Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вот что, — повелительно заявляет Тициана. — Эммануэле, дай-ка Бидише часть своей пашмины[24]. Она мерзнет.

Я совсем не мерзну, и сейчас не холодно, а скорее жарко и влажно. Но я молчу.

— Ах да, конечно, прости, — суетится Эммануэле.

Тициана, опасаясь, что я замерзну насмерть в эту тропическую жару, берет свой палантин и натягивает на плечи нам обоим.

— Так будет лучше. — Удовлетворенная, она садится на свое место.

Теперь Эммануэле держит меня обеими руками. Мое тело тяжелеет и явно проявляет интерес к ситуации. Но я не могу избавиться от нервозности. Во-первых, объятие слишком жесткое, давящее. Эммануэле явно хочет доминировать, а меня это… душит. Во-вторых, меня не оставляет чувство, что мой ноутбук, закрытый и спрятанный под скатерть на обеденном столе, знает, что я обнимаюсь на яхте, вместо того чтобы работать.

Венеция ночью выглядит очень странно, как в фильме ужасов Мурнау[25]: все черное, древнее, значительное; кажется, что из углов поднимаются таинственные тени и нависают над тобой. Ощущения свободы, простора нет — скорее чувствуешь скованность от полной невозможности понять, где ты находишься: все попытки сориентироваться неизбежно приводят к тому, что взгляд упирается в маслянистую воду, словно смотришь на мир через линзу «рыбий глаз».

Эммануэле то и дело крепче сжимает меня, и я настороженно замерла в его объятиях. Мне становится душно, я стаскиваю с себя пашмину.

— Ты что? — спрашивает он.

— Не нужно, мне не холодно.

— Нужно, — настаивает он. — Ты простудишься.

— Сто лет не простужалась, — ропщу я и снова попадаю в его объятия. — Ты обнимаешь меня, потому что совсем не знаешь, — поучаю я.

— Ага! — радостно соглашается он.

Люди мало-помалу покидают яхту. Спускается леди в красном платье, высаживается мужчина, стоявший на корме (он показался мне немного подавленным), наконец выходим и мы. Я громко благодарю рулевого, лица которого, впрочем, так и не увидела.

Мы — на узкой улочке рядом с Сан-Марко. Поцелуи на прощание с Анной и Эммануэле, который вдобавок отвешивает мне нелепый низкий поклон, смешно растопырив пальцы. Я смеюсь, машу рукой и обещаю ему позвонить. Мы с Тицианой идем вместе до Кампо Санто-Стефано, где она живет. Оттуда я дойду до дома одна.

— Лихо повеселились, — говорю я ей. — Контакты, контакты!

Она смеется:

— Прежде чем между двоими что-то возникает, любовь или ненависть, этому предшествует общение, контакты. А все остальное приходит потом.

Я пытаюсь вернуть ей золотистую пашмину, которую Эммануэле таки накинул мне на плечи, но она настаивает, чтобы я шла в ней домой. Протанцевав целый вечер, я чувствую себя сильной и свободной; тело, послушное мне, мягко вибрирует, как виолончельная струна.

Расставшись с Тицианой, бреду по жаркому потухшему городу через пустую Кампо Санта-Маргерита, мимо закрытых магазинов, безмолвной черной церкви.

Душ, стакан воды, постель.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

На другой вечер я снова выбираюсь в свет, на сей раз на оперно-балетное представление в Скуола Сан-Джованни Эванджелиста, совсем рядом с моим домом. Прихожу заранее, вижу длинную очередь у входа и сразу понимаю, во что вляпалась. Билеты дорогущие, тридцать евро. Очередь целиком состоит из туристов. Откуда я это знаю? Определяю по внешнему виду: все неопрятные, взъерошенные; цветастое в сочетании с полоской, черные туфли, белые носки, баварские кожаные штаны до колен, пивные животы и у кого-то даже резиновые сапоги. Безвкусица! Толстый коротышка, облаченный в черное, на носу очки типа «я интеллектуал», проталкивается позади меня, толкая в спину. Он так любит себя и так полон собой, что ничтоже сумняшеся выпирает меня из очереди плечом. Почему бы ему не попросить пропустить вперед? Как же — ведь он здесь — единственный человек. К коротышке льнет молчаливая нервозная девица, которую он не удостаивает ни словом, ни взглядом.

Билетеры все говорят по-английски. Они выхватывают из рук билеты и суют в жестяную коробку-копилку. Вхожу. Центральный зал роскошный, весь в деревянных панелях и огромных картинах. Сцены нет, только в нескольких метрах от публики расставлены семь пюпитров.

Потом начинается ужас. Свет не гасят. Появляется девушка в белой маске на все лицо; на ней пышно украшенное платье восемнадцатого века и обшарпанные парусиновые туфли. В руке розочка — такие по одному евро продают торговцы на улице. Девушка скользит вперед и протягивает розу зрителю из первого ряда, затем усаживается за арфу и извлекает трель. Входят остальные музыканты (виолончель, скрипка, гобой), все в костюмах и масках — у одного дорогая, с длинным носом, у остальных маленькие, прикрывающие только глаза (похожи на маски для сна, какие дают в самолетах). По хрупким фигурам и по тому, как они хихикают, ерзая и подталкивая друг друга, понятно: это студенты. Первая скрипка — парнишка с нарисованной бородой — нервно крутит браслет на руке. Музыканты отыгрывают свою программу — сплошь мелодии, знакомые по рекламе духов, авиалиний, автомобилей и одежды. Выходит дама, тоже в пышном платье, но еще и в парике, напудренная и нарумяненная; маску она держит перед собой на палочке. Дама поет звенящим металлическим сопрано, поет прекрасно, но ее фальшивые ужимки — улыбки публике, вздохи любви, игра с маской — вызывают тошноту. Даму сменяет грузный мужчина с крупным мясистым лицом, маленькими глазками и маленьким ртом; волосы завязаны в хвост, длинный нарядный фрак. Он поет «Nessun Dorma»[26], привставая на цыпочки, когда берет высокую ноту. Атмосфера в зале меняется. Певец публике нравится, слышны приветственные выкрики.

Потом становится еще хуже. Начинается балет: девочка лет шестнадцати, сосредоточенная и угрюмая, в трико и самодельной юбочке из полиэстера, прыгает и крутится — ни дать ни взять пятилетний ребенок подготовил сюрприз родителям к дню рождения. Между номерами она бросает в зал отчаянно испуганные взгляды.

