Круг общения, который Мессалина поддерживала в своих покоях на Палатине, включал самых разнообразных персонажей: жен аристократов, политически активных сенаторов, привилегированных и праздных, наиболее влиятельных вольноотпущенников, богатейших среди всадников и самых модных острословов. Судя по всему, ее вечеринки не пропускали. Однажды, как рассказывает Дион, большая группа гостей получила приглашение одновременно на два приема: один у Клавдия, второй у Мессалины и ее любимых вольноотпущенников. На вечере у императрицы был аншлаг; император получил ряд вежливых, но твердых отговорок
{295}.
Возможно, у Мессалины на вечеринках просто были лучше вино и музыка, но общественный авторитет императрицы был нешуточный. При всем ее влиянии, Мессалина, будучи женщиной, все же была исключена из реальных процессов управления, правосудия и законодательной деятельности. Если она хотела проявить реальную власть, ей требовался посредник-мужчина, а если она хотела использовать эту власть независимо от мужа, ей было нужно развивать сеть таких посредников, готовых воплощать ее идеи на практике.
Троих важнейших представителей этой сети мы можем назвать поименно. Нарцисс, с ее воцарения в 41 г. н. э. до момента, когда в 48 г. н. э. он распорядился проткнуть ее мечом, был самым верным союзником императрицы при дворе. В качестве жены и личного секретаря Клавдия Мессалина и Нарцисс имели все основания для постоянного общения. Источники постоянно связывают этих двух людей, особенно в первые годы правления Клавдия, когда положение императрицы было не столь независимым и надежным, – когда бы Мессалину ни обвиняли в заговоре или ином преступлении, Нарцисса объявляли ее соучастником. Сенека, писавший после падения Мессалины, так охарактеризовал их отношения: «Долго бывшие врагами всего Рима, прежде чем стали врагами себе самим»
{296}.
Вместе Мессалина и Нарцисс обладали опасным уровнем власти. Влияние императрицы на мужа было огромно: у нее был постоянный доступ к его персоне и его ложу, и она умела им пользоваться. Пятидесятиоднолетний Клавдий всегда был в плену у женщин – Светоний, с ноткой классического удивления, пишет: «К женщинам страсть он питал безмерную, к мужчинам зато вовсе был равнодушен», – но ни к одной из них не относился так, как к своей красивой молодой жене
{297}. Даже посреди своей опалы Мессалина была убеждена, что, стоит Клавдию увидеть ее, как она будет прощена, а ее противники не зря спешили осуществить казнь прежде, чем Клавдий вернется в спальню во всеми воспоминаниями, что та хранила.
Влияние Мессалины росло; альянс с Нарциссом еще больше увеличил его. Будучи личным секретарем Клавдия, Нарцисс контролировал документы и переписку императора: донесения из провинций, личные обращения, рекомендательные письма, протоколы официальных дел, черновики эдиктов или речей, записочки, посылавшиеся его друзьями-сенаторами. Светоний рисует зловещую картину их modus operandi, где Мессалина и Нарцисс отзывают императорские пожалования, отменяют его постановления, подделывают, уничтожают или правят его официальные записки
{298}. Но даже не прибегая к столь открытой коррупции, Мессалина понимала, что Нарцисс может предложить ей нечто бесценное – доступ к информации. Информация о личных делах императора, делах сената, судов и администрации каждого уголка империи могла теперь через Нарцисса своевременно и напрямую поступать к императрице.
Были у Мессалины союзники и в сенате; в первую очередь Луций Вителлий и Публий Суиллий Руф. Эти мужчины, наделенные красноречием и хорошими связями, действовали как агенты Мессалины. Защищая ее интересы в сенате и отстаивая их в суде, они выполняли роль ее публичных рупоров в тех пространствах, где она из-за своего пола не могла выступать от собственного имени. Когда в 47 г. н. э. Публий Суиллий и Вителлий выдвинули обвинения против Валерия Азиатика (бывшего одной из последних и самых знатных жертв императрицы), Тацит написал, что Азиатика погубили «женщина и мерзостный рот Вителлия»
{299}. В 58 г. н. э., спустя десятилетие после смерти Мессалины и четыре года после начала правления Клавдиева преемника Нерона, Публия Суиллия вызвали в суд. Он попытался свалить всю вину на Мессалину. Он заявил, что просто выполнял приказы. Защита не сработала, хотя никто не сомневался в том, что Публий Суиллий действовал по наущению Мессалины; однако обвинители хотели знать, «почему этой кровожадной распутницей был избран именно он, а не кто другой, чтобы служить ей своим красноречием»
{300}. Было решено, что «исполнители злодеяний» должны быть наказаны так же, как и их зачинщики. Приговор Публию Суиллию и колкий комментарий Тацита в адрес Вителлия отражают, как воспринимались отношения между Мессалиной и ее союзниками из числа сенаторов: планы принадлежали Мессалине, просто ответственность за их исполнение возлагалась на ее соратников-мужчин.
Эти сенаторы нуждались в Мессалине не меньше, чем она в них. Отношения с императрицей обеспечивали им социальный престиж, информацию и канал связи, напрямую соединяющий их с имперской администрацией и самим императором. Пока она сохраняла свою власть на Палатине и влияние на мужа, она могла защищать их и их семьи от превратностей придворной политики и распрей в сенате. При таких возможностях Мессалине не составило бы труда найти сенаторов, готовых отстаивать ее интересы, более того, они сами обращались к ней. В жизнеописании сына и тезки Вителлия (пробывшего императором всего несколько месяцев в 69 г. н. э.) Светоний дает нам представление о том, какие усилия прилагал Вителлий-старший, ухаживая за Мессалиной. Однажды он попросил Мессалину позволить ему разуть ее, после чего все время носил при себе ее правую сандалию в складках тоги, вынимая время от времени, чтобы поцеловать
{301}. Другие сенаторы тоже соперничали за право оказывать ей почести: Дион рассказывает нам, что несколько преторов взялись устроить публичные празднества в честь дня ее рождения, хотя официально этот день не был объявлен праздничным
[67]{302}. То, что они не жалели времени и сил, свидетельствует об их оценке влияния императрицы на Палатине и ее популярности среди простых людей.
Сети влияния и контроля, которые Мессалина выстраивала среди вольноотпущенников и сенаторов, были важны для ее верховенства на Палатине – но также и для ее выживания. Мессалина прекрасно осознавала, что власть ее мужа не зависит от нее, точно так же как ее власть – от него. При дворе были не только мужчины, способные бросить вызов положению Клавдия, но и женщины, которые могли угрожать новоявленной императрице. Со второй женой, Элией Петиной, Клавдий развелся, разумеется, ради более богатой, молодой жены со связями; Мессалина должна была отлично понимать, что то же самое может произойти, в свою очередь, и с ней. Отказ мужа пожаловать ей титул Августы после рождения Британника – титул, который принадлежал бы ей бессрочно и по ее собственному праву, должно быть, особенно ее беспокоил. Он демонстрировал не только «скромность», но и нежелание официально закрепить притязания Мессалины на власть, наделить ее положением, независимым от статуса «нынешней жены» и «матери нынешнего наследника»
[68]. Будучи императором, Клавдий мог обладать любой женщиной по своему выбору, и, несомненно, были женщины, более подходящие на роль императрицы – более опытные в дворцовой политике, более богатые, влиятельные и родовитые, с большим количеством августейшей крови в жилах. Мессалина понимала, что существует только два способа укрепить свои позиции: стать решительно незаменимой для Клавдия или устранить соперниц. Похоже, она попыталась сделать и то и другое.
Одним из первых шагов Клавдия в сане императора стало возвращение ряда политических ссыльных, среди которых были сестры Калигулы Агриппина и Юлия Ливилла, изгнанные зимой 39/40 г. н. э. по двойному обвинению в прелюбодеянии и заговоре. Юлия Ливилла была почти ровесницей Мессалины и, как говорят, была замечательно красива. В начале совместной жизни Мессалины и Клавдия, когда Мессалина смотрела, как Юлия Ливилла и ее сестры сидят в переднем ряду в театре или рядом с братом на пирах, соотношение сил между ними двумя было очевидно: Юлия Ливилла занимала высокое положение сестры императора, публично почитаемой и авторитетной фигуры в обществе; Мессалина была молодой женой безденежного старого шута при дворе. Теперь ситуация перевернулась. Мессалина возвысилась; утвердившись на Палатине, имея доступ к имперской казне и ушам императора, она стала естественным центром социальной жизни двора.
Юлию Ливиллу вряд ли обрадовало ее новое приниженное положение. Согласно Диону Кассию, Юлия Ливилла отказывалась посещать двор Мессалины, предпочитая вместо этого проводить как можно больше времени наедине с Клавдием
{303}. Дион полагает, что Мессалина ревновала – и, вполне возможно, так оно и было. Юлия Ливилла была красавицей и опытной участницей социальных и политических игр придворной жизни. Она сохранила группу старых союзников со времен, предшествовавших ссылке, и, что, возможно, важнее всего, была прямым потомком Августа. Юлия Ливилла хотела восстановить положение и престиж, столь внезапно утраченные ею на Рейне зимой 39 г. н. э., и дело выглядело так, словно она хочет достичь этого за счет Мессалины.
Императрица отреагировала быстро и жестоко. Не прошло и года после возвращения Юлии Ливиллы в Рим, как она была обвинена в преступной связи с Сенекой
{304}.
Сорокапятилетний писатель и философ с двойным подбородком, завсегдатай придворных светских раутов, Сенека на первый взгляд выглядит неподходящим партнером для двадцатидвухлетней красавицы из императорской семьи. Конечно, нет ничего невозможного – некоторые люди утверждают, что ум и моральный облик бывают столь же привлекательны, как внешний шарм и красивая линия подбородка, – но история прелюбодеяния не обязательно основывалась на фактах. Сенека, по-видимому, принадлежал к кругу общения Юлии Ливиллы и ее сестер со времен, когда они были светскими львицами при Калигуле: анекдоты из его писем свидетельствуют о его связях среди друзей сестер. В 39 г. Сенека едва не пал жертвой одного из свойственных Калигуле приступов паранойи, и спасло его только заступничество не названной по имени придворной дамы – эта анонимная благодетельница, скорее всего, принадлежала кругу Юлии Ливиллы или даже была самой Ливиллой.
Если Сенека и Юлия Ливилла долгое время были близки, Мессалине не составило труда пустить слух, что они сблизились еще больше, особенно с учетом того, что это был не первый случай, когда репутация Юлии Ливиллы вызывала вопросы. Ходили упорные слухи об инцесте между ее сестрами и братом, а после ее изгнания в 39 г. Калигула обвинил Юлию Ливиллу и Агриппину не только в государственной измене, но и в супружеской. Распространить слух о романе было нетрудно; почва для него могла быть подготовлена еще до выдвижения официальных обвинений. Независимо от того, имелись ли у этой сплетни какие-либо основания, в нее, по-видимому, многие поверили; Сенеку продолжали обвинять в связи с Юлией Ливиллой даже после падения Мессалины, когда его вернули из ссылки
{305}.
Обвинение Юлии Ливиллы в прелюбодеянии с Сенекой сочеталось с другими неназванными обвинениями – возможно, в заговоре или в каких-то еще сексуальных девиациях. Суда как такового не было, во всяком случае честного, и Юлию Ливиллу снова изгнали из Рима. Вероятно, она вернулась на Пандатерию, остров, с которого уехала лишь несколько месяцев назад. Этот остров был узкой полоской камня далеко в Тирренском море, отдаленной и бесплодной, знаменитой своими ветрами; места на нем едва хватало для виллы и наружных построек для прислуги. Сенека тоже попал в опалу. «Соблазнитель, проникающий в спальни женщин из дома принцепсов» (как выразился более поздний оппонент) совершал преступление, равносильное государственной измене, и Сенека предстал перед судом сенаторов
{306}. Судьи незамедлительно приговорили его к смерти, позволив Клавдию проявить милосердие и заменить казнь ссылкой на Корсику
{307}.
Причастность Мессалины к этому делу подтверждается и тем фактом, что Сенеку вернут из ссылки только после ее смерти, и одним случайным замечанием, которое обронил он сам. В посвящении к IV книге своего трактата «О природе» Сенека восхваляет своего адресата, Луцилия, за верность «друзьям» (то есть самому Сенеке и, возможно, более широкому кругу сочувствующих) даже вопреки давлению со стороны Мессалины и Нарцисса
{308}. Дион утверждает, что Сенека продолжал умолять Мессалину смилостивиться из ссылки, послав ей книгу с такими льстивыми похвалами в адрес ее самой и ее друзей-вольноотпущенников, что по возвращении от стыда попытался запретить ее
{309}. Это красноречиво говорит о том, где, по мнению Сенеки – многоопытного инсайдера, находилась власть на Палатине в начале 40-х гг. н. э.
Сенеку вернут ко двору в 49 г. н. э., после падения Мессалины и новой свадьбы Клавдия с Агриппиной, сестрой Юлии Ливиллы, однако самой Юлии Ливилле повезет меньше. Через год после своего возвращения на пустынный остров Пандатерия она умрет.
Источники представляют весь этот эпизод как женские разборки – Юлия Ливилла была популярна и привлекательна, Мессалина ревновала, – но в действительности конфликт, несомненно, был политическим. Брак Клавдия с Агриппиной после смерти Мессалины показывает, что новая императрица совершенно справедливо считала племянницу мужа угрозой своему положению; Мессалина могла рассматривать устранение Юлии Ливиллы как необходимый акт превентивной самозащиты.
Мессалина была не единственной, кому угрожало новое возвышение Юлии Ливиллы. Во всех сохранившихся описаниях этой интриги Клавдий предстает как невинный, пусть и простодушный, сторонний наблюдатель, которому заморочили голову сначала кокетство Юлии Ливиллы, а потом упреки Мессалины. Однако у императора, возможно, было не меньше, чем у его жены, причин желать избавиться от Юлии Ливиллы.
Муж Юлии Ливиллы Виниций рассматривался как возможная замена Калигуле в краткое междуцарствие предыдущего года. Он был, по-видимому, по-настоящему способным государственным деятелем. Тацит пишет, что он «был мягкого нрава и обладал даром изящной речи», в то время как Дион восхваляет его за политическое чутье – он знал, когда нужно промолчать
{310}. Его явно высоко ценили и современники; Веллей Патеркул посвятил Виницию свою «Римскую историю» в преддверии его первого консульства в 30 г. н. э. Эти личные качества вызывали восхищение, но именно их сочетание с его браком сделало Виниция вероятным кандидатом на принципат в начале 41 г. н. э. Виниций происходил из древнего и знатного провинциального рода, но не из императорского. Если бы, однако, от его союза с Юлией Ливиллой (правнучкой Августа по материнской линии) родились дети, в их жилах текла бы кровь основателя династии – то, на что не могли притязать ни Мессалина, ни даже Клавдий. Устранение Юлии Ливиллы в значительной мере сокращало угрозу, которую представлял собой Виниций
{311}.
Мессалина могла ревновать к Юлии Ливилле; она могла недолюбливать ее лично и чувствовать, что та угрожает ее господству на Палатине; но она могла действовать отчасти и в интересах режима. При всей своей репутации мягкого, немного бестолкового человека новый император обнаружил необычайную склонность поощрять убийство себе подобных. В первые 17 лет правления Тиберия не зафиксировано ни одной казни сенатора. Клавдий за свое значительно более короткое царствование погубил целых 35 сенаторов и то ли 300, то ли – если трактовать сомнения в его пользу – 221 всадника
[69]{312}. Режим, частью которого была Мессалина – и при котором она и ее дети оказались на грани жизни и смерти, – родился из интриг и насилия и для поддержания своей стабильности опирался на интриги и насилие. Роль Мессалины в падении Юлии Ливиллы и Сенеки не противоречила политике Клавдия, а продолжала ее. Уничтожение Юлии Ливиллы, убивало, так сказать, одним выстрелом трех зайцев: Сенека был влиятелен, умен и потенциально враждебен; династические связи Юлии Ливиллы представляли угрозу для Британника; а в случае Виниция сочетание таланта и близости к императорскому дому делали его потенциальным связующим звеном между сенаторской оппозицией и принципатом Клавдия.
Устранение Юлии Ливиллы и Сенеки значительно приблизило Мессалину к стабилизации собственного положения; оно защитило режим, на который полагалась она сама и ее дети, позволило ей выглядеть в глазах Клавдия активным и незаменимым элементом его политической программы и убрало Юлию Ливиллу как потенциальную соперницу за титул императрицы – возможно, еще до того, как Клавдий вообще начал задумываться о той в подобной роли.
Хотя не прошло и года со времени воцарения ее мужа, Мессалина, как показывает история с Юлией Ливиллой, уже сформировала собственный двор на Палатине. У нее были социальные связи, необходимые, чтобы посеять слухи о супружеской измене соперницы, и политические связи, чтобы добиться официального обвинения в суде. У нее не было никакой формальной должности, и Клавдий отказал ей даже в тех почестях, которые предложил сенат, однако Мессалина уже стала достаточно влиятельной, чтобы способствовать выживанию режима и вмешаться ради гарантии собственного выживания. Новая императрица показала себя необыкновенно одаренной в дворцовых играх.
XI
Триумф Мессалины
Цезарь! Ты сам, как обычай велит, в колеснице высокой Радовать будешь народ пурпуром – знаком побед. Встретят повсюду тебя ликующим плеском ладоней, Будут бросать цветы, путь устилая тебе.
Овидий. Скорбные элегии, 4.2.47‒50[70]
В рамках хрупкого молчаливого соглашения, заключенного сенатом в месяцы, последовавшие за захватом власти, Клавдий позаботился о том, чтобы оставить действующих консулов на их должностях до окончания срока полномочий. Он ждал 1 января 42 г. н. э. (традиционное начало консульского срока при республике), чтобы заступить на эту должность самому. Это было его второе консульство – и первое в сане императора.
