– Мама верила во множество вещей. Но самое главное – в то, что она медиум. – Рефлексивный стыд в моем голосе смешивается со злостью. – В то, что она может слышать голоса мертвых. В то, что она может предсказывать будущее. Это чаще сбывалось, чем нет, – для нее. Или для меня.
Келли прислоняется к кухонной стойке, не замечая, что бокал в ее руке опасно накренился и вино плещется у самого края.
– А во что верила ты?
– Когда я была маленькой? Я верила ей. А позже… – Я чувствую, как мои губы снова складываются в вымученную улыбку. – Как я уже сказала, это сложно.
Келли хмурится.
– Но ты верила в то, что умерла как Эндрю и обрела сознание как Мэгги?
– Это не такая уж редкость. Многие дети говорят – даже настаивают, – что они были кем-то в прошлой жизни. Это широко задокументировано во всех культурах и религиях мира. Они могут перечислить имена, места и воспоминания, которые не принадлежат им самим. А затем, примерно в восемь лет, забывают об этом. Иногда они забывают, что у них вообще были эти «воспоминания». Ничего нельзя доказать; информация, как правило, слишком расплывчата, слишком скудна. – Я пожимаю плечами. – Когда-то я считала, что это как видеть призраков. Если в них не верить, они покажутся просто тенями. А потом, позже, я начала считать, что если в них поверить, то, возможно, каждая тень может превратиться в призрак.
– Но если Роберт Рид был Эндрю Макнилом, значит, он существовал, – говорит Келли. – Он реально существовал. А если это правда, то какое еще может быть объяснение?
Я снова пожимаю плечами, изображая беззаботность, которой на самом деле не ощущаю. Потому что надежда, которую Чарли быстро погасил на пляже, рассказав мне о том, когда умер Эндрю, с тех пор вернулась ко мне. Келли права – Эндрю Макнил существовал. До сегодняшнего дня – для меня – его не было. И, возможно, именно этот человек приехал на этот остров и умер здесь двадцать лет назад под именем Роберта Рида. Человек, который жил в том самом «черном доме», который я снимаю. В том же самом доме. Это не может быть простым совпадением. Что бы ни говорил мне Чарли, все это должно что-то значить. Должно. Я думаю о том, с какой уверенностью смотрела на это открытое море; о моей детской уверенности: «Там!» Я так хорошо запомнила это чувство, потому что с тех пор редко испытывала его. Абсолютная убежденность.
– Мама верила, что все мы воплощаемся заново. Но я запомнила это лишь потому, что была медиумом, как и она. – Я никогда не говорю об этом, даже с консультантами и психотерапевтами, потому что это всегда заставляет меня чувствовать себя нечистой, покрытой грязной коркой. Как будто я признаюсь в том, чего никогда не делала. – И потому что она полагала, будто он умер дурной смертью.
– Он умер плохой смертью, это верно, – соглашается Келли. – Атлантика у этих пляжей может выглядеть как благостное Карибское море, но меня она пугает до усрачки. А ты видела эти жуткие памятники? Я не могу даже представить, как Фрейзер будет там ходить на веслах. – Она вздрагивает, когда вода закипает и шипит на конфорке; смущенно смеется, когда встает, чтобы убавить огонь. А я думаю о том, как одиноко и тревожно я чувствовала себя сегодня, просто стоя на утесе, окутанном туманом, дождем и звуками моря… – В любом случае, – продолжает она, снова закрывая кастрюлю крышкой и поворачиваясь ко мне, – ты сказала, что даты не совпадают. Эндрю, Роберт, или как там его звали, умер в апреле, а ты родилась, кажется, в феврале, так?
– Чарли мог солгать.
Келли моргает.
– Насчет даты? С чего бы ему лгать?
– Не знаю. Почему он вообще солгал об Эндрю? А может, просто неправильно запомнил?
«Желание, чтобы что-то оказалось правдой, – шепчет мне на ухо доктор Абебе, – может оказаться очень опасной доро́гой».
Внезапно я вижу маму, сидящую у моей кровати, ночник, освещающий кудрявые пряди волос у ее висков и медленную полуулыбку, которую я так ненавидела. Годы и годы ночей, ее мягких и уверенных наставлений, похожих на сказки перед сном. «Такие, как мы, Мэгги, не могут отрицать свою сущность. Такие, как мы, Мэгги, всегда должны быть открытыми, мы никогда не должны замыкаться в себе. Такие, как мы, Мэгги, должны прислушиваться к своим дурным предчувствиям». Я не хочу, чтобы это было правдой. Но в то же время, боже, я этого хочу. Хочу, хочу.
Я откашливаюсь и прикладываю усилия, чтобы улыбнуться.
– В любом случае на обработку свидетельств о рождении и смерти уйдет не меньше пятнадцати дней, но тогда я буду точно знать фактические даты. И, возможно, узна́ю еще что-нибудь, о чем можно будет написать рассказ.
– Ты кого-нибудь обвиняла? – спрашивает Келли после долгой паузы. – Когда была ребенком. Когда ты утверждала, будто ты Эндрю Макнил и будто тебя убили. Ты когда-нибудь говорила, кто это сделал?
– Что? – Я застигнута врасплох. – Нет. То есть… нет, никогда.
– Извини, – произносит Келли, ее щеки розовеют. – Это бестактный вопрос, такие задают журналисты «желтой прессы»…
– Всё в порядке. Если честно, я почти ничего не помню. В основном мне все рассказала мама.
Вот я рыдаю, задыхаясь, сквозь всхлипы выговаривая: «Я… хочу… домой», – а мама стоит на коленях и держит меня за руки. «Хорошо, милая моя, хорошо. Мы поедем домой». Даже в пять лет я понимала, что она это не всерьез. Знала, что она этого не хочет.
Келли наполняет наши бокалы.
– Вместо того чтобы ждать свидетельства, почему бы тебе не обратиться в ратушу в Сторноуэе? Там хранятся гражданские и приходские записи. Мы можем поспрашивать людей сегодня вечером; я уверена, что кто-то поедет туда в ближайшие дни и сможет тебя подвезти. Я бы сама тебя подбросила, но моя машина все еще в мастерской в Тарберте. Думаю, срок ее службы истек, а они боятся мне об этом сказать. – Она ослепительно улыбается. – Но ведь ты все равно расскажешь мне о том, что тебе удастся узнать, ладно?
У меня всегда было мало друзей. В основном потому, что я сама так хотела: я не желала обзаводиться привязанностями и отношениями, которым не смогу довериться. Однажды учитель начальной школы сказал маме, что я «колючая». В итоге она исцарапала ключом его машину. Я не часто раскрываюсь перед людьми, поскольку знаю, к чему это может привести. И это ощущение грязи и зуда всегда было легче пережить в одиночестве. Но Келли другая. Она мне нравится. Я ей доверяю. А после всех наших переписок по электронной почте до моего приезда сюда у меня возникло ощущение, будто я ее знаю. Больше всего я хочу выговориться ей. Хочу хоть раз быть честной. Доктор Абебе мог бы гордиться собой.
Он пришел навестить меня после того, как я провела в Модсли почти неделю. К тому времени меня перевели из отделения интенсивной психиатрической терапии в обычную палату, и, хотя назначенная мне дозировка лекарства была снижена, я все еще ощущала себя кем-то другим. Я не могла ни думать, ни спать. Я просто дрожала, чесалась и смотрела в стену. Когда я увидела доктора Абебе, приближающегося ко мне, – на нем был один из его блестящих, плохо сидящих костюмов, очки в черной оправе, слишком большие для его лица, на котором играла торжественная полуулыбка, – я впервые за несколько дней почувствовала хоть что-то.
