Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Зима долго не наставала, и навязшее в зубах «снег выпал только в январе» – свершилось. Повалил снег, ветер дул во все стороны, и ночные фейерверки мешались с летящими в разные стороны хлопьями.

Здесь, в дачной местности, ночные забавы были видны по обгорелым вешкам, откуда стартовали ракеты и где накануне крутились шутихи.

Правда, на участке Синдерюшкина ничего подобного не было – там была какая-то особенно отчаянная белизна пустоты.

Ничего чёрного – ни кустов, ни забора, ни вешек – не было.

Всё было облеплено нетронутой китайским порохом и прочим новогодним весельем кристаллической водой, и это придавало местности сказочный вид.

В этот момент я подумал о том, что и мне был бы нужен крепкий дом, пахнущий деревом, в который нужно возвращаться из путешествий и развешивать по стенам африканские маски. И я сразу же задумался – сам я придумал эту фразу или прочитал у кого-то.

Итак, жить в бревенчатом доме – среди пустых, глухонемых дач зимой. Выходить из дому только ради того, чтобы поссать с крыльца.

Вот как Синдерюшкин.

* * *

Синдерюшкин был один. Это мне не очень понравилось, потому что я думал застать хоть какую-то компанию. К Синдерюшкину собиралось несколько наших общих друзей. Про одного я знал, что его не отпустила жена, но не подозревал, что вообще никто так и не доехал.

На мангале у крыльца явно только что что-то жарили, да и сам хозяин выглядел приветливо.

Слово за слово, я вытащил бутылку. Он, впрочем, поставил на стол свою.

Вечер упал на дачный посёлок, как рыхлый сугроб с крыши.

Стало темно и уютно. Трещала печь.

Попискивало и мурлыкало какое-то необременительное радио.

Моя бутылка быстро опустела, и Синдерюшкин, вдруг задумавшись, начал смотреть в зелень бутылочного стекла, как в калейдоскоп.

– Ты знаешь… – сказал он. – Ты знаешь, очень странная погода. Она тоже это отметила.

Я понял, что он говорит о женщине, которая справляла с ним Новый год и только что уехала.

– Она сказала: «Хорошо, что я запомню твою дачу именно такой». Так она сказала, будто проговорившись, и внутри меня натянулась какая-то нитка.

Я понял, что у моего друга что-то пошло не так. Но он продолжил:

– То есть она уже давно внутренне прощалась со мной, с этими деталями моей жизни, и я пришёл в ужас, хотя вида не подал. Что мне подавать вид – будто это могло что-то изменить. Печь моя между тем оказалась довольно прожорливой, и я скормил ей не только многолетние обрезки досок и даже два стула. Стулья, впрочем, были гадкие, битые жизнью и ломаные чьими-то телами.

Но я возвращался к этим деталям моего состояния, к исчезновению меня из её жизни, быть может мнимому.

Наши отношения меня многому научили. Я перестал бояться утраты – так солдат на войне привыкает к своей и чужой смерти.

Невозможно бояться всё время, потому что либо сойдёшь с ума, либо привыкнешь.

И вот я перестал бояться, потому что так страшна была сама мысль об утрате. Я постоянно думал, зачем я нужен ей – небедной и красивой женщине. Ответа на этот вопрос я не находил. Если бы это был каприз, это что-то объяснило бы. Но это был не каприз. Возможно, это был подаренный мне последний шанс устроить свою жизнь, но я упускал его, выпускал из пальцев, как юркую ящерицу.

Как ящерица, этот шанс покидал меня, оставляя только странное ощущение чего-то мелькнувшего. Встреча за встречей – это ощущение не покидало меня.

Всё было как в страшной хармсовской истории о человеке маленького роста, который всё бы отдал, чтобы быть чуточку повыше. И вот перед человеком являлась волшебница, а человек не мог вымолвить ни слова.

Волшебница исчезала, а человек сгрыз до основания ногти сначала на руках, а потом на ногах.

* * *

Слушая эту исповедь, я ещё не понимал своего положения и решил сострить, вспомнив вслух старую цитату: «Вдумайся в эту басню, и тебе станет не по себе».

Но мне и так уже стало не по себе, потому как надежда на гармонию дачных посиделок таяла у меня на глазах.

Ещё бы мне не стало не по себе. Кто бы подумал иначе?

Синдерюшкин продолжал рассказывать мне свою историю, и я вдруг понял, что он давно и непроходимо пьян. Так бывает, когда остановишь человека, спросив у него дорогу, и повторишь свой вопрос несколько раз. Ан нет, он тебя не слышал – это противоречие между внешней нормальностью и каким-то внутренним безумием и вводит в заблуждение.

Синдерюшкин, рассказывая о своей возлюбленной, напоминал мне какого-то героя. И прошла целая бутылка, прежде чем я догадался.

У одного писателя, что создал эпопею, в которой хождений много, а мук – мало, был такой герой Иван Ильич. Мысли этого Ивана Ильича, стоявшего посреди половодья Гражданской войны, как заяц на острове, были схожи с мыслями моего собеседника. Этот герой всё вспоминал, как с ним прощалась его жена у стены вокзала, и вот он хотел понять, чем не угодил ей? Потому что этому герою казалось, что в страшный час смуты люди должны, наоборот, крепче прижаться друг к другу. Этот герой сердился, он разговаривал с невидимым собеседником, упрекая свою жену: хорошо, найди, милая, поищи другого такого, кто будет с тобой так же тютькаться… Но тут же одёргивал себя, и выходило, что сам этот оставленный мужчина не очень-то и хорош. И вот он обычный человек, которых много. Только случайно выхватил номер в лотерее: его полюбила девушка, в тысячу раз лучше, умнее, выше, и так же непонятно разлюбила…

Главное там было – непонятное. Непонятно полюбила, непонятно разлюбила.

С годами ты бережливее относишься к чувствам. Ты просто понимаешь конечность жизни. В двадцать лет ты не понимаешь ничего, не имеешь этого главного знания.

* * *

– Я написал ей письмо. Надо было написать его как-то иначе, или лучше – заменить голосом. Но это невозможно. Зато теперь придумали электрические дупла для всякого Дубровского. Мировая паутина как море, и её волна донесёт рано или поздно письмо в бутылке. – Синдерюшкин, не глядя на меня, стал читать, видимо наизусть: – «Ты знаешь, тяжелее всего сохранить твои следы. Больше всего сопротивляются запахи. Им бы полагалось исчезнуть первыми, но они прячутся – в халатах, висящих на крючках, или в забытом в дальней комнате полотенце. В памяти сохранить тебя легко, а вот в жизни – сложно. Вот прошло две недели, а кажется, я тебя видел вчера. Иногда ты приходишь в мои сны. Про это я не могу рассказывать.

Просыпаться тогда тяжело. Тает снег, природа поворачивается на другую жизнь. Я не поворачиваюсь, я вообще неповоротливый…»

* * *

Сказать, что это всё мне не понравилось, значило ничего не сказать.

