Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Стать музой для гения, запечатлеться в веках, оставив свой след (весьма изящный) в литературе, музыке и живописи, – многие женщины о таком лишь мечтают. Но для Мизии Серт признание великих было нормой – гении в её жизни исчислялись десятками. Ренуар и Пикассо, Стравинский и Равель, Пруст и Кокто, Малларме и Верлен – каждый из них по-своему восхищался Мизией, благосклонно принимавшей знаки внимания: сонеты, портреты, балеты… Да, Мизии повезло жить в эпоху; когда творили гиганты, а ещё она, вероятно, была несравненной красавицей?..
Трудное детство

Портреты кисти Ренуара, Тулуз-Лотрека, Боннара, Вюйара, Валлотона, а также фотографии, в изобилии дошедшие до потомков (Мизиа любила позировать и в наше время была бы звездой инстаграма), решительно свидетельствуют: красавицей мадам Серт не была. Какая уж там несравненная – даже если сделать скидку на устаревшие каноны красоты, всё равно ничего особенного. Широкое лицо, коротковатый нос, тонкие губы… Современники, впрочем, так не считали. Каждый утверждал, что Мизиа само совершенство: отмечали королевскую осанку, пышные волосы, миндалевидные глаза… По части характера отзывы разнились: например, французский дипломат Филипп Вертело считал, что мадам Серт «не следует доверять то, что любишь», а писатель Поль Моран, приклеивший Мизии ярлык пожирательницы гениев, утверждал, что её «пронизывающие насквозь глаза ещё смеялись, когда рот уже кривился в недобрую гримасу». Но эти «некоторые» погоды не делают: разве можно поставить Морана и Вертело в один ряд с Верленом или Полем Клоделем?

Так в чём же он был, секрет Мизии Серт? Почему великие мира сего выстраивались в очередь со своими кисточками, нотами и чернильницами, чтобы воспеть и навсегда оставить в людской памяти эту, аккуратно скажем, незаурядную внешность? И только ли во внешности дело?

Конечно, для того чтобы судить наверняка, надо иметь возможность общаться с Мизией Серт вживую, но мы её, увы, лишены. В воспоминаниях очарованных современников Мизиа предстаёт язвительной и обольстительной, наивной и решительной, любопытной и нежной, не чуждающейся крепкого словца, прямолинейной до бестактности, буквально помешанной на том, чтобы быть – или слыть – оригинальной. Но, судя по всему, главным её качеством, тем самым секретом, была бешеная энергия, она и превращает женщин с неплохой внешностью в истинных красавиц и застит глаза даже людям с острым зрением. Кроме того, Мизиа обладала великолепным вкусом даже по меркам изысканнейшей «прекрасной эпохи» и никогда не жалела денег на то, чтобы помочь талантливому человеку сказать свое слово в искусстве.

Вот уже и проясняется, правда? Но давайте обо всём по порядку.

Мария София Ольга Зинаида Годебска – этим именем, пышным, как букет георгинов, одарили девочку, родившуюся в Царском Селе близ Санкт-Петербурга 30 марта 1872 года. Мизиа (или Мися, на польский лад) – это сокращение от первого имени Мария. В жилах малышки текла бельгийская, польская, русская и еврейская кровь, но родным языком её будет французский. Русского Мизиа никогда не знала, а местом её рождения Санкт-Петербург стал по чистой случайности. Вот как описывала историю своего появления на свет сама Мизиа:

«Софи Годебска (мать Мизии. – AM.) взяла письмо. При виде русской марки нежность осветила её лицо. Уже больше шести месяцев назад её муж уехал в Санкт-Петербург, почти на следующий день, как она узнала, что снова беременна… <…> Едва она пробежала несколько строк, как смертельная бледность покрыла её лицо. В письме, написанном грубым почерком на дешёвой бумаге, ей сообщали, что Киприан Годебски в Царском Селе, куда его пригласила княгиня Юсупова, чтобы он занялся убранством её дворца, живёт с молодой сестрой её матери (тёткой Софи. – AM.), которая ждёт от него ребёнка. Письмо, разумеется, анонимное. В одно мгновение Софи приняла решение. В тот же вечер, поцеловав двух маленьких сыновей, на восьмом месяце беременности она тронулась в путь, чтобы проделать три тысячи километров, отделявших её от человека, которого она обожала.
Один бог знает, каким чудом ледяной русской зимой добралась Софи Годебска до цели своего путешествия!
Поднялась по ступенькам уединённого, занесённого снегом дома, прислонилась к косяку двери, чтобы перевести дух и позвонить. Знакомый смех донёсся до нее… Рука Софи опустилась. <…> С глазами, полными слёз, она спустилась по ступенькам и добралась до гостиницы.
Оттуда написала брату о своём несчастье, которое так велико, что ей остаётся только умереть…
На другой день Годебски, уведомленный о том, где находится его жена, приехал как раз вовремя, чтобы принять последний вздох Софи. Она успела дать мне жизнь. Драма моего рождения должна была наложить глубокий отпечаток на всю мою судьбу.
Отец отвёз меня к своей любовнице, моей двоюродной бабушке, которая кормила меня грудью вместе с ребёнком, родившимся от него. Похоронив жену в Санкт-Петербурге, он увёз меня в Алль, в дом, который так трагически покинула моя мать».


Действительно, жизнь маленькой Мизии началась с подлинной трагедии, но всё, что происходило далее, напоминало скорее сказку. Её отец, скульптор Киприан Годебски, был сыном одного известного польского писателя и внуком другого. Мать, Софи Серве, родилась в семье знаменитого бельгийского виолончелиста и композитора (в городе Халле по сей день стоит памятник Франсуа Серве, созданный его зятем Киприаном). Бабушка Мизии по материнской линии была русской, она близко дружила с бельгийской королевой, любила искусство и драгоценности, меценатствовала, ценила хорошую кухню и наслаждалась жизнью. Её дом в Халле, в окрестностях Брюсселя, стал родным для Мизии, в нём она провела первые десять лет своей жизни, слушая музыку, которая не смолкала ни на минуту. В каждой комнате здесь стояло пианино, в доме подолгу жили талантливые музыканты, ограниченные в средствах, – бабушка считала своим долгом помогать им. Спустя годы то же самое на свой лад будет делать её внучка.

В мемуарах Мизиа вспоминала бабушку с некоторой иронией: «Я застала её старой, похожей на папу Льва III… С культом музыки у бабушки соседствовал культ еды» – и так далее, но всё равно чувствуется, что девочкой она была очень привязана к экзальтированной даме. И, конечно, та во многом повлияла на Мизию, задав высокую планку роскошной жизни, которую мадам Серт будет держать всю жизнь. Ну и любовь Мизии к музыке, конечно же, родом из детства: «Мои детские уши, – писала она, – были так переполнены музыкой, что даже не помню, когда я научилась распознавать ноты. Во всяком случае, много раньше, чем буквы».

Пока Мизиа пропитывалась музыкой в Брюсселе, её отец познакомился в Варшаве с некой мадам Натансон и, женившись на ней, спустя несколько лет перебрался в Париж. Туда же велено было доставить детей – старших мальчиков Франца и Эрнста и маленькую Мизию.

Ателье отца на улице Вожирар девочке страшно не понравилось. По сравнению с роскошным брюссельским домом особняк выглядел угрюмо и мрачно; к тому же мачеха, как в сказке, терпеть не могла свою падчерицу. У мадам Натансон были собственные дети от первого брака – сын-эпилептик и дочь-туберкулёзница. Позднее от брака с Киприаном родится Сипа, сводный брат Мизии, обожаемый всеми женщинами своей семьи, но пока никакого Сипы ещё в проекте не было, и детям Годебски доставалось от мачехи по полной программе. После очередного скандала Мизиа решила сбежать из Парижа в Брюссель, к бабушке. Её поймали на улице и чуть ли не в тот же день отправили в пансион – с глаз долой.

У мадам Натансон, помимо явных недостатков, имелись и некоторые достоинства: она была чрезвычайно музыкальна и достаточно великодушна для того, чтобы признать наличие ярких музыкальных способностей у нелюбимой падчерицы. Это сыграло в жизни Мизии важную роль. Мадам Натансон наняла учителей для девочки, и та сразу же стала делать невероятные успехи.

Между прочим, летом, во время каникул у любимой бабушки в Бельгии, Мизиа познакомилась с Ференцем Листом – первым живым гением в её жизни. Увы, Мизиа была ещё слишком мала для того, чтобы пришпилить сей экспонат, как бабочку, и в будущем присоединить к другим выдающимся людям своей «коллекции», но она на всю жизнь запомнила «лицо, усыпанное бородавками, и его длинные волосы». Лист, вспоминала Мизиа, «внушал мне дикий страх, когда сажал меня на колени и заставлял играть Багатель ми минор Бетховена. “Ах, если бы я ещё мог так играть!..” – вздыхал гениальный старец, ставя меня на пол». Ноги девочки не доставали до педалей, но играла она, если верить мемуарам, столь блестяще, что даже Ференц Лист, не только гениальный композитор, но и превосходный пианист, был в полном восторге. Нетрудно догадаться, впрочем, что от Мизии всегда и все приходили в полный восторг. Она с детства привыкла быть в центре внимания, ведь нет ничего проще, чем занять это место: надо всего лишь определить, где он находится, этот самый центр, и оказаться там раньше других. Желательно поближе к знаменитым, богатым, утончённым, талантливым и привлекательным. Лучше всё сразу. Вуаля!

Кстати, среди меломанов Европы в те времена был в большой моде не Лист, а Вагнер, бывший, к слову сказать, женатым на дочери Листа Козиме. Разумеется, Мизиа помнит и Козиму, и Александра Дюма-сына, и, как уже было сказано, бельгийскую королеву, навещавших бабушку запросто, по-соседски.

Вот таким было детство Марии Годебской. С одной стороны, вокруг неё уже тогда вертелся целый свет, с другой – она никому не была нужна по-настоящему, не была любимой дочерью или внучкой, её попросту передавали из одного дома в другой, как какое-то неодушевлённое существо, куклу с музыкальными способностями… Когда счастливые бельгийские каникулы закончились, девочку отвезли к богатым бездетным родственникам по фамилии Костер, эта семейная пара жила в Генте, и у мужа с женой были довольно странные отношения. Несмотря на юный возраст, Мизиа понимала, что дядя не слишком любит и ценит свою супругу. Молодая и красивая женщина страдала от одиночества, от скуки и однажды просто заснула навсегда, уморив себя голодом. Найти оправдание жизни в чём-то другом, кроме любви, этой бельгийской «мадам Бовари» и в голову не пришло, а Мизиа в очередной раз оказалась всюду лишней. Решили отправить её в Париж, но не к отцу с мачехой, а… в монастырь Святого Сердца. Трудно вообразить себе менее подходящее место для этой юной и своенравной особы! А ведь ей пришлось провести там шесть долгих лет.