«Это халдол, – сказал он, когда я спросила про лекарство. – Они скоро снимут вас с него. Вы вполне здоровы».
«Когда я смогу выписаться?»
«Вы еще не настолько здоровы».
Я помню, как ощутила запах его одеколона, когда он наклонился ближе, – что-то резкое и прохладное; я подумала, не подарили ли ему этот одеколон на Рождество.
«Это был психический срыв, Мэгги. Это серьезная проблема, и от нее нельзя убегать».
«Знаю».
Хотя именно так я и собиралась поступить.
Когда много позже я сказала ему, что поеду сюда, доктор Абебе понял, что лучше не пытаться меня отговорить. Он связался с терапевтом в Сторноуэе, организовал удаленную поддержку, заставил меня дать обещания, которые, как он знал, я всегда старалась выполнять.
«Ты должна рассказать кому-то еще, Мэгги. Кто-то должен знать. И ты должна пообещать мне, что расскажешь об этом».
И когда я заколебалась, его торжественная полуулыбка исчезла.
«Обещай мне, Мэгги. После того, что случилось в крематории, ты должна рассказать кому-нибудь».
Я пообещала.
– Ты слышала о «жаме вю»? – спрашиваю я у Келли. Не жду ее ответа, опасаясь, что у меня сдадут нервы. – Это противоположность дежа вю. Когда я росла, у меня постоянно такое случалось. Это когда что-то или кто-то, что должно быть тебе очень знакомо – например твой дом или твоя семья, – вдруг перестает быть таковым. Ты их не узнаёшь. Они кажутся совершенно чужими. Это ужасное чувство. Как будто мое собственное тело, моя собственная жизнь не принадлежат мне… – Я делаю паузу. – Иногда это заставляет тебя вспомнить то, чего с тобой никогда не происходило. Некоторые люди называют это постсознанием.
– Памятью о прошлой жизни, – подсказывает Келли.
Я киваю.
– На самом деле это довольно распространенная форма диссоциации. – Я делаю слабый короткий вдох и понимаю, что ужасно нервничаю. Потому что Келли мне нравится, и я хочу ей понравиться. Машинально тянусь к цепочке на шее, прохладный кулон касается моей кожи, прежде чем отпускаю его. – Когда мне было пятнадцать, я наконец набралась смелости и пошла к своему терапевту. Он направил меня к психиатру.
Я думаю о том первом психиатре, о его блестящей лысине, от которой отражался свет. Его сдержанные, вкрадчивые уговоры, которые он с каменным лицом обращал к маме: «Ваша дочь нездорова, миссис Андерсон. Она нездорова уже некоторое время». И мамина ярость, когда мы остались одни, горе и стыд за меня – ее испуганную, доверчивую дочь. «Психические заболевания – это инструмент подавления и невежества. Это способ для мужчин, для общества преследовать нас, называть истеричками. Чтобы держать нас, ведьм, – она выделила это слово, – в клетке».
– У меня биполярное расстройство. Это значит, что у меня бывают маниакальные эпизоды, а затем депрессивные. Мания обычно длится всего несколько недель, если вообще длится. Я слишком много пью, трачу слишком много денег, слишком много говорю, слишком мало сплю. Мои мысли несутся как сумасшедшие. Чувствую себя прекрасно. Как будто ничего плохого больше не случится. – Я устремляю взгляд в стол. – А потом ничего не помню. Люди рассказывают мне, что я сделала или сказала, и я извиняюсь, как будто это от чужого имени, понимаешь? Я не могу это описать. Это то же самое, что и «жаме вю». Как будто это не имеет ко мне никакого отношения. Депрессия длится дольше. Я просто прекращаю заниматься чем-либо. – Моя улыбка кажется неуместной. Кроме сна – им я в эти периоды занимаюсь очень много.
А еще меня не волнует, проснусь ли я снова, хотя я не собираюсь рассказывать ей об этом так же, как и о том, что произошло в крематории.
Когда я замолкаю, тишина становится пугающей. Мое лицо пылает, руки покрываются липким по́том.
– Ох, Мэгги, – произносит Келли, крепко и коротко обнимая меня. От нее пахнет мармеладом. – Это так ужасно, сочувствую. А я тут болтаю о перевоплощениях и убийствах, как будто мы в «Днях нашей жизни».
– Нет, всё в порядке. – Хотя я благодарна, когда она отпускает меня. – Я не хочу, чтобы ты чувствовала себя виноватой. Я имею в виду, со мной ничего страшного нет. Просто… кто-то должен знать. Я должна кому-то рассказать. Так… на всякий случай. Потому что психоз – ну, знаешь, бред или галлюцинации, – это тоже возможно. И потому… на всякий случай, понимаешь, вдруг что…
– О, – отвечает Келли. – Конечно.
– Все не настолько плохо. – Хотя я не знаю, кого пытаюсь убедить. – Я знаю, что делать. У меня есть лекарства, я регулярно сдаю анализы крови, чтобы проверить показатели. И в Сторноуэе есть врач, который согласился понаблюдать за мной, пока я здесь. – Я делаю паузу, борясь с желанием начать крутить в пальцах кулон. – Просто… Я не могу полностью расслабиться, понимаешь? Я не могу полностью довериться себе. – Больше не могу…
– Тогда спасибо, – говорит Келли. На мгновение на ее лице вновь возникает отстраненное выражение, но потом оно исчезает. – За то, что доверилась мне.
И когда она отворачивается, чтобы приготовить пасту, я снова оказываюсь в той маленькой, душной комнате в крематории. Мебельная полироль и вянущие лилии. Мамин гроб на застланном тканью возвышении – открытый, потому что она всегда страдала клаустрофобией; ей постоянно снились кошмары о том, что ее похоронили заживо. Негромкий гул разговоров, редкое откашливание или скрип половиц. А я поначалу ничего не делала, просто стояла и смотрела на возвышение. Смотрела на демона, сидящего на корточках рядом с маминым гробом, – костлявого, безволосого, со слишком большим количеством зубов во рту, похожих на плохие протезы. Слушала, как его когти скребут по лакированному полу на протяжении всех речей и песнопений. А потом, в конце, наблюдала, как он повернулся и ухмыльнулся мне, прежде чем забраться в мамин гроб и попытаться задвинуть его крышку.
Хотя я редко помню то, что происходит со мной в маниакальном периоде, я помню все это. Бледное от пудры лицо мамы, ее тонкие руки, скрещенные на груди. Его запах, похожий на запах гниющих листьев. Тень, которую он отбрасывал на ее желтое шелковое платье, когда забирался в гроб. Я помню, сколько людей потребовалось, чтобы удержать меня, не дать мне вытащить из гроба тело матери. Я помню свои крики. И помню страх. Ничего подобного я никогда не испытывала. Как конец света. Или, что еще хуже, начало нового.
Глава 6
Когда мы с Келли входим в паб через служебную дверь, я замечаю всеобщие – почти осязаемые – усилия не смотреть в нашу сторону, и мне почти хочется рассмеяться. А потом убежать. Вместо этого я так же старательно смотрю на ковер с узором пейсли, пока Келли ведет меня к барной стойке. К тому времени, как мы добираемся до места, негромкий гул голосов возобновляется, хотя я ни секунды не сомневаюсь, что разговор идет в основном обо мне.
Джиллиан оборачивается от кассы и одаривает меня улыбкой – неожиданно для меня.
– Келли говорила, что вы придете к нам сегодня вечером; мы вам очень рады.
– Спасибо. – Я все еще чувствую на себе чужие взгляды, и моя ответная улыбка получается слишком напряженной, слишком долгой.
