Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Погоди… – Дима прошёл мимо Глеба в комнату прямо в пальто, нашёл на журнальном столике небольшой блокнот, достал из кармана свою фирменную ручку и размашисто написал: «Ты лучшее, что случилось в моей жизни». Оставил на прикроватной тумбочке.

– Это что? – Глеб кивнул.

– Я им всем пишу, – кажется, Дмитрий этим гордился, – пусть думают, что они особенные, раз я их выбрал.

Он принёс из кухни стакан воды и таблетки.

Глеб молча на него смотрел.

– Что? Это цитрамон, – зло буркнул брат. Остановился возле кровати, глядя на девушку, потом перевёл взгляд на Глеба. – А может, вдвоём? Девчонка отличная, такая чувственная, прямо дух захватывает, на часик её ещё точно хватит, будет весело, я тебе обещаю! Ну… давай попробуем. Никто же не узнает.

– Я узнаю! – Глеб схватил его за локоть. – Я об этом буду знать, Дима! Пойдём!

– Придурок! – Дима досадливо скривился.

Глеб без разговоров толкнул его в коридор, но он особо и не сопротивлялся.

– Давай! – Глеб выпихнул его за дверь.

И когда брат загрохотал по лестнице, Глеб вернулся в квартиру, быстро отвязал её, увидел, как она свернулась калачиком, вышел и закрыл дверь.

«Я не защитил её тогда, – думал он сейчас, – я предпочёл не замечать, не думать, не знать. Господи… Да, я увёз оттуда Диму, но лучше бы я увёз её, а не оставлял там одну в чужом доме».

Горячие угли стыда ворочались в нём, обжигая нутро. Эта давняя вина то и дело всплывала на поверхность. Иногда он чувствовал, ещё немного – и, наверное, он сможет примириться и простить себя наконец.

Он женился на той самой Кате, был ей хорошим мужем: предупредительным и добрым. Он видел, что Катя и Дима поддерживают приятельские отношения, но старался не оставлять их надолго наедине. На всякий случай. Ни он, ни она не догадывались об этом.

Прошло лет десять, как-то брат позвонил Глебу в панике и попросил, чтобы тот приехал. Девушке стало очень плохо – её безудержно рвало. Коротко, не вдаваясь в подробности, Дмитрий признался, что снова опоил женщину – и что-то пошло не так.

– Надо «Скорую» вызвать! – орал Глеб. – А если она умрёт? В твою гениальную психиатрическую башку это не приходило?

– Нет, нет, Глебушка, нет… меня посадят, меня же посадят!

– И хорошо! – кричал Глеб. – Давно пора.

– Помоги мне, брат… – Дима едва не плакал, – я лекарства сейчас выпишу, нужно в аптеку, дай рецепты, они в секретере.

Глеб посмотрел на молодую женщину без сознания, на брата, опять на неё… В памяти закрутились воспоминания о той далёкой новогодней ночи и о девушке, которую он никак не защитил, – и его замутило.

И вот теперь… Он не хотел во всём этом участвовать, но и не мог не помочь брату.

– Хорошо!

Капельницы, лекарства, физраствор… Часа через четыре, когда женщине стало значительно лучше и она спала, укрытая одеялом, они вышли на балкон. Оба тогда курили – Дмитрий уже, а Глеб ещё.

– Ты ведь психиатр, – Глеб пытался говорить спокойно, – ты ведь поэтому психиатром и стал, Дима, да?

– Да.

– И ты ведь сам понимаешь, что это за гранью?

– И что мне делать? – ощетинился брат. – Что мне, твою мать, делать?! – Он почти кричал. – Это сильнее меня! Я не могу этого не делать! Понимаешь, не могу! Но я не псих, я их не убиваю, не режу, я просто… они же спят, они потом ничего не помнят.

«Кого он пытается убедить?» – злился про себя Глеб. А вслух сказал:

– Ты себя слышишь? Ты сам слышишь, что говоришь? Ты просто чокнутый. Ты насильник, братец. Я думал, ты давно перебесился.

– Я тоже так думал. Знаешь, сколько я себе обещал, что этот раз последний? – У него напряглись скулы. – И каждый раз был последний. И следующий тоже. Тебе хорошо говорить, ты другой, я помню, как пытался подложить тебе на Новый год ту белобрысую девку в надежде, что нас станет двое, а ты не смог и вытолкал меня тогда взашей. Слабак. Но ты нормальный.

Глеб брезгливо сморщился:

– И сколько было этих… раз?

– Лучше не знать, – Дима аккуратно затушил окурок, – больше, чем ты можешь представить.

Помолчали, глядя в холодное ночное небо.

За балконом моросил меленький ноябрьский дождик. Глеб решил дождаться, пока девушка проснётся, и отвезти её домой. Следа от капельницы практически не осталось, вот и хорошо. И пусть она ни о чём не вспомнит.

– Что бы ты делал на моём месте? – Дима смотрел на брата, и в глазах его была боль. – Что бы ты делал, если бы у тебя было так?

– Удавился бы, – мгновенно сказал Глеб, потому что и сам думал об этом. – Пойдём, кажется, она просыпается. Как её зовут?

– Кажется, Света… или Оля. Или Валя, – сказал он глухим голосом.