Восхождение мадемуазель Годебской

В монастыре, по собственному признанию Мизии, она ничему не научилась. Другие дети смеялись над ней, потому что девочка носила пластинку для выпрямления зубов, и это печально сказывалось на её речи. Мизиа пыталась проявить себя другим способом: скатывала ночную рубашку и подкладывала её сзади под платье, чтобы походило на турнюр[19], царивший в моде взрослых дам. Монахини требовали убрать его, Мизиа покорялась, но с утра вновь появлялась на уроках в том же виде.

Девочек здесь учили манерам: оттачивали умение делать реверанс, правильно разговаривать и с верной интонацией обращаться к тем, кто ниже по происхождению. Любимым днём Мизии был четверг, когда её возили на уроки музыки к Габриэлю Форе. Этот одарённый композитор и педагог заложил тот фундамент, на котором возросло впоследствии её исключительное мастерство пианистки.

Отец Мизии к тому времени перебрался со своей новой семьёй в особняк близ парка Монсо, в самое престижное место Парижа. Здесь Годебских навещали друзья и знакомые, в числе которых был знаменитый писатель Альфонс Доде с супругой. Автор «Тартарена из Тараскона» пребывал тогда уже в преклонном возрасте и страдал нарушением координации: Мизиа с братьями наблюдали, как неловко он поднимается по лестнице особняка, и всякий раз дети надеялись, что писатель однажды не справится с испытанием и полетит вниз. Доде их надежд не оправдал.

Как-то ночью, на шестой год пребывания в монастыре, Мизию разбудили и повезли в особняк к отцу. Оказалось, что внезапно скончалась мачеха… Киприан Годебски оплакивал жену недолго, тело мадам Натансон ещё не остыло, когда отец Мизии отправился за утешением к своей любовнице маркизе де Говилль. Таким уж он был человеком… Вскоре у Мизии появилась новая мачеха, а предыдущая, хоть и обижала девочку при жизни, оказалась невероятно щедра после смерти: она завещала Мизии триста тысяч франков и все свои роскошные драгоценности. Увы, бриллианты присвоила жена-преемница, но Мизиа не держала на неё зла, потому что искренне любила: маркиза была не только прелестна, но ещё и отзывчива и нежна со своей падчерицей. Мизиа писала ей из монастыря такие письма, что монахиня, перлюстрировавшая почту, сказала девочке: «Дитя моё, только Бога можно так любить. Будьте осторожны. Если вы будете и дальше в жизни так любить, это убьёт вас». Вскоре отец и маркиза уехали в Брюссель, а Мизиа осталась в монастыре одна-одинёшенька. К счастью, у неё была музыка, именно ей она теперь отдавала все свои чувства, всю свою страсть и любовь.

Музыка всегда была верна Мизии, чего нельзя сказать о людях… Даже обожаемая мачеха со временем превратилась в мегеру – позднее Мизиа скажет, что причиной этого стал алкоголизм, ведь маркиза де Говилль «вместо завтрака пила большой бокал шартреза, макая в него хлеб». Третья жена отца попросту спивалась и в ходе этого процесса изводила окружающих почём зря. Козлом отпущения стал вначале старший брат Мизии Эрнест, а потом и маленький Сипа. От общества Эрнеста родители избавились жесточайшим образом: вначале сослали его в исправительный дом, после – в военную школу и, чтоб наверняка, – в Индокитай. Сипа был вынужден мириться с постоянными придирками, истериками и капризами сильно пьющей маркизы, ну а Мизиа… Здесь, как говорится, нашла коса на камень. Девушка уже вошла в тот возраст, когда быть послушной нет желания и возможности в равной степени, и после очередного скандала, разгоревшегося из-за пустяка, мадемуазель сбежала из брюссельского дома отца, где проводила каникулы. Она одолжила у старого друга родителей приличную сумму и уехала в Антверпен, где села на пароход до Лондона. Для восемнадцатилетней девушки (в воспоминаниях, правда, Мизиа убавила себе четыре года, но это делают многие дамы, так что не станем придираться) она действовала весьма решительно и уверенно, но стоит ли этому удивляться? Достаточно вспомнить детство мадемуазель Годебской, где чуть ли не каждый день готовил её к самостоятельной и независимой жизни.

Итак, 1890 год, Лондон. У Мизии вся жизнь впереди. Гении, с которыми её вскоре сведёт судьба, пока что не подозревают о существовании этой удивительной женщины: каждый занят своим делом. Мизиа тоже. Денег, одолженных в Брюсселе, на красивую жизнь не хватает, она снимает комнату в семейном пансионе, покупает пианино и гуляет по улицам Лондона в своё удовольствие. Это версия самой Мизии, так сказать, официальная, но есть и другая. Говорят, что мадемуазель Годебская сбежала в Лондон не от мачехи, а с любовником. Сын близкой подруги Мизии рассказывал, что будущая мадам Серт познакомилась в Бельгии с известным художником-символистом Фелисьеном Ропсом – он, масон и чуть ли не сатанист, был старше её на сорок лет. И вот с этим-то самым Ропсом Мизиа отправилась в Англию, откуда вернулась в Париж спустя несколько месяцев одна. Если эта версия правдива, то свою коллекцию знаменитостей Мизиа пополняла непрерывно, начиная с юности: Ропс был достаточно известен в своё время, дружил с Бодлером, прославился как книжный иллюстратор и так далее.

По возвращении в Париж Мизиа сняла себе квартирку вблизи авеню де Клиши и продолжила брать уроки музыки у Габриэля Форе. Семейные новости она получала нечасто, и одна была печальнее другой. Старший брат Эрнест погиб в Тонкине, причём в тот самый день, когда Мизиа сбежала из дома. А мачеха, узнав о бегстве девушки, через несколько дней надела траур, как бы похоронив заочно свою строптивую падчерицу…

Общаться с отцом и его супругой желания не было, зависеть от них финансово – тем более. Мизиа попросила любившего её Форе найти ей учеников, она готова была давать уроки музыки, чтобы зарабатывать на хлеб и роскошные излишества, которые значили для неё не меньше. И Форе не подвёл: учиться у Мизии захотели ни много ни мало дочери русского посла Бенкендорфа, а следом и его жена. Говорят, на посла произвело впечатление происхождение Мизии: то, что она родилась в Царском Селе, сразу же вызвало доверие. Так или иначе, но заполучить таких учениц было огромной удачей. Дамы семьи Бенкендорф боготворили Мизию, она получала восемь франков за урок и страшно гордилась своей независимостью.

Прекрасная эпоха прекрасной Мизии

Создатели американской мыльной оперы «Санта-Барбара», знай они о Мизии Серт, ушли бы на долгий нервный перекур куда-нибудь в сторонку: по сравнению с реальными хитросплетениями жизни этой выдающейся женщины похождения заокеанских миллионеров выглядят надуманными и скучными, Мизиа, безусловно, была режиссёром своей судьбы, но главную роль здесь, как, впрочем, и в любой жизни, играл всё-таки случай.

Париж – большой город, здесь можно годами ходить по одним и тем же улицам, не встречая знакомых, и надо же было Мизии вскоре после возвращения во Францию столкнуться на каком-то углу с мсье Адамом Натансоном, братом её первой мачехи. Этот богатый польский банкир был женат на русской, и у них, вновь как в сказке, было три сына – Александр, Таде и Альфред. Маленькой девочкой Мизиа никогда не поверила бы, что будет однажды носить ненавистную фамилию сварливой мадам Натансон, но случай всё решил по-своему. Таде влюбился в Мизию, она отнеслась к нему с симпатией, но прежде чем этот роман закончился свадьбой, будущий свёкор попытался навести порядок в жизни девушки, которой всегда симпатизировал. Он устроил грандиозный скандал родителям Мизии: как те посмели оставить юную особу без средств к существованию, почему она вынуждена давать уроки и так далее… Вторая мачеха оправдывалась, угрожая снова сдать Мизию в монастырь, но та уже крепко стояла на ногах, так что все остались при своём. А Мизиа – ещё и при Таде, попросившем у Киприана Годебски руки его единственной дочери.

Всё складывалось вроде бы наилучшим образом, довольны были все, за исключением старого учителя Габриэля Форе: тот уже видел Мизию блестящей концертирующей пианисткой и считал, что все замужние женщины по определению несчастны. «Но я начала понимать, – писала Мизиа в мемуарах, – что свобода возможна только вдвоём, и одиночество меня тяготило».

Перед свадьбой Мизиа навестила любимую бельгийскую бабушку, изрядно к тому времени обедневшую – слишком уж роскошные пиры она закатывала в своём доме. Ей пришлось даже обратиться за помощью к зятю, тому самому дяде Костеру, который не справился с воспитанием племянницы, и тот помог тёще – исключительно из тщеславия, как считала Мизиа. В конце концов, к бабушке ежедневно приезжала бельгийская королева – надо же было оказать той достойный приём! Кроме того, в её доме наша героиня познакомилась с художником Анри ван де Велде, прибавив к начатой коллекции знаменитостей ещё одно имя. Анри ван де Велде, кстати, привил Мизии вкус к хорошей литературе – открыл ей Метерлинка и Гюисманса.

Свадьбу сыграли через месяц после бабушкиной смерти, дядя объявил Мизию своей единственной наследницей, и полученное приданое, как сказано в мемуарах, «полностью ушло в лучший бельевой магазин Брюсселя». Экономить и жить по средствам – явно не про Мизию!

В Париже молодожёны поселились на улице Сен-Флорентэн, увековеченной впоследствии кистью Эдуарда Вюйара, влюблённого в Мизию. Вюйар – один из главных «хроникёров» её жизни, Мизиа оценила его талант первой в Париже (и во всём прочем мире, ведь, как известно, Париж – это и есть весь мир!). Художник-символист, вместе с Пьером Боннаром, Морисом Дени и Полем Серюзье он принадлежал художественному течению «Наби», для которого характерны декоративность, насыщенные цвета и некий сознательный примитивизм. «Набиды» в то время были известны чуть ли не наравне с импрессионистами, да и теперь их работы украшают коллекции многих видных музеев. Вюйар особенно любил изображать интерьеры, где много тканей и драпировок. Его мать была модисткой, и он, можно сказать, вырос среди прекрасных дамских нарядов. Мизиа, с её любовью к роскошным туалетам (особенно если они с перьями и кружевом), не могла не восхищать Вюйара, и за всю свою жизнь он сделал множество её портретов.