– Что вы будете?
– Немного белого вина, пожалуйста.
– То же самое для меня, будь добра, Джиллиан, – говорит Келли, протягивая десятку.
Я бросаю взгляд на глянцевую плитку за витриной с бутылками, отражающую движение в зале у меня за спиной.
– Они всё еще смотрят?
– Не обращай на них внимания. – Келли ухмыляется. – Представь, что ты на Центральной линии метро.
Когда Джиллиан возвращается с напитками, я взбираюсь на табурет рядом с Келли, и мы чокаемся бокалами.
– Твое здоровье. Значит, ты и Джаз. Вы…
– Господи, нет! Ему около сорока с чем-то лет. Он просто славный парень. И очень хорошо относится к Фрейзеру. Он помог мне, когда я только начала работать в пабе посменно, и я думаю… Я имею в виду, что сейчас я, наверное, использую его в своих интересах – я понимаю, что это обман… но я просто очень рада, что в жизни Фрейзера есть хоть одна достойная мужская фигура. – Она делает паузу. – Отец Фрейзера – козел. Из-за него нам пришлось уехать из Глазго.
– Извини. Это…
Кто-то сильно толкает меня в плечо, и я проливаю вино на барную стойку и подол платья. Обернувшись, обнаруживаю, что смотрю прямо в красное от гнева лицо Алека Макдональда.
– Тебе здесь не рады.
Прежде чем я или Келли успеваем что-то сказать, Брюс Маккензи отпускает рукоять пивного насоса и направляется к нам.
– Алек, теперь только я решаю, кому здесь рады, а кому нет.
– Она…
– Добро пожаловать. – Брюс кладет ладони на барную стойку и наваливается на нее. – Все ясно?
Я смотрю на свои колени, пока не ощущаю, как жар, исходящий от Алека – порожденный его яростью – отдаляется, и тогда я делаю вдох и поднимаю глаза на Брюса.
– Спасибо.
Он с минуту всматривается в меня своими темными глазами, а потом кивает:
– Не беспокойтесь.
– Не обращайте внимания на Алека, – замечает Юэн, торчащий у стойки чуть дальше. – В этом мире нет человека, который не раздражал бы его.
Он стоит рядом с женщиной, невероятно элегантной в шелковой блузке, льняных брюках и со сложной прической, которая каким-то образом умудрилась пережить гебридский ветер в полной сохранности. Она одаривает меня улыбкой, не столько любопытной, сколько вежливой.
Юэн хмурится.
– Полагаю, теперь вы знаете, почему?
– Ну я… – Я моргаю. Вспоминаю тот маленький камень над пляжем Лонг-Страйд. – Да.
Наступает неловкое молчание. Келли ерзает на табурете.
– Итак, Кора хотела познакомиться с новенькой, не так ли, любовь моя? – в конце концов говорит Юэн, мягко подталкивая женщину вперед. – Мэгги, это моя замечательная жена, Кора. Кора, это Мэгги.
Кора снова улыбается – на этот раз не так коротко – и протягивает руку для пожатия.
– Здравствуйте, Мэгги. Приятно познакомиться. – Голос у нее мягкий, чуть хрипловатый; акцент английский, возможно, мидлендский. Она придвигается ближе, и от нее исходит аромат дорогих духов. Розовая помада просочилась в крошечные морщинки у уголков губ.
– Она приехала из Лондона, дорогая, – хмыкает Юэн. – Вы, сассенахи
[11], должны держаться вместе, так?
Смех у него веселый и слишком громкий. Я вспоминаю фразу: «Ты Эндрю, мать твою, Макнил, верно?» – и задаюсь вопросом, то ли Юэн не верит Алеку относительно моей персоны, то ли не помнит, что я на самом деле родом из Инвернесса?
– Держи, Юэн, – говорит Брюс, ставя на стойку виски и вино.
– Спасибо, – отвечает тот, протягивая двадцатифунтовую купюру. – И все, что пожелают эти милые дамы.
– Очень любезно с вашей стороны, – отзываюсь я, но он только кивает, забирая свои напитки и протягивая руку жене. Та принимает ее с очередной улыбкой, после чего они проходят обратно в зал.
– Еще два «пино», девушки? – спрашивает Брюс. Келли кивает, и он исчезает в направлении холодильника в другом конце бара.
– Что ж, – говорит Келли, отпивая вина. – Это было странно. В следующий раз ты получишь приглашение в Биг-Хуз.
– Биг-Хаус? Большой дом?
– Биг-Хуз. Ты еще не видела его?.. Господи, да его невозможно не заметить. Это бывший особняк лэрда
[12]. На следующем мысу к западу от твоего дома. Помнишь, я говорила, что весь остров в давние времена принадлежал семье Юэна Моррисона? Какой-то далекий, давно умерший Юэн – и почему богатые люди обязательно дают всем детям одинаковые имена, должно быть, на Рождество это становится кошмаром?.. – якобы получил Килмери от одного из первых повелителей островов. Моррисоны владели им несколько веков, сдавая землю в аренду скотоводам. Все до сих пор считают Юэна лэрдом, но на самом деле он продал бо́льшую часть земель общине много лет назад. Его предки, наверное, просто вертятся в своих огромных гробницах.
Когда входная дверь распахивается, впуская ледяной порыв ветра, я узнаю́ в вошедшем – коренастом блондине с аккордеоном в одной руке и скрипкой в другой – Донни Маккензи, сына Джиллиан и Брюса. Он идет туда, где на небольшой сцене рядом с бильярдным столом начинает собираться группа. Юэн Моррисон уже бормочет в микрофон на шаткой стойке: «Проверка, раз, два».
Я понимаю, что Келли – пусть она и молчит – очень хочет расспросить меня об Эндрю Макниле. Но знаю: после того как я поведала ей о своем биполярном расстройстве, она не будет лезть не в свое дело. Во всяком случае, пока. А сегодня я устала от мыслей об этом, о нем. Устала надеяться, сама того не желая, не зная, на что надеюсь.
– Сегодня у меня день рождения, – сообщаю я, не успев даже сообразить, что именно собираюсь сделать.
– Ты серьезно? – восклицает Келли. – Почему…
Я пожимаю плечами.
– Я их не праздную.
– Ясно. – Келли спрыгивает с табурета. – Пока не приехали еще люди из Урбоста и не началась настоящая суета, я принесу нам праздничную бутылку шипучки. – Она наставляет на меня палец. – Не возражай. Придержи пока наши места.
Когда Келли направляется в дальний конец стойки, я заставляю себя повернуться лицом к залу. Здесь гораздо оживленнее, чем я предполагала: мало свободных мест и еще меньше свободных столиков. Я узнаю́ некоторых людей, бывших здесь вчера вечером. Невысокая женщина со стальным голосом по имени Айла – Келли назвала ее «классной чувихой, крепкой, как старые сапоги» – увлеченно беседует с женой Алека, Фионой, и женщиной помоложе, с которой я не знакома. Последняя выглядит хмурой, ее темные волосы стянуты в строгий узел, резко выделяющийся на фоне бледной кожи. Все три смотрят на меня. Самого Алека, к счастью, нигде не видно. У большого камина за двумя сдвинутыми столами сидят, как я полагаю, студенты-археологи, грязные, молодые и шумные.
Келли возвращается неожиданно быстро; под мышкой у нее зажата открытая бутылка просекко, в руках два полных бокала, глаза широко раскрыты.
– Очень Сексуальный Уилл прибыл к ужину, – шепчет она. Отставляет бутылку. – Подожди. Он идет сюда! Как раз… Сексуальный Уилл! Привет! – восклицает Келли слишком громко, поворачиваясь от барной стойки.