Три эти действа на протяжении двух часов чередуются несколько раз. Танцовщица в общем-то неплоха, особенно в современном танце, но все в совокупности — просто мучительно. Под конец певцы поют дуэтом, изображая пылкую страсть, потом они вытаскивают зрителей — мужчину и женщину из первого ряда — на тур вальса. Я убегаю, не дождавшись конца этого номера, раздосадованная тем мерзавцем из очереди, спектаклем и потерей тридцати евро.

На другой день обнаруживаю сообщение на своем автоответчике: «Привет, Бидиша, это Шармейн. Мы познакомились на открытии галереи, помнишь меня? Звоню проверить, есть ли у тебя номер моего мобильного. А ты не хочешь сегодня вечерком встретиться, поесть пиццы? Я в своем офисе, рядом с Сан-Марко».

Это та сногсшибательная янтарная американка. Конечно, я хочу встретиться, особенно меня интересует пицца, но только не сейчас, ведь я уже три дня как забросила работу. Звоню ей в тот же день, чуть позже, и тут начинаются непонятки.

— Шармейн? Привет, это Бидиша.

— Оу, привет, Бидиша. Как дела? — Голос холодный и невыразительный, как вчерашняя оладья.

— Э-э… Спасибо, хорошо. — Молчание на другом конце. — Так я получила твое сообщение и с удовольствием встречусь поесть пиццы, но только не можем ли мы перенести это на следующую неделю? Просто у меня сейчас много работы и…

— Конечно. Собственно, я и сама хотела об этом поговорить. Перезвони мне, когда закончишь свою работу. — И она отключается, не прощаясь.

Я стою как оплеванная, с трубкой в руке, не зная, что и думать: ты же сама мне позвонила! Это ты пригласила меня на пиццу! Я за тобой не гоняюсь!

Заканчиваю неделю за работой. Как раз успеваю справиться с очередным трудным пассажем, когда заходит Тициана и приглашает меня вечером на коктейль в «Metropole». Меня это так радует, что я тут же бросаю работу и отправляюсь на трехчасовую пробежку под палящим солнцем, после которой позволяю себе шоколадное пирожное в «Tonolo»: большущий тяжелый ломоть, пропитанный ликером. Прекрасная штука, если вы такие любите. Я — нет: пирожное лежит в желудке, как резиновая выстилка на дне школьного бассейна.

В этот вечер одеваюсь из рук вон неудачно: джинсы, кремовая шелковая блуза с матросским воротником, который нелепо выглядывает из-под темно-пурпурного шелкового жакета, и простецкие коричневые туфли на шнурках. Все вместе выглядит ужасно: цвета, линии, пропорции и даже фактура тканей не сочетаются. Шедевр несуразности!

В «Metropole» прибываю вовремя и вижу, что сад за рестораном пуст, если не считать нескольких девушек в черных платьях для коктейля и в фантастических шляпах. Вокруг разложены еще и еще шляпы. Но гостей нет. Я пришла то ли слишком рано, то ли слишком поздно. А точно ли Тициана пригласила меня именно сюда? Может, она была и уже ушла? Может, еще где-то устраивают вечеринку?

И тут начинается вечер невероятной грубости. Я не взяла с собой телефон, поэтому возвращаюсь к стойке администратора. Он здесь, опирается на стойку. Маячу перед ним секунд двадцать (знаю, потому что считала), прежде чем удостаиваюсь взгляда. До этого он демонстративно перебирал какие-то листочки, хотя видел, как я подхожу. Ему лет пятьдесят, лицо одутловатое, загорелое, чисто выбритое. Аккуратная стрижка, аккуратные губы, аккуратные ногти. Наконец он без улыбки дарит меня итальянским «Buona sera» («Добрый вечер»).

На своем непристойном итальянском еле слышно выдавливаю:

— Привет, я хотела узнать, нет ли для меня сообщения? Я должна была встретиться с подругой, но, кажется, немного опоздала. Она мне ничего не просила передать? Меня зовут Бидиша.

— Вы живете здесь, в нашем отеле?

— Нет, я… нет.

— Ваша подруга живет здесь?

— Нет. Мы должны были встретиться в саду…

Долгая пауза, во время которой администратор молча смотрит мне в глаза. Его собственные превратились в узкие щелки, на губах поигрывает издевательская улыбка, на лице явственно читается: «Ну и тупица же ты!»

— Для вас ничего нет, — отвечает он.

Еще секунду он сверлит меня взглядом, чтобы убедиться, все ли я поняла, затем, опустив голову, возвращается к своему занятию; губы его подрагивают, точно он разгадывает кроссворд повышенной сложности. Я жду, надеясь на разъяснения. Мужчина не поднимает головы, хотя и знает, что я все еще здесь. Не дождавшись ответа, уязвленная, возвращаюсь в сад, твердо решив, что буду развлекаться — любоваться шляпами. Представлена продукция немецкой компании «Hat Office». Шляпы превосходные: мягкие фетровые, есть с полями, попадаются вышитые бисером, но по большей части строгие. Все безупречно сидят на голове, элегантны, а некоторые — настоящие шедевры. Например, вот эти — перья дугой — и вон те — маленькие шляпки-таблетки.

Тем временем публики становится больше. Прибывает кучка офигенно супермодных ребят: белоснежные сорочки слепят глаза, темно-синие пиджаки и к ним — джинсы, загорелая кожа — шикарно, нахожу я, вылитые Джеймсы Бонды. Затем новое явление — Шармейн (да, да, она). Несколько секунд американская красавица стоит у входа, широко распахнув глаза и озаряя собравшихся улыбкой на все тридцать два зуба. Под мышкой — черно-белая собачонка. Зачем ей песик? А это оригинальный способ обратить на себя внимание. Шармейн прекрасна в своем шелковом салатового цвета с розовой отделкой туалете и салатовых сандалиях.

— Здравствуй, — здороваюсь я приветливо.

— О, привет! Ты как? — На сей раз она вполне дружелюбна.

— Я… нормально. Устала слегка.

— Да, ты много работаешь, ты говорила.

— Дописываю кое-что. — киваю я.

— Ты пишешь для себя?

Ой!

— Нет, это моя работа. Но расскажи о себе. Ты говорила, у тебя офис рядом с Сан-Марко.

— Ну, не совсем у меня, мы его арендуем. На паях. Но вскоре, возможно, мы его купим.

Я по-прежнему не представляю, чем она занимается, как зарабатывает. Вроде она упоминала о Би-би-си, но я не смогла уловить, в чем ее роль. Продюсер? Режиссер? Занимается поиском сюжетов?

Песик, которого она спустила с рук, тявкая, носится по саду.

— Какой красивый пес, — говорю я.

— Но с ним, знаешь ли, трудно. Может, потруднее, чем растить ребенка.