Выйдя замуж за Таде, Мизиа одновременно с новой фамилией и защищённостью от бытовых невзгод приобрела возможность пополнять свою коллекцию знаменитостей. Таде вместе с братьями возглавлял знаменитый литературно-художественный журнал «Ревю Бланш», ими же и основанный. «Белый журнал» появился среди прочих как дань моде времени, но просуществовал значительно дольше конкурентов – во многом благодаря прекрасному вкусу своих создателей, широте их мировоззрения и, не в последнюю очередь, финансовым возможностям братьев Натансон. Здесь впервые публиковали свои произведения Золя, Верлен, Малларме, Пруст, печатались Аполлинер и Мирбо, Дебюсси вёл в журнале музыкальную рубрику, иллюстрации предоставляли уже упомянутый Вюйар, а также Валлотон, Редон, Синьяк, Тулуз-Лотрек (он, кстати, сделал для рекламного плаката «Ревю Бланш» портрет Мизии на катке) и некоторые импрессионисты. Здесь, как мы бы сейчас сказали, тусовались Колетт, Боннар, Леон Блюм, Поль Валери, знаменитый маршан Амбруаз Воллар, Жюль Ренар и так далее, и так далее… Настоящая кузница гениев, вот чем был «Ревю Бланш» на стыке веков – и это мы ещё ни слова не сказали о переводной литературе, которую здесь тоже публиковали. Благодаря усилиям братьев Натансон и Мизии, также весьма активно включившейся в процесс работы над журналом, французские читатели знакомились с новинками Оскара Уайльда, Льва Толстого, Марка Твена, Генриха Сенкевича и даже Максима Горького.

Любопытно, что в создании «Ревю Бланш» отметился каждый из трёх братьев Натансон. Идею выпускать журнал высказал младший, Альфред, он же стал литературным критиком издания. Александр отвечал за финансирование, так как был самым успешным и богатым из братьев. Ну а Таде взял на себя художественную критику и общее руководство, в чём ему, как уже было сказано, помогала Мизиа.

В чём состояла её работа? Ну, во-первых, она вдохновляла гениев. А во-вторых, читала рукописи, рассматривала иллюстрации и по мере сил поддерживала тех, кто в этом нуждался (практика показывает, что в поддержке нуждаются все, особенно гении). Например, Тулуз-Лотрека, Боннара и Вюйара в пору расцвета «Ревю Бланш» никто всерьёз не воспринимал. Как вспоминала сама Мизиа, над ними насмехались, «вешая их картины вверх тормашками». Клод Дебюсси играл для неё (и других гостей, но в первую очередь, конечно, для Мизии!) «Пеллеаса и Мелизанду», сам исполняя все партии, – он только что завершил работу над этой оперой и очень интересовался мнением мадам Натансон. Мизиа оценила оперу не сразу, но после стала преданной её поклонницей и с Дебюсси дружила бы, верно, до самой смерти, если бы не вечная привычка помогать окружающим. Когда великий композитор бросил свою первую жену и та серьёзно бедствовала, Мизиа вместе с парой друзей (среди которых был Морис Равель) договорились платить ей маленькую ренту, а Дебюсси воспринял это как оскорбление. Тем не менее спустя годы, в 1918 году, Мизиа среди немногих друзей придёт на похороны Дебюсси, и, когда его первая супруга предложит купить несколько страниц из рукописной партитуры «Пеллеаса», наша героиня тут же согласится. В этих поступках – вся Мизиа, её безграничная щедрость и страсть к искусству: понять, где одно переходит в другое, иногда бывает крайне сложно.

Но вернёмся в эпоху «Ревю Бланш», когда ещё все живы и здоровы, а многие шедевры пока даже не начаты: чистый холст, новая страница, пустая нотная тетрадь… Это была действительно эпоха, та самая «бель эпок», о которой Европа тоскует вот уже второе столетие кряду. Модерн, позолота, изящные дамские наряды и деньги рекой: да здравствует Третья республика! Мизиа соответствовала своему времени на сто процентов, «прекрасная эпоха» стала тем фоном, на котором её, в общем-то, стандартная внешность засияла, будто сто тысяч солнц. Она принимала поклонение и восторги как должное и не переставала делать всё новые и новые приобретения для своей коллекции гениев, даже специально ездила в Норвегию, чтобы познакомиться с модным драматургом Ибсеном, а до кучи и с композитором Григом. Впрочем, просто знакомиться, общаться, дружить и влюблять в себя – скучно даже с гениями! Намного интереснее оставить собственный след в истории музыки, литературы и живописи, пусть даже в качестве музы, а не блестящей пианистки или писательницы.

Если бы Мизию назвали натурщицей, она бы, разумеется, оскорбилась. У мадам Натансон отсутствовала необходимость зарабатывать на хлеб сеансами. Но её темперамент был слишком мощным для того, чтобы просто тихонько сидеть в углу, как делали многие жёны; он рвался наружу так решительно, что гении, слетавшиеся на яркий свет, бежали наперегонки, лишь бы запечатлеть несравненную Мизию. Вюйар – тот и вовсе влюбился в неё и впоследствии писал ей нежные, хоть и совершенно невинные письма. А вот как сама Мизиа говорила о своих отношениях с гениями: «Всегда считала, что художники гораздо больше нуждаются в любви, чем в поклонении. Я их любила, любила их работу, разделяла их горести и радости, их счастье жить. Сегодня творениями моих друзей полны музеи. С тех пор как они стали общепризнанными сокровищами, можно, ничем не рискуя, боготворить, поклоняться им. Я счастлива, что умела в обыденной жизни по-своему любить их, и с улыбкой вспоминаю ту беззаботную и вечно вибрирующую молодую женщину, которой была тогда и портреты которой висят сейчас на стенах Эрмитажа в Петербурге и заполняют страницы каталога коллекции Барнса в Филадельфии!»

Вскоре супруги Натансон приобрели дом в деревеньке Вальвен близ Фонтенбло, их ближайшим соседом стал Стефан Малларме. Здесь в гостях у Мизии и Таде бывали Тулуз-Лотрек, Вюйар, Боннар. Последних так было прямо не выпроводить! Малларме приходил сюда обедать – и слушать, как Мизиа играет на рояле Шуберта и Бетховена. Он посвящал ей стихотворения, Верлен – сонеты, Тулуз-Лотрек украшал меню рисунками, но не все эти сокровища сохранились. А домик оказался недостаточно велик для того, чтобы принимать здесь всех, кто изъявлял желание навестить Натансонов, так что вскоре Таде приобрёл в Вилльнёве новый, большой дом, когда-то служивший почтовой станцией.

Работа в «Ревю Бланш» была для Мизии удовольствием и к тому же позволяла проявлять отменный литературный вкус, который у неё, без сомнения, имелся. Так, Мизиа утверждала, что первой открыла никому не известного тогда писателя Костровицкого, прославившегося впоследствии под именем Гийом Аполлинер. Роман, присланный из-за границы, так понравился мадам Натансон, что она уговорила Таде пригласить автора в Париж. Аполлинер, Пикассо, Золя, Верлен, Метерлинк, Ренуар, печально известный Дрейфус – список живых экспонатов коллекции Мизии пополнялся с каждым днём: проще сказать, кого она не знала, нежели, наоборот, кого знала. Но при этом Мизиа была по-настоящему верным другом, на которого гении всегда могли рассчитывать, чего бы это ни касалось, и даже после смерти своих друзей она хранила верность их памяти. С разницей в два года Франция потеряла Верлена и Малларме. Стоит ли говорить о том, что и для Мизии это была огромная утрата, которую она переживала необычайно тяжело.

Но потом жизнь, конечно, продолжилась. Возникали новые имена, которым лишь предстояло стать великими, появлялись и новые портреты Мизии. Тулуз-Лотрек, карлик-великан, писал её за фортепиано, требуя, чтобы натурщица постоянно играла «Афинские руины» Бетховена (Художественный музей, Берн). Так надоел со своими «Руинами», что модель в конце концов начала придираться к портрету, дескать, и нос непохож, и глаза не мои, и вообще… Мизиа считала, что Лотрек отомстил ей за такое поведение на свой лад, изобразив молодую женщину в образе мадам из публичного дома. Он состарил Мизию на добрый десяток лет, добавил ей столько же килограммов, а рядом разместил таких же малосимпатичных Вюйара и Валлотона. Картина называлась «За столом у месье и мадам Натансон». Таде здесь сидит спиной к зрителю, что выглядит не слишком гостеприимно.

Да, это было, пожалуй, самое захватывающее время в жизни Мизии, но при этом она не могла бы назвать себя совершенно счастливой, не покривив душой. Любовь и настоящую страсть к мужчине ей тогда заменяла любовь – и настоящая страсть! – к искусству, а Таде имел все возможности для того, чтобы позволять этой любви быть деятельной и счастливой.

Сводный брат Сипа тем временем женился на польке из Кракова, и Мизиа присутствовала (по чистой случайности, как утверждала) при рождении её дочки, своей племянницы Мари-Анн. Своих детей у Мизии не было, и эта девочка заменила ей дочь: Мизиа любила Мари-Анн, восхищалась её красотой и выдающимися способностями. Неудивительно, что девочка, когда подросла, стала вслед за тёткой вдохновлять гениев: Мари-Анн посвящали свои произведения Равель и Сати, да и сама она была талантливой поэтессой. Равель, кстати, не обидел и Мизию. Совсем недавно, уже в наше время, музыковед Давид Ламаз нашёл в черновиках Равеля зашифрованное имя всеобщей музы «бель эпок».

Муж из машины

Между тем XX век набирал обороты. Дела у «Ревю Бланш» шли всё хуже, Таде в поисках денег на издание занялся добычей белого угля в Каннах, и процесс в конце концов захватил его целиком. Так белый уголь вытеснил из жизни Натансонов «Белый журнал» – полуживое издание передали в чужие руки, и былая слава «Ревю Бланш» осталась в прошлом.

Неунывающая Мизиа занималась строительством виллы в Каннах, начала коллекционировать антиквариат, а также приобрела один из первых в Париже скоростных автомобилей, разгонявшихся, страшно сказать, до 30 километров в час! С ещё большей скоростью, впрочем, разгонится судьба самой Мизии, вот только она об этом пока что не догадывается. Всё так же согревает заботой гениев, позирует своим любимым художникам и вдохновляет поэтов и композиторов на новые сочинения…

Таде тем временем наделал долгов и вынужден был искать инвестора. Вот тут-то и явился, как бог из машины (а точнее, чёрт из табакерки), господин Альфред Эдвардс, основатель самой тиражной европейской газеты «Матэн», богач и бонвиван. Эдвардс был женат на дочери знаменитого психиатра Шарко, изобретателя всем известного душа, но наличие жены совсем не исключало общения с другими приятными дамами, магнат был до этого дела большой охотник. Он согласился стать инвестором Таде, а сам отчаянно увлёкся его женой Мизией, которая была на шестнадцать лет младше богача. Чувство взаимным не оказалось, Эдвардс не интересовал Мизию даже при всех своих деньгах, связях и положении в обществе. Но магнат не привык капитулировать перед дамскими капризами и вёл наступление прямо-таки по всем фронтам. Публично ухаживал за Мизией в опере, приглашал её с мужем в гости, отправлял по домашнему адресу Натансонов целые клумбы цветов и названивал по новомодному телефону почём зря. Мизиа так устала от навязчивого внимания Эдвардса, что начала прятаться от него и сочинять истории о том, что она уехала в долгое путешествие. Но однажды они случайно (ох уже эти случайные встречи!) столкнулись нос к носу на бульваре Осман, и магнат начал штурм с новой силой.