Новый год мог стать поводом для размышлений в императорском доме. Принятие Клавдием консульства по его собственной инициативе подчеркивало, как далеко он ушел от своего положения в 14 г. н. э., когда он выпрашивал у Тиберия должность и получил отказ в самых унизительных формулировках, и даже от того, что происходило в 37 г., когда долгожданное назначение было ему пожаловано по прихоти его молодого племянника Калигулы. Контраст мог поразить и Мессалину: когда она выходила замуж за Клавдия, у которого только что вышел срок первого консульства, она вряд ли могла вообразить, что снова увидит его в этой должности, не говоря уже о том, что он займет ее в сане императора.
Приближение годовщины казни Калигулы, Цезонии и Друзиллы, возможно, также занимало мысли Мессалины. Они с Клавдием продержались у власти в течение целого года. Насколько выдающимся было это достижение для императора, пришедшего во власть в результате военного переворота, продемонстрирует три десятилетия спустя чехарда воцарений и насильственных свержений четырех императоров за один год, последовавший за низложением Нерона. Рождение Британника, популярность Мессалины в Риме и провинциях, ее закулисные маневры давали ей все основания считать, что она внесла немалый вклад в трудно доставшуюся стабильность положения ее мужа. Заря 24 января 42 г. н. э., принесшая с собой призраки Цезонии и Друзиллы, стала своевременным напоминанием о необходимости ее трудов.
В течение года, однако, не всегда эти воспоминания были кстати. Где-то в 42 г. в императорский дворец пришло письмо из провинции Далмация на восточном берегу Адриатики. Его автор, наместник Камилл Скрибониан, выражался без околичностей
[71]. Явный сторонник идеологии в духе «кто не просит, тот не получает», Скрибониан «был уверен, что Клавдия можно запугать и без войны: он отправил ему письмо, полное надменных оскорблений и угроз, с требованием оставить власть и частным человеком удалиться на покой»
{313}. Это была авантюра, которая, если верить источникам, чуть не удалась. Ряд влиятельных сенаторов и всадников поддержали Скрибониана, и как Дион, так и Светоний рисуют сцену паники во дворце: Клавдий, сообщают они, действительно задумался об отречении. Эта идея была вздорной – что бы ни обещал Скрибониан, такого понятия, как бывший император, не существовало; отречение означало бы смерть для Клавдия, а возможно, также для Мессалины и ее детей.
Бунт продлился недолго. Не прошло и пяти дней с его начала, как люди Скрибониана дезертировали. Дион утверждает, что их не интересовали его риторические обещания восстановить республику. Светоний винит «благочестие»: войска, утверждает он, увидели что-то зловещее в том, как тяжело поднимать знамена, и истолковали это как божественное неодобрение их нарушения присяги императору. В действительности же легионы, у которых не могло быть никакого интереса в гражданской войне аристократов, скорее всего, взвесили шансы на победу Скрибониана и собственное вознаграждение – и нашли их скудными.
Скрибониан бежал на крошечный адриатический островок Исса (современный Вис в Хорватии), где либо пал от собственного меча, либо был убит
[72]. Легионы, отвернувшиеся от своего командира, были вознаграждены за свою (хотя и несколько запоздалую) верность императору обнадеживающим званием «Клавдиев, Благочестивый и Преданный». Нескольких выдающихся сенаторов и всадников признали сторонниками восстания и казнили в Риме – здесь последствия восстания оказались особенно неприглядными, и предполагаемая роль в них Мессалины будет подробнее рассмотрена в следующей главе. Хотя непосредственная опасность была устранена в течение недели, действия Скрибониана обнажили слабые места власти Клавдия: он пользовался поддержкой легионеров, но не мог рассчитывать на уважение их командующих. Это открытие могло сыграть роль в решении, принятом Клавдием в конце года: он задумал вторгнуться в загадочные земли к северу от Галлии, которые римляне называли Британией.
Для расширения империи Британия не представляла особой ценности, но с точки зрения пропаганды она не имела себе равных. Первым обратил взор через Ла-Манш в сторону Британии Юлий Цезарь. Он высадился там, покорил нескольких вождей и сделал заметки о местных культурах друидов – но так и не завоевал ее. Клавдий надеялся, что осуществление этой амбициозной цели поставит его в один ряд с великим и почитаемым полководцем.
В 43 г. н. э. Рим был империей морей, Средиземного и Черного, окруженных хорошо изученными землями, но римляне знали, что воды между Галлией и Британией являются частью чего-то иного – океана. Они не знали, как далеко простираются эти воды, является ли видимая им земля островом или континентом. Где-то за Британией, как считалось, лежало место под названием «Туле» – самая северная земля в мире, но достичь ее было практически невозможно: говорили, что по приближении к ней море становится густым и в нем невозможно грести. Все эти неизвестности только добавляли красоты проекту. Римлянам давно не доводилось чувствовать себя первооткрывателями. Британия, с ее «дикостью», странными жрецами и неизвестными опасностями, идеально подходила для того, чтобы возродить в римлянах былой дух первопроходцев.
Имперский предлог для вторжения, как всегда, заключался в том, что произошло мелкое нападение на какого-то зависимого короля, которого Рим поклялся (совершенно бескорыстно) защищать
{314}. Приготовления велись всю зиму и весну 42/43 г. н. э., около 40 000 войск выдвинулось из провинций и собралось на северном побережье Галлии. Первая поездка через море была совершена без участия Клавдия, вероятно оставшегося в Риме с Мессалиной. Только после того, как надежная переправа и высадка были налажены, Клавдий отправился на корабле из Остии в Массилию (ныне Марсель), а затем посуху и по реке в Бононию (Булонь) и где-то в июле 43 г. н. э. переправился с подкреплением через Ла-Манш.
Император прибыл – как и планировалось – с небольшим опозданием. Его генералы уже пробились от южного побережья к Темзе, сломали сопротивление бриттов и покорили катувеллаунов – могущественное племя, которое хозяйничало в этом регионе. Поездка Клавдия на Темзу стала путешествием по завоеванной территории. Когда он достиг берегов реки, он принял на себя командование войсками и подготовил их к взятию Камулодуна (Колчестера) – цитадели катувеллаунов. Дион, опираясь на официальные сводки с фронтов, описывает битву против многочисленной варварской рати, однако неясно, насколько активным было сопротивление к тому времени, когда Клавдий приблизился к Камулодуну.
Клавдий использовал свой триумфальный въезд в город как возможность продемонстрировать римскую военную мощь. Британских вождей вызвали смотреть на пленных и наблюдать парады плотно сомкнутых рядов солдат, незнакомых чужестранцев в незнакомых доспехах, во главе с группой африканских боевых слонов. Можно лишь представить себе кошмары, связанные с перевозкой этих слонов через Ла-Манш, – Клавдию явно хотелось произвести впечатление. У него получилось: чуть более чем за две недели своего пребывания на британской земле Клавдий покорил – силой или «уговорами» – одиннадцать королей и королев. Затем он поручил завершить операцию по наведению порядка своим военачальникам и вернулся на континент в поисках нормальной ванны и настоящего лета.
Передвижения Мессалины в этот период проследить трудно. Нельзя исключить, что она сопровождала Клавдия как минимум в некоторых из его путешествий на край империи. Женщины императорской семьи нередко сопровождали своих мужей в дипломатических или военных мероприятиях: самому Клавдию приходилось сталкиваться с непрерывными шуточками на тему своего галльского происхождения, так как его мать дала ему жизнь в зимнем лагере его отца в Лугдунуме. Путешествия этих представительниц императорской семьи обычно прослеживаются по восторженным надписям, оставленным в провинциальных городах, через которые они проезжали, – в случае Мессалины все подобные свидетельства были разрушены в ходе damnatio memoriae после ее смерти.
Более вероятным, однако, кажется, что Мессалина оставалась в Риме, во всяком случае, до тех пор, пока Клавдий не убедился в своей победе. Путешествие на север не было дипломатическим туром, где присутствие императрицы могло быть полезно в качестве орудия «мягкой силы»; это была миссия, направленная на демонстрацию образа военной мужественности. Мессалина, которая, судя по всему, была не из тех, кто находит удовольствие в лишениях, вряд ли чувствовала, что что-то упускает. Дальние путешествия были тяжелы, а Британия впоследствии будет признана одной из самых захолустных провинций империи. В правление Адриана, через столетие согласованных усилий по «цивилизации», поэт Флор все еще писал: «Цезарем быть не желаю, / По британцам всяким шляться, (по германцам) укрываться, / От снегов страдая скифских»
{315}.
Оставаться в столице для Мессалины, вероятно, было безопаснее и политически. Клавдий шел на серьезный риск, покидая столицу так скоро после восстания Скрибониана – и он понимал это. Как обнаружили, к своему прискорбию, некоторые республиканские династы, тот, кто владел Римом, почти неизменно владел и империей; если бы беспорядки начались в отсутствие Клавдия, пока он был на фронте, это могло стать сокрушительным ударом по его власти. Список помощников, сопровождавших его в британской кампании, включал самых прославленных сенаторов в римском государстве: Клавдий явно хотел удалить их из Рима на время своего отсутствия. Возможно, он думал и о том, что в случае вторжения и военных почестей, которые оно сулило, потенциальные соперники станут его должниками. В этом контексте то, что Мессалина осталась в Риме, воспринимается и как ответственность, и как передышка.
С самого рождения Британника Клавдий старался никого не выделять в качестве второго лица во власти. Для государства, бывшего по сути монархией, императорский Рим, как ни странно, не был обществом, приверженным идее биологического наследования. В выборе наследников свою роль наряду с кровным родством играли усыновление, наречение, завещания и патронаж, и заместитель, наделенный слишком большой властью, мог легко возомнить, что он вправе бросить вызов наследным правам Британника. И все же кто-то должен был держать оборону, пока Клавдий отсутствовал. Двумя самыми очевидными кандидатурами были настоящий и будущий зятья Клавдия – Помпей Магн, недавно женившийся на Клавдии Антонии (дочери Клавдия от Элии Петины), и Луций Силан, пока еще помолвленный с малолетней дочерью Мессалины Октавией. Сверхбдительный, как всегда, Клавдий постарался держать их при себе во время похода. Когда их наконец отпустили назад в Рим, они первыми возвестили о победе Клавдия, так что их прибытие в город служило только прославлению имени императора
{316}.
Вместо них, утверждает Дион, Клавдий вверил «управление делами внутри страны» близкому союзнику Мессалины Вителлию, коллеге императора по консульству 43 г. н. э.
{317} В то время как Вителлий контролировал сенат и лагерь преторианцев, управление императорским двором вполне можно было предоставить Мессалине. Она была популярна в обществе; она разбиралась во всех механизмах дворцовой политики, и ее интересы, по крайней мере на тот момент, идеально совпадали с интересами Клавдия.
Даже если она могла радоваться отсутствию Клавдия, весть об успехе ее мужа, прибывшая в Рим с Помпеем Магном и Луцием Силаном, должна была принести Мессалине облегчение. Хотя она и знала, что муж не столкнется с активными боевыми действиями, уже само путешествие подразумевало реальные опасности. Несколько членов императорской семьи погибло от ран, полученных во время верховой езды или военных учений, а здесь еще предстоял морской переход через плохо изученные океанские воды и незнакомые гавани; Клавдий вполне мог погибнуть в возрасте 53 лет в каком-нибудь бесславном инциденте в своей первой в жизни военной кампании. Окажись он столь беспечным, ситуация для Мессалины была бы крайне опасной. Линия престолонаследия была открыта: ее сын был слишком мал, чтобы унаследовать титул, и тем не менее его существование представляло угрозу для любого, кто сумел бы в это время захватить власть. Тон письма Скрибониана, к тому же, ясно давал понять хрупкость положения Клавдия; военное поражение или даже разрядка напряженности, какую наблюдал Калигула в Германии, вполне могли заставить другого претендента попытать счастья.
Объявление о победе в Британии во многом сняло этот груз непосредственных забот с режима. Мессалина могла ощутить себя в достаточной безопасности, чтобы выехать из города на север и встретиться с мужем где-то на его пути назад в Италию. Вновь проникшись уверенностью, императорская партия не спешила, и на каждой остановке устраивались празднества. В Лугдунуме, городе, где родился Клавдий, император и его свита, скорее всего, присутствовали на освящении статуй Юпитера и Виктории (Победы) в честь успеха и безопасности Клавдия; из устья реки По они отплыли в Адриатическое море на корабле, или, как впоследствии напишет Плиний Старший, «скорее дворце, чем корабле»
{318}. Эти торжества и увеселения не могли сравниться, однако, с празднеством, уготованном им в Риме.
Встретила ли она Клавдия на пути с севера или у ворот города, когда он официально вернулся в Рим – после как минимум шести месяцев отсутствия, из которых в Британии он провел не более шестнадцати дней, – Мессалина, несомненно, была рядом с ним. При известии об успехе британского похода сенат проголосовал за ряд льстивых почестей для Клавдия
{319}. Ему пожаловали почетное имя Британник – имя, которое будет применяться в основном к сыну Мессалины, – а в Риме и месте его высадки в Галлии было решено воздвигнуть триумфальные арки. Когда в 51 г. н. э. арки были наконец достроены, их украсили статуями новой жены императора, Агриппины, однако изначально предполагалось, что свое изображение на них увидит Мессалина.
Сенат проголосовал за почести и для Мессалины, и на сей раз они не были отвергнуты. Ей пожаловали две прежние привилегии Ливии – право занимать на зрелищах почетное место в переднем ряду рядом с весталками и право ездить по городу (где обычно днем было принято передвигаться пешком) в особой закрытой повозке, именуемой «карпентум» (carpentum)
{320}. Может быть, Мессалина еще не могла претендовать на титул Августы, но эти почести ознаменовали перемену в ее положении; обе предназначались для того, чтобы сделать ее более видимой, более заметной в глазах публики, и Клавдий, позволив ей принять их, дал сигнал о смене политики. Теперь, когда его режим укрепился, он, похоже, наконец начинал признавать власть и важность положения Мессалины.
Наконец, сенат проголосовал за право Клавдия на триумф
{321}. Триумф, древняя форма празднования победы, восходившая, по убеждению римлян, к триумфу самого царя Ромула, был одной из самых знаменитых и значимых традиций Рима. По мере того как республика старела, богатела и ожесточалась, церемония становилась все более помпезным утверждением преимущественно (par excellence) личного статуса победившего военачальника
{322}. Это был процесс развития (или вырождения), которому Август фактически положил конец, отпраздновав великолепный тройной триумф в 29 г. до н. э. С тех пор (за единственным исключением) право на триумф сохранялось только для императора и его наследников – и даже эти церемонии происходили редко
[73].
Триумф Клавдия в 44 г. н. э. был первым за двадцать семь лет
{323}. Многие представители (преимущественно молодого) городского населения даже не помнили последнего подобного празднества, отмеченного родным братом Клавдия Германиком в 17 г. н. э., и волнение в городе в ожидании возвращения Клавдия, должно быть, было ощутимым. Мессалина могла участвовать в подготовке: требовалось расчистить улицы, выбрать жертвенных животных, приготовить пиры, расшить одеяния, изготовить и развесить украшения. Сатирик Персий описывал роль, которую играла Цезония в подготовке так и не состоявшегося триумфа Калигулы:
Иль ты не знаешь, дружок, что увитое лавром посланье
Цезарь прислал нам о том, что германцы разбиты, что пепел
Стылый метут с алтарей, что Цезония всем объявила
Торг на поставку к дверям оружия, царских накидок,
Рыжих (для пленных) волос, колесниц и огромнейших ренов?[74]{324}
Можно себе представить, что Мессалина выполняла аналогичную роль, пока ее муж оставался в Галлии и на Рейне в конце 43 г.
Рано утром в день триумфа многочисленная толпа собралась на Марсовом поле, древнем военном плацу, находившемся сразу за пределами священной границы города, называвшейся «померий». Здесь присутствовали Клавдий со своими военачальниками и солдатами, а также Мессалина с Британником и Октавией. На телегах, на платформах и в цепях везли и вели пленников и военные трофеи. Британия не была щедра к своим завоевателям в этом отношении – она не могла предложить монументального искусства Греции или Египта, а золота и драгоценностей в ней было меньше, чем можно было награбить в восточных царствах, – однако ее светловолосые пленные ценились высоко, и кто-то, возможно сама Мессалина, распорядился изготовить изображения мест с самыми подходящими странными названиями. Это могли быть картины, скульптуры или костюмированные персонификации. Там могли присутствовать и изображения Океана – этого великого и непостижимого божества, над которым Клавдий тоже в некоторых отношениях мог торжествовать победу.
Первая церемониальная роль дня выпала Мессалине. Когда Ливия была молода и от нее тогда еще ожидали рождения детей от Августа, рассказывали, что орел уронил ей в подол лавровую ветвь. Императрица посадила эту ветвь в саду на своей загородной вилле, и говорят, что из нее выросла целая роща, священная для императорской семьи и неприкосновенная для всех, кроме ее членов
{325}. По-видимому, на старших женщин из императорской семьи – в данному случае на Мессалину – возлагалась обязанность срезать ветви в этой лавровой роще для украшения колесницы триумфатора, имевшей форму полумесяца
{326}. По окончании триумфа часть этих гирлянд относили обратно в рощу и высаживали заново – весь цикл практично объединял традицию триумфа и растущую славу имперского проекта с плодовитостью семьи Юлиев-Клавдиев.
Когда Мессалина закончила украшать колесницу и в нее запрягли четверку лошадей, триумфальная процессия начала свой путь через померий к храму Юпитера Наилучшего Величайшего на Капитолии. Впереди ехал Клавдий на колеснице, в лавровом венке и традиционной toga piсta триумфатора, обильно расшитой изображениями пальмовых ветвей, символизирующих победу. Вместе с императором на триумфальной колеснице, возможно, ехали его дети – четырех-пятилетняя Октавия и двух-трехлетний Британник.
Прямо позади Клавдия, на почетном месте, обычно предназначенном для наследника триумфатора, ехала Мессалина. Включение жены в триумфальную процессию было совершенно беспрецедентно для Рима. В старом республиканском ритуале женщин полностью отстраняли от участия, и даже при империи роль императорских жен до сих пор сводилась к украшению колесниц их супругов и организации праздничного угощения для женщин и детей.