«Не заводи детей, ты была бы ужасной матерью», — этого я не произношу. Вслух говорю другое:

— Могу себе представить. Ведь он так и не станет взрослым.

— Мне неловко, он обычно так себя не ведет. Это из-за шляп. Прости, я должна с ним немного поиграть.

Вынув из сумки резиновый мячик, она начинает бросать его собаке. Не хочу им мешать и отхожу. Народ прибывает, больше становится и напитков: появляются круглые бокалы с красным вином, высокие — с просекко, в длинных бокалах апельсиновый сок. Мне неудобно уйти, не дождавшись Тицианы, но моего агента нигде не видно.

Входит очень странная пара. Он — бледный высокий человечек, узкие плечи, с брюшком. Держится нелепо: этакий конфузливый мальчуган с длинными соломенными волосами — не волосы, а космы. На вид ему лет тридцать пять. На нем узкие темно-красные джинсики и обтягивающая белая футболка с длинным рукавом (футболка туго обтягивает живот). Женщине не меньше пятидесяти пяти. Мать? Нет, не думаю. С седой косичкой, в трикотажной фуфайке, пальцы прижаты к губам, она неотступно следует за спутником. Любовница? хозяйка? — гадаю я. Или — вот оно! — она из тех дам, кому нравится быть в компании геев! Парень подходит к одной из девиц, демонстрирующих шляпы, жмет ей руку. Говорит он с характерным присюсюкиванием. Называет себя Джейсон Хэрендон — вот так, полным именем, как знаменитость (каковой не является). Понимаю, что он американец. Свою даму он не представляет, хотя та повисла у него на плече, пытаясь вклиниться в разговор. Парень примеряет серую фетровую шляпу, затем берется за другую, темно-красную, мягкую, с мягкой черной лентой.

— Но ведь женская, наверное? — спрашивает он.

— Это как сказать, — отвечает находчивая девушка. — Все зависит от того, что вы ею хотите сказать. Это шляпа для уверенного мужчины, который не боится повернуться к миру своей женственной стороной.

Такого дама с косичкой уже не может вынести. Она взрывается:

— Страшно подумать, что о нас скажут люди, если мы покажемся в этом в церкви в Нью-Йорке! Да если мы только заглянем в этом в церковь Святого Фомы…

Парень с брюшком не обращает внимания. Женщина, не закончив фразы, издает нервный смешок, прижимает руку ко рту и, теребя другой рукой седую косичку, пытается заглянуть ему в лицо.

Я захожу под навес и примеряю белую шляпу с полями, украшенную хрустальными бусинами. Откуда ни возьмись Шармейн:

— О, какую симпатичную ты выбрала. У меня аж мурашки пошли, — отзывается она о моей шляпе.

— Ты тоже что-нибудь примерь, — советую я.

Она выбирает шляпку, которая идет ей так, что все присутствующие замирают, а потом осыпают ее комплиментами: облегающая голову шапочка-шлем из мягчайшего фетра с леопардовыми пятнами в стиле двадцатых годов. Плавно изогнутая линия красиво обрисовывает затылок и уши, сзади — розовая ленточка.

— Это просто немыслимо, ты должна ее купить, — говорю я. — Она создана для тебя.

— Круто, правда? Я себя чувствую женщиной-кошкой.

Неизвестно откуда появляется фотограф и начинает снимать Шармейн со всех сторон.

— А ты выглядишь как та певица, — говорит мне Шармейн. — Ну, помнишь, с пианино?

— Алисия Кейс, — подсказываю я.

К этому времени вокруг нас, чьи физиономии так удачно сочетаются со шляпками, собирается небольшая восторженная толпа.

— Точно! — восклицает Шармейн. — Алисия Кейс. Ну, теперь покажи ее. Давай!

Все смотрят на меня. В полной тишине я становлюсь большим потным центром внимания, точнее, главным клоуном вечеринки. Нарочито монотонно и тускло напеваю одну строчку из песни Алисии. Зрители смеются. С ненавистью гляжу на Шармейн и снимаю шляпу. К нам подходит голубоватый американский тип — Джейсон Хэрендон — со своей не первой молодости женщиной-собачонкой.

— Это забавно, — негромко произносит он, опустив подбородок и выпятив живот. Пальцем он указывает на шляпы.

— Они забавные, правда же? — тут же хватается за него Шармейн.

Мне они напоминают двух зверьков, учуявших запах друг друга. Удивляюсь скудости их лексикона — «забавно»…

Примеряю одну за другой все эти проклятые шляпы и шляпки и присаживаюсь отдохнуть на круглую каменную скамейку — скамейку мужей. На ней терпеливо жуют орешки мужчины, ждут своих жен.

Когда проходит не меньше двух часов, вижу Тициану, она идет под руку с молчуном Сальваторе, мужем Катерины. Тициана машет мне, округлив глаза, как бы извиняясь. Потом она тянет меня куда-то, попутно хватая горсть орехов и суя мне в руку. Попутно она спрашивает, знакомы ли мы с Сальваторе, и я затравленно улыбаюсь, глядя в серую бездну его лица.

Тициана с ходу представляет меня всем подряд: язвительным девушкам-художницам, грациозным венецианским дамам, паре фланелевых старичков и наконец странному человеку, которого я уже не раз встречала в городе. У него совершенно белая кожа, абсолютно лысая голова, полные сочные губы и ясные глаза с тяжелыми веками без ресниц — русское лицо. Он одет как профессор из фантастического фильма: кремовое льняное пальто до полу, кремовая шелковая жилетка, кремовые рубашка и штаны, белая панама — всё вместе ужасно. Я оказалась права — это русский, он превосходно говорит по-итальянски и хорошо — по-английски. Мужчина достаточно вежлив.

Затем примечаю изящного «Оскара Уайльда» — владельца антикварной лавки в моем районе, я вижу его по два раза в день. Смотрю на него в упор — он хмурится и игнорирует меня. Подходят его друзья, только мужчины. Они образуют замкнутый кружок, бросая друг на друга алчные взгляды. Нам с Тицианой приходится попятиться, нас буквально вытесняют. Мы с ней обмениваемся очень сдержанными взглядами.

— Я хочу просекко, — бурчит Сальваторе в ухо Тициане. — Нигде не могу найти официантку. — Через несколько минут он снова бурчит: — Здесь ходит женщина с вот таким бассетом.

Он изображает в воздухе длинный батон. Я уже видела этого пса — он шоколадного цвета и совершенно очаровательный, но тело его действительно слишком длинное. Как же ему, наверное, трудно сворачивать за угол!