На сей раз он проявил прямо-таки ветхозаветную изобретательность и отослал неугодного мужа на угольные копи в венгерский Капошвар (почти как царь Давид услал Урию с глаз долой, чтобы скрыть свой грех с Вирсавией). Только вот у Вирсавии уже было кое-что с Давидом до отъезда Урии, а Мизиа хранила верность супругу или, скорее, себе самой: Эдвардс не нравился ей, именно это обстоятельство было решающим. Она пыталась отговорить Таде от поездки, жаловалась на излишнее внимание со стороны магната, но мсье Натансон не воспринимал слова жены всерьёз: «Речь идёт об огромном финансовом предприятии, а не о любовной истории!»

Разумеется, стоило Таде уехать в Венгрию, как Эдвардс уже стучал в дверь его парижской квартиры. Мизиа не открыла. Она сидела взаперти с Тулуз-Лотреком, который очень вовремя начал работать над её новым портретом. Но и Эдвардс не отступал: забрасывал Мизию письмами, умолял о встрече, и в конце концов она согласилась пообедать вместе с ним и его женой. Приехала к ним в дом, старалась не замечать накалённой атмосферы за столом, вела светские беседы… Эдвардс реагировал странно, был бледен и, не дождавшись десерта, ушёл к себе в комнату. А его супруга вдруг схватила Мизию за рукав и сказала: «Как вы можете так играть сердцем Альфреда!»

Мизиа слушала мадам Эдвардс и не верила своим ушам: та уговаривала её стать любовницей Альфреда, иначе он совсем сойдёт с ума и оставит семью. Тогда как Мизии казалось, что с ума сошла эта женщина, предлагающая невозможное! Мизиа расплакалась, убежала из этого ненормального дома и решила тут же поехать в Венгрию, к Таде. Слуги собрали чемоданы, и уже на следующий день Мизиа заняла место в «Восточном экспрессе».

Дальше всё было как в кино; впрочем, вся жизнь Мизии – это сплошное кино! Она ещё до Вены не доехала, как в дверь купе постучали, и в дверях появился Альфред Эдвардс собственной персоной. Магнат приставил к своей избраннице детектива, который сообщил о её бегстве, и влюблённый тут же пустился в преследование.

Мизиа не поехала в Венгрию. Она сняла номер в венском отеле, здесь же остановился и Эдвардс, к счастью, в другом крыле. И вёл он себя куда спокойнее прежнего, как будто был уверен в том, что теперь ей некуда от него деться. Но Мизиа не сдавалась: она телеграфировала Таде, чтобы он срочно приехал, и ещё послала телеграмму художнику Вюйару в Париж. Искала у мужа и друга защиты и помощи.

Вюйар (тоже, как мы помним, влюблённый) немедленно прибыл на помощь, а вот муженёк явно не спешил покидать Венгрию… Только тогда до Мизии стало доходить, что на самом деле происходит! Таде не просто наделал страшных долгов: он потерял все свои деньги и даже сбережения Сипы, брата Мизии, который тоже вложился в дело, не принёсшее никакой выгоды. Эдвардс, по выражению Мизии, прибыл в Вену как «бог из машины», появился в пятом акте, чтобы всё уладить. Он был готов простить Таде потерянные баснословные суммы, но только при одном условии: тот должен развестись с женой и освободить путь самому Эдвардсу. Супруга магната ошибалась – он не хотел, чтобы Мизиа стала его любовницей, он мечтал жениться на ней!

«Устрой всё! – сказал Таде по телефону, когда Мизиа в панике звонила ему из Вены. И добавил: – Я пропащий человек». Вот так деньги в очередной раз одержали верх над любовью и преданностью. После долгих выяснений отношений, мук совести и слёз Мизиа вручила Таде два больших изумруда, с которыми никогда не расставалась. Вскоре они развелись, и в 1909 году Мизиа стала женой Альфреда Эдвардса.

Этот вынужденный брак, как ни странно, оказался весьма приятным. Альфред страстно любил Мизию и нежно заботился о ней, а его баснословное богатство привнесло в её жизнь много новых возможностей.

Отныне мадам Эдвардс с супругом проживали в чудесной квартире на улице Риволи, а ещё у них был в собственности старинный замок. Правда, Мизиа вскоре уговорила мужа его продать. «Земельная собственность никогда ничего не значила для меня», – признавалась Мизиа. И то верно: в сравнении с великим искусством вся эта недвижимость не имеет никакого значения. Коллекция знаменитостей переживала некоторое затишье. Второй муж покупал Мизии драгоценности и научил коллекционировать старинные веера, это было по-своему интересно, хотя собирать великие имена ей нравилось всё-таки больше. Ревнивый Альфред через силу разрешал своей жене поддерживать общение с писателями и художниками и – что весьма великодушно! – тратить на них немалые суммы. Тулуз-Лотреку, смертельно больному, несмотря на свои 35 лет, требовалась не только финансовая помощь, но и дружеское участие, и Мизиа была с ним до последних дней его жизни. Примерно в то же время она познакомилась с Марселем Прустом, и впоследствии он выведет её в своих романах сразу под двумя именами, княгини Юрбелетьевой (Yourbeletieff] princesse) и мадам де Вердюрен: «Когда, в пору триумфов русского балета, появилась открывшая – одного за другим – Бакста, Нижинского, Бенуа и гениального Стравинского княгиня Юрбелетьева, юная крёстная мать всех этих новых великих людей, носившая на голове громадную колыхавшуюся эгретку, о какой парижанки прежде не имели понятия, но при виде которой всем захотелось приобрести точно такую же, можно было подумать, что это чудесное создание привезли вместе с бесчисленным множеством вещей, как самое драгоценное своё сокровище, русские танцовщики».

Любопытно, что в это время Мизиа не считала себя сколько-нибудь светской дамой и, по собственному признанию, не могла разгадать загадку «людей света», коими Пруст был просто одержим. Ей было важнее знать, приятно ли общение с людьми, понимать, насколько они талантливы, чем пыжиться от осознания того, каким титулом они обладают. Но со временем она, конечно, стала настоящей светской львицей, потому, возможно, и вдохновила Пруста сразу на два ярких женских образа.

Новые имена

Во времена брака с Эдвардсом жизнь Мизии напоминала детально исполненную мечту молоденькой девушки: успех в обществе, деньги, интересные знакомые, новенькая яхта «Эмэ», отдых в Трувиле, купания и скачки… Гении вновь слетались к ней, как мотыльки, – с той разницей, что рядом с Мизией не было угрозы подпалить крылья. Напротив, она помогала всем и каждому, и вот уже, кажется, муж начал смотреть искоса на то, как супруга тратит его деньги. Художнику ведь сколько ни дай, карманы у него всё равно дырявые… Мизиа, кстати, не особо церемонилась со своими протеже, да и просто со знакомыми гениями – вела себя с ними так же взбалмошно, как с простыми смертными. Когда великий Энрике Карузо репетировал на её яхте перед выступлением, распевая неаполитанские песни, она, не терпевшая такого рода музыки, вдруг воскликнула: «Хватит! Не могу больше это слышать». Карузо был поражён: впервые в жизни его просили больше не петь!

Да и с Огюстом Ренуаром Мизиа вела себя более чем запросто, хотя впоследствии и раскаивалась в этом безгранично. Ренуар принадлежал к числу её давних знакомых (и, не сомневайтесь, был также в неё влюблён).

Когда Мизиа переехала в новую квартиру на улице Риволи, Ренуар был уже очень знаменит, очень стар и очень болен. Артрит почти полностью парализовал его тело, но дух, как известно, параличу неподвластен, как, впрочем, и дар влюбляться. Знаменитый портрет в розовом платье (1907, Фонд Барнса, Филадельфия) Ренуар писал за много сеансов. Начинали рано утром, прислуга вкатывала кресло на колёсиках в лифт, и вот уже Мизиа здоровалась со своим прославленным другом… Служанке приходилось прикреплять кисть к парализованной руке гения при помощи резинки, глаза его были всегда полузакрыты, но видел он все, что нужно, и считал, что видит недостаточно. Требовал спустить декольте ниже и страдал, что Мизиа не слушается, – чуть ли не плакал от досады. Спустя годы она будет жалеть о том, что не выполнила просьбу Ренуара обнажить перед ним грудь – в конце концов, это была просьба не мужчины, а художника! И никто кроме него не умел передать оттенок женской кожи так, как это делал Ренуар (разве что Тициан, но это было давно). Зря она стеснялась…

Из воспоминаний Мизии об этих сеансах можно узнать, что она довольно часто прерывала их, расстраивая Ренуара. Но светская жизнь требовала постоянного внимания к тем, кто пришёл с визитом. Пусть даже в будуаре её ждал сам Ренуар с привязанной к руке кисточкой!

Своей близкой подруге Мизиа впоследствии признавалась, что Ренуар писал ей любовные письма, но она не решилась публиковать их и спустя годы. Последовала совету одной специалистки, считавшей, что подобные письма стариков к молодым женщинам выглядят очень глупо. Письма исчезли, но портреты – их было восемь – остались, и с каждого из них на нас смотрит Мизиа, какой её видел Ренуар. Она щедро вознаграждала художника за его работу. Когда портрет в розовом платье был готов, Мизиа послала Ренуару чек, куда он мог вписать любую сумму. Но мэтр проявил скромность, взяв лишь 10 000 франков, хотя Мизиа была готова заплатить и в десять раз больше.

Ренуар с симпатией относился к другим художникам-фаворитам Мизии – Вюйару, Боннару, Валлотону. Но вот о Пикассо при нём даже упоминать не следовало – Ренуар тут же взрывался (а Мизиа, между прочим, была свидетельницей на свадьбе Пикассо и русской балерины Ольги Хохловой). Второй ненавистный Ренуару живописец – это Эдгар Дега, но здесь причина разногласий была не эстетическая, а вполне себе житейская, бытовая. Кажется, они не поделили сферу влияния над племянницей Эдуарда Мане, в ту пору уже покойного, и ссорились так бурно, что в процесс вовлекались окружающие. Мизиа, впрочем, такой ерундой не занималась – ей намного сильнее нравилось сводить своих гениальных друзей, чтобы они непременно подружились: ведь таланты так часто вдохновляют друг друга!