Сексуальный Уилл действительно сексуальный. Из тех, кто знает об этом. И, возможно, пользуется этим. Он высокий и широкоплечий, рукава зеленой клетчатой рубашки закатаны до локтей, обнажая загорелые крепкие предплечья. Ему пора побриться, темные волосы нужно подровнять, а глаза у него усталые и слегка покрасневшие. Небесно-голубые. Я успеваю удивиться, почему замечаю все эти вещи, каталогизирую их, словно какой-то чертов контрольный список, а потом он улыбается мне – медленно и щедро, – и мое сердце пару раз ударяет не в такт, словно я вот-вот рухну с пика на «американских горках».
– Не «Сексуальный Уилл». Уилл. Просто Уилл, – поправляет себя Келли. Слишком быстро и все еще слишком громко. – «Сексуальный Уилл» было бы странно. Разумеется. Привет, Уилл.
– Черт возьми, Келли… – Он смеется. – Сколько ты уже выпила?
Голос у него низкий, с мягким островным акцентом.
Келли становится пятнисто-розовой.
– Недостаточно, – бурчит она. И тут же заглатывает треть своего просекко.
– Вы, должно быть, Мэгги, – говорит Уилл, протягивая мне руку. – Просто хотел поздороваться. – Он снова улыбается. – И добро пожаловать.
Я беру его руку, наполовину ожидая, что меня ударит током. Когда этого не происходит, почти испытываю разочарование. И понимаю, что мы оба позволили рукопожатию продолжаться слишком долго – настолько, что это уже не совсем рукопожатие, – только когда Келли издает полувздох-полукашель. Я отпускаю руку Уилла и отступаю к барной стойке. Мне бы тоже хотелось выпить хотя бы треть своего просекко, но в итоге меня спасает внезапное появление Донни Маккензи.
– Держи, приятель, – говорит он Уиллу, протягивая ему пинту пива. Откашливается и смотрит на меня – но не совсем в глаза. – Донни Маккензи.
– Привет, – отвечаю я. – Приятно познакомиться. Я Мэгги.
Из динамиков паба раздается резкий писк, который заставляет всех вздрогнуть и посмотреть на сцену.
– Добрый вечер, дамы и господа, добро пожаловать в «Ам Блар Мор», – объявляет Юэн Моррисон, надувая щеки. На его лбу проступают капельки пота, под мышками пиджака – влажные пятна. – Через несколько минут я объявлю первый танец сегодняшнего кейли
[13]. – Он скалит белоснежные зубы. – «The Gay Gordons»
[14]. Надеюсь, все вы надели танцевальные туфли. – Раздаются одобрительные возгласы, несколько аплодисментов.
– Я лучше пойду. – Донни выглядит безмерно довольным. Улыбка преображает его – она открытая и легкая, как у ребенка, и настолько заразительная, что я сама улыбаюсь в ответ. – Я волынщик.
– Такова шотландская традиция, – сообщает Уилл, как только Донни исчезает в толпе, – что каждый новоприбывший гость должен танцевать первый танец на любом кейли с местным жителем.
Я стараюсь сделать вид, будто такая перспектива не кажется мне одновременно лучшей и худшей затеей на свете, но мое сердце снова начинает бешено колотиться, и я чувствую, как краснеет мое лицо. Руки становятся липкими.
– Я не могу. Я здесь с Келли. Мы…
– Господи. – Келли смеется, а группа начинает очень громко исполнять «Отважную Шотландию». – Это твой день рождения. Иди и потанцуй с ним, пока мы все не сгорели от смущения.
Моему лицу становится еще жарче, когда Уилл ведет меня к выложенному плиткой квадрату танцпола и парам, уже образовавшим широкий круг по его периферии. Люди снова смотрят, и от этого я чувствую себя еще более неловко. Уилл берет меня за левую руку, а правую заводит за спину, я чувствую запах его кожи, ощущаю его дыхание на своей щеке, и меня охватывает жуткое подростковое возбуждение, как будто я вот-вот прыгну с обрыва. Это не только смешно, но и тревожно. Один из многих Предупредительных Знаков доктора Абебе для Мэгги – несоразмерное волнение. И плохой контроль над нервами. Хотя я не уверена, что последнее не нечто врожденное.
– Ты знаешь этот танец? – спрашивает Уилл, а я продолжаю стоять рядом с ним как статуя.
– Кажется, да.
Мама учила меня танцевать в саду на заднем дворе в солнечные выходные. Это были танцы из ее детства, как я понимаю: «Лихой белый сержант» и «Военный тустеп». «Обдери иву». Она всегда вела, и в итоге мы неизменно падали на траву в изнеможении и хихикали.
– Если тебе будет легче, – говорит Уилл, пока я украдкой оглядываю всех зрителей и пары, – представь, что здесь только мы.
И как только мы начинаем танцевать, представлять это становится легко. Я помню все па. Я помню, как это прекрасно – танцевать, и никто не может поспорить с тем, что мне это полезно. Движения и повороты кружат и размывают комнату так, что я вижу только Уилла. Я не думаю о тех, кто все еще обсуждает меня, и о том, как мне добиться, чтобы кто-нибудь из них заговорил со мной. Я не думаю ни о докторе Абебе, ни даже о маме. И я не думаю о Рави, который ни разу не заставил мое сердце так бешено стучать. Я расслабляюсь. Позволяю себе улыбаться, танцевать, наслаждаться возможностью держать кого-то за руку. Рука, крепко обхватывающая мою талию, поднимает меня с пола и вертит то в одну, то в другую сторону, доводя до головокружения. К тому времени как музыка заканчивается, мы задыхаемся и смеемся, и я не смотрю ни на кого, пока Уилл ведет меня к паре пластиковых стульев рядом с танцполом.
– Спасибо, – говорю я.
– За что?
Я не отвечаю, и он коротко касается моего колена своим.
– Здесь все – хорошие люди.
– Ладно.
– Боюсь, мне пора идти. Вставать придется на рассвете. – Уилл медленно улыбается мне. – Я уже был на пороге, когда увидел тебя.
От этих слов моя кожа покрывается мурашками, и мне становится еще тревожнее от того, как сильно я хочу, чтобы он остался. А потом понимаю, насколько явственно, должно быть, мое лицо выражает мои чувства, потому что Уилл касается моей руки тыльной стороной кисти – в промежутке между нашими стульями, где никто больше не видит. Я вздрагиваю. Чувствую себя так, словно во всем моем теле остался один-единственный длинный нерв.
– Приходи завтра на ферму, – говорит Уилл, удерживая мой взгляд.
– Хорошо. – Я должна была сказать нет. Или ответить, что он не стал бы просить об этом, если б знал обо мне хоть что-то. Но я не хочу быть такой бестактной. Заносчивой. Или, что более вероятно, просто не хочу говорить об этом вслух – об этом нелепом чувстве. Это предупреждающий знак, по любому определению. Кроме того, Уилл наверняка знает обо мне хотя бы то, что знают все остальные. И все равно просит.
Я едва не выпрыгиваю из кожи, когда оркестр внезапно начинает играть не вальс и не рил, а нечто совсем иное. Музыка буквально барабанит по полу у меня под ногами, в считаные секунды очищая и мои мысли, и танцпол.
– Это «Адский поезд»?
Уилл смеется.
– Донни мнит себя не хуже «Ред хот чили пеппер»… – Он встает. – Доброй ночи, Мэгги. Спасибо за танец. – Еще одна улыбка. – Увидимся завтра.
Я смотрю ему вслед, пока не осознаю́ это, и тогда заставляю себя встать и быстрым шагом направиться к бару. Келли сидит на табурете, положив ногу на ногу, и ухмыляется, протягивая еще один полный бокал просекко.