Я уже несколько раз пожалел, что приехал на эту дачу.

Меня даже пробрал страх – а ну как он повесится, если я усну. Или, там, застрелится, он же охотник. Я ведь видел Синдерюшкина с ружьём. Меня захватило противное липкое чувство ненависти к себе: я думал не о нём, а о своём спокойствии.

Мне вовсе не хотелось такой канители – вызывать полицейских, давать показания, – это, а вовсе не чувство сострадания захватило меня.

Я боролся с винной дремотой, а Синдерюшкин шагнул за порог.

Опять у меня сердце как-то заныло.

Но нет, он вышел, а потом вернулся в избу такой же, как обычно. Мы сели за стол и снова стали превращать полное в пустое.

* * *

За нашими разговорами я вспомнил стихи, что мы как-то с Синдерюшкиным множили незаконным способом.

Сначала мы фотографировали их – но это оказалось чересчур дорого.

Дорогой проявитель с закрепителем, дорогая бумага, и главное – время, дороговизну которого мы не понимали.

Мы сидели несколько ночей, чтобы создать удивительно толстую книгу чужих стихов, и первым среди них была история про послание в бутылке.

Там непонятно было, где «зад» и «перед», и Левиафаны лупили хвостом, корабли плыли кверху дном, сирены там были и тысяча лиц, и жизнь каких-то иностранных девиц, и было звёздное небо и старый маршрут, слова «норд» и «вест», капитан и Улисс, крик белых морских удивительных птиц, а мы не могли отличить альбатроса от чайки и новую мудрость новых времен черпали из детского чтения «Незнайки», который познал на Луне, как устроен мир акций и мир биржевой, и всё это скоро нарушило наш покой. Сирены пели, и скалы смыкались за нашей кормой. Время ушло, и кто-то стал мерить Фаренгейтом тепло, что было Цельсием для прежних нас. А кто-то лёг под снега зимы с обрезом в руке, но то были не мы. Время ушло, и осталась изба, стекло на столе и у двери дрова, в тельняшках мы были оба, и воздух спёрт. И будто Левше, являлся нам морской мохнатый чёрт. Ночь вспыхивала чужим огнём, соседи стреляли в небо, и видно было как днём, а потом снова настигала тьма, исчезали вокруг люди, дома, и снова трещал в печи какой-то стул, леший на свечку дул, и снова мы вспоминали женщин былых времён, а им и времена нипочём, они по свету разъехались кто куда, и их миновала беда.

Но мы были с ним и вспоминали, как под красной лампой смотрели вниз, где проявлялись буквы чужих стихов. Они проступали, как бойцы весной, когда пригреет снега, и на полях появляется у кого рука, у кого нога. И вот уж видно – этот упал ничком, а этот в небо глядел – и ничему не предел, строка за строкой буквы лезут, как на убой. Поэт писал о любви и былом, бутылка плыла с письмом, и будущие листы висели над ванной, будто бельё. Моряк на них прилежно плыл, но не успел он крикнуть «ё-мое», как входил ему в бок какой-то риф. Автор в то время возил навоз в северной деревне, и этот извоз не был чужд нам. И вот он в бутылку пихал письмо и уже чувствовал под собою дно, и текст прерывался словами (размыто) – видно, потопло его корыто. Не Ляпидевский, он смог отстучать последние строки и, может, как и мы, допить, закусить и, размахнувшись, море о доставке просить.

И тут я понял, что совершенно пьян, и упал, будто красноармеец в бурьян после взмаха казачьей шашки, забыв о чистоте рубашки.

* * *

Рассвет был хмур.

Солнце ушло. Поутру я тупо смотрел в стекло.

Хозяин пришёл с вязанкой дров. И я понял, что не время снов.

Синдерюшкин уже запалил костёр – там варилось что-то.

Разговор был вял.

Мы снова помянули дев былых времён, а потом и мужчин. Каких-то врагов он провожал добрым «ну и хрен с ним».

Вдруг Синдерюшкин сказал, будто продолжая вчерашний разговор, хотя я так понял, что он его не прерывал, просто я не существовал для него как собеседник, собеседником был кто-то отсутствующий.

– Я написал так: «Здравствуй. Пишу тебе сюда, потому что открыл, как устроена нынешняя цивилизация. Можно стучать головой в стену, и от этого на стене остаются хоть какие следы. Звонить кому-то, когда твой телефон в чёрном списке, – совсем другое, в электрический век никаких следов не остаётся.

Бесполезно жаловаться. Бесполезно надеяться на то, что тебе что-то объяснят, а неизвестность страшнее отчаяния. Есть такая история: один человек отправил десяти своим друзьям анонимные записки: „Всё открылось. Беги“. И восемь из десяти скрылись из города. Неизвестность стимулирует вину – и ты придумываешь себе преступления, которые страшнее действительности. Я заслужил то, чтобы мне ничего не объясняли. Я ещё меньше заслужил счастья, что мне перепало, – и бессмысленно сетовать, что оно закончилось. Мне остаётся лишь благодарить за запахи и звуки.

Судьба мне сделала подарок – незаслуженный. Подарок отняли. Но память неотъемлема. Ничего, кроме благодарности. Слова не передают ничего – в этот момент я ненавижу своё ремесло. Вместо человеческой речи оно подсовывает девяностый сонет Шекспира».

* * *

– А почему невозможно увидеться? – тупо спросил я.

– А как?

– Ну, там, выяснить место…

– Я не знаю, где она живёт, – ответил Синдерюшкин.

– Как не знаешь?

– Она всегда приходила ко мне.

– Ну? Впрочем, это несложно выяснить. Это выяснить, брат, особенно теперь – очень легко.

– И что, караулить её у подъезда? Это унизительно.

– Впервой, что ли?

– Это ей унизительно. Это всем унизительно. Ну, если хотела ответить, ответила бы. Зачем её вынуждать врать, что уехала, что гости или ещё что.

– Вы поссорились?

– Не важно. Нет. Не поссорились. Просто её не стало. Она перестала со мной говорить и исчезла.

Я сперва решил, что он говорит о неожиданной смерти, но нет, это всё было как-то не так ужасно. Что-то случилось, но непонятно что. Воображение, затуманенное посланиями и бутылками, бутылками в океане и бутылками на столе, рисовало мне романтические картины. Тайну мафии, исчезающую женщину, что боится навести след мстителей на любимого. Но это я отогнал, как пьяного приставалу в электричке.

Однако мой друг явно был не в себе.

– И что?