Вот, например, Серж Дягилев, в будущем самый близкий друг Мизии, её земляк, создатель «Русского балета». Почему бы не познакомить Сержа с Ренуаром? Старый художник в момент стал главным любителем балета во всём Париже и преданным поклонником Карсавиной. Мизиа всегда брала ему ложу поближе к лестнице, чтобы можно было разместить инвалидное кресло. Ренуар аплодировал, не жалея бедных больных ладоней, делал комплименты мастерству танцовщиц, костюмам и декорациям Бакста, созданным для «Шехеразады». Какой бальзам для Дягилева! И как рада была Мизиа, что два её обожаемых гения так прониклись творчеством друг друга…

Не скрывающий своих сексуальных пристрастий Дягилев заявил однажды Мизии, что она единственная женщина, которую он смог бы полюбить. Что ж, в этом не было ничего нового. В принципе, точку можно было поставить уже после слова женщина: она была действительно единственная. Одна такая на весь белый свет.

Именно Мизиа спустя годы утешала страдающего Сержа, когда тот рвал и метал, узнав о женитьбе Нижинского, разбившей ему сердце. Утешать Дягилева помогал очередной муж нашей героини – художник Хосе-Мария Серт, он был ближайшим другом Сержа, и тот высоко ценил его талант.

Дружба с Дягилевым длилась до самой его смерти. Увы, Мизии пришлось хоронить и этого гения. В ту пору она была в Венеции, и вместе с одной своей подругой (о которой будет сказано позже) они купили место на кладбище Сан-Микеле, ведь после смерти отца «Русского балета» не осталось ничего кроме долгов. Верна до гроба – и после: точное определение Мизии, насмешливой, но при этом надёжной как скала…

Приглашения на спектакли «Русского балета» Мизиа отправляла не только Ренуару, но и Марселю Прусту. К сожалению, писатель уже был тяжело болен и отказался посетить её ложу, но прислал Мизии чудесное письмо, где призывал «не быть такой скромной». Что, позвольте? Скромная? Это слово совершенно не подходит Мизии, но Пруст, оказывается, имел в виду вот что: «Вы единственная, кто мог сказать, что я сноб. Это не так. И Вы единственная, кто мог предположить, что я посещаю Вас из тщеславия, а не потому, что восхищаюсь Вами. Не будьте так скромны…»

Пруст часто писал Мизии. Его письма казались ей бесконечными, некоторые она даже не открывала! После смерти Пруста Мизиа отдала его письма кому-то, кто пожелал их взять, она была крайне беспечна и легкомысленна во всём, что касалось наследия своих «экспонатов». Вот так человечество и утратило посвящённые ей сонеты Верлена, рисунки Лотрека, письма Пруста… В них писатель называл лицо Мизии «злым и прекрасным», но с большой симпатией отзывался о её будущем избраннике – Хосе-Марии Серте.

Перемена фамилии

Любовь таких мужчин, как Эдвардс, ярко вспыхивает, ровно горит и быстро гаснет. Получив то, о чём мечтали, «эдвардсы» неизбежно начинают скучать и отправляются покорять новые вершины: сияющие, если любоваться ими издали, и горы как горы, когда увидишь вблизи.

Альфред очень любил театр и прекрасно знал мир сцены. Специально для актрисы Режан он перестроил Театр де Пари, а потом, войдя во вкус, решил и сам сочинить одноактную пьесу. Называлась она «Потерянный попугай».

Любому драматургу хочется увидеть своё сочинение на сцене, а начинающему драматургу хочется этого с удвоенной силой. Мизиа не нашла для творения своего супруга ни одного доброго слова, раскритиковала пьесу почём зря, и он впоследствии «отплатил» ей за это, рассказав о своём триумфе над Таде в легкомысленной комедии «Рикошетом» – втором и, к счастью, последнем сочинении горе-драматурга.

Ещё весной 1906 года Эдвардс познакомился с молодой актрисой Женевьев Лантельм, о которой в Париже ходили самые разные слухи. Будто бы она была дочкой хозяйки борделя и своеобразным символом заведения, где заправляла её мать. Лантельм имела весьма непрочную репутацию, а ещё в Париже поговаривали, что она интересуется не только мужчинами, но и женщинами. Вот такая артистка была утверждена на главную роль в пьесе Эдвардса, и он, как ехидно пишет Мизиа в своих мемуарах, не нарушил популярной традиции театрального мира, безумно влюбившись в неё. Всё развивалось в точности так, как прежде с Мизией: Эдвардс установил слежку за Лантельм, с каждым днём увлекался ею всё сильнее. Шестидесятилетний магнат страдал от неразделённой любви (а Лантельм была умна и не желала сдаваться быстро) так бурно, что не мог сдержаться и причитал при Мизии: «Она такая страшная! Видела бы ты её без косметики! Она тебе в подметки не годится! Я люблю только тебя!»

Мизиа, впервые попавшая в ситуацию, когда мужчина рядом мечтает о другой женщине (ей это было в новинку и в диковинку), заказала портрет Лантельм и поставила его на свой столик, пыталась подражать ей в туалетах и причёсках. Она считала свою соперницу неотразимой, а на Эдвардса, разумеется, злилась: мало того что он не мог скрыть от неё своих чувств к другой, так ещё и пытался отдариваться. Мизиа не раз вспоминала первую жену Эдвардса, ту бедняжку, что уговаривала спасти их брак! Впрочем, не на ту напали! Мизиа никогда не будет просить Лантельм ни о чём подобном, хотя Альфред беспрерывно убеждал её встретиться с актрисой и уговорить «оставить нас в покое» (кто кого беспокоил, это, конечно, большой вопрос).

В конце концов Мизиа сдалась – а впрочем, ей было ещё и любопытно увидеть соперницу воочию. При входе в дом Лантельм Мизию обыскали. Вначале лакей, потом горничная желали убедиться, что у неё нет при себе оружия. Затем появилась соперница и… тут же обрушила на Мизию водопад комплиментов. А потом сказала, что вернёт ей мужа при трёх условиях. Первое – миллион франков, второе – жемчуг, который был на шее Мизии, а третье – сама Мизиа. Она должна стать любовницей Лантельм.

Ну это уж было как-то чересчур! Мизиа сняла с шеи ожерелье, попросила несколько дней на то, чтобы собрать миллион, а то, что касается третьего условия, оно, простите, невыполнимо.

На том дамы и распрощались. Но не успела Мизиа доехать до дома, как ей уже прислали пакет с пресловутым жемчугом, а при нём письмо, где Лантельм уточняла требования: украшения и деньги отменяются, но не третье условие!

Мизиа была в ярости. Лантельм же, со временем поостыв к ней, почувствовала вкус к богатой и красивой жизни и стала постепенно отжимать у мадам Эдвардс её драгоценности, а позднее «выселила» Мизию с любимой яхты.

Альфред оправдывался, обещал порвать с любовницей, но в конце концов ушёл к ней навсегда, оставив жене записку в будуаре: он, дескать, обожает Мизию, но, будучи проклят судьбой, вынужден покинуть её. Спустя четыре месяца после развода с Мизией в 1909 году магнат женился на Женевьев Лантельм, а Мизиа уехала вначале в Италию, потом в Нормандию, потом ещё куда-то… Пруст в одном из писем с большим злорадством описывал сцену в «Гранд-Отеле» Кобурга, коей он стал свидетелем: по чистой случайности здесь собрались Таде Натансон, Эдвардс с новой супругой и несчастная Мизиа. Впрочем, долго быть несчастной она попросту не умела, и, когда уже в Париже ей представили испанского художника по имени Хосе-Мария Серт, она сразу же поняла, что чёрной полосе в её жизни пришёл конец.

Серт был на два года моложе Мизии, он был хорош собой, брутален и наконец-то талантлив! Два прежних мужа Мизии могли похвастаться чем угодно, кроме творческой одарённости, но Серт стал не просто новым мужем, но и достойным экспонатом её коллекции, пришедшей в некоторый упадок. Он уже имел славу выдающегося художника-монументалиста, создавшего целую серию грандиозных панно. Носил сомбреро и дивный плащ. Умел рассказывать восхитительные истории о самых бредовых вещах и так бурно при этом жестикулировал, что Мизиа не могла оторвать взгляд от его красивых длинных пальцев. Стоит ли удивляться, что она приняла приглашение Серта поехать с ним вместе в Италию, а вскоре стала его женой, правда, сначала гражданской. Они обвенчались лишь в 1920-м. Именно под его фамилией она захотела остаться в истории: мы помним Мизию Серт, а не мадам Натансон или Эдвардс… «Мой третий брак, – писала Мизиа, – на самом деле можно назвать первым, так как он единственный был подсказан сердцем и любовью».

Конечно же, Мизиа без устали работала, как мы бы сейчас сказали, на продвижение своего мужа. Она тянула его карьеру упрямо, как вол. А он развлекал её, попутно и подспудно занимаясь образованием возлюбленной: ходить по музеям или театрам с Сертом было для Мизии истинным наслаждением. В Сикстинской капелле Серт доставал зеркало, чтобы она смогла разглядеть прекраснейший в мире потолок. В парижском театре к нему спешил сам Дягилев, и вскоре Мизиа стала называть русского гения «своим ближайшим другом», просто Сержем или Дягом, как его звали самые близкие.

Вообще, жизнь как-то снова наладилась. Мизиа сняла очередную чудесную квартиру на набережной Вольтера, Боннар расписал ей гостиную, а вечерами сюда приходили Жан Кокто и Саша Гитри. Аристид Майоль предложил Мизии позировать, он задумал сделать памятник Сезанну и решил, что не стоит искать другой модели, кроме Мизии. «Самый ваш облик, думается мне, олицетворяет бессмертие», – писал знаменитый скульптор. К сожалению, Мизиа отказала Майолю, ей было так скучно позировать! Молодой и тогда ещё малоизвестный композитор Франсис Пуленк посвятил мадам Серт свой балет «Лани», Эрик Сати называл её «Дамой» и «Волшебницей», уверяя, что сочинял балет «Парад», думая только о Мизии! Занавес к этому знаменитому балету, гвоздю программы «Русских сезонов» Дягилева сделал Пикассо, а Жан Кокто стал его сценаристом: Мизиа вновь сводила гениев вместе и была счастлива как никогда. Она стала свидетельницей триумфа Нижинского в «Послеполуденном отдыхе фавна» – шокирующем балете, ставшем главным событием в карьере Нижинского-хореографа. Поставлен он был по мотивам эклоги давно покойного, но незабвенного Малларме, декорации и костюмы исполнил Бакст, а лучшую рецензию написал… великий Роден, назвав «Фавна» «совершенным воплощением античной эллинской красоты».