– О, подруга, – произносит она с тягучим американским акцентом. – У тебя проблемы.
Я, не отвечая, беру бокал. Выпиваю половину, когда «Адский поезд» достигает грохочущего крещендо.
– Сыграй чертов «Хайлендский собор»
[15], – кричит кто-то.
Келли продолжает ухмыляться и подталкивает меня, кивая в сторону молодой женщины, которая все еще сидит с Айлой Кэмпбелл и Фионой Макдональд. Руки незнакомки сложены на груди, а узкое лицо выражает ярость, когда она смотрит в нашу сторону.
– Шина Макдональд хотела заполучить Уилла Моррисона еще со времен Большого взрыва. Она заведует местным магазином – так что остерегайся слабительного в молоке и гвоздей в лапше. – Келли снова смеется. – О боже, я уже говорила, как рада, что ты здесь, Мэгги Андерсон?
* * *
– Мэгги?
От Чарли пахнет улицей: дымом и холодом. Он сутулит плечи, а на голове у него нахлобучена та самая широкая твидовая кепка.
Его взгляд скользит туда-сюда вдоль барной стойки, и, когда он потирает указательным пальцем верхнюю губу чуть ниже носа, я понимаю: это признак того, что он нервничает.
– Подойди на минутку, – бормочет Маклауд.
Келли поднимает брови, когда он отходит, и я пожимаю плечами, прежде чем встать со своего табурета и последовать за ним. Чарли идет к единственной красной стене, не заслоненной столами и стульями; к той, что украшена фотографиями пейзажей и людей. Дойдя до нее, он настороженно оглядывается, словно мы с ним соучастники преступления. Он не смотрит на меня и, похоже, не хочет, чтобы я смотрела на него, поэтому я смотрю на фотографии. На черно-белых в основном изображены жители острова за работой: рыбалкой, фермерством, ткачеством, торфоразработками, – а на более свежих вечеринки и праздники. Потрепанные рождественские колпаки, поднятые бокалы и ухмылки за столиками пабов; групповые снимки, сделанные на единственной улице под разноцветными гирляндами и широким транспарантом: «Фестиваль виски в Сторноуэе», натянутым между двумя фонарными столбами; пикники в ветреную погоду на пляже – Лонг-Страйд, теперь я это знаю. Лица меняются не так сильно, как прически и мода, и когда я узнаю́ многих из них, включая Чарли, это вызывает у меня неожиданную печаль. Живя в Блэкхите, я даже не знала имена своих соседей.
– Я всем рассказал, – негромко произносит Чарли. – И еще я сказал им, что ты просто хочешь написать историю, одну историю, и всё. Никаких лишних фокусов.
– Большое спасибо, Чарли. Я…
– Моррисоны заняты подготовкой к званому вечеру в поместье на следующей неделе, но Айла, Джимми, Джаз и Маккензи согласились поговорить с тобой в понедельник.
– Это замечательно. То есть… значит, все они знали Эндрю?
Чарли наконец-то посмотрел на меня.
– Да. Как и все остальные.
– Спасибо, что сделал это, Чарли. Я очень тебе благодарна. Я хотела спросить, если это не слишком самоуверенно… как ты думаешь, есть ли возможность поговорить с Мэри? Что случилось с ней после смерти Эндрю?
Маклауд на мгновение замолкает, а затем издает тихий вздох.
– Они с Кейлумом вернулись в Абердин. Она поддерживала с нами связь в течение нескольких лет: отправляла рождественские открытки Айле и моей жене, редкие письма. Но вскоре все прекратилось, как это обычно бывает. – Он смотрит на фотографии. – Ты бы хотела сохранять связь с местом, которое забрало твоего мужа?
Я поднимаю взгляд на резной кусок коряги, закрепленный на стене. «Овца всю жизнь будет бояться волка, а потом ее съест пастух».
– Ты говорил, что он никогда не был счастлив. Что у него было тяжелое прошлое. Что…
– Он верил, что когда-то совершил нечто ужасное. Его чувство вины было словно якорь, который в итоге потащил его на дно.
Мое сердце замирает, пропуская удар.
– Что он такого сделал?
Тон Чарли становится раздраженным.
– Он никогда не говорил. А я никогда не спрашивал.
– Почему ты рассказываешь мне все это сейчас?
Маклауд расправляет плечи и поворачивается обратно к стойке.
– В три часа дня, в понедельник, у дома Айлы Кэмпбелл. Последним за Шелтерид-бэй, примерно в шестистах ярдах к востоку от Блармора. Не пропустишь.
Он останавливается, отойдя от меня не более чем на пару шагов, поворачивается и снова возвращается. Глаза у него темные, зрачки большие и черные.
– Потому что мне это никогда не нравилось. Все это. После того как он умер, а Мэри уехала, все сделалось так, как будто его никогда не существовало. И тогда, в девяносто девятом, я сказал тебе – и всем, кто приехал с тобой, – истинную правду. О том, что такого человека никогда не существовало.
– Чарли, я…
– Может, ты здесь вовсе не для того, чтобы писать свою историю? – Он внезапно протягивает руку, и я отступаю назад, пока не понимаю, что Чарли вынимает маленькую ламинированную фотографию, зажатую между двумя пейзажами. Он протягивает ее мне. – Может, его историю, а?
Это цветная зернистая фотография молодого человека, стоящего в одиночестве на травянистом лугу перед холмом, за которым виднеются синее небо и море. Высокий и широкоплечий, в джинсах и вощеной куртке, руки сложены на груди. Смуглый, с густой бородой, глубоко посаженными глазами и стоически-хмурым взглядом.
– Это Эндрю?
– Это Роберт. Он никогда не говорил о себе как об Эндрю. Если хочешь написать его историю, называй его тем именем, которое он выбрал.
После ухода Чарли я долго смотрю на фотографию. Эти глаза. Этот хмурый взгляд.
– Привет, Роберт, – шепчу я. И бегло окидываю взглядом паб, прежде чем убрать фотографию в карман.
* * *
Только когда огни Блармора исчезают и я вижу лишь пляшущий по асфальту круг света от моего фонарика, я жалею, что не воспользовалась предложением Келли разместиться на ее диване. Ночь сухая, но ветер усилился. Я слышу, как он свистит в узких щелях, завывает вокруг скал и Бен-Уайвиса, и представляю, как этот крошечный остров медленно исчезает, становясь все меньше и меньше, размываемый и поглощаемый ветрами и волнами Атлантики.
Я часто сбиваюсь с однополосной дороги – виня в этом ветер, а не вино – и неизменно попадаю в густую вязкую грязь. Я уже забыла, где, по словам Келли, находятся торфяники, поэтому постоянно высматриваю белые султанчики пушицы при свете своего слабого фонарика, уверенная, что в любой момент могу погрузиться в грязь так глубоко, что меня уже никогда и никто не найдет.
Слышу что-то позади себя. Звук пропадает прежде, чем я успеваю его различить, но я почему-то знаю, что этот звук здесь не к месту. Я оборачиваюсь.
– Эй?
Свет моего фонарика едва пронзает ближайшие несколько метров ночи. В ушах шумит ветер, и я пытаюсь снова расслышать этот звук. Может быть, это чьи-то шаги. Может быть. Мурашки, не имеющие никакого отношения к холоду, бегут по моим рукам. Когда меня настигает внезапный порыв встречного ветра, луч моего фонарика уходит влево по широкой дуге, озаряя длинную траву, каменистую гору и темную тень другой тропинки в тридцати ярдах от меня. Гробовая дорога.