– Отлично! – Глеб скрежетнул зубами. – Просто зашибись!

Девушку звали Надей, этим вечером он отвёз её домой.

А через день, когда Дмитрий не отвечал на звонки, он пришёл к нему и открыл дверь своими ключами, которые брат дал ему давно «на всякий случай».

В квартире было холодно – окно настежь, Дима лежал в кровати, руки по-детски под щекой, рядом на тумбочке выпотрошенные упаковки флунитразепама. Он отравился теми же таблетками, которыми опаивал женщин.

И две записки – одна для полиции, в которой он объяснял, что врач и знает, что болен, поэтому и совершает суицид, а вторая для Глеба: «Ты прав, брат, ты, как всегда, прав! Прости меня за всё. Без меня в этом мире точно станет светлее».

Глеб протянул к нему дрожащую руку.

Дмитрий был холодный.

«Интересно, есть ли ещё у него дети? – подумал Глеб. – Всякое может быть… Если этих несчастных женщин было столько… Правда, на месте любой из них я бы избавился от такой беременности. Но вот Елена – нет».

Катя… Глеб вспомнил жену – она так и не смогла выносить и родить ребёнка. После четвёртого выкидыша они перестали пытаться, было слишком тяжело.

Когда он понял, что Кира ему родная племянница, он не переставал благодарить небо. После стольких лет вины и одиночества – вдруг родная племянница – почти дочь? И веснушчатое чудо – внучка? Его прощение. Он улыбнулся, вспоминая Ляльку, достал телефон и пролистал фотографии – славный рыжик. На душе потеплело.

Глеб вышел из машины и закурил, с наслаждением выдыхая сизый дым в блёклое небо. До предполагаемого адреса оставалось ехать минут двадцать. Компьютерный гений, он же лучший, предупредил, что у такого парня, как Левашов, могут быть охранные системы высшего класса.

«Ладно, разберёмся». – Ему хотелось быть решительным, и он немного подыгрывал сам себе, чтобы не растерять иллюзию геройской храбрости, за которой прятался страх.

Он пытался представить Елену живой, в то же время понимая, что надежда ничтожно мала. Но он хотел узнать, что с ней случилось. Он жаждал определённости. Ему необходимо было дать племяннице и себе опору, чтобы жить дальше. Глеб поклялся во что бы то ни стало узнать, что случилось с Еленой, найти её живой или мёртвой.

Он ей был должен, им обеим – давно и навсегда за ту невозможную ночь, которой могло бы и не быть, если бы он не был тогда таким сопляком, а вмешался бы раньше.

Подъезжая к месту, он крался по разбитой просёлочной дороге с черепашьей скоростью и выключенными фарами, пока не уткнулся бампером в глухой высокий забор.

«Приехал». Сердце провалилось и замерло.

Глава 17

Замираю на мгновение, слышу, как он толкает дверь ногой, ещё и ещё… Он её выбьет.

Подсвечник возле дивана, но далеко, так далеко. А его хриплый голос совсем близко:

– Ма-а-м!

Дотянуться… ещё… ещё-ещё, цепи не хватит. Хватает… хватило…

Снова удар в дверь, треск, хруст, створка срывается с петель и плашмя грохается на пол. И я слышу его голос близко-близко:

– Мама!

Я дёргаюсь от него. Он цепляет меня за край юбки, падаю на колени… Боль.

Ещё немного… я стискиваю зубы, вырываюсь, упираюсь ногой и лбом в пол, он пытается перехватить подол выше, выпуская на мгновение ткань. Я делаю рывок и сжимаю в пальцах ножку медного подсвечника.

– Да что ты… – Он перехватывает меня за кофту, а другой рукой за волосы.

Боль отключается, я не чувствую ничего. Его пальцы словно сухие щепки, а я становлюсь большой, сильной. Разворачиваюсь, не замечая, что в его кулаке остаются пряди моих волос, – и с замаха бью его подсвечником. Попадаю по спине, лопатке, но, кажется, не сильно.

– Тварь! – Он всё равно не отпускает. – Ах ты…

Сбивает меня с ног и, подминая, ложится сверху, я чувствую на себе его тяжесть, и меня охватывает паника, кажется, он раздавит меня. Одной рукой он хватает за нижнюю челюсть, суёт пальцы в горло, второй пытается дотянуться до моей руки, в которой подсвечник.

– А-а-а-а! – Я пытаюсь сомкнуть зубы, кусая его, но не могу, не могу, не могу, он пихает в рот всю ладонь, кулак… раздирает губы, я задыхаюсь… – А-а-а!!!

Резко мотаю головой, стискиваю челюсти что есть силы и бью его подсвечником снова. И снова, и снова, и снова…

Звуки выключаются, обтекая меня, налипая друг на друга, струясь мимо пенопластовой крошкой.

Я хриплю, выплёвывая изо рта его ослабевшие пальцы, кашляю, дышу… Дышу. Сталкиваю с себя бесформенную тушу. Хватаю воздух большими горячими глотками, отползаю к дивану, цепляясь за покрывало. Где подсвечник? Где? Вот, на полу, и мои руки в липкой крови. Во рту солёный привкус.

Звуки включились, но вокруг – тишина. Он лежит, уткнувшись лицом в ковёр.