Дягилев был невероятно одарённым человеком во всём, что касалось искусства, но, когда речь заходила о финансах, ему приходилось намного труднее. Вечные долги, страхи перед кредиторами, постоянное ожидание банкротства… К счастью, рядом всегда была верная Мизиа. Когда генеральную репетицию «Петрушки» задержали с условием немедленной оплаты костюмов, она помчалась на машине домой, чтобы дать Сержу нужные 4000 франков. И, разумеется, это были не первые и не последние деньги, которые Мизиа тратила на «Русский балет», а также на нужды всех композиторов, художников и литераторов, которых опекала. Средства у неё были, да и Серт оказался вполне обеспеченным человеком благодаря полученному наследству и постоянным заказам, поступавшим со всех концов света.

Жемчужиной коллекции Мизии Серт стало знакомство с Игорем Стравинским – впрочем, в своих мемуарах она отзывалась о русском гении сдержанно. Была на стороне Дягилева во всех ссорах со Стравинским, считала, что свои лучшие вещи он создал во времена сотрудничества с Сержем и что даже славой своей Стравинский обязан ему. Мизиа писала, что успех вскружил Стравинскому голову, а вкус к деньгам, пришедший вслед за этим, довершил начатое. Он довольно часто присылал Мизии письма, в которых просил найти для него денег. Что ж, она помогала и Стравинскому, чьей музыкой искренне восхищалась, любила её и понимала, как понимали в то время немногие. Но по-человечески, пожалуй, осуждала его за неблагодарность, которую композитор проявлял по отношению к Сержу: Стравинский в конце концов заявил, что балет навлёк на него анафему! «Знает бог, – вновь слова Мизии, – нужда художников никогда не оставляла меня равнодушной, но между нуждой и алчностью лежит целый мир – мир, в котором хочется, чтобы жили художники». Кстати, «Пьесы для квартета», которые Стравинский посвятил Мизии – в благодарность за многолетнюю поддержку, – ей решительно не понравились, и она вновь не удержалась от прямой и непосредственной оценки: «Вторую пьесу я ненавижу, слышите, яростно ненавижу!» – писала она Стравинскому.

Между тем счастливое семейное плавание Эдвардса и Лантельм закончилось настоящей трагедией, причём слово плавание здесь стоит понимать буквально. Обожаемая Мизией яхта «Эмэ», которая отошла сопернице вместе с драгоценностями и супругом, стала местом гибели третьей жены Эдвардса: летом, во время круиза по Рейну, Лантельм будто бы упала за борт и утонула в великой германской реке. Парижские сплетники такому повороту дел не поверили решительно, и вскоре в кулуарах стали бродить слухи о том, что Лантельм убил муж, столкнув бедняжку за борт. Кое-кто, впрочем, обвинял в её смерти Мизию, так и не смирившуюся с потерей супруга и состояния. Мизиа, конечно, была ни при чём, её интересовали лишь Серт и коллекция, а вот Эдвардсу, ставшему вдовцом, пришлось судиться с клеветниками и требовать опровержений в газетах от самых ретивых журналистов.

Драгоценности не принесли Лантельм счастья. В прессе зачем-то сообщили, что вместе с телом актрисы на кладбище Пер-Лашез погребены её знаменитые бриллианты и жемчуга, и могилу тут же вскрыли воры, которым, впрочем, тоже не повезло: мимо очень кстати проходил полицейский, и те бежали, бросив на месте свои трофеи. Позднее драгоценности были проданы с аукциона Друо; кроме того, парижане могли приобрести ковры, книги, мебель и даже бельё Лантельм, чья жизнь так рано и страшно оборвалась.

Эдвардс – был он виновен или нет, история умалчивает – тяжело переживал кончину супруги. Он продал яхту, переехал в другой дом и пытался найти утешения в обществе молодых красавиц. Парижские остряки, увидав магната с очередной пассией, перешучивались: «Надеюсь, эта умеет плавать?» Ну а летом 1914 года Мизиа узнала, что её ненавистный второй супруг находится при смерти. Мадам Серт не была злопамятной и проявила великодушие даже здесь: приехала проститься к человеку, который так обидел и унизил её… Увы, Эдвардс умер за десять минут до того, как Мизиа вошла в дом, она простилась уже с мёртвым Альфредом и, как сказано в мемуарах, «ушла почти счастливая, чувствуя, что и он, и я словно освободились».

Новое время

После смерти Эдвардса Мизиа не получила ни гроша – и не потому что магнат был скуп, а потому что сама поленилась подписать документы у нотариуса (позировать Майолю, встречаться с нотариусами – помилуйте, какая скука!). При жизни Эдвардса она жила на проценты с ренты, но, когда магнат скончался, наша героиня осталась ни с чем. Впрочем, судьба любит легкомысленных: вначале Мизиа крайне удачно продала свою квартиру на набережной Вольтера, а после, когда уже началась война, ей удалось сохранить эти деньги: часом раньше моратория, когда были заблокированы все счета в банках, Мизиа забрала всё до франка, повинуясь лишь собственной интуиции, и сама закрыла счёт.

Война войной, а коллекция – коллекцией. Привычный Мизии богемный круг был теперь разбавлен именами политиков и выдающихся военных. Она знакомится с Клемансо, Вертело, Галлиени и Роланом Гарросом, прославленным лётчиком, впервые в истории перелетевшим через Средиземное море (нет нужды говорить о том, что Гаррос однажды взял Мизию с собой в полёт, и о том, что в редкие минуты отдыха она играла для него на рояле).

Впрочем, было бы несправедливо умолчать и о том, что Мизиа Серт делала во имя победы: при её участии была сформирована колонна санитарных машин для оказания первой помощи, организован сбор денег и вещей для Красного Креста и так далее. Санитарами в её колонне были Серт и Жан Кокто, который после мобилизации отправлял Мизии письма с фронта.

Пополнялась ли коллекция Мизии женскими именами? Хороший вопрос. Конечно, она отдавала предпочтение мужчинам, справедливо считая, что встретить среди них гения намного проще, чем среди женщин. Но для некоторых, разумеется, было сделано исключение. Сама Мизиа признавалась, что наибольшее восхищение из всех женщин у неё вызывала англичанка леди Рипон: «Единственная женщина, которая меня поражала», – говорила о ней Мизиа. Фрейлина английской королевы, знатная дама, леди Рипон стала ещё и доброй феей «Русского балета», всесторонне поддерживая Дягилева.

Незадолго до Первой мировой Мизии представили юную танцовщицу, мечтавшую работать у Дягилева. Девушка решила показать товар лицом и исполнила при Мизии танец, будучи совершенно обнажённой. К сожалению, на мадам Серт эти ухищрения никакого впечатления не произвели, она сочла девушку бездарной и тут же забыла её имя и просьбу о протекции. Но претендентка спустя годы напомнила Мизии о себе – теперь её звали Мата Хари. «Банальная танцовщица из ночного клуба, искусство которой заключалось в том, что она показывала своё тело», – припечатала Мизиа, распорядившись, впрочем, чтобы бедняжке дали денег, ведь она казалась такой нищей!

Ну а главный экспонат женского раздела коллекции – это, конечно, Габриэль Шанель. Они познакомились в мае 1917 года и дружили, как было принято у Мизии, до самой смерти (на сей раз смерти Мизии). Мадам Серт была, по сути, рекламным манекеном, витриной творчества Шанель. Мизиа ввела Коко в артистические круги Парижа, с её помощью та получала роскошные заказы. Именно Шанель была той загадочной подругой, которая разделила с Мизией оплату погребения Дягилева в Венеции.

И ещё Шанель однажды попросила Мизию не упоминать о ней в мемуарах – дескать, она сама потом расскажет свою историю. Мизиа обещала выполнить просьбу и слово сдержала, но не смогла не фыркнуть: «История Шанель уже написана. Достаточно опубликовать твои бухгалтерские книги!»

Воспоминания Мизии, по мнению историков, грешат множеством неточностей и неувязок, иногда случайных, порой сознательных. Но о главной трагедии своей жизни она рассказывает так честно и печально, что ей нельзя не поверить.

В 1925 году, когда одна война закончилась, а вторая ещё не думала начинаться, Хосе-Мария Серт услышал звонок в дверь своего ателье. За дверью стояла незнакомая девушка лет двадцати. Она была прелестной, с нездешним шармом и говорила по-французски с приятным акцентом: «Вы думали, я натурщица? Но нет, меня зовут княжна Русудана Мдивани, – сказала гостья. – Я скульптор».

Русудана, или Руси, как её звали близкие, желала обучаться ремеслу у знаменитого монументалиста Серта. Она была грузинкой из Тифлиса, дочерью военного атташе русского царя и родной сестрой знаменитых «братьев-многоженцев Мдивани», любителей выгодных браков. Серт согласился давать уроки Руси и вскоре уже был по уши в неё влюблён. Конечно, это стало известно Мизии. Ох уж эти проклятые «треугольники», как будто в мире нет других геометрических фигур! Вновь, как в предыдущих своих браках, Мизиа оказалась между двух огней, и огни эти пылали так яростно, что готовы были сжечь друг друга, а заодно и её самое. Что ж, она знала, каково это – любить по-настоящему. Это значит «отдать мужчине всё, и даже женщину, которую он любит…»

Руси по возрасту годилась им с Сертом в дочери, к тому же девушка совсем недавно потеряла мать. Да, чувства 50-летнего Хосе-Марии к своей ученице нельзя было назвать отеческими, но Мизиа привязалась к ней по-матерински, и вскоре они фактически жили втроём… Когда спустя год Русудана вдруг решила уехать из Парижа в Нью-Йорк, к братьям, Мизиа не хотела отпускать её от себя. При этом она понимала, что девушка бежит прочь от Серта… И страстно мечтает найти себя.