Это всего лишь темнота. Полная темнота. Я не привыкла к ней, вот и всё. Я чувствую себя слепой, и это не просто нервирует, это пугает. Это заставляет меня чувствовать себя уязвимой совершенно по-новому, хотя я думала, что уже ощутила практически все виды уязвимости.
И все же… Что касается дней рождения, то я переживала и не такое. Я почти не помню тот, который провела в больнице с трещиной в черепе и сломанной рукой из-за серебристого «Лексуса», который с грохотом врезался в меня – я была слишком маленькой, – но в моей памяти проносится дюжина других дней рождения. Хаотичные, шумные вечеринки, которые всегда проходили на грани допустимого, неизменно заканчивались слезами или жалобами родителей. Друзья, которые любили мою маму в начальной школе, – веселую маму, которая пела нелепые детские стишки и иногда появлялась у школьных ворот в длинном вечернем платье или нагруженная пакетами со сладостями, – в старшей школе перестали любить ее. Или меня. Последний день рождения, который я решила провести с мамой, я также провела со своей единственной оставшейся подругой, Беккой. В свои шестнадцать лет она выглядела намного младше меня, тихая и милая, а ее мама умерла всего за два года до этого, после долгой, никем не обсуждаемой болезни. По моей просьбе мы устроили тихий пикник в саду, а не грандиозную вечеринку, которую предпочла бы мама; она еще до прихода Бекки начала пить большие порции джина с тоником, настаивая на том, что это просто газированная вода.
Через час появился жутковатый клоун, одетый в джинсы и холщовую шляпу от солнца, лицо размалевано краской, левый клык более чем на три четверти золотой. Я была уверена, что он пьян. И тут мама подняла на Бекку опасно блестящие глаза и широко улыбнулась, заглядывая ей за плечо. «Твоя мама одобряет твою новую стрижку, но считает, что тебе нужно сбросить несколько фунтов». Больше я Бекку не видела.
…Я долго добираюсь до «черного дома». Так долго, что начинаю паниковать, думая, будто каким-то образом прошла мимо мыса и теперь направляюсь бог знает куда. И тут я вижу его. Должно быть, я не выключила свет в прихожей; он льется из маленького окошка в двери, озаряя тропинку. Я сворачиваю с дороги и бросаю взгляд на ферму, но она погружена в темноту. Я решила, что завтра буду думать только об этом – о нем.
Теперь я слышу шум моря, громкий и ритмичный. Настойчивый. Я останавливаюсь. Интересно, останавливался ли здесь когда-нибудь Эндрю – Роберт – просто послушать, как волны бьются о скалы внизу? Достаю из кармана фотографию и освещаю фонариком его лицо.
– Что это было? – шепчу я ветру. – Какой ужасный поступок ты совершил?
Потому что знаю, каково это – совершать ужасные поступки. Мне знакомо чувство вины. То, которое тянет тебя вниз, как якорь, на самое дно. И, как и в случае с «черным домом», это тоже не может быть совпадением. Не может.
«Почему вы перестали принимать лекарства, Мэгги? – спросил доктор Абебе в тот первый день, когда навестил меня в общей палате; его чересчур модный одеколон соперничал с запахом спиртового геля и цветочного освежителя воздуха. – Вы всегда были очень аккуратной в этом вопросе».
И я вспомнила мамино яростное, залитое слезами лицо в тот день, когда мы вернулись домой с моим первым рецептом на литий – много лет назад. «Это дар, Мэгги! И ты отказываешься от него – ты давишь его до смерти». Я представляла себе, как смотрю на себя в телескоп с другого конца – расплывчатая, крошечная я, сидящая за серым столом в серой комнате. И чувствовала худший вид «жаме вю». Как будто я – совершенно незнакомый человек. Кто-то, кого я никогда раньше не видела.
«Она сообщила вам хорошие новости? – Это доктор Леннон. Прохладные мясистые ладони касаются моих рук. Улыбка, спрятанная за огромными усами. – На последнем сканировании обнаружен значительный регресс метастазов. Новый курс паллиативной химиотерапии, несмотря на неприятие вашей мамы, сработал на славу. Возможно, теперь у нее впереди не месяцы, а годы».
И я вспоминаю мамино лицо: худое, белое, испещренное тенями. Только свет – этот неумолимый свет – все еще горит в ее глазах. «Оно приближается. Оно уже рядом. Они лгут. Не верь никому. Все они лгут. Ты должна верить мне». Мои руки покалывает от воспоминаний о ее ногтях, впивающихся в мою кожу. «Боль сведет меня с ума, Мэгги. Рак возвращается, и это сведет меня с ума. Я знаю это. Я вижу это».
Но как сказать врачу в психиатрической больнице, что ты перестала принимать лекарства? Что у тебя случился первый психический срыв за всю твою аккуратную жизнь, потому что ты больше не могла смотреть на себя в зеркало? Как сказать ему, что ты хочешь отправиться на ветреный темный остров на краю света, дабы доказать, что человек, которого ты никогда не видела и не знала, был убит, потому что только так ты сможешь ужиться с собой? С тем, что ты сделала?
Потому что, когда я формулирую это вот так – даже мысленно, – я понимаю, что это звучит безумно. Но когда в Модсли меня начали снимать с наркотиков, когда я начала выходить из тумана и возвращаться к скорби, вине и стыду, я увидела именно это место. Воспоминание о том, как я стояла на краю утеса в платье в горошек и в резиновых сапожках, пальцем указывала на море, и голос мой был полон уверенности. Маяк в темноте.
Я не солгала Келли о том, во что верю или не верю. Это сложно. Я знаю, что у меня биполярное расстройство. Но, может быть, у меня есть и что-то еще. Возможно, я всю жизнь не верила в это, отрицала, называя это лишь диссоциацией и бредом, но теперь все иначе. Теперь я хочу в это верить. Я хочу, чтобы в прежней жизни я действительно была человеком по имени Эндрю Макнил. Мне нужно, чтобы это было правдой. И если мои детские слова о том, что его убили, были правдой, то, возможно, правдой было и все остальное. Может быть, все, что говорила мама, было правдой.
Чарли ошибается. Я здесь не для того, чтобы писать историю Роберта. Я хочу переписать свою собственную историю. Потому что если я когда-то была человеком по имени Эндрю Макнил, то смогу ужиться с собой. Я смогу снова смотреть в зеркало и не ненавидеть ту, кого вижу. Это эгоистично, безрассудно, даже смехотворно – и, вероятно, это самая опасная из опасных дорог, – но утопающая женщина ухватится за что угодно, лишь бы остаться на плаву.
Звук – тот самый звук, непонятный, но близкий – заставляет меня обернуться, вскрикнув. Свет моего фонаря освещает с полдюжины или более ярких серебристых глаз, и я едва не кричу в голос. Пока не слышу очень злобное «бе-е-е», за которым следует приглушенный стук копыт.
Но когда овцы уходят, растворяясь в далекой ночи, я все равно чувствую это. Что-то. Кого-то. Я вздрагиваю, вспоминая слова Чарли о тонких местах и кораблях-призраках. Машу фонариком туда-сюда, не видя ничего, кроме дороги, травы и пушицы. Но на этот раз я не говорю: «Эй». Я вообще ничего не говорю. Потому что вдруг мне становится слишком страшно – и слишком сильна моя уверенность, что кто-то мне ответит. Что это «кто-то» стоит там, в непроглядной тьме, за гранью досягаемости моего фонарика.
Глава 7
Роберт
Жители островов жалуются на все. На что угодно. Это их постоянное занятие. Возможно, это единственное, что дает нам хоть какое-то чувство контроля в мире, где погода дикая, море жестокое, а почва сухая или торфянистая. И вот мы все сидим в своих домах, пабах и церквях, неделю за неделей, месяц за месяцем, и жалуемся. И абсолютно ничего не меняется.
– Итак… Значит, мы сошлись на том, что нам нужны еще как минимум два добровольца, которые будут работать в пабе и магазине до Рождества. Три было бы лучше; в прошлом году здесь было больше народу, чем на ярмарке в Глазго.
Кенни стоит перед нами, изображая мудрого лидера, каковым он себя и считает, хотя он моложе Чарли и менее чем на десять лет старше меня. Широкоплечий и чисто выбритый, всегда в клетчатой фланелевой рубашке и джинсах, он выглядит скорее фермером, чем рыбаком, но на рассвете обычно идет к «Единству», пришвартованному в Баг-Фасах, и напоминает при этом угрюмого, измученного капитана Ахава
[16], так и не покончившего с морем. Или с собственной значимостью.
– Поспрашивайте у знакомых. Я вывешу список на доске объявлений. Если к следующему собранию не найдется желающих, я сам выберу людей, и они будут отвечать за поиск замены. – Он обводит взглядом помещение и ухмыляется. – Итак, какие-нибудь еще дела, прежде чем мы перейдем к более серьезной работе – тосту за сорокалетие Чарли? За стойкой вы найдете бутылку виски «Макаллан», записанную на наше имя.
– Только одно маленькое дельце, – отвечает Юэн Моррисон. – Университет Глазго подтвердил расширение своего раскопа. – Он встает, стягивая слишком узкий твидовый пиджак на слишком большом животе. В любом другом месте Юэн Моррисон председательствовал бы на этих встречах; в конце концов, именно ему принадлежит основная часть острова. Возможно, мне следует рассматривать Кенни Кэмпбелла как приемлемую альтернативу.
– Мы знали, что так и будет, – продолжает Юэн, заглушая общее полусонное бормотание. – Но в такое время года это должны быть ограниченные раскопки с небольшой бригадой. Они всё еще обещают закончить их к следующему лету.
Из-за шума раскопок Клух-Ду стал еще одним источником ленивых жалоб, как и погода. Иногда я выхожу на хребет и наблюдаю, как археологи – в дождь или солнце – стоят на четвереньках в длинных траншеях на вершине Торр-Дисирт. В этом месте царит спокойствие, напоминающее о стоячих камнях на скалах Ор-на-Чир. Неподвижность, которую не нарушают ни ветер, ни шторм, ни голоса. Суровая и хрупкая, она напоминает мне о доме.
Дверь паба с грохотом распахивается, впуская мощный порыв холодного воздуха. Входит усмехающийся Джимми, все еще в непромокаемой одежде. Он работает на рыбацком судне из А’Харнаха, но, несомненно, рассчитывает на место в команде «Единства» или даже на одном из глубоководных траулеров северных бухт. В девятнадцать лет рыбак всегда бесстрашен.
Его ухмылка угасает, когда он видит, кто занимает место за барной стойкой. Сегодня вечером Алек уже изложил все, что хотел, – и ничего конструктивного. Если жаловаться – это любимое занятие островитян, то его любимое занятие – ссориться. Мужчины предпочитают выпивать со мной. В Абердине я был знаком со многими вахтовиками, и у всех у них был такой же диковатый взгляд: как будто они оставляли позади изрядную часть себя каждый раз, когда возвращались с моря на стрекочущих вертолетах «Сикорски». Пару ночей назад Алек с Джимми чуть не подрались из-за чего-то, и единственное примечательное в этом то, что Алек сдал назад первым.
– Пинту, да? – спрашивает Алек, и проходят долгие, неловкие секунды, прежде чем Джимми кивает.
Получив пиво, он проходит в зал и снимает мокрую куртку, прежде чем сесть.
– Рад, что застал вас. Слушай, я знаю, что мы перечислили деньги в фонд похорон экипажа «Левербурга», но я подумал, что мы могли бы начать еще один сбор для семей. Может быть, здесь, в пабе?
– Мойра с удовольствием сделает ящик для сборов, Джимми, – отвечает Чарли. – Том, ты не против, если он будет стоять на барной стойке?
Том Стюарт поднимает глаза от пепельниц, которые протирает в другом конце паба. Он редко принимает участие в таких совещаниях, предпочитая слоняться по периферии под видом занятого хозяина, ничего не сообщая, пока его не спросят напрямую. У него есть жена Кейт, которая, по словам Мэри, не осмелится даже сказать «бу» гусю, и годовалая дочка Келли, которая, как я видел, ползает по полу паба, пока ее руки и колени не становятся черными. А Том продолжает стоять за стойкой, ухмыляясь и не обращая внимания ни на кого, кроме себя, вычищая пепельницы и полируя до блеска пинтовые кружки. Он поправляет слишком большие для него очки на длинной переносице, а затем складывает тощие руки на груди и кивает.
– Конечно, Чарли. Не нужно и спрашивать.
Это всегда иррационально. Гнев. А может, и не гнев – он ведь возникает от нежелания испытывать что-либо еще. Страх. Стыд. Чувство вины. Это то, что кажется абсурдным. Ненавидеть рыбаков, потому что ненавидишь море. Потому что ненавидишь то, что море делает с ними.
И их бесконечную, бессмысленную, упрямую стойкость.
– У меня вопрос к Юэну. – Все поворачиваются и смотрят на меня. – В прошлом месяце я спросил, не намерен ли ты продать часть своих угодий общине с правом выкупа для всех желающих. – Я изо всех сил стараюсь не реагировать на страдальческий вздох Юэна. – Земельный фонд снова начнет принимать заявки через несколько месяцев. Я просто хочу…
– Мы всегда заботились о наших арендаторах, – отвечает Юэн. – Мы всегда были справедливы. На прошлой неделе я заходил к вам, и Мэри сказала, что вы оба очень довольны своим жильем, никаких жалоб нет.
Я встаю.
– Ты был в Блэкхаузе?
– Ты был на Западном Мысу, – парирует Юэн. Он расправляет плечи, но не смотрит мне в глаза. – Если у тебя есть какие-то вопросы по поводу аренды или содержания земли или зданий, договорись со мной о встрече, чтобы обсудить это.
– Ты не мой лэрд, Юэн. И то, о чем я прошу, нельзя назвать неразумным. Жители Эйгга подали заявку на покупку всего острова, ради всего святого! Если ты забыл, почему по всему острову стоят каменные кайрны, то вспомни, что у нас давняя история борьбы с жадными землевладельцами.
Я пообещал Мэри, что не буду этого делать, не позволю своему гневу разрушить наше начинание. Но желание владеть собственной землей коренится – в буквальном смысле – в моей потребности иметь твердую почву под ногами. Что-то, что принадлежит мне. То, на что я могу положиться. То, чему я могу доверять. Острова – это часть меня, и я вернулся, чтобы стать их частью. И чтобы дать Кейлуму то, чего у меня никогда не было. Дом. Землю невозможно разбить о скалы и разметать по морю.
– На этом острове никогда не было мятежей. Ты не пробыл здесь и пяти минут, а уже думаешь, что начинаешь войну с землевладельцами? Господи, это же не девятнадцатый век!
Кенни, словно акула, почуявшая кровь, подается вперед.
– Да, но ведь Том уже поднимал эту тему, не так ли? И не раз.
Я с удивлением оглядываюсь на Тома, все еще опирающегося на барную стойку и чистящего пепельницы. Он бросает на Кенни косой взгляд, а затем кивает Юэну.
– Роберт арендует дом и землю на Ардхрейке уже более восьми месяцев, так что он имеет право спрашивать. – Кенни бросает взгляд на Брюса. – Твоя семья всегда арендовала у Моррисонов больше земли, чем кто-либо другой. Что ты думаешь по этому поводу?
– Возможно, пришло время рассмотреть эту идею, Юэн, – говорит Брюс.
Он на несколько лет моложе меня; вскоре после моего приезда Брюс рассказал мне, что всего пять лет назад взял на себя управление фермой своего отца в дополнение к своей собственной, и я догадываюсь, как это тяжело. При росте в чуть выше ста семидесяти сантиметров и при изрядной худобе, наводящей на мысль, будто он постоянно чем-то болен, Брюс тем не менее добивается, чтобы его услышали, и для этого ему никогда не приходится кричать. Ему никогда не приходится злиться. Я восхищаюсь и этим его качеством. И тем, что он никак не прокомментировал цену, которую я заплатил за стадо гебридских овец, не зная, сколько они на самом деле стоят. Когда в конце октября он предложил мне помочь со случкой для своего стада, мне даже не пришлось поступиться гордостью, чтобы согласиться – первый сезон разведения овец у фермера должен пройти удачно, если он собирается дожить до второго.
– Хорошо. – Юэн теряет некоторую часть наглости. Он шире расставляет ноги, протягивает вперед ладони. Дипломат. – Безусловно. Может быть, в новом году?
– Моя мамаша всегда говорила мне, что лучше ковать железо, пока оно горячо, – с улыбкой отвечает Кенни. На землю ему наплевать, как и на всех нас; его конек – делать ставки и натравливать людей друг на друга. – Может, включим это в повестку следующего собрания? Посмотрим, в какую сторону подует ветер. – Никто не возражает; он удовлетворенно кивает и направляется к стойке. – Ну вот, мы закончили. Давайте выпьем.
Когда я встаю, чтобы уйти, Юэн преграждает мне путь.
– Не знаю, какую игру ты затеял, Рид, но предупреждаю: никто не любит людей, которые создают проблемы.
Я смотрю на его толстые розовые пальцы, вцепившиеся в рукав моей рубашки. Когда он наконец разжимает их, я ловлю его взгляд и удерживаю его.
– Я не хочу создавать проблемы, Юэн. Я просто считаю, что мужчина должен владеть своим домом, землей, на которой он работает. Точно так же я считаю, что человек должен владеть только тем, что ему нужно, и не больше.
На круглых щеках Юэна блестят капельки пота. И его задорный смех – лишь показуха для окружающих, потому что глаза его злобно прищурены.
– Ты в буквальном смысле слова собираешься умереть на этом холме, Роберт?
Я отворачиваюсь от него и выхожу из паба, не отвечая и не глядя ни на кого. Воздух на улице холодный, и я вдыхаю его, наслаждаясь щекоткой в ноздрях и резью в легких.
– Эй, Роберт! Подожди, – говорит Чарли, открывая дверь за моей спиной. – Ты не останешься выпить?
Двое ребятишек Макдональдов, Лорн и Шина, играют возле магазина. Жена Алека, Фиона, должно быть, стоит за прилавком. Я подумываю о том, чтобы купить бутылку виски, но это не Абердин. Здесь я лучше буду пить в одиночку, чем бесплатно.
– Я согласен с тем, что ты там сказал, знаешь ли. Дело в том, что таких, как мы, всегда ущемляют такие, как он. – Чарли фыркает, и в воздухе между нами появляется белый туман. – Видимо, им не нравится, когда мы тесним их в ответ.
– Еще не встречал рыбака, который так хлопотал бы о земле.
– У меня есть земля. Собственный участок. Я не Кенни. Я не хочу навсегда оставаться рыбаком. – Что-то появляется в его глазах. Я узнаю́ это. Выражение жути, от которой мне становится стыдно.
– Я не хочу навсегда оставаться фермером, – отвечаю я. И это своего рода предложение мира.
– Может, мы могли бы работать вместе? – Он улыбается, и из его взгляда пропадает страх. Он снова просто Чарли Маклауд. Улыбчивый, обаятельный, всеобщий друг. Человек, который громче всех поет в пабе, помогает женщинам нести тяжелые сумки, помогает соседям копать торф. Который никогда не поймет, почему он может кому-то не нравиться. Как это вообще возможно. И чья жена выглядит такой же несчастной, как любая другая жена, которую я когда-либо видел.
– Том Стюарт добивался заявки в Земельный фонд? – говорю я, чтобы сменить тему.
– Видимо, хочет стать фермером, а не подавалой в пабе. – Чарли снова фыркает. – Не зря же они с Алеком похожи, как горошины в стручке: живут ради хорошей потасовки… – Он хлопает меня по плечу. – Слушай, я вчера утром встретил Мэри, и она сказала, что у тебя проблемы с квадроциклом. Я больше привык к дизельным двигателям, но двигатель есть двигатель, и я довольно хороший механик. Я бы мог…
– Я сам починю его.
– Хорошо. – Все еще улыбается и кивает. Непробиваемый. – Почему бы тебе не вернуться хотя бы за одной рюмашкой? – говорит он. – Кенни нечасто раскошеливается.
– С днем рождения, Чарли, – произношу я, одаривая его привычной улыбкой. И, направляясь к дороге, едва – только едва – удерживаюсь от того, чтобы не обернуться и не сказать ему, чтобы он держался подальше от моей жены.
* * *
К тому моменту, когда я вижу окна «черного дома», которые отбрасывают на траву золотые блики, на сердце у меня становится легче. Ветер дует мне в спину, осенний воздух густ от запаха торфяного дыма и морских водорослей. Я останавливаюсь и стою в полумраке, прислушиваясь к ярости океана.
Когда был маленьким мальчиком, я лежал на своей кровати и слушал этот же океан. А потом населял его призраками, келпи и богами. Племена и кланы, крепости и сторожевые башни. Неолитические костры, устроенные над подземными пещерами, и погребальные кайрны; побережные маяки, предупреждающие об опасности огненной эстафетой вдоль мысов и скал. Я окружал себя книгами, словно охраной. Я читал их при белом ярком свете, который заливал мою комнату длинными, медленными волнами. Сказания о враждующих кланах, которые в темноте переплывали заливы и выходили на берег, дабы расправиться со своими соседями. Я хотел быть Кетилем Плосконосым, первым норвежским королем Гебридских островов. Или Магнусом Третьим, победившим всех местных вождей, когда над домами полыхало пламя, а меч короля покраснел от крови. Все эти боги, духи и воины; эпические саги о битвах и магии, любви и предательстве, триумфе и гибели… Они были моим единственным утешением в мире, в который я не мог вписаться. А потом, когда я разрушил этот мир, они стали моей единственной защитой от того, что я натворил.
Яркая улыбка Мэри угасает, как только я открываю дверь. Она встает с кресла у камина и выключает звук телевизора.
– Собрание прошло настолько хорошо, верно?
Я смотрю, как она идет к буфету. Спокойная грация, прямая спина. Я помню тот день, когда впервые увидел ее: она вышла из здания городского совета Абердина, и направилась к платной автостраде, и шла так быстро, что я запыхался, пока смог догнать ее. Она двигалась так, словно ей никогда не приходилось уступать кому-то дорогу. Это зацепило меня больше, чем ее красота, она была живой, такой, каким я никогда не был.
– Старина Гром, как всегда, был на высоте, – отвечаю я, принимая из ее рук предложенный виски. – Вместе с Морячком Папаем, его помощничком.
– Не нужно их так называть, – просит Мэри. Чокается со мной стаканами.
– Тебя заботит, как я называю Чарли?