– Я стал писать ей письма, подсовывая их под двери социальных сетей. Одно за другим, как письма в бутылке. – Он запрокинул голову и снова забормотал: – «Здравствуй. В этот раз я расскажу тебе не про бесконечную сказку, а про письма в бутылках. Я ведь не знаю, читаешь ли ты всё это, и могу позволить себе рассказывать без оглядки – интересно тебе или нет. Тысячи бутылок не выловлены из океанской пены. Тысячи писем лежат под водой в своих воздушных пузырях. Это редко когда плесневелая бутылка попадается в лапы рыбаку. А говорят, что в Англии, кажется при Елизавете Первой, при дворе появился откупорщик бутылок, что занимался морской почтой.

Далее рассказывают легенду о случайном рыбаке, что выловил бутылку с доносом. Внутри бутылки жило сообщение о заговоре, а рыбак был неграмотен. Неграмотный рыбак давал читать записку всем, и листок бумаги выбалтывал тайны. За это рыбака повесили, а бутылки стали достоянием королевы. За год открывали с полсотни бутылок. Всё это свидетельство неспешности. Потерпевшие крушение обживали острова, превращались в прах, а их вопли о помощи качались на волнах.

Про откупорщика бутылок пишет Гюго. Этот француз написал об этом, когда рассказывал о вечно смеющемся человеке Гуинплене. Оказывалось, что в море попадаются три рода находок – те, что лежат на большой глубине, те, что плавают на поверхности, и те, что море выбрасывает на берег. „Все эти предметы являются собственностью генерал-адмирала“, – говорит его персонаж. И вот всё, что находится в море, всё, что пошло ко дну, всё, что всплывает наверх, всё, что прибивает к берегу, – всё это собственность генерал-адмирала. Если бутылка идёт ко дну, это касается начальника отдела Легон, если она плавает – начальника отдела Флоутсон, если волны выбрасывают её на сушу – начальника отдела Джетсон. И только осетры принадлежат королю без формальностей».

Дальше во французской книжке снова рассказывают историю, как в тысяча пятьсот девяносто восьмом году один рыбак, промышлявший ловлей угрей, нашёл в песчаных мелях у мыса Эпидиум засмоленную бутылку, и она была доставлена королеве Елизавете; пергамент, извлечённый из этой бутылки, известил Англию о том, что Голландия, не говоря никому ни слова, захватила неизвестную страну, называемую Новой Землёй, что это случилось в июне тысяча пятьсот девяносто шестого года, что в этой стране медведи пожирают людей, что описание зимы, проведённой в этих краях, спрятано в футляре из-под мушкета, подвешенном в трубе деревянного домика, построенного и покинутого погибшими голландцами, и что труба эта сделана из укреплённого на крыше бочонка с выбитым дном. И вот поэтому откупорщику платят сто гиней в год. Потом к человеку с разрезанным ртом, прозябающему в нищете, приходит чиновник из Адмиралтейства. Он говорит, что в присутствии двух присяжных, состоящих при отделе Джетсон, двух членов парламента, Вильяма Блетуайта, представителя города Бата, и Томаса Джервойса, представителя города Саутгемптона, откупорил бутылку и вот теперь нищий изуродованный человек получает миллион годового дохода, что он – лорд Соединённого Королевства Великобритании, законодатель и судья, верховный судья и верховный законодатель, облачённый в пурпур и горностай, стоящий на одной ступени с принцами и почти равный императору, что голова его увенчана пэрской короной и что он женится на герцогине, дочери короля. Пятнадцать лет эта горностаева мантия, пэрская корона и знатная невеста плавали в воде. Так, пишет Гюго, в конечном итоге послание, предназначенное Богу, попало в руки к дьяволу.

* * *

Я уже не понимал, говорит ли это Синдерюшкин, или я сам вспоминаю книги своего детства.

На этой даче, пропитанной безумием, передо мной вдруг явились бутылки нашего прошлого. Это был довольно странный образ – представить себе того, кто пил из твоей бутылки раньше. Я знавал брезгливцев, которых это неприятно волновало. В десятках книг были пропеты оды приёмным пунктам, их жестяным прилавкам и окошечкам, за каждым из которых сидел свой бутылочный Пётр. Был давний способ вынимать продавленные в бутылки пробки, чтобы их, эти бутылки, не забраковал приёмщик стеклотары. Не брали то те, а то эти. Фольгу с бывшего шампанского отскребали в последнюю минуту ключами. Веничкин венчик быстрым движением райского привратника рая проверялся на грех скола.

Особая история была с бутылками, внутри которых болтались, будто скорбные послания, продавленные пробки. Их извлекали по-разному. Главный метод был хорошо известен – брался ботиночный шнурок, лучше плоский – поскольку и при советской власти бывали разные шнурки. Из него делалась петля и просовывалась в горлышко – бутылка при этом должна быть наклонена, а пробка – занять горизонтальное положение. Петля накидывалась на пробку так, чтобы край петли приходился на дальний конец пробки, и пробковый мустанг тащился к горлышку на этом аркане. Когда пробка входила в горлышко, можно было считать, что гривенник у тебя в кармане. Если, конечно, ты не сэкономил на шнурках и не использовал гнилые, прямо из ботинок. Этот способ даже пробился сквозь рогатки цензуры и был описан в опубликованном давным-давно романе: «На полу большой комнаты стояли четыре бутылки из-под вина „Старый замок“ с пробками внутри. Войнов сразу же вернулся к бутылкам. Сел на стул, шнурком от ботинок стал ловить пробку в ближней бутылке. Язык высунул. Данилов взволновался, присел возле бутылки на корточки, готов был помочь Войнову советами…» Это были навыки прошлого – когда запрут тебя, как маяковского клопа в зоопарке, можно делиться с учёными наматыванием портянок и умением крутить козьи ножки.

Пустую бутылку принимали по десять, винные и водочные – по двенадцать копеек, шампанскими брезговали – говорилось, что из-за долгого внутреннего давления они непрочны. Впрочем, где-то их принимали, и граждане в очереди спешно счищали с горлышек фольгу, орудуя ключами от дома.

Но из вереска напиток забыт давным-давно.

С ностальгией главное – не переборщить: придёшь куда в гости с банкой шпрот и бутылкой дешёвой водки, а тебя мог встретить ливрейный лакей и устроить такую дерриду неузнанному гостю, что побежишь по улице, что твой Бердяев, стреляя из всех пистолетов.

Пустые бутылки были онтологической деталью нашего прошлого. Похожая на погоню за стеклянными банками для консервирования – особенно трёхлитровыми, где внутри, будто в переполненном автобусе, давились помидоры с огурцами. Но эта история отдельная – консервирование было уделом взрослых того времени, а не нашим.

Рассказывали об одном лётчике, построившем дом из пустых бутылок, обмазанных цементом. Дом этот оказался удивительно тёплым – ведь состоял он из винной пустоты. Причём лётчик был человеком умным и менял бутылки у окрестных детей на мороженое – современники складывали помноженные на что-то двенадцать копеек и восемнадцать копеек за мороженое и дивились предприимчивости лётчика.

Потом цены дрогнули, и непоколебимое величие этих копеек поплыло. Однако и сейчас кое-где торчат будочки приёма стеклотары.

Я как-то долго крутился около такой будочки, что стояла рядом с домом Синдерюшкина, – эту будочку роднила с прошлым только записка «Буду через 2 ч». Но я не поленился переписать прейскурант – там были всё те же копейки, правда, чуть поболее – двадцать, пятьдесят, восемьдесят. Старые книги шли по рублю за кило.

А здесь, на чужой даче, где безумие торчало между брёвен, как пакля, где неостановимым прибоем шумел разговор о прошлом, главным были бутылки.

Бутылочная почта с её копеечными расценками пыталась что-то донести до меня из сокровищницы прошлого.

Но сокровищ не было, была река Лета стареющих мужчин. Она не стала похожей на Енисей и Миссисипи, она была узкой, как подмосковный Иордан, и берега её были покрыты осокой и камышами, где, кивая узкими шеями, ещё плавали бутылки нашего детства. Вода была подёрнута ряской, и подходы к берегу были покрыты следами в одну сторону.

Мы уже сняли ботинки и собирались расстаться с нашими глупыми воспоминаниями в этой воде цвета бутылочного стекла.

И я понимал своего друга – выпала ему какая-то удача, но зазвенела бутылочная гора и рассыпалась, обдав колкими воспоминаниями.

* * *

Синдерюшкин вдруг сказал:

– Помнишь, был в нашем детстве такой фильм, где в лесном заброшенном доме сходятся люди и немецкий студент начинает рассказывать сказку о проданном сердце. Эти сердца чёрт держал под водой в бутылках – целую коллекцию. И вот в дом прибывают новые люди, а студент продолжает рассказ, не объясняя, что было раньше. Появляются разбойники и берут заложников – и студент вызывается ехать одним из них. И в пути он продолжает свой рассказ – уже с новыми слушателями… Так и я стал писать свои письма, то отправляя их на почту, то швыряя их в разные углы электронного моря.

«Много он помнит, – подумал я. – Говорят, только мужчина может через столько лет ещё помнить что-то детски-романтическое. С другой стороны – все могут, коли время есть. Заботы придуманы Богом для психотерапии. Но в чём Синдерюшкин прав, так это в том, что наши отношения были намертво повязаны с бутылками. И не только с алкогольными – хотя именно с них они начинались и ими заканчивались».

И Синдерюшкин снова запрокинул голову:

– Про бутылки человечеством написано много. Некоторые бутылки находят внутри акул. Биологи говорят о пищевом безумии, когда акулы глотают всё, что увидят.

В знаменитом жюль-верновском романе самую главную бутылку находят в акуле. Акулу рубят топором.

Сначала бутылку принимают за камень, но потом понимают, что это сосуд тайн. На длинном, узком, крепком горлышке уцелел обрывок ржавой проволоки. Тут Жюль Верн мимоходом хвастается и говорит, что такими бутылками виноделы Аи и Эперне разбивают спинки стульев, причём на стекле не остаётся даже царапины. Все догадываются, что это бутылка из-под «Клико».

Потом герои извлекают размокшую бумагу, где дата 7 июня 1862, и текст заикается: «трёхмачтовое судно», «два матроса», «брошен этот документ», «37.11 широты».

Это самый знаменитый из порченых текстов, что вывели целую традицию в мировой литературе. Сотни героев пускаются неверной тропой. В тысячах книг повествование то обрывается, то продолжается после пропуска. Капитан Грант терпит крушение около придуманного острова Марии-Терезы, который возник в пространстве воображения задолго до романа. Время в приключенческих романах течёт щедро. Бутылку Гранта вынимают из акульева брюха через два года. Эту акулу убили в Ирландском море. Что она делала там – непонятно…

Я тоже был заброшен в этот дачный дом, как пустой сосуд, – видимо, чтобы хозяин совал в меня свои размокшие воспоминания.

Синдерюшкин вздохнул и, будто утопающий, вынырнув на секунду из своего моря, повторил:

– Что я делал и зачем это писал – непонятно.

А потом продолжил свой рассказ, который, я уже понял, был не о женщине, а о невозможности этой женщины. Он прятался от неё в бутылку, в ту самую бутылку, в которой он отправлял ей послания. Я знал Синдерюшкина давно, помнил его возлюбленных, но не мог понять, о ком он говорит. Ну, может быть, он познакомился с кем-то накануне Нового года, я её наверняка не знал, но меня несколько удивляло, что он ни разу не упомянул никакой подробности – цвета волос или истории из прошлого. Мне как-то всё время неловко было спросить, а он сворачивал на невозможность переписки и вообще на всякую невозможность. Он надеялся только на свои бутылки, вернее, на записки в них – и меня подмывало сказать, что лучше бы он пил. Это использование бутылок мне казалось более надёжным.

Бутылки, кстати, продолжали звенеть у него в голове как колокола, и он продолжал:

– У бутылок, брошенных в море, было две разновидности – послания, исполненные некоторым тиражом, и письма, единственные в своём роде.

Есть сообщение, написанное в единственном экземпляре, но благодаря литературному пространству достигшее адресата. В печальной истории десяти негритят идеальное преступление, обручённое с идеальным правосудием, кончается запиской в бутылке – и последняя глава романа предваряется словами: «Рукопись, которую переслал в Скотленд-Ярд капитан рыболовецкого судна: „Мой рассказ подходит к концу. Бросив бутылку с исповедью в море, я поднимусь к себе, лягу в постель. (Дальше мёртвый судья подробно рассказывает, как он покончит с собой.) После шторма на остров приплывут люди, но что они найдут здесь – лишь десять трупов и неразрешимую загадку Негритянского острова“.

Бутылки доходят по назначению на удивление часто. Эй, не отвлекайся, слушай меня… Не спи.

Во время Великой войны немецкий дирижабль упал в Северное море. Командир английского тральщика с малым экипажем не взял на борт немцев и ушёл прочь. Потом его самого взяли в плен и расстреляли на основании доноса в бутылке, который отправили утонувшие.

С помощью бутылок исследовали морские течения, но когда появились спутники и радиопередатчики, это всё стало не нужно. Полтора века назад бутылки готовили тщательно – в них сыпали песок, чтобы бутылка плыла ровно, а к горлышку привязывали флагдук – вымпел из яркой ткани. Иногда бутылок было вовсе две: чтобы на связку не действовал ветер, нижняя тянула верхнюю вниз. Писали об этом так: «Бутылка сия найдена, не доходя реки Косогоцкой в верстах 5-и от селения Явина. Найдена 25-го октября 1908 года. Ходил на охоту, нашёл казак Уссурийский Инакентий Меновщиков, проживающий на реке устье Озерной…», «Кто-то из русских наболтал гилякам, что за эти записки дают наградные, за каждый листок 25 руб., и когда я их просил для отправки листов во Владивосток, то они от меня потребовали половины, т. е. 12 р. 50 к., что и Вам сообщаю».