Потом Русудана, конечно, вернулась, отношения с учителем и возлюбленным Сертом продолжились, и Мизиа, не желая больше стоять между ними, согласилась подать на развод. В декабре 1927 года в Гааге брак Мизии и Серта был расторгнут. Всего через полгода Хосе-Мария женился на Русудане. «Я чувствую себя при них то ли тёщей, то ли свекровью», – жаловалась Мизиа в письмах Шанель, но не позволяла себе проявлять свои чувства при «молодых». Она искренне любила Руси, заботилась о ней и, когда юная художница заболела туберкулёзом и умерла во цвете лет, страдала ничуть не меньше Серта. Переживания были так сильны, что Мизиа начала слепнуть. Ей казалось, что жизнь кончена, но впереди было ещё много длинных лет…

Последние годы – печальные годы

После смерти Русуданы Хосе-Мария так и не пришёл в себя, хотя имел успех, признание и, конечно, поддержку и дружбу верной Мизии. Он был широко известен во

Франции и в Испании, причём не только как художник, но и как подвижник, и как испанский посол в Ватикане во время Второй мировой войны. Он умер в Барселоне после неудачной операции в мае 1945 года. Позже Мизиа писала: «Вместе с ним для меня исчез всякий смысл существования». Серта похоронили в крипте собора каталонского города Вика, собора, который он с такой любовью украшал и отделывал. Кто теперь помнит Хосе-Марию Серта? Разве что знатоки назовут фреску в нью-йоркском Рокфеллер-центре, да в воспоминаниях его великих друзей мелькнёт насмешливая строчка об «излишнем пристрастии к золочёной краске», которое Серт и вправду испытывал…

Но Мизиа помнила и любила Хосе-Марию до последнего вздоха. Его – и Русудану. Когда Мизиа умерла, близкие открыли медальон, висевший у её кровати, и нашли там фотографию Руси.

Гении умирали, уходили, и поздние годы Мизиа провела без прежней увлечённости своей коллекцией. Один за другим её покидали близкие: вначале умер любимый брат Мизии Сипа, потом в страшной автокатастрофе погибла обожаемая племянница Мари-Анн. Угроза полной слепоты, сердечные приступы, одиночество… Общество Шанель и Пикассо, с которым они очень сблизились, лишь ненадолго отвлекает Мизию от дурных мыслей, а подлинное удовольствие приносят лишь музыка и маленькие деревья из полудрагоценных камней, изготовлением которых Мизиа увлеклась на склоне лет. Она диктует мемуары, уезжает в Венецию. Там, уже почти слепая, любуется прекрасными картинами в Академии, а точнее, вспоминает, как когда-то давно они смотрели на них вместе с Сертом…

Шанель провела с Мизией её последние годы, ставшие безжалостным, скорбным временем, когда единственным утешением для бывшей «королевы Парижа» стали наркотики. Злые языки утверждают, что она подсела на морфий так, что делала себе инъекции чуть ли не прилюдно, через юбку, на улице. Теперь она совсем не следила за собой, почти не ела и исхудала до такой степени, что никто не узнал бы в этой тощей неопрятной старушке модель Ренуара и музу Стравинского.

В сентябре 1950 года век 78-летней Мизии подошёл к концу, она слегла и больше не вставала с постели. Знаешь, сказала она незадолго до смерти своей подруге Дениз Мейер (будущей жене французского премьер-министра), знаешь, жизнь вовсе не так прекрасна… Ночью 15 октября Мизии Серт не стало. Она ушла спокойно и тихо, совсем не так, как жила.

Хоронила её Коко Шанель: сама обмыла тело, причесала, нанесла грим и одела во всё белое «от Шанель». На бледно-розовой ленте платья лежала белая роза.

Отпевали Мизию Серт в польском храме на рю Камбон, в двух шагах от дома Шанель. А похоронили – на небольшом кладбище Вальвена, в одной могиле с любимой племянницей, неподалёку от старого друга Стефана Малларме.

С тех пор минуло много лет, но в доме Шанель о Мизии Серт помнят и теперь, как, впрочем, и во всём Париже (а значит, и в целом мире!). В 2012 году в музее Орсэ прошла на редкость успешная выставка под названием «Мизиа – королева Парижа», где были собраны портреты мадам Серт, созданные великими мастерами, а также её фотографии и личные вещи. А в доме Шанель спустя три года выпустили парфюм, названный лаконично и строго: MISIA. Так что эта удивительная личность продолжает влиять на мир богемы даже после собственной смерти. И если задать ещё раз тот самый вопрос, с которого началась наша история, – действительно ли она была так красива, эта Мизиа Серт? – то не ждите другого ответа, кроме как: о, да, она была поистине прекрасна!

Город на двоих

Белла Розенфельд / Марк Шагал

Марк Шагал был истинный человек мира. Родился в Витебской губернии, учился в Петербурге и Париже, работал в Нью-Йорке, Чикаго, Иерусалиме, Цюрихе, умер в Провансе. В справочниках и энциклопедиях его называют сразу и русским, и французским, и белорусским, и еврейским художником, но нет сомнений в том, какой город сыграл главную роль в жизни и творчестве Шагала. Конечно же, Витебск – утраченный мир его детства. И в том, кто был главным человеком для Шагала, также сомнений нет. Конечно, Белла: его натурщица, муза, жена – и землячка. Тоска по Витебску была у Марка и Беллы общей, этот город они поделили на двоих, как и память о нём.
Город, который был, – и город, которого не было

Шагал тосковал по Витебску всю свою жизнь – во многих работах мастера это чувство выписано вместе с извозчиками, низкими крышами и странными вывесками.

Спустя годы Витебск ответит художнику взаимностью – сегодня именно Марк Шагал считается главным местночтимым героем, хотя Витебск помнит и других знаменитостей, от Наполеона до Пушкина, от Бунина до Бахтина.

Приезжаешь в Витебск – и почти сразу попадаешь к Шагалу в гости, входишь в одну из его картин. Покровская улица, где нынче работает музей художника, находится совсем рядом с вокзалом, и она мало изменилась за прошедший век. Тихая, провинциальная, «деревья стоят вдоль дороги навытяжку». Именно Покровская стала средоточием детских воспоминаний Шагала, хотя родился он в другом районе, на Песковатиках, в квартале еврейской бедноты. Тот, самый первый дом был крохотным и напоминал, по мнению художника, «картофелину, вымазанную в селёдочном рассоле». Вблизи располагались тюрьма и сумасшедший дом… Хорошенькое начало жизни, не правда ли? И это мы ещё не сказали о том, что в ночь рождения Марка, 7 июля 1887 года, в городе вспыхнул сильнейший пожар, да и родился мальчик практически мёртвым – его кололи булавкой, щипали, окунали в ведро с водой, пока он наконец не запищал… Считалось – не жилец, а вот поди ж ты!

Совсем скоро после рождения маленького Моисея (с таким именем появился на свет художник Шагал, Марком он станет лишь в Париже) умер его дед, и семья перебралась в другую часть города, на Покровскую улицу, в Задвинье. (В Витебске две реки – Западная Двина и Витьба, её приток.) «Из нашего окна открывался вид на церкви, заборы, лавки и синагоги. В этом было что-то изначальное, простое и вечное, как на фресках Джотто. Мимо меня туда-сюда сновали евреи, молодые и старые: Явичи и Бейлины. Бедняки спешили домой. Богачи шагали домой. Мальчик бежал домой из хедера. Мой папа возвращался домой. Кино-то ещё не было. Вот люди и ходили либо домой, либо в лавку», – так описывал Шагал жизнь на Покровской улице.

Поначалу Хацкель-Мордухай и Фейга-Ита Шагалы (они, кстати, были двоюродными братом и сестрой) занимали только один дом на Покровской, потом дела пошли на лад, и семья будущего художника построила ещё два деревянных дома и один кирпичный, где и находится нынешний дом-музей (мемориальная доска уведомляет на белорусском: «Тут жыу мастак Марк Шагал»). Марк был старшим сыном, после него на свет появились Хана, Давид, Зисля, близнецы Лея и Маня, Роза, Мария и Рахель.

Часть помещений Шагалы сдавали внаём, а в кирпичном доме устроили бакалейную лавку, где всем заправляла мать семейства: продавала бочковую селёдку, пилёный сахар, овёс, муку и свечи. Отец Марка обладал большой физической силой, работал тяжело, на износ – грузчиком. Семья была многодетная, шумная, набожная… Даже теперь в музее можно уловить дух любимого старого дома – при том что обстановка, конечно же, не подлинная. Предметы мебели и прочий интерьер не имеют прямого отношения к семье Шагала, но строго соответствуют историческому периоду (конец XIX – начало XX века). При входе – ухоженный фруктовый сад, где среди клумб красуется памятник под названием «Витебская мелодия на французской скрипке», автор – В. Могучий (это, кстати говоря, не единственный памятник Шагалу в Витебске: в самом начале Покровской улицы установлена скульптура А. Гвоздикова, представляющая Шагала в его поздние годы).

Бывшая лавка нынче стала жилым домом: на подоконниках – горшки с фиалками, на столиках – вязаные салфетки. И старое зеркало в деревянной раме – точь-в-точь как на картине 1914 года «Цирюльня. Дядя Зусман»… В одной из комнат создатели музея заново «открыли» бакалейную лавку – легко вообразить, как общалась с покупателями словоохотливая Фейга-Ита…

Не только дядя Зусман, но и вся многочисленная родня Шагала увековечена в его картинах. Вот брат Давид с мандолиной. Вот сестричка Марьясинка… Даже летающий над крышами мужик (набросок к картине «Над Витебском», 1914, частная коллекция) вполне может оказаться не просто мужиком, а родным дедом Шагала из Лиозно – тот любил выбраться тёплым вечерком на крышу и поесть в своё удовольствие цимес. Волшебство картин Шагала – родом из витебского детства, и даже в парижских сюжетах нет-нет да мелькнут заборы-карандаши, сугробы и колокольни…

В 1906 году юный Мовша (домашнее имя Шагала) поступил в частную школу рисования и живописи Юделя Пэна – единственную в то время художественную школу в Витебске. Там ему довелось провести лишь несколько месяцев. И тем не менее именно Пэна (сказочная фамилия!), убитого у себя дома в 1937 году при невыясненных обстоятельствах, Шагал называл своим первым учителем.

Осенью 1906 года Мовша впервые покинул родной город, сорвавшись вместе с другом на учёбу в Петербург. Полагал, что никогда не вернётся: он уезжает навсегда, чтобы стать настоящим художником. Но Витебск его не отпустит – никогда, и уж тем более не в этот раз!

В 1909 году, поучившись у Николая Рериха и Леона Бакста, Шагал вернулся в родной город будто бы специально для того, чтобы познакомиться с любовью всей своей жизни – Беллой (Бертой) Розенфельд.