Мы продолжаем мерить шляпки, настроение улучшается.

Вскоре Тициане нужно уходить. Она без конца извиняется: приглашена на прием в Палаццо Дзенобио, там принимают строго по списку, поэтому она не может взять меня с собой. Пока мы прощаемся, течением к нам снова прибивает Шармейн. Слышу, как она заявляет свои права на некоего итальянца:

— Этот пиджак вам так идет, вы в нем неотразимы!

Итальянец и впрямь красавчик, к тому же гей, думаю, ничего нового для себя он не услышал. Нет, эта Шармейн просто непостижима!

Тициана вдруг начинает нас знакомить. Шармейн, кажется, ничего не имеет против. Она мягко протягивает мне руку, когда Тициана говорит, что я — жутко талантливый писатель/мыслитель/философ и т. п.

— О да, она мне рассказывала, — воркует она, но Тициана не придает значения ее словам.

Жму руку Шармейн, чувствуя, как потеет ладонь. Красотка явно зачислила меня в лузеры и, поскольку я ей ни к чему, утратила ко мне интерес.

Продолжаю стоять. Шармейн устремляет свой кукольный взор на Тициану и произносит:

— Ты не порекомендуешь мне какие-нибудь хорошие рестораны? Я только что говорила с приятными людьми, они из Нью-Йорка. Мы хотим пойти поесть.

Очевидно, она имеет в виду Джейсона Хэрендона и его женщину — бродячую собаку. Пытаюсь сбежать, но Тициана, охотно делясь с Шармейн ресторанной премудростью, хватает меня за руку.

Наконец Тициана с Сальваторе отбывают на следующую вечеринку. Я пережидаю, чтобы, уходя, не столкнуться с ними.

Шармейн беседует с кем-то у выхода, и из вежливости я бормочу:

— Пока, приятно было повидаться.

Она на минуту замолкает, разворачивается ко мне всем телом и щедро одаривает улыбкой, демонстрируя безупречные зубы и блестящие глаза.

— Пока, желаю хорошо повеселиться, — произносит она тягуче — чистый мед со сливками, — но при этом совершенно неискренне.

Еще не поздно, забегаловки вокруг Сан-Марко пока работают. Кульминация этого злополучного вечера: я чуть не налетаю на человека, который выскакивает из-за угла. Он держит здесь кафе и собирается закрываться на ночь. На нем белый фартук. Мы оба застываем. Я ближе к стене, поэтому непроизвольно вжимаюсь в нее, чтобы дать ему пройти. Он неожиданно орет мне прямо в лицо:

— Вот! Я стою! Я не трогаюсь с места! Это вам нужно обойти там, с той стороны!

Его враждебность так сильна и так внезапна, что меня отбрасывает в сторону.

— Вот так! Хорошо! — выкрикивает он с хохотом.

Я отхожу, потом оглядываюсь и вижу, как мужчина входит в кафе и начинает с грохотом двигать стулья. На красной роже счастливая улыбка до ушей.



В конце недели со мной приключается маленькое досадное происшествие, которое тянет за собой другое досадное происшествие, но уже более основательное. Иду в магазин за продуктами и по дороге домой теряю неиспользованную карточку на оплату мобильника, на десять евро. Злясь на себя, бросаю сумки и выхожу из дому в надежде увидеть, где я ее обронила. Уже смеркается, на улицах полно народу, люди возвращаются с работы, учебы. Сворачиваю к Фрари, бреду, глядя под ноги и вслух ругая себя, — и тут слышу восклицание. Это Эммануэле, он без усов и очень похорошел — длинный фактурный нос, высокие скулы, полные губы, теплые карие глаза в обрамлении густых длинных ресниц и темно-каштановые волосы — волнистые, давно не стриженные. Кажется, он рад меня видеть.

— Ты что-то потеряла? — спрашивает он.

— Карточку на мобильник.

— Надеюсь, не кредитную карточку?

— Нет… — Ну да, ты же богатый, карточка на оплату телефона для тебя ничто. — Но я не успела ее использовать… Ладно, фиг с ней, наверняка ее уже кто-то подобрал. Ты как?

— В целом неплохо… — говорит он со вздохом.

— Только неплохо? Почему?

— Я так устал сегодня…

Мы стоим некоторое время, я все еще раздосадована потерей карточки, он держится совершенно естественно, с улыбкой на лице.

— Куда направляешься? — спрашиваю я.

— Договорились с приятелями выпить в Риальто. Ты хочешь пойти?

— Нет, спасибо. У меня сегодня что-то все кувырком, и выгляжу я ужасно. Вышла из дому только для того, чтобы поискать эту штуку.

Я не принимала душ и даже зубы не чистила, только пару часов назад я встала из-за компьютера.

— Да брось ты! — говорит он. — Ты отлично выглядишь, пойдем пропустим по стаканчику. Еще я собирался сегодня на спектакль в Арсенале, но сейчас передумал. Вместо этого мы с тобой пойдем и посидим в баре.

— Давай пройдемся, я провожу тебя, — говорю первое, что приходит в голову, соображая, как бы отказаться. — А почему ты передумал насчет театра?

— Не знаю, — отвечает он.

— В этом году сезон интересный, одна моя знакомая видела уже два удачных спектакля. И один плохой, Пазолини.

— Пазолини? Его пьеса или пьеса о нем?

— Нет-нет, не о нем. Длинная, мрачная, нервная и мучительная вещь, написанная Пазолини. — Разговаривая, я продолжаю обследовать камни под ногами. — А почему ты устал?

— Встал сегодня рано, в восемь тридцать! — стенает Эммануэле. — Ходил на занятие по шелкографии в школе дизайна. Просто после лета это был первый день, когда пришлось вставать так рано.

На плече у него армейская сумка, из которой торчит рулон бумаги. Он звонит матери и сообщает, что собирается на спектакль, потом созванивается с приятелями и договаривается встретиться у театра.

— Так ты учишься на дизайнера? — спрашиваю я.

— Нет, на философском факультете, как раз заканчиваю.

Мы бредем по улицам. Заболтавшись, я тоже сажусь на вапоретто и плачу пять евро за билет до Арсенала. Стоим на палубе совсем близко друг к другу — Эммануэле кладет руку мне на плечо, чтобы я не касалась барьера. Говорим о философии. Ему предстоит выбрать тему диплома.

— Я все лето ничего не делал. Теперь пора браться за работу.

— Летом работать невозможно. Тем более в Венеции.

— Я на лето всегда уезжаю, — соглашается он.

— Что вы сегодня делали на занятии? Покажешь?

Он разворачивает рулон на ящике для багажа. С ватмана на меня смотрит женское лицо: красавица с длинными волосами, концы которых загнуты кверху, нежная улыбка… На кого же она похожа? Мне явно знакома эта женщина… Рассматриваю рисунок внимательнее — ах, ну конечно, это же мама Эммануэле. Украдкой взглянув на него, вижу, что он сам любуется своим творением, и не могу сдержать смеха. Мне хочется весело хлопнуть его по спине, обнять и сказать: «Вот что, дружище, я пошла домой, ладно? Я не твой тип, ты — не мой, зачем зря тратить время? К тому же я и не ищу для себя нового дружка. Лет через десять ты женишься на точной копии своей матушки, и я заранее знаю, что ваш союз будет счастливым. Так вот и сосредоточься на этом».

Эммануэле разворачивает второй рулон, дает пояснения, показывая разные отпечатки.

— Смотри, ты можешь выбрать, что использовать для работы: негатив или позитив. Я взял много красного и отпечатал на газете в качестве фона — получилось что-то вроде коммунистического агитационного плаката. Я сделал штук десять или двенадцать таких, каждый просил подарить ему один… Смотри-ка, а я, оказывается, вещал по-английски, — вдруг удивляется он.

— Ты отлично говоришь. У тебя в активе три языка: итальянский, французский и английский.

— Мало того что я устал, так еще и проголодался, — он переходит на итальянский. — Я сегодня ничего не ел, перехватил только бутерброд. Но у нас всего десять минут до начала спектакля.

Мы входим в пустынный, похожий на крепость Арсенал, под ногами хрустит гравий.

— Здесь очень красиво, — говорит мне Эммануэле. — Только не сейчас, слишком воняет.

Запах действительно есть, пахнет сточными водами, но это не мешает Арсеналу казаться таинственным местом.

В переполненном кафе возле театра видим компанию наших старших друзей, среди них Тициана. Мать Эммануэле тоже здесь. Он хлопает ее по плечу, и она подскакивает. Что же так пугаться? — думаю я. Может, она опасается, что хрупкое плечо может рассыпаться под весом сыновней руки? Еще бы, не есть двадцать лет! Со мной она здоровается очень приветливо и велит поторопиться за билетами, пока они не закончились.

— Прибереги для меня корку хлеба! — на ходу кричит ей Эммануэле, и мы несемся в кассу, где я, не в силах заставить себя наврать и получить скидку, отдаю шестнадцать евро, разом опустошив свой кошелек.

Теперь пути назад нет, а ведь я терпеть не могу драматический театр. Я почему-то чувствую смутную неприязнь к Эммануэле, хотя он особо не старался затянуть меня сюда. У меня нет при себе ни гроша, я сегодня не мылась и вообще хочу домой.

Вернувшись в кафе, мы болтаем с грубовато-добродушным хозяином. Эммануэле заказывает себе какую-то еду. Я — ничего. Кафе некрасивое, шумное, слишком просторное, но интересное. Хозяин напоминает снеговика, он то и дело вытирает руки и шлепает ладонями по всему, что подвернется. Когда Эммануэле спрашивает, нельзя ли попросить счет, он отвечает:

— Попробуй!

С моего места у стойки виден уголок кухни. Там, среди пара и копоти, на маленьком пятачке, трудятся четыре японца средних лет; еще один снует вокруг них, пытаясь прибраться.

— Если ты хочешь есть или пить, закажи. Не волнуйся, ты успеешь. Может, «шприц»? «Шприц» отлично поднимает настроение, — говорит Эммануэле.

— Не могу, — улыбаюсь я.

— Можешь, можешь. Я видел, ты выпила четыре просекко на вечеринке в Джудекке.

— Четыре? А десять не хочешь? — признаюсь я.

Наконец прибывает его сэндвич, он хватает его, и мы летим в театр.

— Вот так я, — мило улыбается Эммануэле. — Говорю по-английски, на бегу поедаю сэндвич — все одновременно.

По дороге встречаем его университетских друзей, юношу и девушку, им лет по двадцать, оба — светлокожие блондины, совершенные, как юные цезари. Девушка дичится меня, здоровается еле слышным голосом. Обмениваясь рукопожатием с парнишкой, ловлю на себе ее острый, тревожный, испытующий взгляд.

Мы с Эммануэле садимся отдельно от них. Начинается спектакль… Спектакль продолжается… Он тянется целый год… Штамп на штампе… Действующие лица: мудрец в чалме; роковая женщина — красная помада и черные шпильки; решительная девушка, снимающая с себя блузку; молодой клоун; похотливый старец; женщина, потерявшая детей и «готовая на все», чтобы их вернуть. Эммануэле не сидится на месте. Он покачивается, трет глаза, смотрит на часы, массирует лицо, стараясь не заснуть. Наконец все завершается. Эммануэле иронично интересуется, как я себя чувствую. На сцену поднимается автор пьесы. Это долговязый мужчина средних лет, рыжеволосый и бородатый; он настолько бледен, что свет на сцене превращает его в невидимку. Никто не хлопает.

Выходим и присоединяемся к друзьям Эммануэле. Они со мной не разговаривают — ни единого вопроса или приветствия, ни улыбки, а когда говорю я, они насмешливо переглядываются и не отвечают. Компания лениво переговаривается между собой, решая, в какой бар отправиться. Очевидно, что меня не приглашают, но я все-таки иду с ними.

На вапоретто, по дороге в театр, я то и дело касалась плеча Эммануэле: какой симпатичный бархатный пиджак, красивый цвет и красивый покрой — интересно, где он его приобрел? У меня было очень много вопросов о пиджаке. Теперь я иду сама по себе, молча и очень быстро — припустила специально, поскольку они все еле ползут. Что мне делать, я не знаю. Повернуться и уйти я не могу, поскольку пришла с Эммануэле. В то же время я явно нежелательный элемент для всей компании.

Мы идем довольно долго, пока не добираемся до Рива дельи Скьявони и не упираемся в море. Случайно или нет (полагаю, все же намеренно) Эммануэле оказывается рядом со мной.

— Я здесь бегаю, — говорю я, чтобы что-то сказать. (А могла бы добавить еще кое-что: стоило появиться твоим друзьям, и ты стер меня из памяти.)

— От Фрари? — спрашивает он.

— Ага.

— Но это же… километров пять.

— А марафонская дистанция сорок четыре. Я почти каждый день здесь бегаю.

— До?..

— До Сант-Элены. И несколько раз до Дзаттере и обратно.