Мир вокруг становится контрастным и ярким – тёмно-красные пятна на его золотистых волосах и бежевом свитере, мои руки, юбка… так много красного, и едко пахнет мокрым железом.

Я прижимаю руку к горлу – Господи, помоги. Я… убила его.

Сижу на ковре, оперевшись спиной на край дивана, и смотрю, вглядываюсь… Его лопатки, чуть заметно подрагивая, плавно пошли вверх – вдох, потом вниз – выдох. Живой. Мгновенно беру подсвечник и встаю, но правая нога тут же подгибается, наверное, сломала что-то, когда падала. Или просто сильно ушибла. Держись!

Стою над ним – на его волосах кровь – я рассекла кожу на голове, ближе к уху, и рана между шеей и плечом, и ещё… Пятна крови медленно расползаются по одежде.

Сердце стучит сильно и часто, пот струится по вискам, спине. «Ну, же, давай! Бей по голове, сюда, в темя, разломай его сумасшедшую черепушку! Чего же ты ждёшь? Давай!»

Моргаю, замахиваюсь и… не могу. Шаг назад.

«Он мучил тебя три года, три долгих года он издевался над тобой, и он очнётся, ты ведь знаешь, он очнётся и тогда…» Снова замахиваюсь, рыча… И делаю шаг назад в бессилии.

Не могу. Я просто не могу. Я не убийца. Дрожу. Смотрю.

Его спина мерно движется вверх-вниз. Мои челюсти стискиваются непроизвольно – вижу цепь, тянущуюся к лодыжке, – мне так и не удалось её порвать. Я боюсь к нему прикасаться, но другого выхода нет.

Держа подсвечник наготове, я засовываю руку в задние карманы его джинсов – вытряхиваю какие-то бумажки, мелкие купюры и больше ничего. С усилием поворачиваю его на спину, будто скрученный ковёр, стараясь не смотреть на лицо. Карманы…

Достаю связку ключей, которую видела в его руках много раз – один, два, три, четыре… семь – от квартиры, от дома, от машины. И два небольших резных ключика – пробую один – нет, не он, это, наверное, Машин, второй ключ легко входит в пазы, замок щёлкает, и браслет размыкается.

Я делаю шаг в сторону и смотрю то на ногу, то на него. Это так странно. Это так невероятно странно – делать шаги, не чувствуя за собой шуршания металлической змеи.

Он чуть всхлипывает, вздыхая громче, и меня охватывает внезапная ярость – хочется ударить его ногой, наступить сверху всей ступнёй так, чтобы череп разлетелся на куски, но я останавливаю себя.

«Ты можешь сбежать! Ты можешь уйти отсюда прямо сейчас!» – Эта мысль обжигает! Перехватывает дыхание, я шагаю в сторону двери…

«Но, если он останется живым, он найдёт тебя! Обязательно найдёт и вернёт в этот подвал!»

Снова поворачиваюсь к нему – что же делать?

Решение приходит быстро. Слегка пинаю его носком, потом чуть сильнее – не реагирует. Ладно. Хватаю за ноги и тащу. Тяжёлый… Чёрт, подсвечник!

Мы передвигаемся рывками… опять «мы»! Мне кажется, я никогда не разорву путы, связывающие меня с ним. Я ставлю подсвечник, тащу его, снова ставлю и тащу дальше. За нами волочится кровавый след. Кажется, я сильно рассекла ему кожу на спине и шее.

Возле двери, ведущей в мой подвал, останавливаюсь, пытаясь отдышаться, собираю в хвост всклокоченные волосы. Боль невнятно, но назойливо даёт о себе знать, болит правое колено, я сильно хромаю, и очень хочется пить.

Смотрю на ручку двери как на что-то уникальное – я никогда не прикасалась к ней, никогда не открывала сама ни одной двери за последние три года.

Прислоняюсь к стене, наклоняясь над ним, он слабо стонет, приоткрывает глаза… быстрее!

Мне хочется спихнуть его тушу ногой в подвал и захлопнуть дверь, но я хватаю его под мышки и рывками затаскиваю.

– М-м-м… – Он мотает головой, от чего кровь снова начинает течь из ран.

Сердце холодеет: я оставила подсвечник наверху!

– Мм-м-ам. – Он поднимает руку с повязанной алой лентой, слабо машет ею, пытается упереться ногой.

Быстрее!!

Я шарю глазами, ища что-нибудь, что могло бы быть оружием, – и не нахожу, дотаскиваю его до своей кровати, но она слишком высокая.

– Мм-м-м… – Он моргает, разлепляя ресницы. – Мам… больно… больно.

– Тихо-тихо, маленький. – Я быстро глажу его по голове, готовая бросить и бежать в любой момент.

Он смежает веки, успокаивается.

Я поворачиваю на бок сначала его, а потом кладу на бок кровать так, чтобы она оказалась у него за спиной, беру его безвольную руку, зажимаю запястье в стальной обруч наручника, висящего на металлической перекладине, и защёлкиваю.

– М-м-м-м…

– Помоги мне, милый, ну же, давай! – Мне дико это произносить, я пытаюсь загрузить его в эту треклятую койку, но он тяжёлый.

Замечаю возле ножек какие-то скобы, дёргаю раз, другой, и больничная кровать схлопывается с одной стороны, я то же самое делаю с другой, и она оказывается почти лежащей на полу.