Писательница

Юная красавица Белла происходила из богатой еврейской семьи, её отец владел несколькими ювелирными магазинами. Витебск находился в черте оседлости (так в Российской империи с 1791 по 1915 год называлась граница территории, за пределами которой евреям запрещалось постоянное жительство), и еврейское население здесь не чувствовало себя таким ущемлённым, как в других городах империи, пусть и вынуждено было постоянно доказывать своё право на существование. Детство Беллы могло бы походить на детство Марка, если бы не разница в достатке. Впрочем, семья Розенфельдов была не только состоятельной, но ещё и весьма ортодоксальной. Отец семейства Шмуль-Ноах Розенфельд считался ревностнейшим хасидом: по выражению Шагала, он «только и знал, что молиться с утра до ночи». Розенфельд был талмудистом, старшиной Талмуд-Торы, бесплатной религиозной школы для мальчиков в Витебске. В 1878 году Шмуль-Ноах женился на Фриде-Алте Левьянт, дочке богатого торговца, который, собственно, и основал прибыльное дело Розенфельдов. А Фрида, помимо того что родила восьмерых детей, ещё и управляла всеми магазинными делами, поскольку мужа её интересовали вопросы не земные, но исключительно возвышенные, религиозные.

Белла родилась 15 декабря 1895 года, самая младшая в семье. Кстати, её настоящее имя – Берта, а по некоторым источникам – и вовсе Бася-Рейза. Беллой она станет позже, новое имя – как и Марк для Моисея – обозначит начало новой жизни вдали от Витебска… Много лет спустя, в 1939 году Белле захочется вспомнить о своём детстве: вдали от родины в ней зазвучит зов крови, и, повинуясь этому зову, она напишет чудесную книгу «Горящие огни». Книга выйдет с иллюстрациями Марка Шагала уже после её смерти. Белла утверждала, что пишет эту книгу не только для себя, но и для Марка – «…ведь и ты, мой верный, нежный друг, помнится, не раз просил меня рассказать, как я жила до встречи с тобой». И дальше: «Тебе наш город ещё дороже, чем мне. И ты своим любящим сердцем поймёшь всё то, чего я не сумею высказать словами».

Воспоминания Белла писала на идиш, полузабытом языке своего детства. Прошло немало лет, позади – тяжёлые времена, расставание с родными и родиной. Витебск жил лишь в картинах Марка – и в их общей памяти.

Книга Беллы начинается с самых ранних воспоминаний Батеньки (так её звали дома) о большом доме, где все чем-то заняты. Отец – в постоянных молитвах, мама торгует в магазине, братья и сестра всё время отсутствуют, но Башенька не горюет: у неё есть мир улицы, за которым она, выйдя во двор, следит пристально, с удовольствием. Вот старая торговка предлагает купить петушка, а ей тут же отвечают:

– Пошла ты со своим петушком! Он у тебя старше отца Авраама!

– Что ты, господь с тобой! Да пусть у меня руки-ноги отсохнут, коли так!

Вот поют усталые прачки, которые гладят бельё у открытых окон гостиницы: «Песня тоскливая, протяжная и нескончаемая, как груда белья перед каждой».

Вот кучеру кричат, чтобы подавал лошадей, а они тоже уставшие, только вернулись, голодные… Не дают поесть лошадкам!

Витебск гудит, шумит, переливается красками, взрывается криками. Мычание коров, ржанье лошадей, окрики торговцев сливаются в общую песню детства Беллы. С нежностью и мягким юмором она описывает жизнь своей семьи: как любимый брат Абрам прятался от ребе, не желая учиться, как мама возила её морозным днём в баню накануне святой субботы, как праздновался у Розенфельдов новый год, какой шум поднимали дома её братья, весёлые несносные мальчишки… Жизнь шумных братьев Беллы сложится по-разному: Абрам впоследствии станет инженером и доживёт до 1980 года, Аарон умрёт в ленинградскую блокаду, Исаак окончит университет в Швейцарии и переедет в Париж, Яков будет известным советским экономистом, о судьбе Израиля и Менделя не останется известий. Старшая и единственная сестра Беллы, с которой у неё была разница в шестнадцать лет, войдёт в историю как одна из первых социал-демократок Витебска. Анна Розенфельд станет женой известного революционера Абрама Гинзбурга и доживёт до 1960 года.

Детей своих Розенфельды воспитывали в строгих религиозных правилах. Все обряды здесь соблюдались неукоснительно. Будучи совсем крошкой, Башенька знала, как зажигать свечи на Шабат и «вытряхивать грехи» из карманов в воду перед заходом солнца в первый день Рош ха-Шана. Но знала и другое: как оказаться вблизи кондитеров из «Жана-Альберта», чтобы дали облизать ложку, которой мешают шоколад. Или как обхитрить старенького ребе, пришедшего учить детей Шмуля-Ноаха: да просто поднести ему чаю с вишнёвым вареньем, авось выпьет три кружки и сомлеет, глядишь, и от времени урока ничегошеньки не останется! Она росла послушной, но уж никак не примерной девочкой – была озорной, непоседливой, любопытной, какими чаще всего и бывают младшие сёстры при многих братьях. И ещё – она обладала великолепной памятью и несомненным даром слова, благодаря которым её книга о детстве получилась такой живой, талантливой, наполненной яркими образами. Вот, например, как Белла описывает толчею в синагоге под новый год: «Старые женщины сидят, устало поникнув на стульях. Молоденькие девушки возвышаются над старушками, словно едут на них верхом». Не надо никаких иллюстраций – разве что Шагала, – чтобы увидеть эту картинку воочию!

В 1935 году Белла приезжает в Вильно по приглашению Еврейского научного института, посещает виленское и варшавское гетто и, как многие, предчувствует скорую трагедию своего народа. Предчувствие было разлито в самом воздухе Варшавы и Вильно, и оно отзывается в сердце Беллы страстным желанием написать о том, что она помнила с детства, но за годы жизни в Европе начала забывать. Взявшись за перо, Белла вновь ощущала себя маленькой Башенькой из Витебска, девочкой из ортодоксальной еврейской семьи… Для человека, потерявшего родину, лишь этот путь ведёт к утешению.

У Беллы уже имелся опыт работы с текстами – в конце 1920-х она перевела с русского языка на французский воспоминания Шагала, озаглавленные без затей: «Моя жизнь». Но книга самой Беллы – это не просто мемуары, которые сможет написать практически каждый грамотный человек, а подлинная литература. Читаешь её – и улыбаешься, радуясь каждому точному слову. Проза Беллы Шагал – одной крови с живописью Марка Шагала.

В юности Белла вовсе не мечтала стать писательницей. У неё была куда более смелая мечта – пойти в артистки. Родители девушки, несмотря на всю свою строгую религиозность, считали, что дети могут выбрать любую профессию, но вначале необходимо получить самое лучше образование из всех возможных. Благо средства позволяли. Как и Марк, Белла училась и в еврейской, и в русской школах. Окончила лучшую гимназию Витебска – Алексеевскую, после чего отправилась в Москву, на Высшие женские курсы Герье. И как только родители не побоялись отпустить от себя такую красавицу? Доверяли вложенному в прелестную головку здравому смыслу и полагались на бога – наверное, так.

Белла была очень хороша собой – статная брюнетка с правильными чертами лица и вдохновенными жгучими глазами. Но мужчины заглядывались на неё попусту – такие девушки не размениваются на случайные романчики, а ждут суженого, одного-единственного, и всегда точно знают, он перед ними или не он. В Москве Белла изучала философию, историю, литературу и писала диплом, подумать только, о творчестве Достоевского! Незадолго до начала Первой мировой войны девушка поступила в одну из студий знаменитого Станиславского, обучалась там актёрскому мастерству и грезила сценой. Но и о замужестве, конечно, задумывалась. Был у неё один знакомый – бедный художник, который Белле очень нравился…

Вечная невеста

Познакомились они в 1909 году в гостях у общей подруги, дочери витебского врача Теи Брахман (одноклассницы Беллы и девушки Марка, а также одной из его первых натурщиц – Тея даже позировала ему обнажённой). Души Беллы и Марка сразу потянулись одна к другой, но молодые люди прекрасно понимали, что родители Беллы не согласятся на их брак: Шагалу следовало доказать своё право быть достойным такой невесты. Как в сказке – совершить подвиг! Убить дракона проще, чем стать знаменитым художником в несколько лет, но, если речь идёт о Белле Розенфельд, стоило постараться. Забыть её Марк всё равно не смог бы.

Вот как описывал свои ощущения от первой встречи сам Шагал:

«С ней, не с Теей, а с ней должен быть я – вдруг озаряет меня! Она молчит, я тоже. Она смотрит – о, её глаза! – я тоже. Как будто мы давным-давно знакомы и она знает обо мне всё: моё детство, мою теперешнюю жизнь и что со мной будет; как будто всегда наблюдала за мной, была где-то рядом, хотя я видел её в первый раз. И я понял: это моя жена. На бледном лице сияют глаза. Большие, выпуклые, чёрные! Это мои глаза, моя душа. Тея вмиг стала мне чужой и безразличной. Я вошёл в новый дом, и он стал моим навсегда».


А вот рассказ Беллы о том, как она впервые увидела Марка:

«Откуда он взялся? Я его никогда не видела. Он не похож ни на друзей Теиных братьев, ни на кого. Ступает как-то неуверенно. Со сна, что ли? Поднял руку и забыл опустить. Она так и застыла крючком. <…> Голова у него всклокочена. Спутанные кудрявые волосы рассыпаются, падают на лоб, закрывают брови и глаза. Когда же глаза проступают, оказывается, что они голубые, небесно-голубые. Странные глаза, необычные, продолговатые, как миндалины. И каждый глаз смотрит в свою сторону, точно две разъезжающиеся лодки. Такие я видела только на картинке в книжке про хищников. Рот приоткрыт – то ли хочет заговорить, то ли укусить острыми белыми зубами. И всё в нём напоминает зверя, застывшего, как сжатая пружина, и готового в любой момент прыгнуть».


Вскоре Шагал уехал в Париж «за подвигом», но разлука лишь укрепила чувства молодых людей. Марк так привык считать Беллу своей невестой, что этот статус сохранился даже после свадьбы: не в жизни, а в искусстве. Вечная невеста с полотен Марка Шагала – это всегда она, Белла.

Влюблённые не упускали друг друга из виду даже на расстоянии многих километров. Когда девушка написала Шагалу в Париж, что за ней пытается ухаживать какой-то молодой человек, Марк тут же всё бросил и помчался домой, вернувшись в Витебск точно к началу Первой мировой войны.

А в Париже он оказался благодаря щедрости депутата-мецената Максима Винавера, выделившего талантливому молодому художнику стипендию для четырёхлетней учёбы во Франции. Шагал жил в знаменитом «Улье» на Монпарнасе, дружил или соседствовал с Модильяни,

Сутиным, Леже, Цадкиным, посещал спектакли Дягилева, без устали бродил по музеям, участвовал в выставках – и безмерно скучал по родным, по любимой Белле и по Витебску, не разделяя их.

Уже тогда он завоевал себе известность, о какой не мог мечтать сын скромного витебского лавочника. