки «Когда мы, мертвые, пробуждаемся»
[17], я понимаю, что почти получаю удовольствие. В конце интервью я пожимаю ему руку, не вздрогнув, чувствуя силу его пожатия, мозолистые пальцы. И я на мгновение задумываюсь, каково это – быть настоящим человеком, по-настоящему жить в своем теле.
– Хорошо, – говорю я, убирая диктофон в сумку. – Я расшифрую интервью перед сегодняшним представлением. Спасибо.
– На что идете?
– «Белая болезнь».
– Да ладно! Обожаю Чапека.
– Серьезно? – Я делаю мысленную заметку перестать недооценивать театральные вкусы тех, кого я встречаю.
– Да, серьезно. «R.U.R.»
[18] – первое представление, над которым я работал в колледже. Слушайте, у вас случайно нет лишнего билета? – интересуется он.
– Только мой, – говорю я. Но затем слышу, как добавляю: – Если вы действительно хотите, я могу написать пресс-агенту и попросить еще один для вас.
– О, да! Определенно. Но только если это не доставит особых хлопот.
– Это бесплатный билет на малобюджетное шоу малоизвестного чешского автора. Насколько нечто подобное может доставить хлопоты? У меня есть ваш номер в электронном письме. Я свяжусь, если получится.
Он провожает меня до тротуара, а затем возвращается на склад, пока я направляюсь к центру города, ощущая на щеках последние хлопья настоящего снега, более мягкие и холодные, чем те, что выпали из автомата Чарли. Я не уверена, почему я пообещала Чарли билет. Головокружение от тумана, может быть. Или исполнение утренних решений. Или потому, что он видел во мне, пусть и ошибочно, настоящую, цельную личность, о которой стоит заботиться. Кроме того, какой вред может принести билет?
Или это то, о чем говорила миссис Линкольн?
Я снова включаю телефон и готовлюсь написать публицисту, когда замечаю уведомление на голосовой почте. Что за монстр до сих пор оставляет голосовую почту? Включаю и узнаю монстра по имени Пол Дестайн.
Я смотрю на телефон, на руку, держащую его, на пятна чернил, все еще покрывающие подушечки каждого пальца. Они похожи на чьи-то другие пальцы. Я нажимаю на значок вызова.
– Детектива Дестайна, пожалуйста, – говорю я офицеру, который принимает звонок. – Это Вивиан Пэрри, перезваниваю по его сообщению. – В трубке раздаются гудки, и я слышу немелодичные звуки джазового саксофона. Дестайн отвечает.
– Мисс Пэрри?
– Да.
– Как я уже сказал, мы связались с семьей погибшего, поэтому я могу сообщить вам его имя, если хотите.
«Хочу» – неподходящее слово. Однако другого у меня нет.
– Давайте.
– Винни Мендоса. Тридцать семь лет. Вы его знаете?
– Я же сказала, что не знаю.
– Ну, у вас общие занятия. Иногда он работал в баре «Джиггер»…
– Я пью там, детектив. Я бы не назвала это занятием.
– Мисс Пэрри, если позволите, он также подрабатывал рабочим сцены в театре на Четвертой.
Я знаю это место. Это бывшая католическая школа с тщательно продуманной архитектурой сцены, на месте бывшего актового зала. Если вы закроете глаза и внимательно прислушаетесь, то все равно услышите, как монахини бьют учеников подручным молитвенником. Я никогда не встречалась ни с кем из рабочих сцены.
– Как я уже сказала вчера, я ни разу его не видела. Моя работа не часто приводит меня за кулисы. – Затем мне приходит в голову более мрачная мысль. – Зачем вы мне это рассказываете? Вы сказали, что это была передозировка. Все-таки что-то другое? Кто-то его убил?
– Если бы кто-то это и сделал, мистер Мендоса, вероятно, не заметил бы. Эксперт подтвердил наличие фентанила. Много. И я говорю только о лопнувших венах и следах от уколов, которые я увидел, но если кто-то уколол мистера Мендосу, то этот кто-то часто находился рядом. Еще есть вопросы?
– Нет, достаточно. Спасибо.
– Ничего риторического?
– Спасибо, нет. Не сегодня.
– Будьте осторожны, мисс Пэрри, – говорит он с хрипотцой, которую я почти могу принять за смех. – Приходите в участок, когда сможете, и подпишите отчет. А пока берегите себя.
Я нажимаю кнопку, чтобы завершить звонок. Затем пишу Чарли: «Сори, позвонила пресс-агенту, на шоу аншлаг». И затем еще одно сообщение: «Спасибо за снежную бурю!» Я слегка съеживаюсь, ставя восклицательный знак. Но я представляю, как это написал бы тот, кто действительно испытывал раскаяние, кто чувствовал хоть что-то.
Я снова поворачиваюсь навстречу ветру, позволяя ему щипать мои глаза, пока они не начинают слезиться. Затем я сужаю взгляд, пока в нем не остается только серый квадрат тротуара прямо перед мной, и иду сквозь холод домой.
Глава 6
Парадокс актера
Я училась на втором курсе театрального факультета, когда впервые столкнулась с «Парадоксом актера» Дидро, написанного в виде диалога. Одна сторона утверждает, что исполнитель действительно переживает всю боль и удовольствие персонажа. Другие парируют, мол, актеры имитируют эти чувства: на поверхности – эмоциональный вихрь, внутри – полная отрешенность. В конце диалога Дидро придерживается второго мнения, решая, что лучшие актеры ничего не чувствуют. Все маска. Лица нет. Тогда мне не понравился его вывод. Я была слишком восприимчива, слишком чувствительна, слишком стремилась раствориться в роли и слишком пугалась, когда мне это удавалось. С тех пор я стала жестче. И мне это нравится. Именно так я играю эту единственную, нетребовательную роль: самой себя. Для коллег, для публицистов, для мужчин, с которыми я встречаюсь и которых редко вижу дважды, я настолько убедительна, насколько это необходимо.
Но моему психиатру, доктору Барлоу, который арендует элегантный кабинет в грандиозном здании недалеко от Риверсайд-драйв, эта хрупкая маска не подойдет. Я должна показать ей не только панцирь, но и то, что она на самом деле хочет увидеть, – дрожащее существо под ним. Это тоже игра. Но более сложная, двойная роль, требующая полного отождествления с персонажем.
Я осмеливаюсь на это только в течение ежеквартальных пятидесяти минут на ее чрезвычайно удобном диване. Зачем вообще на это осмеливаться? Потому что я скучаю по актерству, по настоящему актерству, как выжженная лужайка скучает по дождю, как ребенок скучает по груди матери. И еще потому, что она выписывает рецепты.
В утро вторника, после долгой ночи, проведенной за обсуждением правок в статье о погодных эффектах, которую я первым делом отправила в понедельник, я захожу в фойе в два раза больше моей студии и скольжу по мраморному полу. Я отмечаюсь у швейцара, пуговицы его пальто блестят, как медная дверная ручка, которую он снова отполирует, как только я войду. В приемной я шепчу свое имя секретарше и, устроившись поудобнее, принимаюсь листать глянцевый журнал. В этот момент из внутренней двери появляется женщина в пальто цвета яйца малиновки и спешит мимо меня. Рот прищурен, конечности напряжены, она моргает, чтобы не расплакаться. Доктор Барлоу, опять поскупилась на рецептик.
Услышав свое имя, я вхожу в ту же дверь и шаркающей походкой иду по короткому, устланному ковром коридору в ее кабинет, осторожно снимаю пальто и устраиваюсь на бежевом кожаном диване, мягком и глянцевом, как бриошь. Только после этого я устанавливаю краткий зрительный контакт и вяло улыбаюсь. Доктор Барлоу приглаживает волосы, поправляет очки на цепочке из бисера и улыбается в ответ. Шарф – ярко-желтый, почти того же оттенка, что и полицейская лента, – свободно лежит на ее плечах и спускается по груди.
– Как у тебя дела, Вивиан? – спрашивает она своим хриплым голосом, карандаш зависает над блокнотом.
– Хорошо… наверное, – говорю я, отводя взгляд. Мне нравится начинать с застенчивости, определенной сдержанности, затем постепенно увеличивать зрительный контакт и разжимать руки и ноги, пока она не поверит, что мы установили взаимопонимание. Это прекрасный мутуализм
[19]. Она получает удовлетворение от того, что установила терапевтическую связь с замкнутым пациентом. Я получаю пузырек. И если повезет, что-нибудь еще – частичку ощущения, каково это – растворяться в роли, задаваться вопросом, вернусь ли я когда-нибудь.
Я еще глубже погружаюсь в диван и начинаю с урезанного ритма, делая свой голос мягче и выше, позволяя ему подниматься в конце большинства фраз.
– С работой все в порядке. Наверное. Я стала лучше питаться, – говорю я. – Может, не три раза в день. Не каждый день. Но я не работаю во время ланча, как мы договаривались. Сократила потребление кофе. – Я делаю паузу, ожидая, заглотит ли она наживку.
– Правда? – спрашивает она. – И почему же?
– Я плохо сплю, – говорю я. Что неправда. Таблетки, которые дала мне Жюстин, заставляют мир отступить за считаные минуты. Забвение по требованию. Но в том-то и дело, что это привилегия. Человек так быстро к ним привыкает. Поэтому я хочу большего. В пузырьке с моим именем и минимум три повторения.
– Ты не можешь заснуть или постоянно просыпаешься?
– И то и другое. Наверное? – Я поднимаю на нее глаза, всего на мгновение, затем они снова опускаются к моим коленям, хореографическая последовательность настроена на внутренний счет восемь.
– И мне снятся кошмары. – Это, по крайней мере, правда.
Хотя таблетки обеспечивают мне такой крепкий сон, что я обычно не помню детали.
– Какой-нибудь конкретный кошмар? – Она подается вперед, теперь в ее голосе слышится мурлыканье, как у кошки перед прыжком.
– Это больше похоже на фотографию. Лицо. – Вранье.
– Ты знаешь, чье это лицо?
– Вроде того? Я имею в виду, я его не знаю, но… – Я замолкаю и даю ей увидеть, как мой взгляд устремляется к коробке с салфетками на подставке возле дивана, хотя я не тянусь к ней. Пока нет. Следующие слова я преподношу как милость, подарок, украшенный оборками из лент: – Я нашла тело.
– Тело? – спрашивает она, наклоняя ко мне голову и туловище. – Ты имеешь в виду мертвое тело, Вивиан?
– Да, – говорю я. Она наслаждается процессом, и я тоже наслаждаюсь, купаясь в полноте ее внимания. – Это случилось неделю назад или около того. Я собиралась на ланч и срезала путь через парк возле своего дома, а он был под деревом. – Я прерывисто вдыхаю, поднося руки к лицу. У меня дрожат губы. Не слишком ли сильно?
Доктор Барлоу, похоже, так не думает.
– Не торопись, – говорит она. Ее голос спокоен, как горное озеро без ряби, но она подалась на краешек стула. – Вероятно, об этом больно вспоминать.
– А должно? – спрашиваю я. Я держу паузу столько, сколько осмеливаюсь, затем даю ей увидеть, что успокаиваюсь. – У него была передозировка. Так сказали в полиции. Мне пришлось пойти в участок. У меня сняли отпечатки пальцев. Я не знала этого человека, я просто нашла его. Но я чувствую…
– Да? – говорит доктор Барлоу.
– Я чувствую себя… не знаю… каким-то образом виноватой? Как будто я должна была что-то сделать. Несмотря на то, что он был мертв за несколько часов до того, как я там оказалась. Как будто я могла спасти ее. – Я не знала, что скажу «ее» до того, как произнесла это. И это заставляет меня на мгновение выйти из роли, потому что я не уверена, был ли этот слог подлинной оплошностью или блестящей импровизацией. В любом случае я знаю, что доктор Барлоу не оставит ошибку без внимания.
– Ее? – спрашивает она, и… О, по этому озеру теперь идет рябь. – Ты же вроде нашла мужчину?
– Да, – киваю я. – Извините. Его. Я имела в виду «его». – И теперь я тянусь за салфеткой, удерживаю ее перед лицом, словно вуаль.
– Но ты сказала «ее», – настаивает она. – Интересная подмена, ты так не думаешь?
– Разве? – картинно удивляюсь я. – Не уверена. – Но я уверена. И следующей части не избежать. Так что я позволила персонажу, этой грустной и пресмыкающейся версии себя, какой я была раньше, говорить дальше. – Может быть, я думала о своей матери? Мне всегда казалось, что если бы я была там…
– Посмотри на меня, Вивиан, – говорит доктор Барлоу. Я качаю головой. – Пожалуйста, – просит она.
Я поднимаю на нее свои влажные глаза. И вот наступает момент, на который я надеюсь, когда я настолько вжилась в роль, что могу доверять словам и вихрю их действия. Я внутри и снаружи одновременно. Наблюдаю за собой с высоты, когда наворачиваются слезы. Удовольствие на грани эротики, почти невыносимое.
– Из того, что ты рассказывала о своей матери и об этом человеке в парке, ты ничего не могла сделать ни в том, ни в другом случае. Лопнувший аппендикс, передозировка – ты не можешь нести за это ответственность. Ты можешь скорбеть об этих потерях, но ты не можешь брать на себя ответственность за них, ясно?
– Это просто… – И слезы льются быстрее, стекая по обеим щекам, а предложение не закончено. Я прерывисто вдыхаю. – Ладно, – говорю я, и это слово звучит как причитание. – Вы правы.
– Ты сердишься на меня, Вивиан?
– Нет-нет, – говорю я с искренним удивлением. – Конечно нет. С чего бы мне злиться?
– Потому что я попросила тебя лучше заботиться о себе, обедать даже в те дни, когда ты пишешь. Если бы ты не согласилась попробовать, ты бы не оказалась в парке.
Даже так глубоко войдя в роль, я вынуждена подавить улыбку. Психиатры, всегда переключают внимание на себя.
– Нет, – говорю я. – Я не сержусь.
– Ну, я бы поняла, если бы…
– Нет, – перебиваю я, вытирая слезы. – Вовсе нет. Я думаю, вы действительно помогаете мне. Я стала лучше есть и теперь хочу лучше спать. Но с этими снами… Я не могу… Я не… – Тут я замолкаю, но ее сжатые губы дают понять, что я должна продолжить. – Разве вы не можете выписать мне что-нибудь? Чтобы я спала крепче? Не навсегда. Просто до тех пор, пока шок от обнаружения тела не пройдет и я не перестану бояться.
– Ты имеешь в виду снотворное?
– Наверное? – Я позволяю своему голосу дрожать, пока он практически не становится вибрато.
Доктор Барлоу берет папку с бокового столика, в которой хранится моя карта. Она переворачивает страницы и хмурится. Плохой знак.
– Мне жаль, Вивиан, – говорит она. – Но я не думаю, что смогу. Снотворное противопоказано всем, кто перенес серьезный депрессивный эпизод.
– Но я была в порядке десять лет, – умоляю я, широко раскрыв глаза. – Даже больше.
– Правда? – спрашивает она. – Да, ты выживаешь, но, судя по тому, что ты мне рассказываешь, и по тому, что я считаю периодическим отсутствием аффектации, я бы сказала, что депрессия остается, как бы хорошо ты ее ни маскировала. Прямо сейчас таблетки, представленные на рынке, имеют слишком много побочных эффектов. Ты же не хочешь снова оказаться в лечебнице, не так ли?
Не хочу. Уже не в первый раз задаюсь вопросом, почему я не выбрала врача, который легче выписывал бы рецепты. Но я знаю ответ. Не каждый врач разрешает мне выступать. Не каждый врач ценит мою работоспособность, ценит талант, который я вырезала из себя в своей решимости остаться в живых, какой бы полупустой и ограниченной ни была эта жизнь. Я хочу ее одобрения. Я хочу ее аплодисментов. И в эти странные недели, прошедшие с тех пор, как я встретилась с Дэвидом Адлером, с тех пор, как границы между театром и жизнью стали размываться, я хочу ее таблеток. Которые она мне не дает.
– Неужели нет ничего, что могло бы мне помочь? – спрашиваю я. Персонаж, эта впечатлительная девушка, ускользнула. Сейчас мне ничего не остается, кроме как снова надеть мою повседневную маску и выдержать остаток терапевтического часа.
– Ты можешь воспользоваться снотворным, отпускаемым без рецепта, и посмотреть, сработает ли оно. – Она откидывается на спинку стула. – Или мелатонин. Старайся не заниматься спортом и не работать за компьютером по крайней мере в течение часа перед сном. Даже чашка ромашкового чая часто помогает. – Если бы я могла ошпарить доктора Барлоу этой самой чашкой прямо сейчас, мне бы это чрезвычайно помогло. – Если не поможет, лоразепам обладает седативными свойствами, поэтому попробуй принять половинку таблетки поздно вечером – целую, если все-таки не сможешь заснуть.
– Ладно, – говорю я умоляюще, – это хороший совет. В нем есть смысл. Но в таком случае, не могли бы вы немного увеличить дозировку? Потому что я не думаю, что таблетки действуют так же хорошо, как раньше. И не похоже, что другие симптомы тревоги прекратились. Может быть, когда я справлюсь со всем, я смогу поработать над этим. Снова попробую медитацию. Или психотерапию. Но мне просто нужно что-нибудь, что поможет мне пережить это время, пока не прекратятся кошмары.
Доктор Барлоу качает головой, как пухлый метроном.
– Я понимаю, – отвечает она. – И я бы хотела помочь, но лоразепам сопряжен с риском развития зависимости, вот почему мы держим твою дозу на низком уровне и рекомендуем распределять его. Употребление алкоголя и рекреационных наркотиков предполагает, что ты, возможно, склонна к зависимости…
Сейчас я едва способна удержать даже свою обычную маску. Мой голос опускается до чего-то низкого, холодного и злобного.
– Я же говорила, что употребляю лишь время от времени, не по привычке. Честно. Не понимаю, зачем меня наказывать за нечто подобное.
– Вивиан, я не наказываю тебя, но с твоим прошлым, как я уже говорила, тебе вообще не следует употреблять наркотики. Даже лоразепам представляет небольшой риск. Так что давай придерживаться нынешней дозы.
Я стискиваю зубы и изображаю что-то вроде кивка.
– Но, возможно, это повод пересмотреть терапию, ориентированную на понимание. Эта ассоциация мужчины с твоей матерью предполагает нерешенные проблемы. Не хотела бы ты оставить это в прошлом? Я уверена, что смогла бы найти время для еженедельных встреч. И если твое беспокойство усилится, мы всегда можем снова попробовать антидепрессанты.
Мои челюсти сжаты так сильно, что удивительно, что я вообще могу говорить.
– Да, – говорю я. – Так приятно знать, что у нас есть такая возможность.
Она выписывает обычный рецепт. Я бормочу слова прощания и ухожу, в кармане у меня скомканные салфетки – сувениры о моем провальном выступлении. Наверное, я уже не та актриса, какой была раньше.
* * *
Уточняю: в психиатрическую больницу я попала не из-за актерской игры. Не совсем. И не из-за внезапной смерти моей матери, по крайней мере, не сразу. После похорон, которые пришлись на осенние каникулы моего первого курса, я провела невыразимую неделю в доме со своей тетей из Нью-Гэмпшира, женщиной, неспособной утешать. Которая сразу принялась решать, что следует пожертвовать, что продать и что сохранить, потому что ей не приходило в голову, что мне может понадобиться время, чтобы погоревать, прежде чем расстаться с имуществом моей матери. Потом я вернулась в колледж. В то время мне нравилось привлекать к себе внимание, поэтому я всячески демонстрировала горе, которое чувствовала, входя в класс с затуманенными глазами и растрепанными волосами, говоря с той напускной серьезностью, которую требовал случай.
По вечерам, после занятий, закончив ужинать, я отправлялась на репетицию, пересекала кампус в мерцающих сумерках и входил в пыльную, выкрашенную в черный цвет комнату. Актерская игра в те времена являлась наслаждением, приключением, бегством. Еще с начальной школы я могла раствориться в роли, сбрасывая свою настоящую личность, как вчерашнюю одежду, примеряя более изысканные наряды. И хоть я не придавала большого значения своей повседневной внешности – девушке, которая никогда не была такой очаровательной или динамичной, как роли, которые я играла, – это было утешение, невероятное утешение, что в конце каждого представления я могла повесить костюм и стереть сценический грим и снова оказаться в зеркале, где мама поздравляет меня, оказаться в ее объятиях, благоухающих жасмином.
Я никогда по-настоящему не знала своего отца. Мои родители расстались, когда мне не было и года, и он умчался через всю страну к новой семье. Какое-то время велись почтительные беседы и время от времени приходили открытки, которые, как я понимала, даже в детстве выбирала его новая жена. Но в конце концов и они прекратилось. Он не знал, когда я сдала экзамен по вождению, или получила письма о приеме в колледж, или окончила среднюю школу. Он не пришел ни на один спектакль, в котором я играла, и не присутствовал на похоронах моей матери. Не уверена даже, что кому-то пришло в голову уведомить его. И все же я никогда не ощущала его отсутствие как недостаток. Потому что мама никогда не позволяла этого. Когда моя мать была жива, я ни в чем не нуждалась.
Когда я родилась, она была достаточно молода, и мы, можно сказать, взрослели вместе, в коттедже на тупиковой улице, в этаком милом городке Новой Англии, где все носят сумки из местного филиала PBS и выращивают помидоры на приусадебном участке. У нас случались ссоры в моем подростковом возрасте, но не часто. Сильнее всего я помню, насколько мы были счастливы – банально, неописуемо.
Когда она смотрела на меня, я точно знала, кто я такая.
В течение нескольких недель после ее смерти, во время репетиций, я вернулась ко всем свои обычным приемам: создание истории для моего персонажа, общение голосом персонажа, ходьба походкой персонажа, жестикуляция, как, предположительно, у персонажа. Но что-то изменилось. К концу вечера я обнаруживала, что не готова или не желаю оставлять персонаж в стороне. Проще говоря, я не знала, как вернуться к себе. Или на самом деле знала. Просто не хотела. Я не могла быть той девушкой, которую любила моя мать. Потому что быть той девушкой означало жить с болью ее потери, такой сильной, что мне казалось, я тоже могу умереть.
Тогда жизнь стала размытой. Только реплики, которые я произносила в этом репетиционном помещении без окон, только действия, которые я совершала во имя спектакля, казались ясными, настоящими, даже лучше настоящих. Все остальное – заказ кофе, выступление на семинаре, посещение вечеринки в общежитии – казалось фальшивым, натянутым. Обмороки, которые беспокоили меня в детстве, вернулись. Я вставала из положения лежа, и мир погружался во тьму. Я не сопротивлялась. Мир тогда казался таким странным и пустым, что я была рада вырваться из него.
Я по-прежнему ходила на занятия, писала эссе, пыталась вести светскую жизнь, но я не могла избавиться от ощущения, что все это было какой-то тщательно продуманной ролью. Потемневшие лужайки и обветшалые здания казались театральными декорациями, метатели фрисби и протестующие веганы – второстепенными персонажами. Я жила – если такое можно назвать жизнью – ради тех нескольких вечерних часов репетиции. Я упоминала, что мы репетировали «Гамлета» и что я играла бедную, безумную Офелию? Это до сих пор убивает меня. Или это почти убило.
Я слышала ее реплики у себя в голове, слышала их все время. Лежа в постели, мечтая на уроке, помешивая еду на тарелке в столовой, я слышала, как ее слова отдаются эхом, пока мой разум не затуманился, а тело не превратилось в набор конечностей тряпичной куклы, и мне ничего не оставалось, кроме как, как предлагала пьеса, встретить потерю смертью.
Нет, я не пыталась утопиться. Ручьи, где косо растут ивы, не были частью жизни нашего кампуса, что бы ни говорилось в брошюрах. Поэтому, когда мной овладело ощущение, что я становлюсь такой же сумасшедшей, как мой персонаж, что моя связь с миром ослабла, и что кем бы я ни была раньше, теперь я стала человеком – другим человеком – потерявшим себя, я проглотила бутылку текилы (простите, я была молода и глупа) и пригоршню обезболивающих моей соседки по комнате. И пошла спать.
Что касается попыток самоубийства, я не думаю, что моя получила бы очень высокие оценки: незначительная сложность, плохое исполнение. Моя соседка по комнате, Кейт, нашла меня распростертой на кровати меньше, чем через двадцать минут. Мне хотелось бы думать, что я выглядела романтично – обреченная девушка с какой-нибудь картины прерафаэлитов, – но, как Кейт позже рассказала другим девушкам на нашем этаже, меня вырвало на рубашку и на одеяло.
В колледже говорят, что, если твоя соседка по комнате покончит с собой, тебе гарантирована оценка 4.0 до конца семестра. Кейт действительно не помешала бы помощь, но вместо этого она позвонила в службу здравоохранения кампуса, и следующие часы я провела с трубкой в горле, наслаждаясь забавным промыванием желудка.
То, что я не оставила записки, должно было говорить в мою пользу, но врачи отказывались верить, что я проглотила эти таблетки случайно. (Это было до того, как я научилась более убедительно лгать специалистам в области психического здоровья.) Что-то в моем состоянии аффекта – или его отсутствие – заставила их насторожиться. Они продержали меня в больнице кампуса сорок восемь часов, пока не убедились, что моя печень восстановилась, а затем, с согласия тети из Нью-Гэмпшира, перевели меня в государственный медицинский центр с психиатрическим отделением.
Я помню, как в тот первый час, когда дверь закрылась с металлическим стуком, во мне что-то проснулось, и я кричала и билась, пока они не вкололи мне успокоительное и не уложили в постель. Когда действие успокоительного закончилось, я царапала свои руки до крови, вопила, что на самом деле они не мои. Тогда они связали меня и дали нейролептик, который погрузил меня в вечную дремоту. У моей постели появились цветы, значит, у меня, возможно, были гости, но больше всего я вспоминаю запинающуюся колонну врачей в одних и тех же белых халатах, но лица, торчащие над воротниками, всегда разные. В моменты относительно ясного сознания они извлекли часть моей истории – смерть матери, мои репетиции, усиливающие ощущение нереальности происходящего. Врачи не успокоятся, пока не поставят вам диагноз, поэтому моим стала деперсонализация, синдром, при котором пациент испытывает потерю идентичности, отрыв от своего жизненного опыта. Я не могла с этим поспорить. И хотя я знала, что смерть моей матери ускорила этот конкретный отрыв, я задавалась вопросом, может, это расстройство у меня с самого рождения. Может, поэтому я так легко растворялась в ролях, потому что во мне нечему было исчезать.
Я не могла исцелиться от подобного расстройства. Не по-настоящему. Не полностью. Но я смогла научиться жить с этим. Чтобы убедить врачей, я сократила свой репертуар – играла скорбящую дочь, выздоравливающую пациентку, – не слишком углубляясь в какую-либо роль. Через несколько недель, когда они посчитали, что я не представляю опасности для себя, они перевели меня на СИОЗС, которая затормаживали меня несколько меньше, чем литий, и чуть больше, чем беспечный полдень в морозилке. Счастливого Рождества мне.
Мне становилось все лучше, по крайней мере, я успешно это изображала, и вскоре, как раз перед новым семестром, меня пришли навестить помощник декана и моя тетя. В залитом солнцем кабинете ведущего психиатра мы обсуждали мою дальнейшую судьбу. Тетя хотела, чтобы я бросила учебу, но я настаивала на том, что структура курсов и внеклассных занятий, а также обещание получить диплом в срок – это то, в чем я нуждалась больше всего. И все могли видеть, что из моей тети не получилась бы хорошая сиделка. В конце концов мы все согласились, что я могу возобновить работу – наверстывать упущенное в спокойном графике, посещать летние занятия, если это необходимо, – при условии, что я буду участвовать в еженедельных сеансах групповой терапии в больнице кампуса, а также встречаться с психиатром на индивидуальной основе. Я, конечно, согласилась. Я бы согласилась почти на все, что позволило бы мне сбежать от измельченной еды, хрустящих простыней и слишком яркого света. Несколько дней спустя я вернулась в колледж.
Должно быть, новость о моей попытке распространилась по всему миру. На этот раз учителя и одноклассники встретили мое возвращение по-другому. Профессор отводил глаза, когда он назначал новую дату сдачи работы, которую я пропустила. Бывшая подруга оживленно рассказывала о вечеринке, которую она планировала, вдруг неловко замолкала, когда я ставила свой поднос на стол. Кейт запросила и получила другую комнату.
Репетиции создавали и другие проблемы. С первого же дня стало ясно, что Офелия – роль, которую я не смогу сыграть, по крайней мере, не так, как я играла ее раньше. Слишком сильная привязанность к персонажу чревата еще одним эпизодом деперсонализации, вторым рандеву с обезболивающим. Так что я добилась своих оценок и произнесла свои реплики, но без страсти или аффекта, едва способная повысить свой голос над монотонностью. Что заслужило отзыв, который обнаружил Дэвид Адлер. Критик написал, что я безжизненна. Это было правдой.
После «Гамлета» я больше не играла. Даже не стремилась. С одобрения руководителей отделов я переключила свою концентрацию на драматическую литературу. Однако за кулисами я продолжала выступать, но без риска и вложений. Я научила себя болтать так, чтобы это звучало правдоподобно, смеяться так мелодично, как только могла. Перед зеркалом в помещении, которое внезапно стало моей личной комнатой в общежитии, я отрабатывала улыбки, пока не нашла ту, которая выглядела почти естественно. Я не знала, как жить, но я не собиралась умирать, и эта маска дала мне время и дистанцию, которые мне требовались. В первых строках своих работ я стала использовать Вивиан, свое второе имя. Имя, которым моя мать никогда меня не называла.
Никто не подозревал неискренность. Никто, кроме Жюстин. Она была частью терапевтической группы, к которой я присоединилась по требованию декана. Я видела ее на нескольких своих театральных лекционных курсах. Мы пересекались на прослушиваниях. Но она была на год младше меня, и мы никогда не выступали в одном представлении. Она практически всегда молчала на протяжении большей части занятий, что я, к своему стыду, подумала, не трудно ли ей говорить по-английски. Но когда психотерапевт, наконец, настоял, чтобы она заговорила, она рассказала беглую, полную слез и ругательств историю о сексуальном насилии в детстве, за которым последовала подростковая распущенность, страх перед ЗППП, который на самом деле не был страхом, и неудачное столкновение ее запястий с опасной бритвой, которое во многом объяснило ее пристрастие к коротким юбкам и длинным рукавам. В конце той встречи мы вместе спускались в лифте. Когда он достиг первого этажа, она сказала:
– Мне нужно выпить. Присоединишься?
– Не могу, – сказала я.
– Почему нет?
– Таблетки, которые я принимаю. Их нельзя смешивать с алкоголем.
– Что тебе прописали?
– Флуоксетин, – ответила я, не сводя глаз со светящихся кнопок.
– Флуоксетин?! С ним точно можно пить!
– Ты уверена? Потому что они сказали…
– Пожалуйста, – взмолилась она, когда лифт звякнул и мы вышли в вестибюль. – Я принимала их все. И вот еще что: не позволяй им прописывать тебе что-нибудь с «лекс» или «фекс» в названии. От этого дерьма невозможно избавиться. Но единственные, которые тебе действительно нельзя пить, – это те, на которых есть предупреждение о том, как они воздействуют на твою печень. Флуоксетин не входит в их число, детка. Поверь мне. Настольная книга врачей – это буквально моя библия. За исключением того, что я действительно в нее верю.
Я колебалась. Потом я вспомнила, в чем она призналась тем вечером, и решила, что она не хотела оставаться одна. Кроме того, придумывать еще одно оправдание было слишком сложно.
– Ладно, – сказала я. – Может, один стаканчик.
– Но это самая одинокая цифра, – произнесла Жюстин голосом, похожим на взбитый мед, ведя меня к ближайшему бару и улыбаясь лысому мужчине, стоявшему снаружи, который махнул рукой, приглашая войти, не проверив ни ее поддельное удостоверение личности, ни мое. У некоторых людей идеальный слух, некоторые могут считать в уме огромные суммы. Жюстин же могла попасть в любой бар, который ей нравится. Она заказала бурбон с колой. Я заказала водку с апельсиновым соком. Тогда я любила более сладкие напитки, что угодно, но послаще. Я помню, как состроила сочувственную гримасу и спросила так тихо, насколько позволяла фоновая музыка:
– Наверное, сегодняшний сеанс был для тебя очень тяжелым.
Она ухмыльнулась мне поверх края своего бокала.
– О, это чертовски мило. Ты делаешь вид, будто тебе не плевать.
– Нет, я…
– Тебе плевать. Я знаю. Иногда я наблюдаю за тобой, и ты киваешь, или закусываешь губу, или у тебя такой грустный вид. Но это всего лишь притворство. Не волнуйся. Я не думаю, что кто-то еще замечает. Просто я видела твои спектакли. Точно так же ты кусала губы в «Гедде Габлер» в прошлом году.
– Прости, – проговорила я. Мне казалось, что моя игра бесподобна. Что никто не мог проникнуть в суть. Так что меня – точнее то немногое, что от меня осталось, – поразило, что Жюстин видела меня насквозь с самого начала. – Ты права, – продолжила я, вращая соломинку в своем напитке. – Но кажется невежливым тупо пялиться, пока все вырывают свои сердца из груди и выставляют их напоказ.
– Не извиняйся. От всех остальных меня буквально тошнит. Они просто хотят вернуть свою скучную бессмысленную жизнь.
– А я не хочу? – поинтересовалась я.
Она посмотрела на меня прямо, глаза были как два прожектора.
– Нет. И я не хочу.
– Но все то, что ты там говорила, о желании найти безопасное место…
– Это именно то, что они хотят услышать. Если я буду время от времени повторять это, они оставят меня в покое. Именно это мне и требуется. Тебе ведь тоже, верно? На самом деле ты не хочешь поправиться. Тебе вообще почти не хочется жить.
То, что каким-то образом она увидела меня, всю меня целиком в том темном баре, было слишком. Сам бар, казалось, отступал, и я держалась так стойко, как только могла, одной рукой вцепившись в стол, а другой поднося стакан к губам, повторяя свою безмолвную литанию: это твои пальцы, это твоя рука, твоя ладонь, твое запястье, твое предплечье, твоя…
– Все в порядке, – продолжила Жюстин. – Ты не обязана отвечать. Но ты должна хотеть жить. По крайней мере, до тридцати. После этого все катится под откос. Проблема в том, детка, что тебе совсем не весело. И веселье не начнется, пока ты не откажешься от этих таблеток.
– Но…
– Я знаю, – сказала она, одним большим глотком допивая остатки своего напитка. – Тебе нравятся твои таблетки. Они делают все таким милым, пустым и нейтральным. Как будто каждый день пятница. И ты беспокоишься, что, если ты действительно что-то почувствуешь, ты не сможешь с этим справиться. Но ты сможешь. Ты просто должна контролировать чувства. Сдерживать. Покажи им, кто в доме хозяин, сука! Кстати, этой суке нужно еще выпить. – Она подняла руку, подавая знак бармену.
– Наверное, мне немного скучно, – промямлила я.
– Ну, еще бы. Постепенно прекращай прием таблеток, уменьшай дозу. Сообщи об этом своему психиатру. Скажи ему – это ведь он, верно? – что, по-твоему, ты готова. Он, вероятно, будет трогательно горд. Но через неделю или две начни говорить о беспокойстве. Скажи ему, что оно приходит не постоянно, только когда нужно сдать работу или когда встречаешь бывшего друга. Ту сучку соседку, например.
– Она не сучка.
– Сучка-сучка. В любом случае, тебе выпишут диазепам или лоразепам, что-нибудь, что снимет напряжение. Тебе не нужно будет принимать их каждый день, просто, когда ситуация станет слишком напряженной. Это как химическая пожарная завеса.
– Ты уверена? Они уже давали мне транквилизаторы. Литий. Все, что я делала – спала.
– Литий? Серьезно? – Она казалась впечатленной. – Они, должно быть, подумали, что ты совсем чокнутая. Таблетки, о которых я говорю, охренительно успокаивают. Самое приятное: они не испортят твой оргазм и, – она сделала глоток своего освежающего напитка, – они действуют еще лучше с небольшим количеством выпивки. По ходу ты научишься контролировать, раскладывать по полочкам. На самом деле это не так сложно.
Следовало догадаться, что принимать советы от подростка со шрамами от бритвы – не лучшая идея. Я не догадалась.
Совет сработал, хотя и не так, как предполагала Жюстин. Я не получала кайфа от шампанского. Или от секса. Это то, что я использую, чтобы держать мир на удобном расстоянии. Если сейчас мне и весело, то только в темноте, только в театре. Вот когда я чувствую себя – после двухчасовой пробки – настоящим человеком, повзрослевшей версией девочки, которая раньше сидела в одном кресле со своей матерью.
Но тогда у меня были вопросы.
– Звучит неплохо, – помню, сказала я, помешивая лед на дне своего бокала. – Но если ты уже во всем разобралась, тогда почему ты сидишь здесь со мной? Я не очень хорошо представляю, что такое хорошее времяпрепровождение, но точно знаю, что мое общество им не является.
Она пригубила свой напиток. Затем одарила меня улыбкой, похожей на острие меча.
– Потому что в последнее время я думала, что, если в моей жизни не будет ни одного человека, с которым я могла бы быть честной, я действительно могу немного сойти с ума. Еще сильнее. Так что поздравляю. Я выбрала тебя. Но не волнуйся. Честность интересует меня только в чертовски редких случаях. Сегодняшний вечер – один из них. Могу я открыть тебе секрет, детка? – Я кивнула. – Многое из того, что я говорила в группе, было правдой. Меня домогались, и я действительно спала с кем попало. До сих пор сплю. И я провела достаточно времени на кушетках терапевтов, чтобы понять, как одно, вероятно, связано с другим, хотя на самом деле я не хочу останавливаться. Меня все устраивает. Видишь ли, я не хотела покончить с собой, потому что была ужасно напугана, или потеряла надежду, или что-то еще в этом абсолютном дерьме.
– Так зачем ты это сделала? – спросила я, наклоняясь ближе.
– Просто посмотреть, смогу ли я.
* * *
Покидаю Доктора Барлоу, плечи опущены, торс практически параллелен тротуару. Захожу в бар. На несколько часов раньше, чем обычно, но правила, которыми я так дорожила, больше не действуют. С тех пор, как я сидела с Дэвидом Адлером. С тех пор, как я нашла то тело. Может быть, даже раньше. Еще в начале лета. Я переросла эту жизнь, эти правила. Или они переросли меня. Допивая стакан, я проверяю свой телефон. Пришло электронное письмо от Роджера, которое содержит несколько гневных комментариев, найденных на доске объявлений и пересланных Калебом, по поводу обзора семейной драмы, которая вышла в конце прошлой недели. (Главный момент: «Если у этих персонажей общая ДНК, не могли бы они, по крайней мере, сыграть одну и ту же пьесу? Идея на миллион долларов: предлагаю в качестве альтернативы постановку „23andMe
[20]“») Могу ли я не отвечать? Да, вполне, думаю я, допивая остатки водки.
Выйдя из бара, сев в поезд и затем сойдя с него, я бреду на восток, прямо навстречу ветру, потом заскакиваю в аптеку со своим обычным рецептом и выхожу с пакетом, позвякивающим в моей руке. Поворачивая к своему кварталу, я замечаю крупного мужчину, на большой скорости выходящего из моего дома. Возможно, ворует посылки. Или его прогнала одна из старых славянок с третьего этажа. Он проходит мимо меня, и из-под капюшона его ветровки я вижу, всего на мгновение, красную полоску – поля кепки. Совпадение, говорю я себе, случайность. Но все еще крепко сжимаю ключи в ладони. Я захожу внутрь и захлопываю за собой дверь, затем бросаюсь вверх по лестнице, не обращая внимания на колени, икры, дыхание. Три замка отперты, и я внутри, и только после того, как я выпила немного воды из-под крана и порылась в шкафу в поисках хлопьев, достаточно сухих, чтобы расцарапать мне нёбо, я вижу сложенный листок бумаги, засунутый под дверь. Записка от управляющей компании, предполагаю я. Но руководство компании никогда не обращалось ко мне подобным образом, красным перманентным маркером и всего двумя словами, императивом, невозможным для любого театрального критика. Но я не думаю, что эти слова относятся к театру. Они о человеке, который пропал без вести. Или, возможно, о человеке, которого я нашла.
Эти слова:
ПЕРЕСТАНЬ ИСКАТЬ.
Глава 7
Маленькие стеклянные глаза
В первые дни после того, как я обнаруживаю записку, начинаются массовые премьеры шоу, предпраздничная суета, а это значит, что я могу занимать себя каждый вечер. Если не считать случайный выход за кофе, я провожу немногие солнечные часы в помещении, прижавшись спиной к подушкам, пристроив ноутбук на бедрах. Рецензии занимают весь день – я занимаюсь ими весь день, – что избавляет меня от мыслей о чем-либо еще. Например, о записке. Или о теле. Или человеке, которого, возможно, вообще никогда не существовало. Пока курсор мигает, я превращаю в абзацы крутящиеся у меня в голове изображения. Я отслеживаю линии аргументации, вращая их, как скакалки, прыгая то в одну, то в другую сторону, пока они не перестают сбивать меня с толку. Я позволяю описанию густеть и густеть, пока оно не превратится в крем. Ничто из того, что я пишу, не является добрым, ничто из этого не утешает. Но это вина искусства, говорю я себе, не моя. Я не могу притворяться доброй, искать гениальное или искреннее там, где его нет. И все же что-то скупое закрадывается в мой текст, что-то жестокое, что я не могу смягчить, сколько бы правок я ни делала. Несмотря на мое стремление стать главным критиком, мой инстинкт критика не позволяет мне щадить кого-либо.
Бесчувственность. Это мой стиль. И modus vivendi
[21] тоже. И все же каждую ночь я надеюсь на этот щелчок, на это мимолетное объятие, на этот прилив настоящих эмоций. Я не отрываю взгляда от арки авансцены. Я смотрю и смотрю. Но только в темноте. Там, где меня никто не видит. Я не ищу Дэвида Адлера.
* * *
В холодную субботу – день без дневного спектакля – в дверь звонит Жюстин, и я впускаю ее. Она появляется, держа в каждой руке по кофе, и протискивается мимо меня, когда я отмечаю ее странную способность заставлять даже шерстяные колготки и пуховик казаться сексуальными. Устраиваясь на кровати – она знает, что лучше не пытаться сесть в кресло, – она срывает зубами крышку с кофе. Я тянусь к другой, но она отдергивает ее.
– О, ты хотела кофе, детка? – тянет она, невинно хлопая накладными ресницами. – Прости, оба мои. – Она делает глоток из одного, а затем открывает другой и делает глоток из него. – О, уже начал работать. М-мм, нектар. Но если тебе действительно нужен кофеин, надень свою воскресную одежду и притворись, что тебе нравится моя распрекрасная гребаная компания.
– Сегодня суббота, – замечаю я.
– Я цитировала «Привет, Долли!», придурочная. А теперь, красавица, будь добра, приведи себя в приличный вид, максимально приближенный к нормальному человеку и оденься.
– Отлично, – говорю я, снимая пижамные штаны и тянусь за парой джинсов. – Мне нравится твоя распрекрасная гребаная компания. Я обожаю ее. Я не смогла бы любить ее больше, даже если бы к ней прилагался пожизненный запас водки тройной фильтрации и двойное свидание с молодым, подтянутым Эдмундом Кином. Могу я теперь получить свой кофе?
– Конечно, – отвечает она.
Я пробую его, затем морщусь.
– С сахаром! – возмущаюсь я.
Жюстин улыбается.
– Я же говорила, что они оба мои, детка. Если хочешь чего-нибудь попить, выйди и составь мне компанию. Я хочу сходить на блошиный рынок.
– Слишком холодно для блошиного рынка.
– Значит, там будет меньше народу. – Принимая неизбежное, я натягиваю свитер и ботинки. – Я не спала всю ночь, – говорит она, тыча в валяющуюся афишу носком ботинка. – Вчера днем у меня было прослушивание для новой постановки. В «Зимней сказке» на Stage Right.
– В чьей группе?
– У Паулины. Шекспировская сучка, в моем вкусе. Но потом они попросили меня почитать за Гермиону. Я ненавижу Гермиону, жертву, которая проводит буквально полтора десятилетия в бегах, а затем воссоединяется со своим обидчиком. Типа, ура, счастливый конец! С другой стороны, у нее дохрена реплик. Читка прошла хорошо, так что я решила отпраздновать. Я звонила тебе, – говорит она, надув губы, – но твой телефон был выключен. Мне пришлось идти одной.
– Я уверена, ты недолго оставалась одна.
– Да, ну… – Она подталкивает меня к двери. – Я познакомилась с несколькими парнями, которые делают инсталляции из случайных строительных материалов, и они затащили меня на какую-то лофт-вечеринку в Квинсе.
– Мне послышалось? – говорю я, потянувшись за своим пальто. – Ты что, сказала Квинс?
– Прикинь? Я провела ночь в отдаленном районе и выжила, чтобы рассказать тебе. Сначала мы пили, но около двух все превратилось в какую-то танцевальную вечеринку, и когда мне наскучило, мы поднялись на крышу, развели костер и наблюдали восход солнца, а потом один из парней пригласил меня отведать черничных блинчиков. Я чертовски люблю блинчики.
– Встретишься с ним снова?
– Конечно нет. Он же живет в Квинсе.
Я запираю все замки, затем направляюсь прямиком к уличной тележке за кофе, который не вызовет у меня инсулиновый шок. За парком горстка продавцов установила прилавки на заброшенной парковке, столы завалены одеждой и безделушками, страницы винтажных журналов трепещут на зимнем ветру. Мои пальцы немеют от холода, и пока Жюстин разглядывает ночнушку здесь, камею там, я засовываю их в карманы и позволяю остальному телу оцепенеть, позволяю прилавкам, продавцам и диковинкам отступать, пока мне не начинает казаться, что я снова в темноте театра, смотрю сцену через освещенный занавес. Это то «я», которое мне нравится больше всего, – холодное, отстраненное, нелюбящее и нелюбимое.
В конце концов Жюстин находит платье, которое хочет примерить. Она снимает куртку и собирается расстегнуть рубашку, когда мои переживания по поводу обморожения и публичной наготы требуют, чтобы я отвернулась. Внезапно волосы на моих руках встают дыбом, когда я чувствую устремленные на меня взгляды. Я оборачиваюсь и вижу белого мужчину с обвислыми светлыми усами, сидящего за столиком справа от меня. Это не он наблюдает за мной. Это его коллекция чучел животных. Их маленькие стеклянные глазки пристально смотрят на меня, и в оскаленном еноте я вижу отражение своих собственных глаз – блестящих, бесстрастных. Я протягиваю руку и касаюсь когтей какого-то грызуна, ощущая пронзительный всплеск боли, когда острие вонзается в мой палец.
– Вам нравятся хорьки? – спрашивает мужчина.
– Конечно, – отвечаю я.
– Я делаю их сам, – говорит он. – Прямо в своей гостиной. Тщательно отмываю, замачиваю в спирте, набиваю и зашиваю. Держу пари, вы не заметите ни единого шва. Хорек стоит шестьдесят баксов. Но с вас всего пятьдесят. Я поймал его в ловушку прямо здесь, в Вилледж.
Я кладу животное обратно на стол.
– Спасибо, – говорю я. – Все нужные хорьки у меня уже есть.
Я направляюсь на другой конец рынка, к карточному столику, заваленному книгами в мягких обложках. Я провожу пальцем по зеленым корешкам некоторых старых изданий детективов, когда снова ощущаю покалывание в задней части шеи – предупреждение о том, что за мной наблюдают. Потом чья-то рука ложится мне на плечо, и я чуть не кричу, безразличие разбито вдребезги, но это всего лишь Чарли, закутанный в темно-синий бушлат с блестящими пуговицами, улыбающийся своей ослепительной улыбкой.
– Приветствую, – говорит он. – Не хотел вас напугать. Просто хотел поблагодарить за статью. Онлайн-версия была великолепна, и я купил печатную копию вчера, которая была еще лучше. Моя мама купила штук восемь. Мы уже получили пару звонков по поводу нашей продукции.
– Я рада. – Я силюсь восстановить самообладание. – Фотограф проделал хорошую работу. – Снимок Чарли занял почти страницу. На нем видно, как он направляет противотуманный шланг в камеру, напрягая бицепсы. Если кто-то закажет календарь «Мужчины театра», полагаю, стоит ожидать это фото на страничке марта.
– Вы проделали хорошую работу. Правда. Наш специалист по маркетингу хочет использовать некоторые цитаты на нашем сайте. – Он указывает на книгу в моей руке. – Вам нравятся детективы?
– По настроению, – говорю я, откладывая книгу обратно. – Вы живете где-то рядом?
– Да, на Шестой улице, между C и D. Я и пара парней из мастерской восстанавливаем это здание…
Он мог бы рассказать мне больше, но рядом со мной появилась Жюстин, и его речь застопорилась. Именно так большинство мужчин реагируют на мою подругу.
– Я купила это платье, – говорит она. – Не так ужасно, если укоротить подол. – Она поворачивается к Чарли. – Мне нравится носить слишком короткие юбки, чтобы весь мир был моим гинекологом. Меня зовут Жюстин.
– Чарли, – представляется он. – И вы заставляете меня пожалеть, что я не решился остаться в меде.
– Чарли создает театральные эффекты, – вступаю я. – Я брала у него интервью. Жюстин – актриса.
– Вы сейчас над где-нибудь играете? – спрашивает он.
– Готовлюсь к роли в «Зимней сказке».
– Великолепно. У меня всегда была идея, как они могли бы сделать статую…
Я собираюсь уйти, предоставив им обмениваться мыслями о трагикомедии, но Чарли делает шаг ко мне.
– Эй, я просто хотел спросить, не хотите перекусить или что-нибудь еще? Когда вы освободитесь?
– О, спасибо, – отвечаю я и уже собираюсь наплести о куче грязного белья, которое отчаянно нуждается в деликатной стирке, когда Жюстин прерывает меня.
– Безусловно, – говорит она. – С удовольствием. Мы умираем с голоду.
– А как же блинчики, которые мы ели? – спрашиваю я, сжав губы, как натянутую струну.
– Это было несколько часов назад. И в другом районе.
Жюстин говорит, что она рада, что Чарли выбрал это место, и что мы едим все подряд, хотя мы мало что едим. Чарли ведет нас к зданию на Второй авеню, а затем по покрытому линолеумом коридору, освещенному жужжащими лампами дневного света. Он распахивает тяжелую стеклянную дверь, и мы оказываемся в восточноевропейском кафе, где пахнет укропом и компотом. Похожая на бабушку женщина в крестьянской блузе проводит нас в кабинку с залатанными скамейками сомнительного оттенка сливы. Жюстин садится, отодвигается в сторонку, а затем кладет свою сумку рядом с собой, так что я вынуждена делить скамейку с Чарли. Мы только получили меню и стаканы с водой, когда Жюстин внезапно встает.
– Боже мой! – восклицает она. – Я совсем забыла. У меня же запись и я, черт возьми, точно опоздаю, если не сяду на поезд прямо сейчас.