И вот Мессалина, заняв почетное место впереди военачальников, сенаторов и знатных иностранцев, следовала сразу за мужем и детьми мимо ликующих толп по улицам города и вверх по склонам Капитолия. Только что она получила право пользоваться carpentum, и теперь ехала в крытой, украшенной художественной резьбой и специально декорированной по этому случаю повозке. Как и колесница ее мужа, это было церемониальное транспортное средство, пожалованное ей по случаю победы после процедуры сенаторского голосования: повозка carpentum была в некотором смысле собственной триумфальной колесницей (currus triumphalis) Мессалины, а триумф Клавдия – в некотором смысле ее собственным триумфом.
Теперь Мессалина приближалась к вершине своей публичной славы. По всей империи были отчеканены новые монеты; одна, из Анатолии, демонстрирует бюст Мессалины с одной стороны, ее детей и падчерицу с другой
[75]. Возможно, периодом вскоре после триумфа ее мужа следует датировать портреты, изображающие Мессалину в полубожественном обличье: в лавровом венке (который носили также генералы-триумфаторы) и короне с башенками, ассоциировавшейся с богинями Кибелой или Фортуной-Тюхе. Эти изображения не следовало воспринимать буквально – Мессалине не поклонялись как живой богине, – но они отчаянно льстили
[76]. На публике популярность императрицы выглядела растущей и гарантированной – более того, казалось, что ей все досталось легко. За дверями Палатинского дворца, однако, реальность была и будет гораздо сложнее.
XII
Интриги и тревоги
Во всем мире мужья повелевают женами, всем миром повелеваем мы, а нами повелевают наши жены
[77].
Плутарх. Марк Катон Старший, 8
В своем описании беззаконного брака Мессалины с Гаем Силием Тацит подчеркивает, что больше всего она боялась потерять свое «могущество», potentia
{327}. Выбор историком слова не случаен; potentia несло более темные и сложные коннотации, чем наследующее ему английское слово power («власть»). Обычно понятие potentia трактовалось как противоположное auctoritas или authority («авторитет») и подразумевало нечто более похожее на власть силы. Это была власть, выходившая за принятые границы, власть, которая могла бросать вызов самому государству. В собственном жизнеописании Август утверждал: «После этого я превосходил всех своим авторитетом [auctoritas], власти же [potestas] у меня было не более, чем у моих коллег по магистратуре»
{328}. Если potentia была опасна даже в руках магистратов, женщина к ней безусловно не должна была прикасаться.
Тревоги по поводу власти Мессалины пронизывают исторический нарратив о правлении ее мужа. «И вот, как я сказал, – утверждает Светоний, – у этих-то людей и у своих жен был он в таком подчинении, что вел себя не как правитель, а как служитель: ради выгоды, желания, прихоти любого из них он щедро раздавал и должности, и военачальства, и прощения, и наказания, обычно даже сам ничего не зная и не ведая об этом»
{329}. Дион соглашается: Клавдием в большей степени, чем любым другим императором до или после него, правила «зависимость от рабов и от женщин»
{330}. Именно это зловещее влияние Дион считает причиной всех слабостей правления Клавдия и всех жестокостей его царствования.
Наши источники представляют Клавдия как мужчину, бесконечно подверженного женскому доминированию. После смерти своего отца он воспитывался преимущественно в женском окружении. Мать контролировала все его действия и насмехалась над ним за физические немощи, мешавшие ему участвовать в мальчишеских играх и воинских тренировках. Он был зависим от женщин и физически: от любви, секса и пьяной чувственности, затуманивавших его ум и связывавших его язык, так что он не мог отказать в ответ на подстрекательства или требования партнерши. В источниках также утверждается, что император был труслив и это паранойя сделала его уступчивым; малейшего намека на опасность было достаточно, чтобы он терял способность рационально мыслить и противостоять женскому внушению.
Мессалина, если верить источникам, эксплуатировала каждую слабость своего мужа. Она играла с его любовью, поощряла его страхи и, пользуясь его, похоже, бесконечной забывчивостью, планировала свои политические маневры так, как она считала нужным. Для женщины угроза таилась уже в самой неограниченной власти; но особенно пагубным, наверное, оказалось то, что это был симптом опасной и немужественной слабости со стороны императора.
Эти тревоги имели глубокие корни и омрачают почти каждую фразу, которую мы читаем о политической деятельности Мессалины. В наших древних нарративах любое проявление императрицей власти – беспрепятственное и малопонятное в своей внеконституционности, страстное и иррациональное в своей женственности – представлено как злоупотребление, и чуть ли во не всяком злоупотреблении властью при Клавдии откровенно винят Мессалину. Обусловленные женоненавистничеством и литературными требованиями античной историографии, эти рассказы нуждаются в критическом анализе.
Еще до того, как Клавдий отплыл в Британию, и до своего участия в его триумфе Мессалина, как говорят, начала 42 г. н. э. – свой первый полный год в роли императрицы – с беспрецедентно дерзкой интриги. Устранение Юлии Ливиллы и Сенеки было успешным, но династия Юлиев-Клавдиев существовала достаточно долго, чтобы обвинение представительницы императорской семьи в прелюбодеянии воспринималось уже как банальность. Следующий проект Мессалины – если верить источникам – был более театральным.
Ее противником на этот раз стал Аппий Юний Силан
{331}, уважаемый мужчина пятидесяти с лишним лет, из старинного рода, долгое время состоявший на государственной службе и пользовавшийся почетом при дворе. Всего за год до этого, в рамках стабилизационной программы Мессалины и Клавдия, Силана женили на матери Мессалины Домиции Лепиде. Отношения падчерицы и отчима вскоре заметно испортились. У Диона находим (сомнительное) утверждение, что Мессалина воспылала к отчиму страстью и, когда он отверг ее поползновения, императрица, естественно, задумала уничтожить его.
Силан был не столь легкой мишенью, как Юлия Ливилла: женщину можно было погубить малейшим намеком на прелюбодеяние, но Силан был уважаемым человеком и, что примечательно, вокруг него, похоже, не витало никаких слухов о недостойном поведении, которыми могла бы воспользоваться Мессалина. Так что императрица с помощью Нарцисса должна была придумать что-то другое.
Сценарий был расписан, и роли распределены: начинать шараду предстояло Нарциссу. Еще затемно в назначенный день он очертя голову бросился, будто в панике, в спальню императора. Когда Клавдий – все еще в постели, пытаясь стряхнуть остатки сна, – спросил его, в чем дело, Нарцисс, дрожа, поведал императору, что этой ночью его одолевали самые ужасные сновидения. Он заявил, что ему привиделось, будто Силан крадется по дворцовым коридорам в свете раннего утра, приближается к Клавдию и жестоко набрасывается на своего императора.
В этот момент вмешалась Мессалина – то ли появившись из коридора, ведущего в ее покои, то ли высунув растрепанную голову из постели мужа. Она тоже выглядела неподдельно потрясенной. Она тоже это видела, сказала она, такое же ужасное видéние преследовало ее вот уже несколько ночей подряд. Она думала, что это просто кошмар, и сочла, что слишком глупо об этом рассказывать, но теперь, когда услышала, как Нарцисс описал ее сновидение слово в слово, она начала чувствовать, что это неспроста, что, возможно, это не сон, а предупреждение.
Внезапно за дверью спальни послышался шум, стражники расступились, и вошел Силан. «Случайное» появление Силана было, конечно, тщательно подстроено. Накануне Мессалина и Нарцисс сообщили ему, что поутру императору в первую очередь понадобится его присутствие. Для Клавдия, однако, ранний приход Силана стал убедительным доказательством того, что ночные видения начали сбываться. Силан был схвачен стражей и немедленно казнен, даже без видимости суда. «Так, – мрачно заключает Дион, – погиб этот человек, павший жертвой сновидения»
{332}.
На следующий день император выступил перед сенатом и сообщил потрясенным сенаторам о случившемся. Он объяснил, что сны были предупреждением о реальном заговоре и что Силана арестовали, когда он попытался вломиться в его покои. Наконец, он осыпал похвалами Нарцисса – человека, следившего за безопасностью своего императора даже во сне.
Весь этот эпизод в том виде, в каком излагают его источники, подозрительно попахивает театром. Первая половина истории, с ее эротической мотивацией и сложным обманом, граничит с фарсом. Наш набор персонажей словно прямиком сошел со сцены древнеримской комедии: Клавдий – глупый старик; Нарцисс – лукавый раб; Мессалина, появляющаяся в роли ревнивой и двуличной куртизанки. Второй акт неизбежно погружает нас в трагедию. В сообщении, с которым Клавдий выступает перед сенатом, будто слышится обращенная к публике заключительная песнь хора, в которой подводится итог событиям пьесы и выносится моральное предостережение.
Это не значит, что история, которую мы находим у Светония и Диона, полностью вымышлена. Если, как говорит Светоний, «Клавдий без смущенья рассказал сенату, как было дело», то рассказ императора должен был присутствовать в сенатских протоколах, на которые и ссылаются наши источники
{333}. Следовательно, основные события интриги, вероятно, переданы достоверно: Нарцисс и Мессалина, по-видимому, действительно утверждали, будто видели сны о гибели Клавдия, а Силан определенно был убит, но на построение истории и приписывание вины повлияли тревоги того времени.
Крах Силана предстает в источниках по большей части как мрачная дворцовая интрига. История начинается «затемно», под покровом тьмы, действие происходит в уединении императорской спальни; в обстановке все подчеркивает секретность и заговор. Мотивация заговора коренится в женских иррациональных, необузданных страстях, в похоти и ревности. Ключевые действующие лица, женщина и бывший раб, не имеют права на политическую власть – они перехватили контроль у сенаторов, которых информируют о событиях лишь после того, как все уже произошло. Использование вымышленного сновидения, со всеми его коннотациями мистического и необъяснимого, максимально далеко от логичности и прозрачности сенаторских дебатов, честного суда и публичного ораторского выступления. В истории Силана мы наблюдаем слияние всех римских страхов в отношении темных возможностей дворцовой политики.
Осознание этих подводных течений заставляет нас пересмотреть то, что нам говорят о мотивах Мессалины. Утверждение Диона, что Силан «нанес обиду Мессалине, не пожелав вступить в любовную связь с этой развратнейшей и необузданнейшей женщиной», служит двум целям: оно раздувает образ Мессалины-нимфоманки и добавляет всей интриге привкус интимности и порочности
{334}. Возможно, императрица действительно домогалась Силана – мы никогда этого не узнаем, – но его низвержение стало результатом политики, а не страсти.
Аппий Силан воспринимался как угроза с самого начала правления Клавдия. Силан происходил из слишком известной семьи, что таило опасность, и до тех пор успешно избегал ловушек политической карьеры: он побывал консулом в 28 г. н. э. и выжил после обвинения по закону о maiestas, связанного с падением Сеяна в 32 г. н. э.
{335} По воцарении Клавдий не стал терять времени и снял Силана с должности наместника Испании Тарраконской, которая была крупнейшей среди богатых серебром испанских провинций Рима и вызывала беспокойство как потенциальный оплот власти. Когда Силан вернулся в Рим, Клавдий и Мессалина женили его на матери Мессалины, Домиции Лепиде
[78]. На первый взгляд, это был одновременно и комплимент, и возможность; этот брак давал Силану положение при дворе и чрезвычайно важный доступ в ближайший круг императора.
В реальности поспешно устроенная свадьба была попыткой нейтрализовать любой потенциальный риск, который Силан мог представлять для нового режима. Женив Силана на Домиции Лепиде, Клавдий ввел его в императорскую семью, но вместе с тем отнес его к поколению старше своего собственного. Домиция Лепида, которой было под сорок или немного за сорок, вряд ли действительно собиралась создавать новую семью с Лепидом. Положение императорского тестя также выставляло Силана скорее в роли славного прошлого, чем потенциального будущего принципата.
Однако время шло, и все более очевидным становилось, что престиж Силана по-прежнему опасен. Спектакль со сновидениями, скорее всего, предназначался как прикрытие, чтобы оправдать, по сути, бессудную расправу – позволив ей свершиться без ведома сенаторов и прямого участия самого императора. Была ли эта комедия спланирована Мессалиной и Нарциссом независимо от Клавдия в попытке защитить его – и собственные позиции, или император был вовлечен в нее с самого начала, неясно. Ясно, однако, то, что это не была какая-то взбалмошная интрига, основанная на неконтролируемой женской страсти.
Источники искажали историю Силана так же, как искажали сагу о борьбе Мессалины с Юлией Ливиллой, имевшей место годом ранее. Дальновидные – пусть и жестокие – политические удары превращаются в личные преступления, вызванные желанием и ревностью. Источники, похоже, настаивают, что власть женщины, подобной Мессалине, должна быть зловещей, иррациональной и угрожающей стабильности государства. История Силана воплощает слитый воедино спектр глубоко укорененных тревог империи: по поводу концентрации власти на Палатине, непрозрачности придворной политики, заката старой сенаторской аристократии и восхождения бесправных прежде групп и даже по поводу природы женщин. Именно подобные опасения – возможно, в большей степени, чем любое ее конкретное действие – сформировали исторические представления о правлении Мессалины.
В течение года опасения по поводу власти императрицы продолжали нарастать. Вскоре после казни Силана Скрибониан как раз и поднял свое недолгое восстание. Хотя само восстание было подавлено за неделю, его отголоски некоторое время еще ощущались. Оказалось, что ряд представителей знати поддержал Скрибониана: это было свидетельством мятежных настроений в высших кругах, и это требовалось искоренить.
Дион утверждает, что Мессалина рассматривала кризис как возможность устранить своих противников при дворе
{336}. Он рассказывает, как Мессалина, Нарцисс и команда вольноотпущенников тут же взялись за дело, собирая или фабрикуя улики для обвинений в maiestas. Они задействовали сеть стукачей, платили рабам и вольноотпущенникам обвиняемых за информацию и принуждали жен предавать своих мужей. Императрица инициировала и более радикальную кампанию по «сбору данных»: богатых всадников, плебеев с хорошими связями, подозрительных иноземцев, молодых аристократов и старых сенаторов арестовывали без разбора и допрашивали под пыткой.
Когда информация была собрана, дела подготовлены и обвинения выдвинуты, начались настоящие переговоры. Те, кто мог себе позволить, – «из числа действительно виновных», если верить Диону, – начали собирать средства, необходимые для взятки, которая удовлетворила бы императрицу. За этих людей Мессалина ходатайствовала перед императором, уговаривая его снять обвинения или заменить казнь ссылкой. Тех, кто был не столь везучим или богатым, судили в сенате, причем не только перед сенаторами и императором, но и, что было необычно, перед префектами преторианцев и вольноотпущенниками.
«Правосудие» в 42 г., бесспорно, было кровавым. Несколько обвиняемых, понимая, что решение суда предопределено, свели счеты с жизнью, получив повестку. В их числе был Винициан (родственник Виниция, мужа Юлии Ливиллы), один из ключевых зачинщиков убийства Калигулы. Некоторым из тех, кто дожил до суда и был осужден, дали возможность самим распорядиться насчет своей немедленной смерти; другие были убиты в тюрьме или публично казнены, а их тела сбрасывали с Гемониевой террасы либо их отрубленные головы выставляли на всеобщее обозрение.
Расправе подверглось также немало женщин – как утверждает Дион, их «влекли к месту казни в оковах, словно пленниц». Рисковали не только участники заговора: женщину по имени Клоатилла притащили в суд, обвинив в том, что она организовала похороны своего мужа и поминки по нему, несмотря на то что он был осужден как предатель. Она едва спаслась – благодаря помилованию императора.
Дион допускает, что одну из смертей 42 г. н. э. могла оплакивать даже Мессалина
{337}. Аррия, одна из ближайших подруг Мессалины, была предана своему мужу Цецине Пету. Он присоединился к войскам Скрибониана на Адриатике, а когда заговор провалился, был арестован и отправлен на корабле в Рим. Аррия умоляла позволить ей остаться с ним вместе, предлагая даже быть его служанкой – подавать ему еду, следить за его одеждой, завязывать ему сандалии, – что было принято в случае ареста консулов. Когда в этом ей отказали, она наняла местное рыболовецкое судно и отправилась на нем за кораблем. Вернувшись в Рим, она критиковала тех жен, которые, опасаясь за собственные жизни, выдавали информацию Клавдиевой инквизиции. Пока шел процесс над ее мужем, она настроилась на самоубийство. Обеспокоенные друзья вначале пытались урезонить ее, а потом стали строго следить, чтобы она не покончила с собой. Когда Аррия поняла, что они спрятали от нее все предметы, которыми она могла нанести себе вред, то заявила: «Бросьте! в ваших силах заставить меня умереть злой смертью; заставить не умереть – не в ваших» – и с разбега ударилась головой о стену
{338}. Очнувшись, она удовлетворенно прояснила свою позицию: «Я вам говорила, что найду любую трудную дорогу к смерти, если легкую вы для меня закрываете». Посреди всех этих драматических событий ее муж Пет был признан сенатом виновным – и ему предложили покончить с собой. Сделка была выгодной: она давала ему возможность избежать позора, дискомфорта и бесчестия казни, но в самый ответственный момент Пет застыл в нерешительности. Аррия выдернула у него из руки меч, всадила его себе в грудь и сказала: «Видишь, Пет, это не больно»
{339}. В учебники истории Аррия вошла как образец женской стойкости и супружеской верности – и любопытно найти подобный эталон добродетели среди ближнего круга императрицы, – но Мессалине затянувшиеся страдания и последовавшее затем самоубийство подруги вряд ли казались поучительными.
Падение одной из близких подруг императрицы во время волны репрессий, срежиссированных предположительно самой Мессалиной, может стать для нас поводом к размышлению. Возможно, Аррия оказалась просто побочной жертвой, но рассказ Диона об участии Мессалины в чистках 42 г. н. э. вообще чрезвычайно подозрителен. Хотя бунт так и не набрал достаточно силы, чтобы представлять собой существенную военную угрозу, Клавдий понимал, что ему повезло. Скрибониан сумел привлечь на свою сторону немало серьезных людей как в Риме, так и в провинциях, и восстание подтвердило то, что и так было известно императорской чете: что обстоятельства воцарения Клавдия оставили глубокое недовольство в кругах сенаторов. Казни 42 г. н. э. недопустимо рассматривать как следствие личных обид императрицы; они представляют собой систематическое устранение самых заметных и громогласных противников режима, многие из которых действительно принимали участие в заговоре Скрибониана.