– М-м-м… – Он пытается ворочаться.

– Давай, чёрт тебя возьми! – в голос ору я, заталкивая его на койку.

Мне уже всё равно. Злость обжигает изнутри и придаёт сил, я пинаю его коленом и рывком поворачиваю кровать, ставя её на пол на все ножки.

– Ма-а-ама… – Его голос громче, он дёргается, пытаясь сесть.

– Лежать! – толкаю его в грудь, подтаскиваю наручник, висящий на перекладине, и защёлкиваю у него на щиколотке.

Он кашляет, пробуя повернуться:

– Ч-что ты? М-м-мам?

Я его не слушаю, не слышу – его вторая рука пристёгнута. Не могу найти четвёртый, вот… вот он.

Отхожу на два шага посмотреть, прочно ли. Прочно.

– Мамочка, – шепчет он, озираясь мутным, больным взглядом, – мамочка, мама. Я люблю тебя, родная, я так люблю тебя. Я до смерти люблю тебя, мама.

Он плачет.

Мне хочется заткнуть ему рот кляпом.

– Замолчи! – Меня трясёт от ярости. – Заткнись! Замолчи!!

– Мамочка моя, мама, мама, мамочка… Я так люблю тебя, так люблю. Не бросай, не уходи. Мамочка моя.

Я не могу это слышать, не могу и не хочу, сжимаю в пальцах связку ключей, разворачиваюсь и взбегаю по лестнице вверх. Одиннадцать ступеней, которые я никогда не проходила одна.

Дверь лязгает за мной оглушительно громко, наконец отсекая его от меня.

Тишина. Секунда, две, три, пять… мне сложно поверить в то, что «нас» больше нет. Я стою, прислонившись спиной, к той самой, непримечательной белой двери. Одна.

Тишина ватно обступает меня со всех сторон, принимая в свои объятия. Я стекаю на пол, меня начинает трясти, крупные слёзы капают из глаз, я пытаюсь сдержаться, но не могу – мне хочется кричать, и я наконец кричу в голос, кричу, кричу… Молочу кулаками по полу что есть силы, а потом, обессилев, затихаю.

Мир замирает внутри и снаружи. Я тихо утыкаюсь лбом в пол, становясь пустой. Время распадается на узоры воспоминаний, когда я была собой. Кира, Лялька… Глеб. Все переплетаются друг с другом, и я не могу различить, кто где.

Когда я снова поднимаю голову, мне кажется, что уже давно должно было наступить утро, но вокруг всё ещё темно.

Я медленно встаю, включаю свет в коридоре и иду в гостиную – Маша лежит вдоль стены, я отстёгиваю ей браслет кандалов, стаскиваю с дивана покрывало и укрываю с головой, сажусь рядом, вспоминая нашу с ней первую встречу, как она обернулась ко мне, стоя в этой же комнате с пластинкой в руках.

Через какое-то время чувствую, что колено болит, ноет скула, пальцы, спина… да, кажется, болит всё. Хочу в туалет. И… голод. Я уже не помню, когда я ела и что. Я задумываюсь – на кухне, может быть, есть что-то. И может быть, таблетки?

Кухня рядом, вбок от гостиной, но сначала – туалет. Я в этом доме прожила больше трёх лет и не видела этого дома. Ни снаружи, ни изнутри. Я знаю туалет только в моей тюрьме – без дверей, с камерой под потолком. Открываю наугад ближайшую дверь – кладовка: пылесос, щётки, стиральный порошок, следующая – ванная. Выключатель… ярко, и зеркало почти во всю стену.

У меня в подвале не было зеркал, он не хотел, чтобы я видела себя, а окно, в которое можно было увидеть своё отражение, находилось слишком высоко.

Молча смотрю на женщину в зеркале. К-кто? Кто это? Я делаю движение – она повторяет. Эт-т-то я? Эта старуха с длинными кудлатыми патлами в тяжёлой до пола юбке? Это и правда я? Бледное, одутловатое лицо, серые глаза и сетка морщин, опухшие от слёз красные веки, вертикальная складка между бровями, которой не было, и волосы – длинные, ниже лопаток, немытые, некрашеные, с сединой, наспех собранные в хвост. На скуле кровоподтёк и набухающий синяк, щека и шея в крови, надорванный рот. Я внимательно всматриваюсь в глаза – в них голод и страх. И что-то ещё… что пугает меня – стылая пустота. Я долго смотрю на себя… Лента!

На запястье проклятая алая лента, которую я уже почти не замечала, которая стала частью меня… НЕТ! Больше – нет! Разворачиваюсь, почти вбегаю на кухню, шарю по ней глазами – да, вот! На подставке стоят ножи в пазах. Я хватаю один, царапая кожу, подцепляю ненавистный кусок ткани… ж-ж-жах! Лента грязной ветошью падает на пол. Я сую руку под кран и мою, тру щёткой это место, чтобы даже следа не осталось. Легче. Легче… легче… легче…

Наконец выдыхаю, закрываю кран и оглядываюсь – кухня. Обычная кухня на первый взгляд вполне обычного дома. Дотрагиваюсь до стола, стульев, провожу рукой – это странное чувство, едва уловимое, – мне нравится здесь хозяйничать, когда он пристёгнут и заперт.