Бутылок и сейчас много, так что в океане их болтается миллионов тридцать, кажется.

Тут Синдерюшкин тоже вспомнил о бутылочном доме:

– Помнишь, в нашем детстве писали о лётчике, что построил дом из бутылок – дачный дом в Посёлке лётчиков. Кажется, этот дом давно продан. И поделом, за бутылками не спрячешься от нового времени. И знаешь, выловленных бутылок – мало, зато записки из них часто производят на суше.

Записки коллекционируют, их продают на аукционах. Большинство из них поддельны, а иные и вовсе продаются в туристических магазинах, закрашенные под старину. В этих магазинах десятками ловят записки с «Титаника» и теми же десятками – продают желающим. Это как обманная любовь, фальшивые оргазмы. Знаешь, почему их так боятся мужчины? Потому что потом будешь сомневаться в настоящих. Жюль Верн был не прав. Ни разу бутылочная почта никого не спасла.

Я не верю, что она спасёт меня.

Её материк всё дальше отдаляется от моего острова. В прежней своей жизни я занимался движением континентов и знаю об этом много. Она становится всё более идеальной: идеальные песни – это ведь те, у которых нетвёрдо помнишь слова и додумываешь их на ходу.

Селькирк, что попал на необитаемый остров, страдал от одиночества и ловил диких коз. Ловил он также диких кошек. Их всех Селькирк обучил танцевать на задних лапах и сам танцевал с ними под светом луны. Бутылок у него не было – писать никому он не мог.

Лунной ночью он плясал с козами и пел. Слова всех песен были у него либо забыты, либо перепутаны. Но козы с кошками не знали этого и перебирали передними лапами в воздухе под эту безумную музыку.

Так его изображали на старинных гравюрах. Моряк был найден, и его спасители в кафтанах и треуголках изумлённо смотрели на танцующих коз, опёршись на свои ружья.

Эту историю можно рассказать иначе, и она заиграет особыми красками: «Александр Селькирк, что попал на необитаемый остров, наслаждался одиночеством и ловил диких коз. Ловил он также диких кошек…»

На острове Селькирка росла репа. Наверное, она помогла затворнику не использовать партнёрш по танцам в пищу.

А в бутылочных письмах есть одна горькая правда – они всегда шли от того, кто находился в положении стеснённом. Это потом бутылками начали бросаться подвыпившие молодожёны. Они предугадывают будущее отчаяние и своё стеснённое положение.

Метафора тоже была с самого начала – действенность бутылочной почты ничтожна, удачное соотношение течений – редкость, и это знали настоящие моряки. Раньше это не было метафорой: бутылочной почтой не пользовались, было понятно, что лучше обращаться к Богу напрямую, а излить душу в молитве естественнее, чем заниматься психотерапевтическим выговариванием на бумаге. Но отправка письма в бутылке всегда была сакральным актом. Недаром писали обычно на странице, вырванной из Библии, – впрочем, другой бумаги под рукой не было. И это было нечто вроде покупки свечки в церкви.

Ах, друг, настоящей метафорой это стало только в ХХ веке – Бог умер, погнали наши городских, и из сферы религиозной мистика перешла в сферу психоанализа.

Парадокс бутылочной почты в том, что иногда она доходит, – дело ещё и в том, что путешественники из Европы, отправившиеся в Америку и двигающиеся обратно, находились в неравном положении: бутылки не плывут против Гольфстрима. Американские индейцы, увы, не строили кораблей, чтобы достичь Старого Света.

Бутылочная почта имеет тот же смысл, что и литература, – в Новое время позвать на помощь, заявить об открытии, протоколировать бедствие, то есть что-то прагматическое. А сейчас – развлечение, необязательный интернет наудачу, бутылочный туризм «здесь-был-вася».

Ах да, кстати, Робинзон Крузо не отправлял письма в бутылках. А отправлял бы, исправно швырял в океан бутылки вместо ведения дневника, надеясь на избавление, – книга Дефо была бы совершенно другая. Без протестантской угрюмой этики, без надежды на самого себя, своего попугая и своего Бога. Бутылки не были средством спасения, это морские похоронки.

Бутылочная почта плывёт в одну сторону – от несчастного к счастливому, мало кому придёт в голову запечатать в бутылку спички, табак и пропихнуть через горлышко кубик пеммикана.

Когда мы с тобой пошли в школу, между звёзд поплыла космическая бутылка – зонд «Пионер-10». Когда я получил аттестат, эта штуковина, похожая на сковородку с двумя ручками (одна подлиннее, другая покороче), миновала Плутон. Когда сыну моему исполнился год, зонд этот пискнул в последний раз и взял курс на Альдебаран, которого достигнет через два миллиона лет.

Вторая такая же бутылка летит сейчас к созвездию Щит. Её зашвырнули в космос через год после первой – и на ней такая же алюминиевая, покрытая золотом пластинка, где топчутся голые мужчина и женщина и он машет рукой.

Мужчина и женщина стоят поодаль – как метафора разлуки. Будто двое землян разъединены на миллионы лет и не могут обняться.

И, писал поэт, в этой бутылке у ваших стоп, свидетельстве скромном, что я утоп, как астронавт посреди планет, вы сыщете то, чего больше нет (размыто), – вот что должно быть здесь. Море говорит лишь прибоем – зато мерно и вечно, повинуясь ветрам. Поэт говорит: «Вспоминайте ж меня, мадам, при виде волн, стремящихся к Вам». Здесь рифмы нет, ведь я не поэт.

Смерть проста и легка, как глоток солёной воды, без которой, как говорил один водовоз, ни туды и ни сюды. Удивительный с ним был вопрос – отчего он стал водовоз? Весна идёт, и тает снег, вёсла ломают льды, и бутылки, вмёрзшие в белое, несёт туды. А может быть – сюды. Но за весной придёт жара, и бутылки будут крутить шторма. А потом течения их вдаль унесут и искать их – напрасный труд. Прощаясь, я не прощаюсь никогда – такая со Стрельцами всегда беда.

* * *

Тут до меня стало доходить, что это всё какая-то нелепица, Синдерюшкин не мог, поссорившись, успеть написать все эти письма за один день.

– Постой. А сколько ты её не видел?

– Вчера – три года. Ты знаешь, тогда была очень странная погода, как сейчас. Она тогда тоже это отметила, говорит: «Хорошо, что я запомню это место именно таким». Так она сказала, будто проговорившись, и внутри меня натянулась какая-то нитка. Сегодня я так и написал – здравствуй, именно тогда я и понял, что натянулась какая-то нить. И она приехала со мной прощаться, а ты, Вова, наливай, наливай. Что попусту сидеть, заодно и бутылку освободишь.

(бестиарий)

Не занимаясь самостоятельными исследованиями, авторы бестиарий простодушно пересказывали небылицы античных авторов, порой не лишённые мрачного остроумия. Георгий Келин. У истоков зоологии
Я сидел на дачном балконе и дивился тому, как странно устроена жизнь нашего посёлка.

Чем-то он был похож на саму столицу: вот стоит прекрасный старинный дом с барочными завитками, а рядом с ним панельная девятиэтажка, поставленная в шестидесятые годы прошлого века. Негде было людям жить, вот и выстроил райком или райсовет, не знаю, кто у них там этим занимался, дом в центре. Сразу за унылой панелью стоит пафосное здание, которое должно называться Кембридж или Оксфорд. Они всегда так называются, если им не присвоят имя какой-то отечественной знаменитости. И никакой застройщик не сковырнёт советскую панель, уж больно дорого это выйдет, как бы ни была привлекательна земля в центре. Вот до пятиэтажек добрались, да и то с нечеловеческими усилиями, на самом высоком государственном уровне, где, поди, и весь уклад нечеловеческий.

Так и в дачном мире – с одной стороны от меня был изящный дорогой дом, в котором вечером, даже когда хозяев не было, включалась мягкая подсветка и разве что не играла тихая музыка.

А с другой стороны от дома, где я сидел, стояла развалюха, каких не сыскать и в брошенных деревнях.

Меж тем жил там очень симпатичный человек, настоящий старожил.

Был он признанным алкоголиком и нечасто показывался на общей дороге между дачами. Соседи сами приходили к нему, неся, будто дары, неисправные вещи. Этот человек принимал радиоприёмники и пылесосы у калитки и чинил их как бы забесплатно. Однако ж, помня о том, что ничего бесплатного в нашем мире не бывает, благодарные дачники несли ему жидкую валюту, столь распространённую на Руси.

И чем больше добра делал этот сосед людям, тем больше зла в стекле наносили ему эти люди.

Но, признаться, бывали у него просветления.

Я как-то встретил его в магазине у станции, он был бледен, но трезв. Такое бывает с людьми сильно пьющими: прекратить пить, хоть и на время, они могут, а вот уменьшить дозу – никогда.

Человек этот был удивительно красив – какой-то иконописной красотой, которую не испортишь никаким образом жизни.

Мы вместе пошли обратно к посёлку под грузом купленного, и народный умелец рассказал мне, что настоящий запой сходен с сеансами психоанализа. Он должен быть многодневным, но не слишком, прочувствованным, но не тревожным, в него нужно погрузиться не как в реку, борясь с течением, а будто ступить в тихое озеро. Чтобы потом выйти преображённым, немного шатаясь от открывшихся тайн.

Ну или не выйти.

Что-то подобное я слышал от других людей, что раньше называли себя «бывший интеллигентный человек». Мне эта философия была забавна, но не близка. Алкоголиков я не любил, потому что видел, как они тянут в омут несчастья своих родственников. В этот момент ты понимаешь, что перед тобой не человек, а нечто другое. Некое существо со знакомым лицом, но другое. Не то чтобы зомби, а именно иное. Зомби ведь у нас вроде единорогов – их никто, кроме как в фильмах, не видел, но все знают, как они выглядят. А увидишь, так сразу признаешь. А безумный алкоголический человек, бывает, и ходит нормально, и руки у него не всегда трясутся, и чёрных пятен на щеках нет – ан плохо дело. Брат мой служил в полиции и говорил, что именно с такими алкоголиками и случаются проблемы: все принимают их за нормальных, а потом они возьмут и сунут родной матери кухонный нож в сердце. Сунут, а потом и сидят за столом, ничего не понимая.

В общем, не приведи бог быть родственником алкоголика.

Но у этого человека родственников, судя по всему, не было.

Как-то живший неподалёку бывший егерь Евсюков сам заговорил об этом дачном Кулибине, и по всему выходило, что без него мир посёлка неполон. Алкоголик был химиком, сыном крупного учёного, тоже химика, от которого и достался ему участок. Но даже большим секретным учёным тогда строили небольшие деревянные дома. Понемногу строение стало врастать в землю, но хозяина это волновало мало. Работавшему по дереву и металлу человеку было как-то не до собственного жилища, где он обитал круглый год. Квартира в городе была не то сдана, не то отдана детям.

Всё это я узнавал обиняком, в случайных разговорах. Как-то я спросил Евсюкова, правда ли, что у химика жена сошла с ума от скуки и повесилась. Сперва три дня кричала: «Скучно, скучно мне», и вот…

Евсюков даже как-то испугался и сказал, что всё это – бред. Не было у моего соседа никакой жены никогда и детей не было. Отца многие знали, суровый был, как-то чуть не прибил прежнего председателя. Да не предыдущего, а того, что был тут много лет назад, когда меня ещё на свете не было.

Вдруг Евсюков прервался и сказал, сурово глядя мне в глаза:

– Только ты не суди его строго, и вообще не лезь к нему. И лучше, когда он в запое, на участок к нему не заходи. Официально тебе говорю.

– Что, зарежет?

– Зарежет не зарежет, а заходить не надо.

Это было похоже на наказ Синей Бороды, но я вдруг остановил себя. О чём я думаю? Я приехал сюда поработать, пока хозяйка в отъезде. И она, кажется, что-то такое мне говорила. Когда же я буду более собранным?

Тем более поработать, конечно, не получалось. Я писал свою часть заявки на грант, коллеги мои ругались и тоже особенно не напрягались с сочинением. Все понимали, что грант всё равно не дадут, но начальство требовало подать бумаги, вот мы и стучали по клавишам своих компьютеров, сидя в разных местах.

На третий день у нас вдруг вышел довольно убедительный текст, и я вылез на балкон погреться на солнышке.

Тут я сообразил, что уже три дня не слышал ничего из-за забора.

Соседский участок был пустынен. То есть, конечно, он зарос всякими сорными кустами, в разных местах на нём лежали гнилые доски, чугунные ванны и торчали пнями ржавые железные бочки.

Но никакого движения там не было.

Я понял, что, пока я занимался высокой наукой, вернее, клянчил на неё низкие деньги, у соседа начался запой.

Однако из старого дома шёл странный прерывистый звук. Какой-то он был тревожный и неприятный, именно оттого, что прерывистый.

И тут я догадался, что это храп. Сосед храпел, и, если уж я слышал это с балкона, представляю, что творилось у него в доме.

Но в конце концов, что мне до него?

Когда я пошёл гулять к озеру, то встретил одну из дачниц, которая сразу пожаловалась на этот храп. Оказалось, что она слышит его через несколько участков. (Тут я не очень поверил.)

Молодящаяся дачница неодобрительно покачала головой:

– Еврей, а спился. Это очень нехорошо. Еврею так не положено.

Оказалось, что у соседа моего в доме стоял идеальный дистиллятор, это и объясняло его перманентный алкоголизм. Химические знания он не растерял, точно считал дачникам, сколько соли нужно класть в рассол, понимал толк в удобрениях, а починка приборов была как бы хобби.

* * *

На следующий день я услышал на соседском участке треск. Заинтересовавшись, я опять полез на балкон и всмотрелся вниз и наискосок, как бездушный дрон, производящий разведку. Действительно, там, среди борщевика и высокой травы, кто-то бродил. Наверное, это химик в своём безумии ползает туда-сюда на четвереньках. Теперь совет Евсюкова показался мне абсолютно здравым.

Соваться туда было совершенно не нужно.

Но тут же стало ясно, что что-то тут не то. Храп (или то, что я считал храпом) не прекратился, перешёл на какую-то высокую ноту.

В этот момент странное существо выскочило из травы и перебежало мусорную полянку. Это была довольно большая собака. Очень большая собака, величиной с телёнка.

Нет, даже телёнок.

«Дачникам же, кажется, запрещено держать скот, – вспомнил я. – Или теперь всё можно?»

Очень странный телёнок… Но видение пропало, и больше я уже не слышал ни свиста, ни шума, и всякое движение прекратилось.

Я вернулся к работе, а потом вдруг заснул, будто компенсируя напряжение этих дней. Проснулся я посреди ночи, от яркого лунного света. За забором было опять шумно.

Поднявшись на свой наблюдательный балкон, я аккуратно посмотрел вниз. Подо мной на лужайке раскачивались несколько человек. Они были похожи на пьяных, вышедших из пивной, но не в силах расстаться, стоящих на мостовой. Что-то в них ощущалось необычное, и, присмотревшись, я понял, что у них были пёсьи головы. Ну, то есть какие-то маски с собачьими головами.

«Значит, сосед пьёт не так уж одиноко», – решил я и отправился спать дальше.

Сон мой совместил увиденное с текстом моего бюрократического сочинения.

Однако никакой казёнщины в этом сне не было. Передо мной возник Евсюков и, подняв назидательно палец, сказал:

– Как давно известно, Геракл, охотясь за златорогой ланью, добрался до страны гипербореев, где обитали люди с пёсьими головами. Диодор Сицилийский сообщал, что с амазонками воевал некий волчий народ. Плиний же пишет, что собаколюди носили в качестве одежды шкуры, общались лаем и жили в горах Индии.

Лучше звать этих людей кинокефалами, а не псоглавцами, и запись о них есть в заявке Александра Македонского на финансирование военного похода в Индию. Однако заявка эта должна быть отклонена, так как не представлен полный список работ соискателей, относящихся к теме. А также отсутствует подробное изложе…

Но тут за спиной соседа появились какие-то коровы, быки, в общем, целое стадо, которое принялось визжать совершенно не по-коровьи.

Я открыл глаза, и оказалось, что уже утро. Где-то рядом работала бензопила, голова у меня трещала, как после пьянки, что было совсем обидно. Сосед, значит, пьёт, а страдаю я.

Надо было вновь осмотреть сопредельные территории, что я и сделал, захватив наверх кофейник.

Хорошо, что я сразу поставил его на балконный столик, потому что наверняка выронил бы или облился. По соседскому участку скакали зайцы. Нет, я слышал, что зайцы тут бывают и визиты их неприятны. Ушастые гости объедают яблони и вишни, да так, что гибнут не только саженцы, но и укоренившиеся деревья.

Но я видел каких-то неправильных зайцев. Более того, они прыгали в разные стороны так, что рябило в глазах. Их не пугали ни борщевик, ни ржавые арматурные пруты. Главное было в том, что зайцы имели ярко-синий цвет.

Я отступил назад, опрокинул плетёный стул и прикрыл глаза.

Всё это выглядело очень нехорошо и напоминало отравление. И добро, если отравление. Отравление можно вылечить, даже если ты случайно наелся спорыньи, а вот прочные и продолжительные видения переменят мою жизнь навсегда.

Снова подойдя к балконным перилам, я увидел, что зайцев внизу больше нет.

Зато у ржавых бочек сидела гигантская рыжая лиса.

Я малодушно решил, что если лиса нормального цвета, то я встал на путь исправления.

Поэтому я сел и принялся за кофе. Признаться, руки у меня несколько дрожали. Когда я снова проверил обстановку, то на чужом участке было пусто, только ветер качал борщевик. Не было слышно и храпа.

В обед сосед захрапел снова.

Сучья за забором трещали, будто там паслась лошадь. Так и вышло, но лошадь была странная, похожая на кентавра. Нет, не кентавра, конечно, но какое-то былинное животное. Я вспомнил, что антилопу гну иногда считали прообразом китовраса. Гну имеет странную морду, оснащённую бородкой, и вообще выглядела она слишком необычно в глазах древних путешественников.

Я позвонил Евсюкову, но у него, как на грех, было занято.

Тогда я оделся и осторожно вышел из дома. Соседская калитка открылась сразу, там не было даже задвижки. Отсюда храп соседа был слышен гораздо сильнее.

Телёнок, которого я видел раньше, стоял у забора. Голова его была опущена, и он объедал белую смородину.

Я осмотрелся. Вроде ничего необычного не было вокруг, но когда я поднял глаза кверху, то обнаружил, что на крыше дома сидит огромная синяя птица.

Это была даже не птица, а целый птеродактиль.

Такая клюнет – костей не соберёшь.

В этот момент кто-то действительно меня клюнул, причём очень больно.

У моих ног стояла какая-то курица. Впрочем, нет – это был настоящий петух, только очень странный. Присмотревшись, я понял, что петух этот был ощипан, будто уже приготовлен к супу.

При этом определённо он был жив, о чём и сообщил, ещё раз пребольно клюнув меня в ногу.

За домом пробежал кто-то, пока невидимый.

Что-то ухнуло и упало в дальнем углу. Так падает только живое существо, потому что упавшее принялось ворочаться и отряхиваться.

В этот момент я чуть не умер от ужаса, потому что меня взяли в захват со спины и, придушив, потащили куда-то.

Опомнился я только за калиткой. Рядом стоял Евсюков.

– Я тебе что говорил, дубина? А?

Я молчал, отдуваясь.

– Я тебе говорил: не ходи сюда, когда у него запой. И вообще не ходи. Даром, что ли, он никого в дом не пускает. Меня просили тебя предупредить, а я, старый дурак, решил, что ты с первого раза поймёшь. И баба твоя наверняка советовала.

Мы пошли ко мне. Всю дорогу я молчал, будто примериваясь, можно ли мне что-то спрашивать.

Наконец мы сели за стол, и Евсюков полез в хозяйский холодильник. Откуда-то он знал, что где лежит. Как-то неприлично подробно он был осведомлён о жизни чужого холодильника. Евсюков выудил оттуда несколько бутылок, посмотрел на них, будто контролёр на зайцев, выбрал водку и налил себе и мне по половине стакана.

Я выпил водку, как воду, и стал ждать объяснений.

– Объяснений тебе? Не будет тебе объяснений. Сам должен понимать, не маленький. Дачная земля – место святое. Дачный покой неприкосновенен. А ты полез в чужой мир, к тому же нечеловеческий.

– Животный?

– Нечеловеческий, дубина. Хорошо я тебя оттуда вытащил. Ты заметил, как он храпит?

Я покивал головой, как тут не заметить.

– Будить его нельзя. Лучше Герцена будить. Впрочем, и Герцена не стоит – вона что из этого вышло. Ты понял, что всё необычное случается в тот момент, когда он храпит?

И точно, так всё и было – всё это зверьё появлялось одновременно с этим ужасным звуком.

Тут до меня начало доходить, что и зайцы-попрыгайцы, и лиса-патрикевна, и псеглавцы-молодцы, все они появлялись, когда сосед спал.

Сон разума рождал чудовищ, и они толклись, как в зоопарке, за соседским забором, встречаясь, братаясь и милуясь. У них был замкнутый мир в пределах шестнадцати соток старой академической дачи.

Евсюков внимательно смотрел мне в глаза.

– Дошло, кажется. Вижу, понял.

Понял, да. Не всё, конечно. Я спросил про китовраса.

– Нет, это не китоврас, а катоблепас. Несколько букв, а сколько разницы. Катоблепас значит «смотрящий вниз». Он жил в Африке и был очень опасен – но не рогами и копытами, только взглядом. Ты Плиния читал, учёный человек?

В этот момент Евсюков стал похож на персонажа моего сна. И точно так же, как и во сне, продолжил:

– Так вот у Плиния в «Естественной истории» есть предупреждение о том, что нельзя смотреть ему в глаза, иначе помрёшь. Чем-то он этим похож на василиска. Одни говорили, что он плюётся огнём. Другие – что его дыхание отравлено. Так или иначе, экспериментировать тебе не стоило. Именно поэтому я тебя оттуда утащил.

Про катоблепаса теперь я тоже понял. Петух этот ещё… И тут я вспомнил, откуда я помню этого петуха. Это его философ выдавал за человека. Но человек в этом странном мире был один.

Я так и сказал Евсюкову, но он только покачал головой.

– Нет на том участке никакого человека. Там вообще ничего человеческого нет, кроме таблички с номером, да и то я не уверен.

– А кто ж этот химик, чей сон всё это порождает?

Евсюков многозначительно посмотрел на меня и сделал движение открытой ладонью, будто говоря: «Ну, ну же, понял ведь, только сам себе признаться не можешь».

(€0,99)

Случайно на ноже карманном… Александр Блок
С Зоном нас познакомил Раевский – мы заезжали тогда в их далёкий город, и Раевский определил нас на постой к Зону.

Потом они расстались-разъехались, тогда Зон поехал в деревню по скорбному унылому делу – хоронить бабку Раевского. Старуха жила в деревне, где доживали ещё три такие же старухи, и хоронить её было некому. Раевский позвал Зона, потому что Зон сидел с ним за соседним столом в одной конторе. Контора была такой странной, что никто из сотрудников не помнил, как она называется, – скука съела её имя и смысл.

Дорога сразу не заладилась – поезд был тёмен и дышал чужим потом, пах так, как пахнут все медленные поезда на Руси. Они выпили пива и к ночи пошли в тамбур, чтобы открыть дверь в чёрное лязгающее пространство между вагонами. Это место в русском поезде издавна служит запасным туалетом. Однако дверь между вагонами оказалась наглухо запертой.

– В прежние времена я без треугольного ключа не ездил. Даже в электричках, – сказал расстроенно Раевский.

И тут Зон нащупал в кармане странный предмет и не сразу вспомнил, что это такое. Он медленно, ещё не веря собственным глазам, достал этот предмет из-за подкладки.

Раевский сразу уставился на его ладонь.

– Ножик? Швейцарский?

Ножик, конечно, был никакой не швейцарский, хотя такой же ярко-красный. На боку его, вместо белого креста на щите, красовалась звезда. Безвестные азиатские умельцы как бы говорили: чужого не берём, сами сделали, а что можно перепутать, так мы за ваши ошибки не в ответе.

Зон купил этот фальшивый ножик в магазине «Все по 0,99 евро». Он забрёл туда вместе со своими знакомыми командировочными скупцами. Это был мир пластиковых стаканчиков и коробочек, мир ложек и вилок, выглядящих точь-в-точь как золотые, вселенная предметов, продававшихся на вес или на сдачу. Это был рай для скупых, которые платят многократно и помногу. Таковы, собственно, были и сослуживцы Зона. Они месяц жили в чужой стране и обросли временным бытом из экономии.

Тогда Зон купил ножик как одноразовый – потому что не думал везти его через границы. Купил, чтобы хоть что-то купить, – он был одинок и не нуждался в сувенирах. Багажа у него не было, и судьба ножика была одна – в прозрачную коробку, куда, будто знамёна к своему мавзолею, сотрудники службы безопасности кидали ножницы и перочинные ножи забывчивых пассажиров.

Перед отъездом они попробовали разрешённые там вещества, и он совершенно забыл о случайной покупке. Но это азиатское чудо отчего-то пропустила писклявая дверь в аэропорту, что без сна ищет металл, – этому сейчас Зон удивлялся больше, чем самой находке. Полгода провалялся нож в дырявом кармане той куртки и вот теперь обнаружился – как покойник в шкафу.

– О, как раз треугольник? – с удивлением сказал Раевский и щёлкнул ножом. Он быстро повернул что-то в скважине замка и открыл дверь – не в тамбур, а в настоящий туалет. Зон почувствовал идущий оттуда странный запах мокрой рыбы. Он набрал полные лёгкие воздуху, чтобы подольше не дышать, и шагнул внутрь первым.

Сделав свои дела, они вернулись, и Зон заснул беспокойным вагонным сном. Сначала Зон боялся, что они не справятся, и удивлялся, отчего нас было так мало. Но оказалось, что старухи в этой деревне давно сами приготавливают свои похороны. Они оставляют в печи немного еды для поминок, а потом сами ложатся в заготовленный много лет назад гроб и закрывают глаза. Оттого что старухи давно питаются воздухом и полевым ветром, нести такой гроб вполне могут всего два человека. Ножик Зону там не понадобился – в этом веке, как и в прошлом, как и вечность подряд, в этой деревне всё делали топором – и строили, и разрушали. Даже консервные банки и те они распотрошили широкой сталью. Покинув кладбище, они снова пили тяжёлую палёную водку, пили её и на обратной дороге, да так, что Зон доехал до дому в невменяемом состоянии.

Уже поднимаясь в лифте, понял, что где-то в дороге потерял ключи.

Дома никого не было, и он с тоской стал думать, что сейчас надо к кому-то проситься на ночлег. А ночной гость нелюбим, и память о таком визите живёт долго.