Хотя, возможно, Мессалина – чья судьба, как всегда, была тесно переплетена с судьбой мужа – поддерживала эти политические чистки, инициатива должна была исходить от Клавдия. Об умонастроении императора позволяет судить выбранный им на волне этого кризиса пароль для преторианской гвардии. Это была цитата из «Илиады» Гомера: «Защитишься от первого, кто лишь обидеть захочет»
{340}. Более того, Клавдий и не нуждался в помощи Мессалины для выполнения своих планов. Это были не обвинения в прелюбодеянии, питавшиеся придворными сплетнями; такие люди, как Цецина Пет, физически присоединились к Скрибониану с явным намерением идти на Рим – их можно было карать открыто, немедленно и уверенно. Если Мессалина вообще принимала какое-либо участие в судебных преследованиях 42 г. н. э., то только как советница мужа, либо она использовала свои социальные связи для сбора информации. При всем неправдоподобии это примечательное свидетельство предполагаемого масштаба политической власти Мессалины – если ее соотносят со столь крупной кампанией на государственном уровне.
Следующий год, 43-й, ознаменован обвинением Мессалины в двух куда более правдоподобных преступлениях: устранении префекта претория Катония Юста и внучки императора Тиберия Юлии Ливии (далее мы будем именовать ее Юлией).
Катоний был профессиональным военным с многолетней безупречной службой за плечами. Он присутствовал в Паннонии, когда после смерти Августа войска взбунтовались против Тиберия. Один из старших центурионов в легионе, Катоний остался верен своему командиру и был послан в составе делегации посоветоваться с императором в Риме
{341}. Его лояльность императорской семье с годами не уменьшилась и в конце концов была вознаграждена: его назначили главой преторианцев. Его повышение на тот момент, вероятно, было сравнительно недавним – он, безусловно, не был на этой должности во время убийства Калигулы.
Дион возлагает вину за казнь Катония в 43 г. н. э. непосредственно на Мессалину
{342}. Историк утверждает, что префект обнаружил свидетельства беспутного поведения императрицы – ее оргий, кутежей и неверности – и собирался рассказать все, что знал, императору; императрица «успела устранить» его (Дион не уточняет, как именно), прежде чем он сумел это сделать
{343}. История о честном служаке, с которым разделалась коварная императрица, прежде чем он смог ее разоблачить, соблазнительна, но в конечном итоге трудно поддается подтверждению. В 43 г. н. э. Мессалина была хорошо защищена от обвинений в прелюбодеянии; учитывая, что сообщение о неверности так скоро после рождения Британника бросило бы тень сомнения на легитимность наследника, Клавдий скорее был склонен верить своей жене, а любой обвинитель попал бы в более опасное положение, чем обвиняемая.
Падение Катония, по-видимому, стало результатом более рутинного политического напряжения. Убийство Калигулы продемонстрировало, насколько опасной для императора – и благоприятной для его врагов – может быть враждебность лагеря преторианцев. Если существовали сомнения в верности Катония, его следовало устранить; Мессалина могла использовать свои контакты, чтобы посеять соответствующие слухи или выдвинуть против него официальные обвинения. В этот период режим был явно обеспокоен лояльностью преторианцев: коллега Катония по префектуре, Поллион, будет казнен Клавдием в том же году или в начале следующего
{344}. Оба, по-видимому, получили назначение вскоре после убийства Калигулы, когда непрочность положения Клавдия могла вынудить его остановиться на кандидатурах, которые, как он знал, будут приемлемы и для сената, и для преторианских заговорщиков
{345}. К 43 г. императорская чета, возможно, почувствовала, что настало время выдвигать тех людей, которые были безоговорочно «своими».
Собственная роль Мессалины в устранении Катония и, возможно, Поллиона отражается также в личностях и поведении их преемников. Те, кто пришел им на смену, – Лусий Гета и Руфрий Криспин – были подозрительно преданными сторонниками Мессалины. Не кто иной, как Руфрий Криспин, по наущению Мессалины будет послан в 47 г. н. э. арестовывать Валерия Азиатика – и получит большое денежное вознаграждение за верность. После падения Мессалины в следующем году Нарцисс счел необходимым временно освободить Лусия Гету от командования гвардией, чтобы тот не смог вмешаться. Обоих уволят с должностей в первые два года правления Агриппины – из-за опасений, что они слишком верны памяти старой императрицы и интересам ее сына.
В том же году печальная участь постигла еще одну представительницу императорского рода – при обстоятельствах, подозрительно напоминающих историю Юлии Ливиллы 41 г.
{346} Юлия, о которой идет речь, была (как и Юлия Ливилла) племянницей Клавдия, и хотя не Августовой крови, она приходилась ему приемной правнучкой, так как ее дедом по отцу был Тиберий.
Будучи лет на пятнадцать старше Мессалины, Юлия более двух десятилетий старалась не ввязываться в придворную политику. Ее первым мужем был ее двоюродный брат – старший брат Калигулы Нерон Цезарь. Они поженились под бурные восторги публики в 20 г. н. э., когда оба были еще очень юными; брак, по-видимому, оказался бездетным, и, когда в конце десятилетия Нерон наконец пал, Юлия выжила
[79]{347}. Когда на следующий год ее мать Ливиллу обвинили в супружеской измене с Сеяном и соучастии в убийстве мужа (отца Юлии, Друза) и уморили голодом, Юлия выжила и на этот раз.
В 33 г. н. э. Тиберий устроил Юлии новый брак. Жениху, носившему говорящее имя Рубеллий Бланд
[80], было лет пятьдесят пять, и он достиг успехов, отличаясь при этом разумным скромным поведением, не представлявшим ни для кого угрозы
{348}. Внук учителя ораторского искусства из Тибура (совр. Тиволи) – в сущности, римского эквивалента каких-нибудь окрестностей Лондона, – Рубеллий первым в семье стал консулом. Это все впечатляло и обнадеживало, но не делало его парой женщине из императорской семьи. Народ явно был того же мнения: Тацит помещает эту свадьбу на первое место в списке «мрачных событий, опечаливших граждан», в год, на который также выпали смерти многих выдающихся людей. Тем не менее пара поженилась, и Юлия, вероятно, на следующий год отплыла на корабле сопровождать своего мужа, получившего наместничество в Африке
{349}.
Если Тиберий намеревался уберечь Юлию от опасностей дворцовой политики, то ее брак успешно служил этой цели на протяжении десятилетия; она исчезает из исторических сочинений до 43 г. н. э. К тому времени ее сыну Плавту (по крови представителю императорского рода и одновременно чванливой мелкой аристократии) шел десятый год. Возможно также, что ее муж недавно умер, оставив ее вновь на ярмарке невест
[81].
Говорят, Мессалина завидовала Юлии. То же обвинение выдвигалось против нее в случае с Юлией Ливиллой, и здесь оно, по всей вероятности, во многом отражает реальность. Юлия, как и Юлия Ливилла, была опытным игроком в придворной политике, и Мессалина могла опасаться, что, если Юлия найдет себе нового, более знатного мужа, она сможет стать источником конкуренции на Палатине. Как и Юлия Ливилла, Юлия обладала более убедительной императорской родословной, чем Мессалина, и это делало ее сына потенциальным будущим соперником Британника. В 43 г. н. э. Плавт был еще слишком мал, чтобы защитить себя – устранение его матери лишило бы его самой могущественной сторонницы на Палатине прежде, чем у него появится возможность начать государственную карьеру. И снова это было тщательно взвешенное политическое убийство, совершенное с целью обезопасить собственное положение Мессалины и династическое будущее Британника
[82].
Нам не сообщают точно, в каком преступлении Мессалина решила обвинить Юлию – только то, что обвинение было «бездоказательным», – но мы имеем все основания предположить, что она обратилась к старому верному (как ни иронически это звучит) варианту – прелюбодеянию
[83]. Так как это преступление совершалось – если только виновники не были настроены особенно авантюрно – за закрытыми дверями, прелюбодеяние, как известно, было трудно доказать или опровергнуть. У Юлии, по-видимому, не было сложившейся репутации, которой могла бы воспользоваться Мессалина, и императрице, возможно, пришлось фальсифицировать улики. Это не было серьезным препятствием. В распоряжении императрицы были неограниченные возможности покровительства: она могла предложить деньги или должность любому, кто был бы готов свидетельствовать о тайных взглядах, встречах или объятиях либо признаться, что доставлял любовные письма по поручению Юлии – наверное, уличающие письма были даже составлены и написаны почерком, соответствующим почерку самой Юлии. Некоторые из этих свидетелей могли быть домочадцами Юлии: законодательная лазейка, введенная Августом, в случаях прелюбодеяния позволяла рабам свидетельствовать против своих хозяев
{350}.
Кто был предполагаемым любовником Юлии, значения не имело. В отличие от женатых мужчин, которые могли безнаказанно спать с проститутками или рабынями, для замужней женщины секс с кем угодно, кроме мужа, являлся прелюбодеянием. Возможно, Мессалина связала Юлию с каким-то придворным остроумцем или богатым всадником; вероятно, она усугубила оскорбительность обвинения, предположив, что Юлия спала с плебеем или рабом.
Мессалина передала досье с «уликами» своему самому грозному обвинителю – бессовестно обслуживающему собственные интересы Публию Суиллию, и, после того как обвинения были приняты председательствующим магистратом (возможно, в данном случае одним из консулов или самим Клавдием), Юлию вызвали на суд сената
{351}. Хотя источники сходятся на том, что Юлия была невиновна, исход ее процесса был предрешен – и Юлия была убита или, что вероятнее, принуждена покончить с собой
[84].
Расправа с Юлией – уважаемой и популярной родственницей Юлиев-Клавдиев, матерью трех или четырех детей, еще совсем молодой – не снискала Мессалине всеобщего одобрения при дворе. Помпония Грецина – знатная женщина, занимавшая важное положение при дворе как жена Плавтия, военачальника Клавдия, которому император доверял больше всего и совместно с которым он как раз начинал планировать вторжение в Британию, – надела траур в знак протеста и не снимала его до самой смерти, а умерла она лет сорок спустя
{352}. Это было откровенное осуждение действий императрицы. Тацит сообщает, что Помпония не понесла наказания, и это предполагает, что она пользовалась достаточной поддержкой аристократии, чтобы ни Клавдий, ни Мессалина не сочли нужным ворошить осиное гнездо.
После 43 г. н. э. политическая активность Мессалины как будто пошла на убыль. Возможно, ее останавливала реакция на смерть Юлии. Помпония Грецина была, безусловно, уважаемой женщиной, но не обладала статусом, предполагающим право бросить вызов императрице. Ее нескрываемая убежденность в том, что смерть Юлии была судебной ошибкой, могла обеспокоить императрицу и стать своевременным напоминанием о том, что власть не может служить непроницаемым щитом от критики и недовольства. Мессалина немало потрудилась, чтобы создать на Палатине сеть влияния и позиционировать себя как ценный актив Клавдиева режима; она не могла позволить себе утратить статус лидера общественного мнения – или, что еще хуже, начать выглядеть как политическая обуза для своего мужа.
Впрочем, к тому времени, как прах Юлии убрали с погребального костра, Мессалина могла почувствовать, что ее задачи в основном выполнены. Лояльностью преторианской гвардии она заручилась; Силан, наиболее вероятный конкурент ее мужа, был мертв; режим пережил восстание и сохранил поддержку войск; а сама она избавилась от двух принцесс, которые могли угрожать ее нынешнему господству и будущему ее сына. Играя роль стратега, информатора, советника и исполнителя, Мессалина не только отстаивала собственные интересы, но и сделала себя незаменимой для режима и превратилась в политического партнера, которого ее муж, казалось, не мог позволить себе лишиться.
В будущем предстояло иметь дело с новыми рисками. Был зять четы, муж Клавдии Антонии Помпей Магн, который с возрастом мог стать убедительным претендентом на верховенство. Была и еще одна «нерешенная проблема», которая могла занимать Мессалину в последовавшие за гибелью Юлии месяцы. Оставалась в живых последняя племянница Клавдия – Агриппина Младшая, прямой потомок Августа, сестра Калигулы и мать сына, в ту пору именовавшегося Луций Домиций Агенобарб, но в истории более известного как Нерон.
Трудно допустить, что Мессалина не видела угрозы в последней знатной родственнице императорского рода. Атака на Агриппину могла быть просто отложена на волне реакции на смерть Юлии, в то же время Мессалина, возможно, считала, что у нее достаточно времени. Нерону тогда еще было лет пять-шесть, а Агриппина после своего возвращения из ссылки в 41 г. н. э. была благополучно выдана замуж за Пассиена Криспа, острого на язык любимца Клавдия и преданного сторонника режима
{353}. Вероятно – и это самое главное – Агриппины физически не было в Риме большую часть этого раннего, неустойчивого периода нового правления. В 42 г. н. э. Пассиен был назначен проконсулом Азии, одной из богатейших и престижных провинций Рима (занимавшей территорию, которая сейчас находится на западе Турции), – эту должность он лишь ненадолго оставит перед самым концом 43 г. н. э. Скорее всего, Агриппина была с ним – к тому времени жены высокопоставленных чиновников обычно сопровождали своих мужей в места их провинциального назначения, а роскошные города Азии были не худшим местом для супруги наместника. Основание статуи из храма в Косе с надписью, прославляющей ее как жену Пассиена, может свидетельствовать о ее путешествиях на Восток
{354}. Таким образом, Агриппина могла пропустить самые опасные годы в период между убийствами Юлии Ливиллы и Юлии. К тому времени, когда в конце 43 г. н. э. она вернулась вместе с мужем в Рим, Мессалина уверенно контролировала жизнь двора; любая угроза со стороны Агриппины больше не казалась столь непосредственной и реальной.
Между 43 и 47 гг. н. э. – когда мы снова обнаруживаем, что Мессалина обвиняется в политически мотивированном убийстве, – положение как императрицы, так и режима было прочным. При дворе оставалось мало людей, способных бросить вызов императору или императрице; экспансионистская кампания Клавдия в Британии оказалась успешной, снискав ему поддержку среди населения и солдат; и после его триумфа Мессалина наконец-то получила публичное признание и личную власть. Хотя титул Августы, упущенный ею после рождения Британника, по-прежнему ускользал от нее, сенат признал ее достойной зримых символических почестей. В середине 40-х гг. н. э. положение Мессалины как императрицы было надежно – и она это понимала.
То, что интриги Мессалины сбавили обороты в годы после падения Юлии, ставит под сомнение картину, нарисованную античными источниками. Если действия императрицы были действительно продиктованы неуправляемыми и иррациональными страстями – ревностью, сладострастием, жадностью, гордостью и желанием, то представляется неправдоподобным, чтобы такие страсти ей удалось настолько обуздать в середине правления.
Напротив, флуктуации интриг Мессалины говорят о хладнокровной и чуткой стратегии. В эти ранние лихорадочные годы правления ее мужа она старалась устранять самые серьезные угрозы для себя и режима – систематически, безжалостно и в основном бесстрастно. А после смерти Юлии, когда ее самые непосредственные соперники были уже мертвы и назревало недовольство, которое могло поставить под угрозу ее влияние, иными словами, когда ее деятельность больше не выглядела рациональной и политически целесообразной, она остановилась. Образ Мессалины как рабыни своих страстей не основывается на фактах; это проекция, рожденная мужским страхом перед женской властью и подпитываемая слухами о ее сексуальной жизни, которые вскоре начнут распространяться.
XIII
Политические извращения
…Погрешения, совершенные в наслаждениях, заслуживают более тяжкого обвинения, чем когда с печалью.
Марк Аврелий, Наедине с собой, 2.10{355}
В середине 40-х гг. н. э. положение Мессалины было достойным и надежным, как никогда. Ее двое детей росли здоровыми наследниками принципата; она разделила триумф своего мужа; ее изображение красовалось повсюду в империи; главные соперники (за исключением, пожалуй, Агриппины – но той придется дожидаться своей очереди) были мертвы или изгнаны; сеть ее соратников преобладала на Палатине. Титул Августы казался ближе, чем когда-либо.
И тем не менее в конце 48 г. н. э. Мессалины не стало. Причиной, как объясняют нам наши историки-мужчины, послужило некое безумие. Разврат, говорят они, подобно лихорадке, постепенно завладел императрицей, лишив ее способности к рациональным поступкам и ввергнув во всепожирающий цикл саморазрушения, завершившийся двоебрачием и беспрецедентным числом казней.
Вслед за Мессалиной положило головы немало именитых мужей. В списке казненных – Гай Силий, Тиций Прокул, Веттий Валент, Помпей Урбик, Савфей Трог, Декрий Кальпурниан, Сульпиций Руф, Юнк Вергилиан, Мнестер и Травл Монтан
{356}. Вместе с ними, вероятно, погибли некие Гельвий, Котта и Фабий
[85]. Плавтия Латерана и Суиллия Цезонина пощадили
{357}. Некоторых из этих мужчин прямо обвинили в прелюбодеянии с императрицей, других обвиняли в содействии ее супружеским изменам. Вольноотпущеннику Клавдия Полибию, которому тоже приписывали роман с императрицей, повезло не дожить до этих событий.
Список любовников Мессалины примечателен не только своей длиной – даже печально известной Юлии Старшей приписывали лишь пять названных поименно любовников (и только один из них был казнен), – но и размахом. Веттий Валент был известным врачом; Сульпиций Руф руководил школой гладиаторов; Юнк Вергиллиан был сенатором; Деций Кальпурниан возглавлял когорты ночной стражи; Мнестер был танцором пантомимы, а Гай Силий – консулом-десигнатом.
Римляне считали, что страсти порождают новые страсти, и позднее источники будут утверждать, что Мессалина начала требовать не только новых любовников, но и новых сексуальных впечатлений. Ходили слухи, что она хотела открыто демонстрировать свои прелюбодеяния; затем – наблюдать, как ее друзья смотрят на своих жен, когда те спят с другими мужчинами; затем – участвовать в соревнованиях на сексуальную выносливость; затем – играть в проститутку. Наконец, говорят, острота ощущений от измен настолько притупилась, что последним ненарушенным табу оставался лишь брак (пусть и двоебрачие при живом муже с ее любовником Силием).