Он изумленно смотрит на меня. К нам присоединяются Тициана, мать Эммануэле и их приятели, все вместе мы двигаемся вдоль реки. Мне нравятся люди старше меня. По крайней мере, они без выкрутасов и без всей этой ерунды, которая свойственна молодым. Стеф как-то за ужином сказала родителям: «Бидиша запала на компанию богатых венецианских старичков-мудачков».

Мать Эммануэле отчаливает, попрощавшись со мной очень дружелюбно.

— Мам, ты ела? Ужинать не собираешься? — спрашивает сын.

— О! Все в порядке! Я съела такую штучку с моцареллой…

Подозреваю, у нее анорексия.

Отбывает и Тициана, она размашисто шагает в сторону Сан-Марко.

— А тебе в какую сторону? — вдруг спрашивает меня Эммануэле.

— А? К Академии, — говорю я, надеясь, что указываю противоположное направление от его с друзьями маршрута.

— То есть ты идешь с Тицианой? — спрашивает он еще выразительнее.

— Что? О, да!

Быстрый поцелуй, «чао» его приятелям, на которое они отвечают так слабо, что их и не слышно.

Разворачиваюсь и тычусь лицом в пиджак Эммануэле (пиджак, который мне так понравился), потом припускаю бегом и окликаю Тициану.

Мы идем рядом, и я наконец расслабляюсь. Тициана сегодня немногословна, она кажется подавленной.

Выходим к Сан-Марко.

— Люблю это место, — говорю я, — несмотря на то, что все это ужасно, столько туристов.

— Нет, нет, — мягко уверяет она. — Святой Марк — наш покровитель. Он всегда прекрасен.

— А еще я хотела сказать, что вечером я всегда чувствую, что самое время съесть порцию мороженого.

— Сейчас и я бы не отказалась от мороженого…

Мы идем в джелатерию рядом с «Caffè Quadri», и я разыгрываю целое представление: настаиваю, что заплачу за нас обеих, поскольку хочу хоть в малой толике отблагодарить Тициану за все, что она делает для меня; предлагаю ей выбрать, чего ей захочется. Подходит время платить, я открываю кошелек и — о, ужас! — обнаруживаю, что он абсолютно пуст. Я же потратила все деньги, покупая билеты на вапоретто и на спектакль! Моментально сникаю, готовая убить себя, кровь бросается мне в голову. Чуть не плача, я тереблю защелку пустого кошелька — и конечно же Тициана говорит, что она сама заплатит за все, утешает — это, мол, полная ерунда, и я заплачу в следующий раз, это сущие мелочи, и так далее. Стараюсь успокоиться и, как велит Тициана, не обращать внимания. Я выбрала два шарика, ореховый и шоколадный, в вафельном рожке. Мы медленно идем вдвоем, напоследок еще раз оглядываемся на площадь, любуемся ее арочными окнами, мерцающими огнями, подсвеченной золотом мглой, а потом сворачиваем к Академии.

Спрашиваю о Луке, о маме Тицианы (с ними все в порядке). В какой-то момент мне кажется, что Тициане хочется побыть одной, но из вежливости она не может сказать мне об этом. Я спрашиваю, не устала ли она, и она отвечает: да, устала, немного. Мы заглядываем в магазинчики — «Этро», «Феррагамо», «Гуччи». На сумки «Луи Вьюттон» Тициана смотрит с пренебрежением, и я соглашаюсь: все слишком вычурно, утрированно.

— Кроме, — говорю я, когда мы проходим мимо торговца-разносчика на улице, — этого разноцветного рюкзачка.

— Да, симпатично, — соглашается она.

Торговец тут же вцепляется в нас, тараторя на англо-итальянском:

— Сколько вы хотеть платить? Милые леди. Давать сорок? Нет? Нравится сумки? Сколько вы хотеть платить?

Мы делаем вид, что замечаем на сумке пятно, и поскорее удаляемся. Тициана рассказывает, как год назад она купила на улице поддельную сумку «Прада», ходит с ней каждый день и очень довольна — никто не замечает, что сумка не настоящая.

Мы целуемся и расстаемся на Кампо Санто-Стефано. Я тащусь домой с ощущением, что этот вечер был мне в какой-то мере полезен, ведь благодаря ему я сполна осознала собственную никчемность.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Прошла ровно половина моего пребывания в Венеции, и мне нравится, как все идет. Меня восхищает красота вокруг. Мне не кажется, что я вижу фальшивую маску, за которой кроется дряхлая, рассыпающаяся реальность. Церкви для меня — тоже нечто большее, чем пыльные музеи реликвий. Красота здесь подлинная, реальная; даже лодка строителей, груженная лопатами и молотками, кажется изысканной, когда, качнувшись на волнах, скрывается за углом.

С тех пор как я перебралась в квартирку на кампьелло, наступило блаженное, необъятное спокойствие, мне нравится жить одной. По воскресеньям приходят посылки из дому, и почтальон, приветливый человек лет сорока (пожалуй, немного простоватый?), колотит в дверь и кричит под моим окном:

— Posta! Мисс Бидиша? Вам посылка! Думаю, это от вашей мамочки!

Я слышу, как он разносит почту по всему Сан-Поло, с такими же громкими криками — этакая мобильная служба частной информации.

Со временем выяснилось, что я вполне разумно умею тратить деньги — никак не ожидала этого от себя: раньше, когда я была моложе, вмиг спускала все до последнего пенни.

Склонность к аскезе проявляется во всем: я бережлива, умеренна в еде, дисциплинированно работаю и тренируюсь — и поддерживаю чистоту! Поразительно… Раньше ничего подобного за мной не замечалось.

Мне нравится, что в доме нет телевизора, более того — я по нему не скучаю. Те фильмы, что я вижу в кино, куда хожу изредка одна или с подругами, смотрю внимательнее, терпеливее и сопереживаю героям куда больше, чем раньше.

Я совсем не чувствую себя одинокой. Приятно жить в таком месте, где люди не боятся выходить на улицу, не боятся темноты и вообще не страдают от воображаемых ужасов, как большинство жителей мегаполисов.

Благодаря покровительству семьи Стеф у меня есть возможность составить представление о жизни определенного (узкого) круга венецианского общества. Принято считать, что этот узкий круг — безмятежный и благонравный, лощеный, респектабельный. Но, если копнуть поглубже, под маской сердечности часто обнаруживаются лицемерие, брюзгливый консерватизм, устрашающий в своей очевидности. От скорости, с какой венецианцы переключаются с одной моды на другую, новую, тоже просто оторопь берет. Но моя здешняя жизнь, безусловно, имеет и много положительных аспектов. Они во многом носят лингвистический характер: я начинаю свободно ориентироваться в потоке вопросов, просьб, благодарностей, возражений, утверждений и отрицаний, которые составляют необходимую часть повседневной жизни любого горожанина. Но иногда и я ошибаюсь. Трудно, будучи иностранцем, усвоить все тонкости и употреблять фразеологические обороты естественно и непринужденно, как бы ни был хорош твой итальянский. Что уж говорить о тех, кто настолько явно — на уровне расовых различий — чужд итальянской культуре.

В прохладные свинцовые сентябрьские дни я выхожу из дому только на пробежки, стараясь успеть до захода солнца. Темнеть начинает в семь пятнадцать, а спустя полчаса на город падает черно-синяя ночь, тьма. Похоже, я стала знаменитым спринтером в районе Сан-Марко. Сначала официанты пялились на меня с интересом. Теперь пялятся без всякого интереса.

Лето кончилось, и местные жители ухитрились избавиться от загара, кажется, за один день. Но я остаюсь по-прежнему смуглой, и, вынуждена констатировать, это пагубно сказалось на отношении ко мне: ведь теперь нетрудно понять, что я не итальянка. Как-то захожу в магазинчик дешевых распродаж на Кампо Санта-Маргерита. Дама, стоящая передо мной в очереди, оживленно беседует с кассиршей. Обе прощаются довольные друг другом, покупательница уходит с улыбкой на лице.

— Привет, — говорю я кассирше вполне правильно, не коверкая слова.

Нет ответа.

— Два сорок семь, — роняет она, обработав мои покупки.

Протягиваю деньги.

— Не давайте мне их так, положите на прилавок, — говорит она с возмущением.

Выполняю ее требование.

— Сейчас погляжу, нет ли у меня семи центов… — начинаю я — венецианские продавцы любят, когда им дают деньги без сдачи.

Кассирша меня игнорирует, берет деньги, которые уже лежат перед ней, и кладет сдачу на прилавок.

— А, хорошо, спасибо, — произношу я, собирая монетки.

Она не отвечает. Беру пакет с покупками и прощаюсь: — Пока.

Она не удостаивает меня ответом. В магазине больше никого нет.

То же самое повторяется на почте, у газетного киоска, в аптеке, где я покупаю солнцезащитный крем, — приветливое чириканье с другими клиентами передо мной, полное молчание, когда подходит моя очередь.

Еще одна новость — я больше не хочу ходить в «Cobbetti». Один раз захожу туда, но, прежде чем успеваю раскрыть рот, рыжеволосая женщина и ее молодая коллега хором выкрикивают прямо мне в лицо: «Капучино, большой!» Потом они переглядываются и заливаются громким (недоброжелательным) смехом. Ха-ха-ха… По-видимому, запоздало осеняет меня, они находят нелепым, что я забегаю сюда слишком часто, что я всегда бываю одна и всегда заказываю одно и то же. К тому же, возможно, я бываю слишком лаконичной. Наглядный урок, как правильно вести себя в кафе, тут же преподают мне две посетительницы. К стойке они приближаются неторопливо, раскованно. Впечатление такое, что сегодня им явно нечем заняться — ну, разве что парочка семейных визитов… Впрочем, это вполне может оказаться правдой. Начинаются долгие расспросы о том, какой кофе лучше заказать.

— Синьоры, — слышат они в ответ, — у нас для вас найдется кое-что симпатичное: глоточек изумительного эспрессо с нежнейшей пенной шапочкой. Я подам его в стеклянном стаканчике, чтобы вы могли убедиться, какой богатый цвет у нашего кофе. А если вы беспокоитесь о фигуре, синьоры, то у вас нет никаких оснований для тревоги: молоко мы используем обезжиренное, поэтому и пенка такая воздушная.

Вот как здесь общаются: поэтично, услужливо, легко, с чарующей улыбкой. И никто не должен наскакивать, как я.

После этого захожу в другую пастичерию, по соседству с моим домом. «Pasticceria di Bucintole» расположена в узеньком проулке, где сырые каменные стены сомкнуты так тесно, что двоим точно не разойтись. Здесь высокая стойка и ассортимент довольно богат — множество пирожных на один укус, разные сорта горячего шоколада, кофе и напитков.

Меня обслуживает женщина с мрачным лицом без намека на улыбку. Коренастая брюнетка, она напоминает повариху из исторического фильма: широкое лицо, сильные руки и прочее.

— Добрый день, — щебечу я.

— Добрый.

— Можно мне капучино без кофеина?

— Да.

— И… — Совершенно ясно, что дама за стойкой не придет мне на помощь, если я, не зная названий всех пирожных, спрошу, что внутри у понравившегося мне, поэтому тычу в то, которое могу опознать. — И к нему маленький кусочек тирамису.

— Хорошо.

— А можно мне сесть внутри? — пищу я.

— Садитесь. Я сама все принесу.

Приносит. Пирожное выше всяких похвал — сочное, горьковато-сладкое, с легким привкусом миндаля. Все вместе стоит три евро, вполне умеренно. Получив заказ, я улыбаюсь и благодарю. Никакой реакции — дама возвращается за стойку.

Через минуту входят, стуча каблуками, двое итальянцев, по виду бизнесмены. Барменша поднимает глаза и преображается — подается вперед, улыбается: она рада гостям. Нет, она просто счастлива быть к их услугам.

— Итак, — отрывисто бросает пожилой джентльмен, — два кофе. Один — обычный эспрессо, и стакан воды, очень холодной. Второй — маккьято. Да, и pastine, пожалуйста. Вот эти — с чем они?

— Это корзиночка с ягодами, — отвечает дама с готовностью. — Здесь черника, ежевика и земляника, сделано сегодня утром, ручная выпечка.

— А это? — Он тычет пальцем во что-то еще.

— Дзабальоне[27].

— А вот это там, что это такое?

— Персик и шоколад, синьор. Персиково-шоколадное пирожное, — говорит она и подмигивает.

— А! Ясно, ясно. Отлично. Одно такое для меня и вон то для моего друга. Спасибо.

Я записываю этот диалог, притворяясь, что внимательно штудирую местную газету.

Время от времени заходят другие венецианцы, молниеносно выпивают эспрессо, промокают рты бумажной салфеткой, сминают салфетку одной рукой в шарик, щелчком отправляют его в латунную урну и покидают пастичерию. Барменша провожает каждого легким удовлетворенным вздохом.

Впрочем, есть и у меня маленькие достижения. Например, девушка из соседнего ателье — там шьют изысканные вещицы из хлопка, — оказывается, восхищается мной. Мне это ужасно приятно. Я захожу в ателье за очередным подарком для мамы. Девушка, сидя за столиком, расшивает края белой скатерти крохотными жемчужными бусинками. Она бледная, у нее мягкое лицо и чудесные, по-кельтски рыжеватые волосы, на носу россыпь веснушек, умные светло-карие глаза, джемпер и джинсы — серьезная девушка. Когда я вхожу, она слегка вздрагивает, и я думаю: «Ох, я снова нарушила протокол». Но девушка приветливо обращается ко мне.

— Если вам что-то захочется рассмотреть поближе, я с удовольствием покажу, — говорит она.

Выбираю салфетку, мы вместе открывает большую коробку и ищем такую же, но с вышитыми инициалами моей мамы.

Я оплачиваю покупку, девушка медлит, смотрит на меня ясными глазами и говорит:

— Я видела, как вы бегаете. Много раз. Откуда вы?

— Я живу здесь, около Фрари, — отвечаю я, удивленная донельзя, — но приехала из Англии.

— Вы, наверное, учитесь в университете? — спрашивает девушка.

— Нет, я журналистка и писатель, хотя здесь скорее турист.

— Когда я видела вас, то смотрела и думала… — Девушка строит рожицу, изображая восхищение. Она вопросительно заглядывает мне в лицо, очевидно, намереваясь спросить еще что-то, но тут меня подводит мой итальянский. Покидаю магазин вся красная и весьма польщенная.

Эта ночь приносит фантастическую грозу — настоящий шторм, волна за волной налетающий на крыши и с силой ударяющий о стены домов, светло-серый, с потоками воды и шквалами ветра. Небо заполнено огромными круглыми каплями, медленно-медленно падающими на камень. В окнах дребезжат стекла. Гроза продолжается, звучит она великолепно — кажется, что над головами скачут кони, впряженные в гигантскую колесницу, флейтой завывает ветер. На фоне раскатов грома и дождевой дроби слышно, как то и дело хлопают деревянные ставни.

Наутро погода ясная, желтое солнце светит совсем не жарко, воздух свеж — и ни капли дождевой воды. Итальянские каблуки стучат по камню. Сижу на Кампо Санта-Маргерита за столиком респектабельного, с белыми скатертями «кафе для пожилых», как называет его Джиневра.

К кафе подходит группка французских туристов: две женщины слегка за пятьдесят (ухоженные рыжеватые волосы, в волосах добротные черепаховые заколки, палевые жакеты из кашемира, коричневые кожаные башмачки, хорошие сумки — все неброское и дьявольски дорогое) и две девочки лет по тринадцать, очень воспитанные, с чудесными светлыми длинными волосами и нежнейшей чистой кожей; девочки тихо переговариваются о чем-то друг с другом. Еще с ними мальчик, ему примерно шестнадцать, — этакий задумчивый поэт с пухлыми щеками, выращенный в довольстве и достатке. Мальчик в длинном сером пальто, приличествующем философу, под пальто — безупречно отглаженная белая сорочка; отросшие каштановые волосы, полные губы, темно-карие глаза. Он говорит, что закажет всем кофе и пирожные и приглашает девочек помочь ему выбрать. Втроем они пробираются между столами и стульями и скрываются в темноте внутреннего помещения.

Женщины садятся за столик и о чем-то болтают. Потом одна из них поднимается и идет внутрь, к детям. Проходя между столами, она бедром задевает два стула, но даже не пытается подхватить их — просто безучастно смотрит, как стулья падают. Когда они с невероятным грохотом обрушиваются на пол, женщина произносит «О-ля-ля!», переступает через образовавшуюся преграду и надолго скрывается внутри. Ее подруга, которая все это наблюдала, некоторое время глядит на опрокинутые стулья, а потом… отворачивается. Сверкая белозубой улыбкой, она спокойно сидит и любуется пейзажем. Я сижу в стороне, и глаза у меня просто лезут на лоб. Спустя какое-то время появляется хозяйка кафе. Удивленно качая головой, она глядит на беспорядок, потом с трудом нагибается и поднимает стулья. На вид ей лет семьдесят, если не больше.



Октябрь начинается с внезапного похолодания, такого резкого, что даже моя скаредность не выдерживает: приходится купить куртку, свитер и пару перчаток. Забегает Тициана, отдаю ей последнюю порцию арендной платы. Каждую ночь идет дождь, но дни по-прежнему ясные.

Последние два дня ровно в восемь утра звучат сирены — они оповещают о высокой воде. Стремительно нарастающий, могучий рев: уууу-аааааааа-ууу — громкий настолько, что слышен по всему городу. От этого рева, наверное, открываются гробы на плавучем кладбище. Когда я услышала сирены впервые, то впала в панику — решила, что началась война и город вот-вот будут бомбить, или что я натворила что-то ужасное и Бог призывает меня к ответу.

На улице вижу венецианцев — таких же шикарных и невозмутимых, как всегда. Единственное отличие — резиновые сапоги, но не ядовито-зеленые и короткие, в каких ходят в Англии, о нет! Сапоги венецианцев окрашены в нежные тона и облегают икры и лодыжки столь же изящно, как сапоги для верховой езды.

На главных улицах появились длинные пандусы — своеобразные высокие мостки, по которым люди ходят над водой.

— Высокая вода, — говорят венецианцы друг другу и с оптимизмом пожимают плечами. — Acqua alta, каждый год.

Когда вода немного спадает, выхожу в магазин и в смятении становлюсь свидетельницей того, как местный житель (впрочем, мне кажется, не итальянец, а скорее англичанин) ворует в супермаркете. Ему примерно шестьдесят пять, похож на дряхлеющего акварелиста; высокий, бледный, неуклюжий, седая жесткая бороденка; одет в поношенный льняной костюм и сандалии, на голове засаленная панама. На моих глазах он до отказа набивает пластиковый пакет дорогим черным виноградом, затем ставит пакет на электронные весы. Пакет открыт, и мужчина, подсунув руку, приподнимает грозди так, что регистрируется примерно четверть веса, не больше. Второй рукой он нажимает на кнопку с надписью «Виноград». И что же показывают весы? О! Весь этот превосходный товар оценен в жалкие восемьдесят пять центов.

В пятницу мы со Стефанией и Джиневрой идем в кино в Лидо на довольно скверный фильм, который называется «Желанная жизнь» («La Vita Che Vorrei»). Стеф в восторге от актера. После сеанса сидим в баре ресторана «Muro» на Кампо Сан-Лука, и моя подруга поет ему дифирамбы:

— Он так прекрасен!

— Что? Вовсе нет! — протестуем мы с Джиневрой. — Он выглядит как маленький мальчик.