Огромный холодильник – почти пустой, две банки с кукурузой, шпроты и склянка с засохшим вареньем. Достаю всё и жадно ем, вытряхивая кукурузу прямо в рот. Варенье выковыриваю по привычке пальцами, ищу открывашку – выдвигаю ящички, ложки, вилки, ножи и другие столовые принадлежности. Ещё ящички, шкафчики… Забываю о шпротах, хлопаю дверцами – крупы: горох, рис, оливковое масло, выливаю немного на палец, облизываю – вкусно. Тарелки, рулоны кухонных полотенец, салфетки, скатерти… Чай, кофе. Господи, как пахнет! В следующем шкафчике бутылки – «Бейлис», «Егермейстер», коньяк. Коньяк!

Беру в руки узкую бутылку, отвинчиваю крышку – медленный, шаркающий о стеклянное горлышко звук. Вдыхаю… Тошнота подкатывает к горлу, я сжимаю челюсти, вспоминая, что в тот день я пила дорогой французский коньяк, накануне подаренный мне симпатичным сыном умершей пациентки – Лотовым Вадимом Григорьевичем, который очень просил меня выпить за упокой души его любимой мамы.

И если бы я тогда не выпила, то не была бы такой расслабленной, невнимательной, если бы я… то, может быть, и заметила бы странный, холодный блеск в глазах водителя старенького «Мерседеса» – милого парня, Ивана Дубовца, который вдруг перестал заикаться. Если бы я не выпила, то, может быть, и не села бы в машину к этому ублюдку!

Я хватаю бутылку и изо всех сил запускаю ею в стену. Кафель трескается, бутылка брызгает коньячными осколками.

На разделочном столе подставка с ножами, ножницы – хватаю их, возвращаюсь в ванную и, глядя в зеркало, коротко стригу свои длинные патлы. Они грязной паклей падают к ногам, и… становится легче. Оглядываю ванную – полотенце, шампунь, что-нибудь? Только мыло и отрывные бумажные салфетки. Сую голову под кран и мою тем, что есть.

Что я делаю в этом доме? Почему не ухожу?

Возвращаюсь в гостиную, сажусь рядом с телом Маши и смотрю на неё… «Маша Зайцева, Технологический институт, Барнаул, мама». Я вспоминаю записку, которую она написала когда-то… И семь цифр, которые кто-то все-таки наберёт и сухим вежливым голосом скажет маме Маши Зайцевой из Барнаула, имени которой я не знаю, что её дочь провела несколько месяцев в плену у маньяка, а потом умерла там же от банального аппендицита. Ненависть к человеку, запертому в подвале, накатывает на меня с новой силой. Мне хочется вернуться туда и зарубить его топором.

Но я продолжаю сидеть – сидеть…

Кажется, я просто не знаю, что делать. Я разучилась принимать решения. Три с лишним года кто-то другой говорил мне, когда вставать, когда ложиться, когда мыться и что есть, – и вот теперь я будто бы в вакууме, не знаю, чего хочу.

– Полежи тут ещё немного, – говорю я ей и встаю, думая о том, что её нужно похоронить. А родители отыщутся, заберут тело.

Снова захожу на кухню, прихватываю нож на всякий случай и выхожу через прихожую в небольшой дворик, в котором мы всегда сидели. Тут так и стоят вокруг стола два железных стула с наручниками и один соломенный.

– Проклятый ублюдок!

А вон и окна моей темницы. Я знаю, что с кровати он меня не видит, как не видела его я, но всё равно отворачиваюсь.

Поднимаю глаза к небу – оно холодное, чёрное, с низкими кучевыми облаками, такое огромное. Обхватываю себя руками за плечи – это небо только моё сейчас, только моё! И мне не нужно ни с кем его делить. Я могу смотреть на него столько, сколько хочу, я могу замерзать, дрожать – и мне никто ничего не скажет.

Забор высокий, едва ли не до крыши. Машины во дворе нет. Пустые окна второго этажа, на котором я никогда не была.

Я зябну, но хожу по двору туда-сюда, непривычно легко, без позвякивания цепи, этот поводок никогда не позволял мне подойти к забору вплотную. Сейчас я подхожу, поднимаю голову, и… плечи напрягаются… Что? Что такое?

С этого ракурса я вижу другой край дома, который раньше не видела никогда, окна на втором этаже – и в них горит свет.

Там кто-то есть? Там кто-то ещё живёт?

«Убирайся отсюда, убирайся! – орёт мой внутренний голос. – Просто – беги! Куда угодно, к шоссе, к людям. Беги!»

Выскакиваю за калитку… Стой!

А вдруг там кто-то привязанный? Такой же пленник, как и ты?

Я вспоминаю, как боялась, что с моим мучителем что-то случится и тогда подвал окажется моей могилой. И если там есть пленник, то он умрёт, ведь Владимир заперт.

Чёрт! Мне не хочется туда идти, но я не могу не пойти. Сжимаю в руке нож и иду.

Темно, но не кромешно – облака не дают ночи сгуститься до непроницаемости.

Обхожу дом по периметру и с удивлением обнаруживаю другую калитку, другие ворота и другой двор – он больше, здесь стоят два «Мерседеса». Один серебристый и новый, на котором он привозил Машу, а второй – тот старенький, на котором он когда-то забрал меня.

Тишина. На втором этаже всё так же горит свет. Деревянное крыльцо в три ступеньки. Я подхожу к двери и замираю, держа нож в складках юбки, прислушиваясь – шум голых веток, и больше ничего, в доме никакого движения. Выдыхаю и рывком открываю дверь.

Дверь подалась легко – почти незаметная калитка в огромных деревянных воротах. Глеб удивился отсутствию препятствий, он ожидал, что сейчас ему придётся бороться со страшной невиданной охранной системой, но всё оказалось легко. Слишком легко. И это его насторожило.

Пистолет наготове.

Седой инструктор худо-бедно научил его пользоваться оружием, но, конечно, до бывалого «коммандос» ему всё равно далеко.

«Куда я лезу?!» Страх остался где-то за спиной, он медленно шёл по двору, осматриваясь, отмечая наличие камер то тут, то там. Из дома не доносилось ни звука, только голые ветки шумно перемешивали ночной ветер.

Дверь в дом тоже оказалась не заперта.

«Ерунда какая-то». Напряжения прибавилось. Он вошёл в небольшую, слабо освещённую прихожую.

– Есть кто живой? – громко спросил Глеб, и собственный голос показался ему совсем не громким, а жалким и неуместным в этом чужом доме. – Э-э-й?!

Тишина.

На полу он заметил большой литой диск с кольцом посередине – странно.

Дальше по коридору горел свет, и в комнате тоже. Одна створка дверей была выломана и плашмя лежала на полу. Он поднял пистолет вверх, проверил, снят ли предохранитель, и прислонился к стене.

Прислоняюсь к стене, чтобы отдышаться, вытираю рукавом рот, прикрываю глаза… передо мной мельтешат кадры:

…Женщина кормит грудью младенца, годовалого ребёнка, пятилетнего мальчика, десятилетнего… прыщавого подростка, юношу… мужчину…

Спазм скручивает живот, и меня выворачивает снова.

Господи…

Не думай об этом, не думай, не думай, не думай.

Я стараюсь не думать, но не могу. Весь многотонный груз этой чудовищной правды обрушивается на меня, и кажется, что вот-вот раздавит и погребёт под собой.

Я и представить не могла, что дом окажется эдаким перевёртышем – со скрытой второй стороной. Он тут жил всё время? Я вспомнила, как он выскочил в пижаме и халате, когда к нам пытались зайти чужаки, у которых машина сломалась. Я тогда этому удивилась.

Открываю дверь в комнату – спальня, утыканная небольшими экранами, на которые выводится изображение с камер, и узкой кроватью на одного. Из спальни дверь – каморка, почти чулан от пола до потолка увешан фотографиями миловидной, сероглазой, светловолосой женщины. Она похожа на Светлану Афанасьевну Дубовец и чем-то на меня, во всяком случае, типаж тот же – светлые волосы и серые глаза.

В этой крохотной комнате стол, компьютеры с экранами, рядом стеллажи с дисками и старыми плёночными кассетами. Шевелю мышкой – экран оживает, тускло засветившись аккуратными рядами виртуальных папок. Кликаю…

Вот моя бывшая пациентка не такая измождённая, с причёсанными волосами (О! Я знаю эту причёску!), в длинной, как и у меня, юбке. Видео, в которых она так же, как и я, сидит на цепи. В том же подвале, на том же дворе… Вот он повязывает ей красную ленточку на запястье, и она улыбается! Вот она уже без цепи – даёт ему грудь, обнимает, гладит по голове, называет «сыночком». Ещё и ещё кадры…

Похоже, он сломал её, и она поверила в то, что является сумасшедшей матерью замечательного и трогательного в своей неусыпной заботе сына. Господи… как долго он держал её тут? И со мной планировал то же самое? Что я поверю ему, сдамся и откажусь от себя? Так же, как она.

И я с ужасом понимаю, что рано или поздно именно так бы и случилось. Я вспоминаю собственные сомнения, когда я днями думала о том, кто я: сумасшедшая, больная мать Светлана Афанасьевна Дубовец или здоровая пленница Елена Киселёва.

Там были ещё папки, наполненные километрами видео. Маша… их постель. И я… Как я «кормлю» его, как моюсь под душем, как сижу на унитазе…

Я щёлкала наугад, дойдя до папок, где та женщина, портретами которой увешаны стены, по всей видимости, настоящая его мать, кормит грудью разновозрастного мальчика, пока он не становится взрослым мужчиной.

Вот она повязывает ему, полутора-двухлетнему, красную ленту на руку и шепчет: «Мы связаны с тобой навек, мой родной, мы едины. Ты – это я, а я – это ты. Эта лента, сынок, символ нашего единства, нашу связь разорвать никому не под силу».

Ребёнок смотрит на неё и, кажется, ничего не понимает.

– Завяжи мне такую же, – требует она, – это символ нашего единения, ты должен уметь это делать.

Она даёт ему ленту и терпеливо объясняет, что он должен сделать, чтобы получился узел. У мальчика не получается.

– Ещё раз. – Она улыбается, но в глазах сталь.

Он делает это снова и снова, начиная хныкать, потом плакать.

– Ты не будешь есть и пить, пока у тебя не получится, – ласково говорит она, – попробуй ещё раз. Я в тебя верю, Володя, ты сможешь, давай.

Он устал, он тянется ладошкой к её груди:

– Мм-мам… м-м-мам.

– Ты справишься, ты сильный, – строго говорит она, оголяет грудь, налитую молоком, – завяжи ленточку, дорогой, и я тебя покормлю.

Наверное, это длилось долго, несколько часов, я проматывала и проматывала… Личико ребёнка заливалось слезами, она ему нежно улыбалась, пока он бесконечно пробовал завязать узелок. Пару раз он почти справлялся, но ей было то слишком туго, то слишком свободно, одним движением пальцев она развязывала, и всё начиналось сначала.

– Ты должен быть стойким, мой сын, – твердила она, когда он захлёбывался рыданиями, – попробуй снова, милый.

– Господи…

Файл за файлом я смотрела за тем, как обычного ребёнка превращали в монстра.

– Ты моё отражение, Володя, – они сидели на диване, мальчику было лет шесть, – ты мой лучик, а я твоё солнце, – она расстёгивала кофту, – да-да, погладь, потрогай, чтобы было молочко.

Меня мутило. Их руки были связаны. Красной верёвкой, не плотно, где-то длиной в метр.

На следующих кадрах они перемещались по дому вместе, он был её тенью – спали вместе, ели, играли, читали, мылись и ходили в туалет – никакого личного пространства, никакого разделения.

Голова наполнялась звоном. Новые и новые папки, километры… тонны…

Я ткнула на последнюю – та же женщина, уже чуть постаревшая, и парень лет за двадцать, уже очень похожий на нынешнего Владимира.

Их руки связаны алой лентой, она сидит на стуле, а он расчёсывает её длинные волосы тем же гребнем, которым чесал меня.

– Медленнее, – тихо говорит она, – нежнее. Ты сейчас думаешь не обо мне.

– Прости, мамочка, – спохватывается он, и гребешок замедляется.

Кадр меняется – она сидит на диване с обнажённой грудью, исхудавшей и немного обвисшей, его голова у неё на коленях. Вряд ли в этой груди ещё есть молоко, но он бережно прикладывается к соску, она откидывает голову и прикрывает глаза в наслаждении: «Мы всегда будем рядом, мы всегда будем вместе, мой дорогой. Наша связь нерушима. И если моё тело умрёт, я вернусь к тебе. Знай, я обязательно вернусь к тебе в другом теле. Ты просто должен меня найти и сделать так, чтобы я тебя узнала».

Он открывает глаза, в которых стоят слёзы, отрывается от её соска:

– Я всегда буду с тобой, мамочка, ты только меня люби.

– Я люблю тебя, сыночек, – восторженным голосом говорит она, гладит его по щеке, по шее, по животу, спускается ниже…

У меня рябит в глазах, и тошнота подкатывает к горлу – я выскакиваю на улицу, захлёбываясь горькой рвотой.

Г-господи помилуй… Боже…

Я не стала дальше смотреть. Не знаю, чем закончилось, и знать не хочу. Со мной… со мной он никогда не переходил эту черту.

И сейчас… Отплевавшись и отдышавшись, я прислоняюсь к стене, совершенно обессилев. Меня всё ещё мелко потряхивает. Тело сковывает вязкой ленью, ночная мгла крутится перед глазами, постепенно замедляясь, я вижу перед собой жухлую траву и чувствую, что совершенно замёрзла.

Ощущение абсолютного зла почти осязаемо. Кем нужно быть, чтобы сделать со своим сыном такое? Мне кажется, мир погрузился во тьму. Она всюду. Она со мной и во мне. Снаружи и внутри. Поднимаю глаза к небу – чёрная дыра. Я так хочу увидеть солнце.

Закончится ли когда-нибудь эта бескрайняя ночь?

Медленно встаю и иду, волоча ноги, будто древняя старуха.

Дальше-дальше-дальше от этой комнаты, от этого сгустка зла.

Наверное, я могу сесть за руль одной из машин, стоящих во дворе, и уехать отсюда.

Я закрываю глаза и позволяю представить себе свою дочь и… внучку.

Сердце отталкивается от тьмы, обжигаясь светом, и сжимается в больной узел от мысли о Кире и Алике – и я счастлива этой болью, она делает меня живой.

Как сейчас живёт Кира? Как справляется? Похоронила меня? Знает ли её девочка, что у неё была бабушка? Есть бабушка?

Снова закрываю глаза, вспоминая последний мой день с ними – через три дня мы должны были ехать в отпуск. Улыбаюсь. Кира спрашивала, что с собой взять, когда я собиралась на работу. Жёлтая надувная корова, стоящая на бортике кроватки, Лялькины распахнутые глазищи, её шелковистые волосики и тёплый младенческий запах…

Я поеду.

Разберусь, как открыть, как найти дорогу… я всё найду, всё смогу. Ради них.

Теперь я уж точно могу абсолютно всё. Смогу. Уже смогла.

Иду к калитке, стараясь не оглядываться назад. Дом нависает зловещей тенью.