В годы после смерти Мессалины истории о ее сексуальных подвигах пускали метастазы, пока она не стала абстрактным воплощением женского желания и всех связанных с ним страхов и фантазий. В десятой книге «Естественной истории» Плиний Старший делает резкое отступление от систематической классификации видов птиц: «Все прочие животные сожительствуют в постоянное время года, человек же, как уже говорилось, во всякий час дня и ночи; прочие насыщаются совокуплением, и только человек – нет»
{358}. Для подкрепления своей гипотезы Плиний приводит лишь один пример: Мессалину. Императрица, заявляет он с восторгом и ужасом, выбрала самую одиозную проститутку и вызвала ее на поединок. Каждая из них за сутки должна была переспать с как можно большим количеством мужчин – Мессалина выиграла, переспав с двадцатью пятью. Плиний насмешливо отмечает, что она считала эту победу достойной императрицы. Менее чем через три десятилетия после смерти императрицы ее сексуальная жизнь уже настолько обросла печальной славой, что считалась неопровержимым научным доказательством.
Изучать половую жизнь непросто и в лучшие времена. Мы так мало знаем о том, что в действительности делают или чего желают наши близкие – а порой и наши собственные партнеры. Еще труднее исследовать подобные вещи с расстояния в две тысячи лет. Тем более сложно разобраться в них, когда они мифологизированы и окружены сплетнями, а между тем мало чью интимную жизнь мифологизировали так, как сексуальное поведение Мессалины.
Наиболее фантастические истории о любовных похождениях Мессалины, в том числе описанное Плинием секс-соревнование, следует отринуть сразу, но ситуация сложнее, когда речь заходит об обвинениях в более тривиальном адюльтере. Хотя обвинения в измене, погубившие Мессалину в 48 г. н. э., могли быть (как я постараюсь показать) политически мотивированы, трудно поверить, что они были полностью необоснованны. Сам масштаб сплетен решительно свидетельствует против этого, и кроме того, некоторые детали делают это предположение сомнительным. Порой Тацит отступает от перечня имен казненных, чтобы рассказать нам что-нибудь о том или ином мужчине или романе; в этих историях влечения, флирта, отказа и каприза не чувствуется политики. На самом деле, чем пристальнее мы вглядываемся в список любовников Мессалины, тем менее вероятным кажется, что это просто плохо закамуфлированный политический проскрипционный список. Молодой красивый Травл, безымянные всадники, танцор Мнестер и заведовавший гладиаторской школой Сульпиций Руф – все они выглядят странными кандидатами для участия в серьезном дворцовом заговоре. Если набор обвинений, выдвинутых против Мессалины, не был сконструирован исключительно для того, чтобы погубить императрицу и ее партию, придется допустить, что мы имеем дело, по крайней мере отчасти, со следами реальных романов.
До 18 г. до н. э. прелюбодеяние не было уголовно наказуемым по римскому праву. На протяжении более чем семисот лет римской истории внебрачные связи рассматривались как вопрос частной морали, подлежащий решению в кругу семьи. Внутрисемейные расправы могли быть очень суровыми: убийство жены, действительно застигнутой в момент преступления, похоже, при определенных обстоятельствах считалось допустимой, хотя и не одобряемой реакцией. Однако только в правление Августа наказание за прелюбодеяние стало рассматриваться как государственное дело.
Римляне воспринимали историю, по сути, как процесс циклического упадка. Мифология учила их, что мир начался с золотого века, который потускнел, сменился серебряным, бронзовым, затем веком героев, пока окончательно не испортился и не наступил жестокий железный век. Люди, жившие в середине I в. до н. э., считали себя свидетелями аналогичного цикла упадка и приписывали его той же движущей силе: в упадке республики, как и в упадке мифологических эпох, винили человеческие пороки.
Когда Август пришел к власти, он обещал народу новый золотой век – начать все сначала, не допуская излишеств, пренебрежения долгом, извращений и разгульного образа жизни, которые, как считалось, погубили республику. Стабильность Августова режима опиралась в основном на обещание его лидера возвратить Рим к традиционным корням, к почтенным добродетелям mos maiorum, или «обычаям предков». В этой демонстрации ценностей центральную роль играла программа сексуальной реформы, и в 18 г. до н. э. Август издал Lex Iulia de Adulteriis Coercendis («Юлиев закон о прелюбодеяниях»), обещавший навязать старую мораль новыми угрозами
{359}.
Закон определял adulterium исключительно через статус вовлеченной женщины: в Риме эпохи Августа «прелюбодеяние» означало секс с добропорядочной замужней женщиной
[86]. Интрижки мужа на стороне не имели никаких последствий, при условии что он благоразумно выбирал партнерш: женатый мужчина мог переспать с проституткой, сводней, осужденной прелюбодейкой или рабыней безнаказанно, но неженатый мужчина, спавший с чужой женой, считался прелюбодеем. Для замужней женщины статус ее партнера значения не имел – она в любом случае была прелюбодейкой.
Август учредил постоянно заседавший суд, чтобы выслушивать, как он правильно предсказал, непрерывный поток жалоб. Для осужденных были подробно прописаны наказания: женщина теряла треть своего имущества и половину приданого; мужчина – половину от всего своего имущества; оба временно высылались по отдельности на острова вдали от города; и оба подвергались той или иной форме инфамии – infamia
{360}. Под этим юридическим римским термином, означающим в буквальном смысле состояние полного отсутствия репутации, понималось лишение человека многих привилегий, знаков отличия и гражданских обязанностей. Инфамия свидетельствовала о том, что ее носитель недостоин полноценного участия в жизни государства и общества; подобная стигма во многих случаях, вероятно, была невыносима.
Разумеется, еще хуже все обстояло в случае, если речь шла о женщине. Вдобавок к наказаниям, которые в подобной ситуации нес мужчина, осужденная прелюбодейка не имела права на повторный брак
[87]{361}. Кроме того, ей не позволялось забывать о своем позоре. От прелюбодейки, вероятно, ожидалось (по крайней мере, теоретически, так как свидетельств, что за выполнением этого обычая строго следили, мало), что она откажется от платья и покрывала матроны и облачится в тогу
{362}. Это радикальное изменение в одежде демонстрировало нескрываемое осуждение женщины – отныне ее новый статус прелюбодейки, личности, утратившей уважение – инфамис, infamis, буквально тянулся за ней, как шлейф. Но оно говорило и кое-что более конкретное о природе ее преступления. Тога воплощала собой символ римской мужественности – это была одежда, характерная для гражданина, ее надевали мальчики по достижении совершеннолетия, носили защитники в суде, сенаторы в курии и магистраты на рострах. На прелюбодейке тога превращалась из символа мужской гордости в символ женского позора. Представления римлян о женской добродетели коренились в сфере частной жизни, но, за пределами установленных домашних границ своего брака, прелюбодейка в некотором роде делала себя публичной. Она утрачивала свою роль жены и матери, теряла защиту своего дома и семьи, свое место в респектабельном обществе и при этом утрачивала в некоторой степени свою женственность.
Август был полон решимости заставить мужчин серьезно относиться к женской морали, независимо от их желаний. Для этого он включил в закон необычайную оговорку: всякий мужчина, который не развелся с женой-прелюбодейкой, мог преследоваться как сводник
{363}. Идея была очевидна. Прелюбодеяние перестало быть личным делом, провинностью только перед своим партнером, с которой пара могла разобраться между собой. Роман замужней женщины теперь стал преступлением против самого римского государства.
Адресованное женщинам заявление, что их секс стал грехом против политического строя, по-видимому, не особенно охладило желания или изменило поведение, даже в пределах императорской семьи. В последние несколько лет первого века до нашей эры пошли слухи про единственную дочь Августа Юлию Старшую, в ту пору состоявшую в несчастливом браке с находившимся в отъезде Тиберием. В свои тридцать семь она была законодательницей мод, отличалась острым умом и самоуверенностью, граничившей с дерзостью, когда устраивала приемы для римских аристократов. Ее видели повсюду, о ней постоянно говорили. Поначалу Август отмахивался от слухов как от праздных сплетен, но во 2 г. до н. э. император, по-видимому, получил неопровержимые доказательства недостойного поведения дочери. Реакция последовала быстрая и жестокая. Юлию Старшую выслали на остров Пандатерия у побережья Италии в Тирренском море. Там следили за каждым ее шагом и во всем ограничивали: никакого вина, никакой роскоши и, конечно, никаких мужчин
{364}.
Август – слишком пристыженный, чтобы явиться лично, – послал в сенат длинное объяснительное письмо, где излагал в красках все детали ее поведения
{365}. Слухи о ней продолжали смаковать еще полвека спустя. Философ Сенека в одном из своих нравоучительных эссе (написанных после того, как его вернули из ссылки, куда он попал по наущению Мессалины) утверждал, что Юлия Старшая спала с «целыми толпами» любовников, устраивала беспутные ночные гулянья по всему городу, завершавшиеся пьянками на Римском форуме, и участвовала в оргиях с незнакомцами на тех самых рострах, с которых ее отец огласил свои законы о прелюбодеянии
{366}. В 8 г. н. э. ее беременная дочь – внучка Августа Юлия Младшая – была также обвинена в прелюбодеянии и последовала в ссылку за матерью
{367}.
Августовы законы о прелюбодеянии несли новые риски для женщин из императорской семьи, но и открывали новые возможности. Август превратил любовные похождения, прелюбодеяния и обвинения из предмета сплетен в холодное и жесткое политическое оружие. Как показали ранние интриги Мессалины, одного адюльтера теперь было достаточно, чтобы положить конец политической карьере – обеспечить изгнание придворной дамы или консула.
Обвинения в супружеской неверности стали излюбленным оружием женщин императорской семьи, стремившихся избавиться от своих соперниц. Одним выстрелом можно было убить двух зайцев – или, при особо авантюрном настрое, больше. Прелюбодейке требовался прелюбодей, а то и два, или три, и при успешном обвинении всех высылали. При умелой игре подобным образом можно было уничтожить целую фракцию. Кроме того, свидетельства о прелюбодеянии было гораздо легче сфабриковать, чем свидетельства о государственной измене или коррупции. Рабам обвиняемых разрешалось свидетельствовать в делах о прелюбодеянии, и их без труда можно было вынудить дать нужные показания о переданных якобы записках и тайных встречах, которые они мельком увидели. Семена обвинения в прелюбодеянии могли посеять женщины – с их активной социальной жизнью и контактами при дворе – против кого угодно по их выбору; в отличие от большинства дел о мятеже или госизмене, человеку не требовалось быть магистратом или командовать армией, чтобы его можно было убедительно обвинить в прелюбодеянии. Сознательно или нет, Август создал политический инструмент, идеально подходивший к новой политике – политике, одержимой личными делами и сосредоточенной вокруг династического двора. С самого начала своего правления Мессалина овладела искусством превращать законы, связанные с адюльтером, в оружие. В 41 г. н. э. она использовала обвинения в прелюбодеянии против Юлии Ливиллы и Сенеки, а в 43 г. н. э. – против Юлии; к той же стратегии она вернется во время своей кампании против Поппеи Сабины Старшей в 47 г.
Законы против прелюбодеяния можно было использовать, чтобы подорвать политическую власть соперников, но внебрачный роман можно было использовать и для того, чтобы создать политическую власть для себя. Секс, несмотря на всю свою опасную непредсказуемость, был мощным орудием альянса, и, несмотря на заявления источников о безумии Мессалины, первые эксперименты Мессалины с супружеской неверностью вполне могли быть прагматическими.
К середине 40-х гг. н. э. положение Мессалины было настолько прочным, что, если бы слухи о ее романе всплыли, она рисковала бы меньше, чем партнер. Все знали, что Клавдий отчаянно влюблен в нее. Императору достаточно было увидеть Мессалину за ужином или провести ночь на ее ложе, чтобы любая ссора между ними улеглась. Античные писатели заверяют, что император ничего не знал о связях жены, и, вероятно, они были правы. Любовь слепа, а при дворе мало кто отважился бы рискнуть головой и пересказать слухи о неверности Мессалины ее супругу. Однако здесь были задействованы и более прагматические факторы. Двое детей Мессалины – наследники Клавдия – были еще малы; император вряд ли пожелал бы терпеть слухи о неверности жены, которые могли подтолкнуть людей к пересудам о том, что его отпрыски – вовсе не его.
Уверенная в собственной безопасности, Мессалина могла начать воспринимать адюльтер в новом свете: не как потенциальный риск для своего положения, а как средство достижения политических целей. Незаконные связи предлагали очевидные возможности для манипуляций: Мессалина была молода и красива, а мужчины всегда совершали глупости ради секса. Что еще важнее, роман мог служить гарантией лояльности. Стоило мужчине переспать с императрицей, как их судьбы оказывались тесно связаны. Прелюбодеяние с женой императора было самым серьезным преступлением; бывший любовник не мог предпринять ничего против Мессалины, не погубив себя. Любовников Мессалины связывали с ней не только узы интимной близости, но и общие секреты.
Возможно, эти мотивы мы наблюдаем в предполагаемых отношениях Мессалины с Полибием. Один из самых могущественных вольноотпущенников Клавдия, своего рода литературный консультант при императоре, Полибий отличался высокой ученостью, невероятной начитанностью и получил признание как автор
{368}. Хотя роль этого бывшего раба не была в строгом смысле политической, он имел огромное влияние при дворе и пользовался дурной славой: он часто появлялся вместе с консулами, и однажды в театре, когда актер произнес слова «Нестерпимо, когда процветает тот, по кому плачет кнут», вся толпа зрителей обернулась на Полибия
{369}. Он выкрикнул в ответ другую цитату из того же драматурга: «Кто пас недавно коз, тот до царя возрос». Это был чрезвычайно рискованный ответ, и то, что Полибий сумел дать его безнаказанно, демонстрирует, каким благоволением императора он пользовался.
К несчастью для Мессалины, покорить Полибия со всей его властью оказалось, по-видимому, непросто. Он, по всей вероятности, уже служил Клавдию долгие годы, может быть, со времен молодости обоих, когда казалось, что его хозяин обречен на жизнь, состоящую из литературы, пьянства, истории и азартных игр. С тех пор жизни и судьбы этих двоих нераздельно переплелись. Клавдий подарил Полибию свободу; Полибий был свидетелем, а возможно, и советником при воцарении Клавдия. Полибий мог быть хорошо знаком с предыдущей женой Клавдия – Элией Петиной, которую тот бросил ради Мессалины; он мог видеть и праздновать рождение их дочери Клавдии Антонии около 27 г. н. э.; и необязательно он сразу принял замену старой хозяйки – молодой
[88].
Клавдий, очевидно, ценил мнение Полибия достаточно высоко, чтобы позволить ему определенную степень свободы мысли и слова. Когда Сенека в 43‒44 гг. н. э. решил начать добиваться возвращения из ссылки, он обратился к Полибию, отправив ему льстивое, полное жалости к себе и решительно нестоическое письмо с «утешением» по поводу смерти брата, в котором быстро перешел к откровенной просьбе ходатайствовать о нем перед императором
{370}. Поскольку Сенека был сослан в первую очередь именно по наущению Мессалины, его решение обратиться к Полибию свидетельствует о том, что он считал его самым слабым звеном в контроле Мессалины над палатинским двором – человеком, который с наибольшей вероятностью в силах противостоять воле императрицы.
Возможно, Мессалину привлекала независимость Полибия – на Палатине оставалось не так много тех, кто осмеливался с ней поспорить, – и он безусловно был умен и остроумен как собеседник. Но их роман (если вообще верить утверждению Диона, что он имел место) мог быть обусловлен больше политикой, чем страстью
{371}. Мессалина хотела привлечь Полибия на свою сторону, а секс мог показаться эффективным способом это сделать. Все закончится для Полибия предсказуемо скверно, но до грядущего разрыва оставалось еще несколько лет, а пока в воздухе витал дух запретного нового романа – Сенеку из ссылки не вернули, а у Мессалины появился новый преданный сторонник среди приближенных ее мужа.
Другие фигуры в списке прелюбодеев и сообщников Мессалины также могли быть выбраны из политических соображений, по крайней мере отчасти. Гай Силий был консулом-десигнатом, когда стал «вторым мужем» Мессалины, и его имя появляется наряду с другими сенаторскими именами. Декрий Кальпурниан был префектом вигилов – vigiles – военизированной ночной стражи; Плавтий Латеран был племянником того Плавтия, чьи победы в Британии снискали триумф Клавдию, а ему самому и его семье – прочное положение при дворе; Суиллий Цезонин был сыном грозного Публия Суиллия, который проделывал за Мессалину так много грязной работы при дворе и в сенате.
Эти мужчины были полезными союзниками, и, втягивая их в романтические истории либо делая свидетелями, что было чревато обвинением в соучастии, Мессалина могла приобретать гарантии лояльности, которые с тем же успехом можно было подписать кровью. Во всем этом – как бы безнравственно это ни было и уж точно беззаконно – Мессалина не выказывала никакого сексуального безумия, с которым ее так активно будут ассоциировать.
И все же никто не способен всегда вести себя рационально.
XIV
Игра в адюльтер
Тыщу дай лобызаний мне, и сотню, Следом тыщу других…
Катулл. V[89]
Всего через несколько лет после того, как Август издал закон о прелюбодеянии, поэт Овидий опубликовал свои «Любовные элегии». Первоначальные пять книг собрания элегий (позже сокращенные до трех) переписывались, рассылались друзьям, читались вслух в салонах и на пирах. Он мог бы назвать их своими «Любовными письмами» – но если это послания любви, то любви к игре в адюльтер.
Раньше супруга приди – на что я надеюсь, по правде,
Сам я не знаю, – но все ж раньше супруга приди.
Только он ляжет за стол, с выражением самым невинным
Рядом ложись, но меня трогай тихонько ногой.
Глаз с меня не своди, понимай по лицу и движеньям:
Молча тебе намекну – молча намеком ответь.
Красноречиво с тобой разговаривать буду бровями,
Будут нам речь заменять пальцы и чаши с вином.
Если ты нашей любви сладострастные вспомнишь забавы,
То к заалевшей щеке пальцем большим прикоснись.
Если меня упрекнуть захочешь в чем-либо тайно,
К уху притронься рукой, пальцами книзу, слегка{372}.
Этот рассказ об острых ощущениях запретной любви появляется почти в самом начале первой книги «Любовных элегий». Несмотря на то что поэт желает смерти своему сопернику – «С нами сегодня в гостях и муж твой ужинать будет, – / Только в последний бы раз он возлежал за столом!» – вокруг мужа и строятся Овидиевы любовные игры. В конце концов, нет нужды заменять речь пальцами и чашами с вином, если возлюбленная не замужем.
Дальше поэт гораздо откровеннее скажет о том, что его возбуждает:
Если жену сторожить ты, дурень, считаешь излишним,
Хоть для меня сторожи, чтобы я жарче пылал!
Вкуса в дозволенном нет, запрет возбуждает острее;
Может лишь грубый любить то, что дозволит другой{373}.
Овидий со своими стихами о неосмотрительности и очаровательной неверности появился в конце краткого золотого века латинской любовной поэзии. Такие авторы, как Проперций, Тибулл, Катулл и поэтесса Сульпиция, сконструировали язык любви, основанный на тайных письмах, взглядах украдкой и отложенном вознаграждении за закрытой дверью. Они были молоды, богаты, красивы и пресыщены, искушены в греческом литературном каноне с его изысканными любовными балладами, трагедиями о роковом влечении и эпическими историями о низменных аппетитах богов. Политический мир вокруг них распадался и трансформировался, но деньги и предметы роскоши не переставали стекаться в город: никогда еще старая римская аристократия не была богаче и бесполезнее. Бездумное чувство, что завтра ты можешь погибнуть, ставшее привычным в годы гражданской войны, уступало место скуке августовской безопасности: то и другое при желании могло служить оправданием для интрижки. У этих мужчин и женщин были время и деньги на чувственные удовольствия, и они привыкли к излишествам и разнообразию. Брак в высших классах был по большей части социально-экономическим контрактом – любовь, наслаждения, которых они страстно желали, неизбежно приводили к прелюбодеянию.
Когда Мессалину выдали замуж за Клавдия, ей было меньше двадцати, а ему – около сорока восьми. Он заикался, у него текла слюна, и он принимал унизительные шутки Калигулы с пассивным смирением. Едва ли он был мужчиной ее мечты. Но как бы она ни относилась к мужу, брак втянул Мессалину в водоворот придворной жизни Калигулы. Это был мир, которым правила чувственность: мир пиров и прогулочных барж, изумрудов, жемчугов и заморских благовоний. Калигула был императором, одержимым разрушением границ, и все время проверял пределы собственной власти: построив мост через Неаполитанский залив, он преодолел границу между фантазией и реальностью; своей одеждой он попирал границы между мужским и женским; своим поведением он размывал границы между человеком и богом. Ему нравилось нарушать и сексуальные границы – он демонстрировал свою обнаженную жену друзьям и открыто наставлял рога собственным придворным. Наблюдение за всем этим в столь юном возрасте, стало, вероятно, ошеломляющим опытом становления для Мессалины.
Страсти несколько улеглись по воцарении Клавдия, однако это был вопрос масштаба, а не радикальных реформ. Двор по-прежнему серьезно относился к наслаждениям. Клавдий, учитывая необычные обстоятельства своего восхождения, понимал, что ему придется потрудиться больше, чем кому-либо, чтобы завоевать расположение народа, и он взялся за беспрецедентную программу публичных шоу
{374}. Здесь были все обычные развлечения для толпы – гладиаторские бои, травля диких зверей, потешные битвы, наряду с придумыванием новых, как утверждает Клавдий, были возобновлены древние. Он устраивал гонки колесниц в Большом цирке, который украсил мраморными балюстрадами и позолоченными поворотными столбами, он завез диких зверей из Северной Африки, чтобы на них охотились конные эскадроны преторианцев, он привозил наездников с северных греческих равнин Фессалии, чтобы они боролись с быками, хватая их за рога. Как-то на одном представлении убили триста медведей и триста ливийских львов. После британского триумфа Клавдий построил реконструкции британских городов и успешно осадил их на потеху городской публике. Мессалина, только что отыгравшая свою звездную роль в триумфальной процессии, сидела довольная у всех на виду в переднем ряду
{375}.
За полвека до того поэма Овидия «Наука любви» – сатирическое поэтическое руководство (как найти любовь, как сохранить и как в буквальном смысле слова заниматься ею) – учила читателей сосредоточивать свои усилия на подобных мероприятиях
{376}. Праздничное оживление, толчея, музыка, тщательно срежиссированные спектакли о великих историях любви или адреналин от зрелища жизни и смерти людей – все это создавало приподнятую атмосферу, смазывавшую шестеренки соблазна. Понятно, что ни один мужчина не осмелился бы обходиться с Мессалиной так, как это делал Овидий со своими беззащитными жертвами, но дух сладострастия, помогавший поэту в его приемах обольщения, проникал и на императорские места – и, возможно, овладел императрицей, когда та возвращалась с придворными на Палатин.
За этими публичными зрелищами следовали пиры. Они устраивались в более новых и просторных палатах императорского дворца, и количество гостей на них часто переваливало за шесть сотен
{377}. На этих пирах, имевших место чуть ли не каждый вечер, гости в накрахмаленных тогах или прозрачных хиосских шелках возлежали на кушетках с пуховыми подушками и позолоченными либо инкрустированными ножками. Одно за другим подавались блюда в посуде из чистого золота, пока знатоки смешивали лучшие вина с идеальным количеством воды, прежде чем отправлять мальчиков-рабов следить за тем, чтобы кубки не иссякали. На золотых канделябрах мерцали отсветы пламени, в воздухе висели облака ароматов, между столами дефилировали процессии танцоров и музыкантов. Лучшей обстановки для тайных обменов взглядами и намеками не найти.
Если именно в эти игры желала играть Мессалина, то у нее было огромное преимущество – хорошо известное пристрастие ее мужа к бутылке. Клавдий искал утешения в вине с тех времен, когда он был молод, на него не обращали внимания и его дни тянулись долго, без всякой надежды на карьеру. Тогда он пил в тавернах, как плебей, или дома в неблагоприятной компании, или напивался на дворцовых пирах, чтобы притупить чувство унижения от постоянных шуточек на свой счет
{378}. От подобных привычек избавиться нелегко, и даже после своего воцарения Клавдий регулярно заканчивал пьяные ночи, извергая содержимое своего желудка, или его выносили в бессознательном состоянии из его собственного пиршественного зала
{379}. Даже в более трезвые моменты императора поджидали другие соблазны. Слабость Клавдия к женщинам была скандально известна, и говорят, что Мессалина непрерывно снабжала его хорошенькими служанками, которые временно подменяли ее на брачном ложе
{380}. Располагая выбором из сотен мужчин, при муже, который то мертвецки пьян, то совращает другую, императрица имела и возможности, и поводы крутить собственные романы.
Флирт и измены Мессалины – насколько все это действительно было, – вероятно, начались по-настоящему лишь в середине 40-х. Даже когда при Нероне предпринимались попытки посеять сомнения в отцовстве детей Мессалины, никому это не удалось. К тому времени императрица родила своему мужу – стареющему, физически непривлекательному и часто пьяному до бесчувствия – двоих здоровых детей – наследников его династии. Она замышляла заговоры, даже убийства, чтобы сохранить стабильность режима, и работала над тем, чтобы утвердить свое положение на Палатине и в общественном сознании.
После всех этих усилий, стрессов и успехов Мессалина все еще оставалась женщиной двадцати с небольшим лет – все еще молодой и прекрасной. У нее были парикмахеры, камеристки и неограниченные средства, чтобы покупать шелка, облегающие ее тело, и драгоценные камни всех цветов, которые подходили ей больше всего. Ее тело ежедневно нежили в паровых банях, выбривали и умащали благовонными маслами. Красивая сама по себе, она имела доступ ко всей чувственности, которая сопутствует роскоши. Мессалина, со своими обязанностями и со своим старым мужем, возможно, начинала чувствовать, что ее собственные страсти слишком долго игнорировались.
Римляне считали, что желания, испытываемые женщинами, сильнее, чем у мужчин. «В нас, мужчинах, куда осторожней и сдержанней страсти, – предостерегал Овидий. – Похоть, кипящая в нас, помнит узду и закон». Достаточно было обратиться к мифам, преувеличивающим все сильные и слабые стороны человека, с их историями об инцесте, прелюбодействе, зоофилии и преступлениях страсти. «Всё, что делает женщина, – делает, движима страстью, – заключал поэт. – Женщина жарче мужчин, больше безумия в ней»
{381}.
Эти жаркие страсти настигали римских женщин так же, как и их мифологических сестер. В самом начале своей первой книги стихов Катулл описывает двусмысленную сцену:
Воробей, баловство моей малышки,
с кем играть, прижимать кого ко грудке,
подавать на укус кому мизинчик,
понуждая клевки больнее делать, –
лишь от скуки моей пригожей милым
кем-нибудь позабавиться охота,
чтоб утешить свою печаль, уверен:
чтоб утишить огонь неугасимый{382}.
Эти неудовлетворительные способы отвлечься не могли продолжаться вечно, и вскоре предмет желаний Катулла – замужняя аристократка Клодия – переступает порог дома, который приятель поэта предоставил им для тайных свиданий
{383}. Другой поэт, Тибулл, представляет себе, как его любовница предпринимает еще более решительный шаг: обманывает своих стражей, отпирает дверь мужа, крадучись покидает брачное ложе, избегая скрипучих половиц, посылает возлюбленному тайные сигналы и выдумывает убедительную ложь, смешивает травяные мази, чтобы залечить любовные укусы
{384}.
Это женская страсть, какой она представлялась питающим надежды мужчинам, однако – крайне редко – мы слышим голос римской женщины, выражающей свои желания собственными словами. Таким уникальным примером дошедшей до нас поэзии служат стихотворения аристократки I в. до н. э. Сульпиции, сохранившиеся в корпусе Тибулла. В ее строках мы находим в точности ту же страсть, что выражали поэты мужского пола.
Я же горю больше всех; но гореть, Керинф, мне отрадно,
Если взаимным огнем пламя палит и тебя.
Будь же взаимна, любовь! Твоею сладчайшею тайной,
Светом твоих очей, Гением жарко молю.
Гений великий, прими фимиам и внемли обетам,
Лишь бы пылал он, как я, в час, когда вспомнит меня!{385}
Сульпиция специально уточняет, что ее любовь (по крайней мере, в том виде, в каком она конструирует ее поэтически) не целомудренная и не супружеская. После всего этого горения она пишет новое стихотворение, в котором благодарит Венеру за то, что та привела к ней Керинфа, физически бросив его к ней в объятия. Она восстает и против давления условностей. «Я забываться люблю, – заявляет она, – прикрываться личиной от сплетен / Тошно. Пускай говорят: оба они хороши»
{386}.
Сульпиция пишет свои стихи, совершает возлияния богине и ждет, что Венера приведет к ней возлюбленного. Мессалина, привыкшая добиваться того, чего она хочет, более земными методами, не собиралась вверять свои романы божественному покровительству.
Травл Монтан был молодым человеком из хорошей, но не особенно родовитой семьи
{387}. Его достаточно богатые родители из сословия всадников могли ожидать, что смогут наслаждаться процветанием эпохи Юлиев-Клавдиев, не связываясь с опасностями ее высокой политики. Они позаботились о том, чтобы дать своему сыну хорошее воспитание, привить ему надлежащие манеры и старомодные ценности, и их труд был не напрасен: Травл вырос юношей скромного поведения и умеренных вкусов. Вдобавок, на свою беду, он оказался исключительно хорош собой.
Как нам рассказывает Тацит, однажды вечером, как только стемнело, Травл получил неожиданное приглашение встретиться с Мессалиной во дворце. Он, естественно, явился, и его тут же отвели прямо к ней в спальню. Они провели вместе ночь, а наутро еще до зари его выставили вон. То, что Мессалина так резко отмахнулась от него самого и его способностей, вряд ли пошло на пользу самолюбию Травла, однако это станет для него не самой большой проблемой: несмотря на свою молодость и пассивность, Травл будет казнен вместе с другими любовниками императрицы. Одноразовый секс дорого ему обошелся.
Краткий роман Мессалины с Травлом, как его описывает Тацит, недвусмысленно продиктован похотью, а не любовью. Он говорит об отношении к прелюбодеянию, которое не всегда было столь серьезным, как в огненных страстях Сульпиции или пуританских законах Августа. Сколько бы ни критиковали адюльтер старые моралисты, похоже, в определенных кругах бытовало мнение, что осуждать мелкую измену – ужасно буржуазно. В «Любовных элегиях» Овидий (явно без всякого умысла) потешается над отсталыми провинциалами, которые ценят супружескую верность:
Подлинно тот простоват, кто измен не выносит подруги,
И недостаточно он с нравами Рима знаком.
Ведь при начале его – незаконные Марсовы дети:
Илией Ромул рожден, тою же Илией – Рем{388}.
Овидий, как окажется, не вполне точно уловил настроения. Стояла эпоха Августа, а не Катулла, и правила приличий изменились. В 8 г. н. э. он был выслан – по его собственным словам, за «стихи и оплошность»
{389}. Под стихами подразумевалась «Наука любви»; под «оплошностью», скорее всего, прелюбодеяние, возможно даже с внучкой Августа Юлией Младшей, высланной в тот же год. Если Овидия изгнали отчасти за «Науку любви», то император воспользовался возможностью проявить собственный юмор. В третьей книге Овидий вздыхает с облегчением, что живет не в суровых горах Кавказа или в нерафинированной Мизии на северо-западном побережье нынешней Турции, а в Риме, где девушки умеют сохранять свежий запах подмышек и брить ноги
{390}. Теперь он очутился в ссылке в Томах, провинциальном захолустье на западном побережье Черного моря; словно в насмешку, к югу от него лежала Мизия, а за морем на востоке – Кавказ. Овидий, возможно, перешел границы, но его преступление заключалось не столько в его позиции или действиях, сколько в веселой бесстыдной открытости.
Столь неприкрытое восхваление неверности, как у Овидия, теперь было менее приемлемо, но это не значило, что прелюбодеяние само по себе вышло из моды. Отнюдь: опасения по поводу частоты женской неверности росли. На заре II в. н. э. Ювенал в своей язвительной сатире на нравы женщин высших классов Рима упоминает Мессалину – императрицу-блудницу – как один из ключевых примеров, но был и целый ряд других. Эппия, сбежавшая от своего мужа-сенатора с любовником-гладиатором в Египет; богатая Цезенния, обменивавшаяся любовными письмами прямо на глазах у мужа; Тукция, Апула, Тимела – любовницы Бафилла, танцора из пантомимы
{391}.
Кроме того, новый мир императорского двора подчинялся своду правил, лишь отчасти совпадавших с законом. Здесь, где тайные интриги и династическое планирование были в порядке вещей, секс никогда не мог быть просто вопросом старомодной морали. Абсолютная власть императора также делала личную щепетильность бессмысленной – если император решал, что вы ему нужны, вы мало что могли с этим поделать. Особенно это касалось Калигулы. Некоторая степень сексуальной вольности была ключевым аспектом придворной культуры – чувственной, молодой, не придерживающейся «обычаев предков», – которую стремился создать молодой тиран, и для определенного меньшинства придворных, чье взросление, как Мессалины, выпало на его царствование, прелюбодеяние могло казаться всего лишь одним из аспектов космополитической социальной жизни высшего класса.
Такие представления, по-видимому, преобладали в кругу молодой императрицы. Кассий Дион обвиняет Мессалину в том, что она заставляла подруг доказывать свою распущенность и спать с другими мужчинами на глазах у своих мужей. Дион утверждает, что ей нравилась компания тех мужчин, которых это устраивало
{392}. Эти образы оргиастических социальных инициаций кажутся надуманными, но, возможно, рассказ Диона проливает кое-какой свет на атмосферу, царившую в окружении Мессалины. Пока эта золотая молодежь – мужчины и женщины, знавшие друг друга сызмала, которых женили или выдали замуж подростками или двадцатилетними, чтобы удовлетворить семейные амбиции или ожидания, – гуляла с одного пира на другой, расточала деньги и пыталась избежать казни или ссылки, внебрачные романы (даже если они ни к чему не вели) могли стать обычным делом.
Травл был недолговечным легкомысленным увлечением, но в других случаях Мессалина в полной мере, похоже, испытывала боль и радость поэтов.
Мнестер впервые приобрел известность как звезда римской сцены в правление Калигулы. Он был танцором в пантомиме, греческой форме искусства, в которой единственный танцор мужского пола исполнял все роли, мужские и женские, преображаясь физически от персонажа к персонажу, под музыку и рассказ – в форме пения или декламации. Движения были выразительными и балетными, в основе сюжетов – трагедии и мифы. И безусловно, никто не кричал: «Он у тебя за спиной!»
[90]
При Августе популярность пантомимы резко возросла, а у ее звезд появились толпы горячих поклонников. В 15 г. Тиберий был вынужден вмешаться, после того как драка между двумя группировками фанатов закончилась гибелью множества горожан, солдат и одного центуриона
{393}. В результате император запретил сенаторам посещать дома исполнителей пантомимы и постановил, чтобы всадники перестали толпиться вокруг них, когда они появляются на улицах. Эти законы говорят не только о беспокойстве, вызванном шумными толпами: Тиберий явно опасался, что близость к танцорам пантомимы развратит его аристократию.
Подобно осужденной прелюбодейке, своднику и проститутке, профессиональный сценический исполнитель был infamis: в лучшем случае полугражданин, считавшийся слишком ненадежным для дачи показаний в суде и не имеющий права вступать в брак с представителями «лучшего рода». Римский закон относился к этим людям с таким презрением, что танцора можно было избить, даже убить, совершенно безнаказанно, если вы могли доказать обоснованность своих действий. Инфамия была пожизненным приговором – неважно, насколько высоко поднимался исполнитель, неважно, насколько его одежда, его дом и приглашения, которые приносили его рабы поутру, походили на приглашения его знакомых сенаторов: эти ограничения связывали его на всю жизнь.
Однако звезды пантомимы все же обладали опасной, двусмысленной притягательностью. Привезенные с греческого Востока, обычно в качестве рабов (как некогда Мнестер), и получившие романтичные сценические имена, эти танцоры превращались в секс-символы. Сильные, но гибкие, они выходили на сцену в облегающих тело шелках и, казалось, умели двигать каждой мышцей отдельно, преображаясь из героя в злодея, из человека в бога, даже из мужчины в женщину, и все это на одном дыхании. У них было академическое образование, и от них ожидалось знание всего канона греческой мифологии и гомеровского эпоса, а также исторических повествований и латинской поэзии, вдохновлявших более свежие либретто; но, когда они выступали, они казались самим воплощением голой эмоции. Их движения были плавными, чувственными и ритмичными, часто вызывающими, но сюжеты – возвышенными: танцор пантомимы преображал нечто плотское в материал трагедии и мифа
{394}.
Во всей этой двусмысленности было нечто опасное и романтическое. Во II в. н. э. знаменитый врач Гален был вызван обеспокоенным мужем к своей жене – она не могла спать, с трудом разговаривала, ее пульс был бешеным и неровным. Диагноз Галена был однозначен: она заболела от любви к Пиладу, танцору пантомимы
{395}. Писатель II в. н. э. Лукиан Самосатский считал этих мужчин хуже сирен – сирены всего лишь пели, но танцор пантомимы ввергал свою публику «в полное рабство благодаря еще и глазам»
[91]{396}.
Какое бы особое качество ни требовалось танцору пантомимы, чтобы заворожить публику, Мнестер обладал им в избытке. Калигула был одержим им. Любого, кого застигали за разговорами во время выступления его любимца, стаскивали с сиденья и лупили на месте
{397}. Мессалина явно прикипела к Мнестеру не меньше. Дион язвительно замечает, что императрицу очаровала внешность Мнестера, но, судя по бурному и явно долгосрочному характеру этого романа, должно было быть что-то еще
{398}. Возможно, дело было в его быстром уме, который он позже обратит против Мессалины, или в той легкости, с которой он в разговоре ссылался на поэзию и мифологию. Возможно, дело было в том, что она знала, насколько он для всех желанен, и за трапезой она могла наблюдать, как другие аристократки (и аристократы) сгорают от ревности. Возможно, дело было в волнующей запретности всего этого: она – императрица, он infamis. Возможно, дело было в том, как он двигался, так легко и грациозно – и так непохоже на Клавдия.
Если верить источникам, сказать, что Мессалина не строила из себя недотрогу, будет преуменьшением в I в. н. э.
{399} Поначалу (как уверял Мнестер) он ей сопротивлялся. Как ни привлекательна была Мессалина, наставлять рога повелителю всего известного мира было несколько рискованно – в особенности для бывшего раба, который просто пытался сохранить свою сценическую карьеру после убийства своего предыдущего любовника с императорским титулом – Калигулы. Кроме того, непохоже, чтобы у Мнестера не было других вариантов. У него начинался роман с Поппеей Сабиной Старшей. Она была богата, широко признана как величайшая красавица своего времени и порицалась за распутство
{400}. Казалось, большего мужчине и не пожелать, так что Мнестеру было незачем впутываться в рискованные отношения с Мессалиной.
Однако императрица не признавала ответа «нет». Она пробовала обещания, угрозы и в конце концов прибегла к самой неудачной из стратегий соблазнения – обратилась к мужу
{401}. Мессалина якобы пожаловалась Клавдию, что Мнестер не выполняет ее распоряжений, весьма кстати не упомянув о том, что это были за распоряжения. Клавдий, неизменно стремившийся ублажить жену и, вне сомнений, несколько удивленный тем, почему его привлекают к столь пустячному вопросу, призвал Мнестера и приказал ему повиноваться императрице без вопросов. Мнестер, у которого не было выбора, кроме как подчиниться императору, послушался. Эта история, хотя и остроумная, имеет неправдоподобно фарсовый характер, но она содержит зерно истины: если Мессалина возжелала Мнестера, не в его власти было ей отказать. Позднее, попав в опалу, Мнестер будет показывать шрамы от порки, которая доставалась ему в годы рабства, и объяснять, что, в отличие от любовников Мессалины, бывших сенаторами, он не имел особого выбора в этих отношениях
{402}. Этот довод чуть было не убедил Клавдия, и Мнестер мог бы выжить, если бы не вмешательство Нарцисса.
Покорив Мнестера, Мессалина, судя по всему, не успокоилась, и этот роман, очевидно, продлился как минимум какое-то время
[92]. Она осыпала своего нового любовника дарами; ее обвиняли в том, что она выгребла все бронзовые монеты Калигулы, которые Клавдий приказал перечеканить заново, чтобы избавиться от изображения прежнего императора, и велела переплавить их и отлить статуи Мнестера
{403}. Взамен императрица все больше претендовала на время танцора. Она хотела быть с ним каждую минуту, и присутствие Мнестера во дворце становилось все более вызывающим, а отсутствие на сцене все больше бросалось в глаза
{404}. В одном особенно унизительном случае Клавдий, как утверждают, был вынужден публично заявить, что Мнестера нет во дворце, когда он не появился в театре. В другом – Мнестер якобы сказал публике, что не может играть, так как «делит ложе с Орестом»
{405}. Это была аллюзия на мифического сына Клитемнестры и Агамемнона, представителя обреченного рода Атрея, доведенного до безумия неумолимыми фуриями после того, как он убил свою мать, чтобы отомстить за убийство отца. Мнестер – в самой высокопарной манере – назвал свою подружку психопаткой.
Роман с Мнестером, по всей видимости, отличался от предыдущих. В нем не было ни продуманной секретности, свойственной политическим связям Мессалины, ни легкомыслия, как в случае ее увлечения Травлом. Императрица, похоже, была влюблена, и в этом был корень проблемы. В ее одержимости Мнестером мы видим семена всех тех действий, которые окажутся столь разрушительными, когда дело дойдет до ее последнего романа, по сравнению с которым все остальные померкнут, – ее связи с Силаном. Мессалина не была безумной, но, возможно, она была слишком откровенной в своих желаниях, слишком агрессивной в своем преследовании целей, слишком враждебной по отношению к соперницам. Она была чрезмерна в своей страсти, требовала слишком много внимания, и она явно не научилась облекать свои страсти в приемлемые для мужчин формы. Что хуже всего, она чересчур публично демонстрировала свои привязанности – что шло вразрез не только с законом, но и с правилами.
Это было унизительно для Клавдия, узнававшего все в последнюю очередь, и это подрывало величественную, почти нечеловеческую недоступность, требовавшуюся от императрицы, которая надеялась на титул Августы. Но, хотя ситуация с Мнестером была неприлична, привязанность Мессалины к актеру и инфамису не представляла реальной угрозы стабильности режима, поэтому слухи просто продолжали распространяться. После смерти императрицы эти слухи переродятся в рассказы о «безумии», нимфомании и 24-часовых секс-турнирах; но они не приведут к серьезным последствиям для императрицы до 42 г. н. э., когда ее роман с Силием погубит обоих.
XV
Сад, за который можно убить
Боги нередко весь род губили, внимая моленьям Этого рода.
Ювенал. Сатиры, 10.7–8[93]
Весной 47 г. н. э. Клавдий принял должность цензора. Некогда самая высокая среди старых республиканских магистратов, эта должность была забыта с появлением принципата. Теперь Клавдий, извечный любитель старины, после 68-летнего перерыва восстановил ее
{406}.
Задачей цензора было поддержание общественной морали
[94]. Он обладал юрисдикцией над списками граждан, всадников и сенаторов, имея полномочия отмечать черной меткой имена тех людей, чье поведение – публичное или личное – он считал неподобающим. Граждан могли лишить права голоса; всадников и сенаторов – исключить из соответствующего сословия. В конце своего срока полномочий цензоры проводили все сообщество через очистительный ритуал, известный как lustrum – люструм, или люстрация. Это был праздник в честь возрождения политического тела – сухое дерево вырубалось, яд коррупции высасывался из города.
В том, что Клавдий взял на себя эту роль теперь, когда бушевал роман Мессалины с Мнестером, сплетни о котором разносились от Палатина до театра, сквозила злая ирония. Император все же постарался не углубляться в тему лицемерия. Когда перед цензорским трибуналом появился человек, запятнавший себя как обольститель и развратник, Клавдий посоветовал ему всего лишь быть в своих вожделениях сдержанней или хотя бы осторожней. «Зачем мне знать, – пожал плечами император, – кто твоя любовница?»
{407}
Весна сменилась летом, Клавдий продолжал просматривать свитки со списками граждан, а страсть Мессалины к Мнестеру не демонстрировала признаков угасания. Не могла она избавиться и от ревности, которую питала по отношению к его бывшей любовнице Поппее Сабине. Но заботило ее другое. В прошлом или позапрошлом году Мессалина прервала период воздержания в отношении убийств. Вероятно, ей показалось, что прошло достаточно времени после реакции, вызванной ее атакой на Юлию; она вновь укрепила свои сети поддержки и теперь могла позволить себе вернуться к программе превентивного и систематического устранения соперников, которую она проводила столь эффективно в ранние годы правления мужа. Или, возможно, она задумалась об отсутствии движения вперед. Прошло несколько лет с момента британского триумфа и сопутствовавших ему почестей, а Мессалина знала, что, если не идти вперед в ультраконкурентном мире палатинского двора, можно только отстать. Принятие Клавдием цензорства было заявлением об уверенности и о намерениях; это была также идеальная возможность пожаловать императрице новые почести – вероятно, Мессалина посчитала, что это подходящий момент для укрепления собственного положения.
Один человек в последнее время стал вызывать серьезную озабоченность – Помпей Магн. Он был наследником Помпея Великого, республиканского династа, последнего реального соперника Цезаря, и Калигула усмотрел достаточную угрозу в почетном именовании «Магн», чтобы полностью запретить Помпею его использовать. Клавдий, как мы видели, пошел другим путем, восстановив Помпея в звании «Великого» и женив его на Клавдии Антонии, своей дочери от предыдущего брака с Элией Петиной. Это могло сделать Помпея лояльным Клавдию, но для Мессалины это только увеличивало угрозу, которую он представлял для ее собственных детей – как для Британника, так и для будущей семьи ее дочери Октавии, помолвленной с Луцием Силаном в тот же год, когда Клавдию Антонию выдали замуж за Помпея. Со своим прежним именем и независимой связью с императором Помпей не был обязан проявлять лояльность Мессалине – он был самым слабым звеном, оставшимся в сети династического контроля императрицы, и его следовало заменить.
Устранить Помпея Магна оказалось не особенно сложно – в данном случае сочинять сновидения не понадобилось. Зять императора был заколот в постели своего любовника
{408}. Эту бессудную расправу обосновали надуманными обвинениями в заговоре – хотя неясно, были они сфабрикованы до или после того, как дело было сделано
{409}. Для семьи Помпея его смерть означала крах: его отец (достаточно глупый, как замечает автор «Отыквления», чтобы стать императором) и его мать были убиты или принуждены совершить самоубийство – но Мессалине это позволило укрепить связи между своей семьей и династией
{410}. Ее падчерицу Клавдию Антонию тут же выдали снова замуж за Фауста Суллу Феликса, единоутробного брата Мессалины, в результате чего она и все дети, которые могли у нее родиться, прочно вошли в сферу влияния императрицы.
Теперь Мессалина обратила внимание на другую цель – более серьезную, если говорить о рисках и о выгодах. Децим Валерий Азиатик родился во Виенне, богатом галльском городе возле Лиона. Когда-то это была укрепленная столица племени аллоброгов, но теперь она называлась Colonia Iulia Augusta Florentia Vienna и могла похвастаться храмом в честь Ливии и Августа. Семья Азиатика, скорее всего, была из рода аллоброгских королей или вождей, но они предусмотрительно решили сотрудничать с римлянами, так что Азиатик был урожденным римским гражданином, и притом богатым. В молодости его отправили в Рим делать общественную карьеру и превращать имя знатного провинциала в имя, известное по всей империи. С этой задачей он справился как нельзя более успешно. К своим обширным земельным владениям на юге Франции он присовокупил земли в Италии и Египте
{411}. Популярный, гордый, отважный, умный и спортивный, Азиатик поднялся до звания сенатора, а затем, в 35 г. н. э., до консула – став первым выходцем из Галлии, занявшим высочайшую должность в государстве
{412}.
Ко времени воцарения Калигулы Азиатик возвысился достаточно и для того, чтобы считаться одним из приближенных императора, и для того, чтобы оказаться в серьезной опасности. Хотя император не внес тут же имени Азиатика в свои проскрипционные списки, он начал унижать его достоинство. Как-то во время большой попойки Калигула повернулся к Азиатику перед собравшимися гостями и во всеуслышанье упрекнул в том, что его жена не слишком хороша в постели
{413}. Азиатик ничего не сказал (в конце концов, что тут скажешь?), но этого публичного оскорбления он не забыл.
Азиатик сидел рядом с Калигулой в императорской театральной ложе в день его убийства, и, когда новость распространилась, подозрения тут же пали на галльского консула. Азиатик выслушал обвинения в сенате и сказал, что не делал этого, но хотел бы, чтобы это был он. Это был смелый комментарий, но именно этого требовал момент – мир за пределами курии был в смятении, он нуждался в лидере. Азиатик, похоже, готовился поучаствовать в гонке.
Закрепившись во власти, Клавдий не стал наказывать Азиатика за его высказывания о Калигуле или за амбиции, которые они, по-видимому, подразумевали. Напротив, он последовал своей обычной политике и втянул Азиатика как никогда близко в имперскую орбиту. Когда император отправился в Британию, Азиатик был с ним, а в 46 г. н. э. Клавдий выдвинул его в консулы на второй срок
{414}. Это была необычайная честь – добиться консульства было апогеем сенаторской карьеры, а случаи, когда кто-либо побывал консулом дважды, были чрезвычайно редки.
В течение первой половины 47 г. н. э. Азиатик имел все основания чувствовать себя удачливым. Только что завершился его второй консульский срок, со всеми привилегиями и престижем, которые это влекло за собой. Только что он приобрел обширные Сады Лукулла и взялся за дорогостоящую программу их реконструкции. Поговаривали даже, что он спит с Поппеей Сабиной, бывшей возлюбленной Мнестера и самой знаменитой красавицей города
{415}. Казалось, Азиатик – баловень судьбы.
Причины, по которым Мессалина решила взяться за Азиатика в этот момент, когда он был на вершине могущества, не вполне ясны, но летом 47 г. н. э. Азиатик был взят под стражу по обвинению в неподобающем сексуальном поведении и государственной измене, осужден императорским трибуналом и принужден к самоубийству. Тацит считает, что инициатором процесса была Мессалина, и приписывает ей два мотива, ни один из которых не представляется вполне убедительным
{416}. Во-первых, он сообщает нам, что императрица атаковала Азиатика из-за его связи с Поппеей Сабиной. Мессалина давно питала ревность к Поппее из-за ее красоты и прошлого романа с Мнестером; теперь новые слухи, что она изменяла супругу с Азиатиком, давали идеальную возможность избавиться от нее, не впутывая ни во что Мнестера. Во-вторых, он утверждает, что Мессалина позарилась на Сады Лукулла. Слово, которое он использует, inhians, или смотреть «разинув рот (с вожделением)», имеет неизбежные сексуальные коннотации.
Сады, недавно приобретенные Азиатиком, впервые были заложены в 60‒50-е гг. до н. э. Лукуллом, знаменитым как своими военными подвигами, так и любовью к роскоши и пышностью своих пиров. В середине I в. н. э. аристократия помешалась на обустройстве обширных частных увеселительных площадок, известных под парадоксальным названием horti, то есть «огороды». В этих местах – просторных зеленых оазисах в городском ландшафте – сочетались природа и искусство. На механически орошаемой почве выращивались заморские растения; облагораживались огромные земельные участки для создания ступенчатых террас с «дикими» ущельями и пещерами; выкапывались котлованы и канавы, которые наполнялись водой, образуя искусственные озера и реки. Моралисты – или те, кто не мог позволить себе потягаться, – сетовали, что эти сады опасные и «неримские». Они отнимали общественное пространство в и без того перенаселенном городе, огораживая стенами обширные участки земли исключительно для частных развлечений. К тому же они выглядели подозрительно восточными, слишком напоминая зеленые «парадизы», какие взращивали для персидских сатрапов. Все эти нависающие террасы, тепличные цветы, рукотворные пещеры и реки были насилием над природой, нарушением совершенства итальянского ландшафта, вмешательством в равновесие (equilibrium) мира.
Лукулл, понимая, что ему надо поддерживать репутацию, постарался сделать так, чтобы его сады стали одними из самых роскошных (и самых критикуемых) в Риме. Они спускались с вершины холма Пинций, и из них открывался вид на весь город и вниз по Тибру в сторону Остии
{417}. Вершину холма венчал полукруглый двор, стены которого были усеяны нишами со статуями. Оттуда с террасы на террасу спускались монументальные каменные лестницы, доходившие до искусственного озера, обычно спокойного, но достаточно широкого, чтобы использовать его для потешных морских боев в качестве послеобеденных развлечений
{418}. Террасы были засажены деревьями и фигурно подстриженными кустарниками, лужайками и дикими лесами, фруктовыми садами и клумбами с цветами, при этом они цвели по очереди, и сады выглядели живыми круглый год
{419}. Некоторые растения были выбраны за красоту, другие, например вербена или шафран, за аромат
{420}. Одни были родными для италийской почвы, другие экзотическим импортом – во время своих походов на Восток Лукулл открыл для себя вишню и первым привез это растение в Италию
{421}. В качестве трофеев полководец не только собирал семена и черенки: сады были полны шедевров греческой скульптуры из мрамора и бронзы, тщательно расставленных так, чтобы подчеркнуть окружающий пейзаж или взаимодействовать друг с другом в книжных воспоминаниях о мифологических сюжетах. Люди, видевшие эти сады, шутили, что Лукулл был персидским царем Ксерксом в тоге.
Азиатик продолжил украшать эти знаменитые сады, доведя их, по словам Тацита, до insigni magnificentia, «поразительного великолепия»
{422}. Вероятно, он соорудил новые павильоны, портики и фонтаны, проложил новые дорожки, пополнил коллекцию статуй, посадил деревья новых сортов, обновил клумбы с цветами и травами и живые изгороди, наложив новый слой имперской роскоши поверх старого республиканского. Писавший полвека спустя Плутарх отметил: «Даже в наше время, когда роскошь безмерно возросла, Лукулловы сады стоят в одном ряду с самыми великолепными императорскими садами»
{423}.
Если бы Азиатик был признан виновным в государственной измене, он был бы казнен и все его имущество – включая сады – было бы конфисковано государством. Согласно Тациту, именно отчаянное, почти сладострастное желание завладеть Садами Лукулла – теми садами, в которых она затем встретит свою насильственную смерть, заставило Мессалину выдвинуть свои обвинения. Ему вторит Дион, утверждая, что эти сады «стали одной из главных причин ее гибели»
{424}.
Ревность к Поппее или желание завладеть садом – ни то ни другое не может служить достаточным объяснением действий Мессалины в 47 г. н. э. Если Мессалина просто хотела избавиться от Поппеи, ей незачем было обвинять Азиатика ни в государственной измене, ни в прелюбодеянии. Кроме того, даже если слухи о его романе с Поппеей были правдивы, популярность и положение Азиатика делали его опасным соответчиком. Мессалина явно была беспринципна в вопросе фабрикации улик, и ей, скорее всего, было проще обвинить маловажного и невиновного «любовника», чем могущественного и виновного. Равным образом, если императрица просто хотела завладеть его садом, существовали более легкие и законные способы это осуществить. Финансовая нестабильность, омрачавшая первые годы их с Клавдием брака, давно осталась позади; в 47 г. н. э. Мессалина находилась на вершине своей власти, и к ее услугам была императорская казна. Азиатика, безусловно, можно было уговорить или принудить отказаться от своего проекта реновации и продать сады. Хотя сады, безусловно, перешли во владение императрицы после падения Азиатика, вряд ли они могли быть основным мотивом расправы.
Утверждение, что Мессалина пошла на убийство ради увеселительного сада, подкрепляло нарратив, который выстраивали вокруг нее авторы-мужчины. В воображении римлян сады всегда вызывали сексуальные ассоциации. В роскоши увеселительного сада было нечто от запретного наслаждения; его орошаемая зелень говорила о влажном плодородии; ароматы растений, открывающиеся во время прогулок виды, журчание фонтанов и пение птиц были исполнены чувственности. Это были места, где досуг мог легко обернуться желанием. Описание Тацитом Мессалины, позарившейся на сады, слишком хорошо соответствует образу императрицы как ненасытной нимфоманки, движимой исключительно сиюминутными аппетитами, чтобы воспринимать его буквально.
Сама Мессалина – когда настал момент выступить против Азиатика публично, – естественно, дала совершенно иное обоснование своим действиям
{425}. Она заявила, что Азиатик злоумышлял против престола. Достаточно богатый для того, чтобы подкупить войска, популярный в сенате и известный по всей империи своей головокружительной карьерой, теоретически Азиатик имел ресурсы претендовать на власть. Теперь Мессалина заявляла, что он планировал поездку к войскам на север. Он был уверен, утверждала она, что сможет убедить эти легионы поддержать его, тем более что его семья владела обширными землями вокруг Виенны, где народ еще помнил о своей лояльности прежним вождям. Другие галльские племена тоже могли его поддержать: их связывали давние узы и преданность его семье, и с практической точки зрения присутствие одного из их соотечественников на императорском троне имело свои преимущества. С галльскими силами на своей стороне Азиатик мог направиться затем к войскам в Германии. Пустив в ход харизму, угрозы и обещания, он собирался покорить их и двинуться на Рим. Азиатик уже открыто говорил, что жалеет о том, что не он убил Калигулу, а теперь, похоже, собирался утолить старые амбиции, проделав это с Клавдием.
Реальная причина нападения Мессалины на Азиатика, по-видимому, лежала где-то посредине между двумя крайностями: с одной стороны, искренний страх перед заговором, о котором Мессалина и заявила, с другой – мелочная ревность, которую приписывают ей источники.
Маловероятно, что Азиатик действительно готовился вступить в борьбу за власть от своего лица. Несмотря на все свои успехи, он оставался «новым человеком»
[95] из Виенны. Он был первым сенатором в своей семье, у него не было долгой родословной из предков-консулов, на которую можно было бы ссылаться, и он безусловно не приходился родственником Августу. Империя тогда еще не привыкла к регулярной смене династий – еще не было императора, не принадлежавшего к роду Юлиев-Клавдиев. Кроме того, если бы Азиатик действительно собирался узурпировать контроль над северными легионами, он начал бы с того, что обеспечил бы себе сеть могущественных сторонников, на поддержку которых смог бы опереться в борьбе за власть, вернувшись в Рим. Но когда Азиатика схватили, вместе с ним взяли всего двух всадников; если бы заговор действительно существовал, столь малыми жертвами дело бы не обошлось.
Хотя обстоятельства рождения Азиатика, вероятно, мешали ему самому претендовать на принципат, они не мешали ему быть угрозой. С его богатством, его связями на севере и сенаторскими контактами, которые он только укрепил за свой второй год консульства, Азиатик пользовался значительным влиянием, пусть даже никогда не смог бы прийти к власти. Он стал бы могущественным союзником для любого претендента на принципат и, как человек, публично заявлявший о своей поддержке последнего тираноубийцы, он был бы на примете у инициаторов любого назревающего заговора. Если поддержка Азиатиком Клавдия, Мессалины и их детей не была стопроцентно надежной, то он был опасен.
Шел 47-й год н. э., и Мессалину, вероятно, все больше волновала возможность появления новых соперничающих группировок при дворе. Где-то между 45-м и началом 47 г. умер второй муж Агриппины, Пассиен Крисп
[96]. Крисп был богат, но лоялен, и теперь его смерть оставила супругу в опасном положении богатой вдовы. Время его кончины оказалось столь удобным для Агриппины, что пошли слухи, будто она его отравила. Агриппина, которая в 40-х гг. не принимала участия в придворных интригах, теперь возвращалась в строй.
Секулярные игры должны были проводиться раз в секулум – saeculum – период в 100 или 110 лет, считавшийся максимальным сроком человеческой жизни. В качестве символа возрождения после гражданских войн Август устроил их в 17 г. до н. э., однако Клавдий с академической точностью решил снова устроить их в 47 г. н. э.; прошло всего 64 года после того, как они устраивались в последний раз, зато ровно восемьсот лет с даты, традиционно считавшейся временем основания города. Эти игры были наполнены символикой плодородия, обновления и процветания, и, что любопытно, исторически они были связаны с семьей Мессалины, родом Валериев (gens Valeria)
{426}. Празднество продолжалось три дня, и одним из мероприятий были так называемые Троянские игры – конные выступления мальчиков из знатных семей. В них приняли участие шестилетний Британник и девятилетний сын Агриппины Нерон. Толпа поддерживала обоих мальчиков, но некоторым показалось, что за Нерона болели чуть громче
{427}. Мессалина была в бешенстве – распространился слух, хотя он был пущен, по всей видимости, Агриппиной, будто императрица подослала убийц задушить Нерона во сне. По легенде, убийцы сбежали, напуганные, как им показалось, змеей, выскользнувшей из-под подушки ребенка. Позже в комнате нашли сброшенную змеиную кожу, которую Агриппина заключила в золотой браслет в форме змеи и надела его Нерону на правую руку как защитный амулет
{428}.
Если Мессалину беспокоило, что вокруг Агриппины и Нерона может образоваться партия или что снова, как в 42 г. н. э., вспыхнет сенаторский заговор, то Азиатик, чья лояльность была неустойчива (и его можно было уговорить использовать свое значительное влияние для поддержки альтернативного претендента), был опасен. Вероятно, именно страхи, что Азиатик может послужить громоотводом для бунта, подтолкнули императрицу к тому, чтобы наконец раскрыть свои намерения.
Когда весна 47 г. н. э. сменилась летом и по семи холмам на Форум сползла нездоровая влажная духота, все, кто мог себе это позволить, поспешили убраться подальше из Рима. Богатая и модная публика отправилась в Байи, где вдоль обрывистых берегов Неаполитанского залива располагались виллы с террасными садами и частные пляжи. В числе уехавших был Азиатик, и Мессалина воспользовалась его отсутствием, чтобы перейти к действию
{429}.
На роль обвинителя был выбран преданный и надежный в своей аморальности Публий Суиллий, но сначала был послан воспитатель Британника Сосиб, чтобы посеять сомнения в уме Клавдия. Его предупреждение звучало как дружеская забота. Клавдию стоило бы, сказал он, «остерегаться могущественных и богатых людей, так как они неизменно враждебны принцепсам»
{430}. Затем Сосиб перечислил многие преимущества на стороне Азиатика – его известность в городе и провинциях, его влияние в Галлии, его обширную сеть связей – и напомнил Клавдию, с какой готовностью Азиатик поддержал убийство другого цезаря, собственного племянника Клавдия, Калигулы. Наконец, он обрисовал императору «план» в том виде, в каком его излагала Мессалина: намерение Азиатика заручиться поддержкой в Галлии, захватить контроль над северными армиями и в конце концов двинуться на сам Рим.
То ли Клавдий поверил в выложенные перед ним обвинения, то ли он тоже считал, что влияние Азиатика рискованно и устранение его целесообразно, – так или иначе, процесс пошел. Не дожидаясь более весомых улик, Клавдий вызвал Криспина, префекта преторианской гвардии, и поручил ему отыскать и арестовать Азиатика. Префект выступил из города во главе своего войска, как если бы предстояло подавить мятеж. Застигнув Азиатика в разгар его летнего отдыха на Неаполитанском заливе, он заковал его в кандалы, как обыкновенного преступника, и препроводил обратно в Рим.
Азиатику не предоставили возможности защищаться перед равными себе в сенате. Суд состоялся в спальне императора, в присутствии Клавдия, его советников и Мессалины. Слушания начались, и были выдвинуты обвинения: измена, подстрекательства к бунту, прелюбодеяние с Поппеей Сабиной. В качестве бонуса было добавлено последнее обвинение – в том, что Азиатик исполнял пассивную роль (незаконное развлечение для респектабельного гражданина мужского пола) в сексуальных связях с мужчинами. Хотя это последнее обвинение было наименее серьезным, оно задело гордость Азиатика. «Спроси своих сыновей, Суиллий, – ответил он, – и они признают, что я – мужчина»
{431}. Это было грубым оскорблением Публия Суиллия (чьи сыновья, похоже, действительно имели определенную репутацию), но это была также атака на Мессалину: один из сыновей Публия Суиллия был близким другом императрицы и в 48 г. н. э. будет обвинен в числе ее сторонников
[97].
Слушания все больше превращались в фарс. Азиатик утверждал, что не знаком ни с одним из свидетелей, привлеченных обвинением, и тогда одного из солдат, приглашенных свидетельствовать против Азиатика, попросили опознать ответчика, с которым он якобы состоял в заговоре. Он указал на случайного лысого мужчину, стоявшего рядом, – так как лысина была единственной известной ему приметой Азиатика. Суд рассмеялся
{432}.
Как только в суде восстановился порядок, Азиатик приступил к своей защите. Он утверждал, что не знаком с людьми, свидетельствующими против него. Он говорил чрезвычайно хорошо – так хорошо, что Клавдий как будто стал смягчаться, и даже на глаза Мессалины навернулись слезы. Возможно, на императрицу действительно нахлынули эмоции, некая виноватая смесь жалости и решимости. Возможно, она была напугана: если Азиатик победит, она обретет смертельного врага в более неуязвимом положении, чем прежде. Так или иначе, Мессалина понимала, что сейчас не время выказывать слабость. Ненадолго выйдя из комнаты, якобы для того, чтобы утереть слезы, она призвала к себе своего давнего союзника Вителлия и приказала ему сделать все, чтобы добиться обвинительного приговора.
Пока суд совещался, Мессалина направила свое внимание на вторую цель. Она дополнила главное обвинение против Азиатика – в государственной измене – обвинением в прелюбодеянии с Поппеей. Если Азиатик и Поппея действительно любовники, то добавление реального обвинения придаст убедительности ложному. Это к тому же давало императрице уникальную возможность избавиться от старой соперницы
{433}.
Красавица, блиставшая на сцене светской жизни Рима, Поппея знала правила адюльтера. Она прекрасно понимала, что ей грозит. Когда Мессалина послала своих людей рассказать ей об ужасах, ожидающих ее в городской тюрьме, а затем в ссылке на острове вдали от побережья, им не потребовалось много времени, чтобы убедить Поппею, что лучшим выходом для нее будет самоубийство.
Клавдий, похоже, не знал об этой части плана. Через несколько дней на дворцовом пиру он спросил мужа Поппеи Сципиона, почему тот пришел без жены. Сципион ответил просто, что она по воле рока скончалась. Позже, когда Сципиона вызвали свидетельствовать о прелюбодеянии в сенат, он ответил: «Так как о проступках Поппеи я думаю то же, что все, считайте, что и я говорю то же, что все»
{434}. Позиция Сципиона была немыслима, и Тацит считает, что он отвечал, «искусно найдя слова, одинаково совместимые и с его супружескою любовью, и с его долгом сенатора».
Теперь, когда Поппея была мертва, а ее память резко осуждалась на высших государственных уровнях, внимание снова переключилось от супружеской измены к государственной. Речь, которую Азиатик произнес в свою защиту, неловко повисла в воздухе, пока император и его приближенные совещались, обсуждая вердикт. На какой-то момент показалось, что Клавдий склонен оправдать его. Наконец заговорил Вителлий, у которого в ушах все еще звенел приказ Мессалины. Он был рядом с Азиатиком много лет – оба были фаворитами Антонии, матери Клавдия, и, несмотря ни на что, впоследствии сын Азиатика женится на внучке Вителлия. Но Вителлий, по уши увязший в интригах Мессалины, теперь, когда его друга судили за государственную измену, не мог противоречить приказу императрицы. Выступая, он плакал – крокодиловыми слезами, а может, сожалел о каждом слове. Он вспоминал собственную дружбу с Азиатиком и его долгую верную службу государству, а затем, будто это было лучшее, чего могли попросить даже друзья обвиняемого, он стал умолять, чтобы Азиатика не подвергали позору казни и позволили ему покончить с собой. Клавдий милостиво согласился.
Прочие друзья Азиатика не покинули его, но теперь, столкнувшись с его отчаянным положением, стали уговаривать его подумать о том, чтобы уморить себя голодом, как о самом мирном и безболезненном варианте. Азиатик поблагодарил их за совет, но отказался: он не хотел оттягивать смерть. Вместо этого он, как обычно, сделал гимнастику, принял ванну и в хорошем настроении пообедал, сказав лишь, что предпочел бы умереть в результате какого-нибудь заговора Тиберия или безумия Калигулы, чем от предательства Вителлия и женской лжи. Завершив трапезу, он осмотрел подготовленный им для себя погребальный костер и велел передвинуть его, чтобы не опалить соседние деревья. Затем он вскрыл себе вены, истек кровью и умер.
Мессалина получила то, что хотела: и Поппея, и Азиатик были мертвы, но полную цену своей победы ей еще предстояло узнать. Популярность, уважение и связи, дававшие Азиатику влияние при жизни, давали ему влияние и после смерти. Ряд ближайших соратников Азиатика оставался на его стороне до последнего. Несправедливость суда они ощущали лично.
Последствия падения Азиатика ощущались и за пределами его узкого круга скорбящих друзей. До 47 г. н. э. Мессалина обычно ограничивалась атаками на представителей императорской семьи (Аппий Силан, Юлия Ливилла, Юлия) или тех, кто не входил во внутренние круги сенаторской элиты (Сенека, сравнительно недолго успевший пробыть сенатором, и всадник Катоний Юст, префект преторианцев). Но Азиатик представлял собой совсем иной случай: ему никогда не приходилось породниться с императорской семьей – со всеми известными рисками, вытекавшими из этого, – и он, похоже, играл свою сенаторскую роль идеально: всего годом раньше он второй раз побывал консулом. Упреждающий удар Мессалины, нанесенный Азиатику, нарушил все границы, тщательно выстроенные ею в непростые ранние годы ее правления. Если это могло случиться с Азиатиком, каждый сенатор теперь понимал, что это может случиться и с ним.
Паранойя разрастается быстро, она питает сама себя, и похоже, сенат теперь стал бояться императрицы. Вероятно, этим периодом следует датировать распространение слуха о том, что Мессалина отравила Виниция
{435}. Безупречный вдовец Юлии Ливиллы пережил гибель своей жены в 41 г. н. э., и, когда пять лет спустя скончался вроде бы от естественных причин, ему были устроены государственные похороны. Теперь люди начали шептаться, что его смерть вовсе не была естественной, что императрица отравила его в отместку за то, что он отверг ее сексуальные домогательства, или потому, что он подозревал ее (скорее всего, справедливо, но едва ли рассматривались другие мнения) в том, что она подстроила смерть его жены в ссылке. Эта версия почти наверняка необоснованна – мотивы неубедительно продуманы и modus operandi нетипичен для Мессалины, – но распространение слухов отражает растущую нервозность в сенаторских кругах. Сенаторы были убеждены, что действия императрицы становятся непредсказуемыми, а методы преступными – то, что раньше приписывалось естественной работе времени, теперь оказывалось кознями Мессалины.
Еще опаснее было то, что дело Азиатика посеяло раздор в окружении самой Мессалины. Среди ее союзников-сенаторов произошел глубокий раскол. Публий Суиллий явно не испытывал угрызений совести по поводу своего участия в этой истории, но плачущий Вителлий, возможно, отчаянно сожалел о той роли, которую его вынудили сыграть в гибели его старого друга
{436}. Когда в 48 г. н. э. пришел черед Мессалины предстать перед судом, Вителлий в своей речи был старательно уклончив, но определенно не бросился на защиту своей давней союзницы.