Мысленно перебираю всё, что я видела в комнатах… ни часов, ни календарей… и телефон… Телефона не было ни у него в карманах, ни здесь, на второй половине. Ни мобильного, ни обычного. Или я не заметила?

Я устала, я смертельно устала.

О том, кто сейчас лежит в подвале, я думать не могу. Я даже не знаю, кто он на самом деле. И знать не хочу.

Я чувствую себя отупевшей и пустой.

«Уходи!»

Внутренний голос требовательный и властный.

«У-ходи! Не думай о том, чтобы похоронить Машу, не думай ни о чём, потом разберёшься. Просто у-ходи!»

Я оставила связку ключей, когда сидела возле неё, там ключи от машины. Нужно вернуться, забрать их и уехать. Не важно куда. Отсюда.

Стою, оглядываюсь – нож лежит на лестнице. Зачем он мне, раз этот урод пристёгнут и заперт? Всё равно забираю его и выхожу за калитку… Огибаю дом-перевёртыш.

«Очень быстро забрать ключи и убраться отсюда».

В голове проносится неожиданная мысль: «Что стало с Глебом?»

Глеб медленно вошёл в комнату. Сдвинутый, смятый ковёр, следы борьбы и…

Сердце стучало зыбко и гулко. Он остановился возле тела, накрытого окровавленным покрывалом: «Господи, пусть это будет не она». Задержал дыхание, аккуратно приподнял край – и тут же опустил – молодая девушка, не Елена. Заметил, что пальцы дрожат, и попытался унять эту дрожь, он раньше никогда не видел смерть такой безобразной и близкой. Кто убил её? Почему? Как? Выдохнул, приподнял покрывало снова – и на этот раз долго вглядывался в черты, которые показались ему смутно знакомыми.

«Это же… это та студентка пропавшая? Или… нет? Кажется, она умерла совсем недавно».

Он вернулся в коридор, вскинул пистолет и медленно двинулся дальше, внимательно осматриваясь.

«Может быть, Елена ещё жива? Может, жива?! Почему нет никого? Где этот Лотов-Левашов, или как там его на самом деле?!»

Он вышел в коридор, из него вела почти незаметная лестница на второй этаж. Он нашёл на стене выключатель и включил свет…

Свет опостылевших окон… Заставляю себя зайти в дом. Дверной замок защёлкивается с противным клацаньем.

Стою в прихожей. Делаю пару шагов по направлению к гостиной и замираю… На мгновение мне кажется, что пол кренится и уходит из-под ног. Я не включала свет на лестницу, идущую вверх. Не включала, я помню. Или… может быть, всё-таки это я? Инстинктивно сжимаю нагретую рукоять ножа, спрятанного в складках юбки.

Плечи немеют. Он пристёгнут за руки и за ноги. Я помню, я знаю… Он закрыт на замок в этом глухом подвале. Я знаю, я помню. Я закрывала. Сама. Ключом.

Неприятно и сбивчиво тренькает возле рёбер. Я не доверяю себе. Мысленно вспоминаю снова и снова. Я не сумасшедшая. Я врач, Елена Киселёва, и да, я закрыла его сама! На замок!

Слышу щелчок выключателя – в комнатах на втором этаже тоже загорается свет! Зажимаю рот рукой, чтобы не закричать, и пригибаюсь, будто этот дом рушится мне на голову. Что?! Как?! Как он смог выбраться?

Но этого быть не может! Этого просто не может быть!

Мыслей не остаётся.

Беги!!!

Боком пячусь к двери… Он догонит меня. Догонит и убьёт! Он сильнее.

Спина мгновенно становится мокрой, ладони скользкими – покрываюсь холодным цыганским потом, и я едва не роняю нож, услышав, как скрипит половица.

Холод и жар мешаются внутри. Он спускается по лестнице. Он знает, что я здесь, он наверняка слышал, как хлопнула входная дверь!

В один шаг оказываюсь за углом прихожей, нахожу уступ стены, скрывающий нишу на одного, – встаю, с трудом помещаясь, и стараюсь не дышать.

Время вдруг растягивается, становясь резиново длинным, заполненным до самого верха моим страхом… – и яростью. Нужно было убить его подсвечником, размозжить ему башку и стать свободной!

Лезвием кухонного ножа я безотчётно потрагиваю большой палец, не замечая, как режу его в кровь. Боль мне нужна. Очень нужна.

Скрип – ещё одна половица. Он спускается.

Я знаю его движения, не видя, я вижу, я слышу.

– Где же ты, где? – слабо шепчет он, но я разбираю слова обострившимся звериным слухом.

Мерзкая тварь! Он всё ближе.

Ничего не осталось. Только звонкое острие в складках юбки.

Ближе…

Через одежду кожей чувствую, как между нами движется воздух. Он так близко, что, кажется, я ощущаю тепло его тела.

А если убежать? Быстро открыть дверь и убежать? Не успею. Он догонит, достанет, вернёт меня сюда и прикуёт к этому дому навсегда.

– Да где же ты?! – Он говорит громче.

Первым показывается пистолет…

Пистолет?! Я успеваю удивиться, вжимаюсь в угол, и… дверной косяк вдруг оглушительно скрипит, выдавая меня! Он останавливается…

Я слышу, слышу…

Пистолет спрятался. Он стоит за углом возле меня. Он знает, что я здесь.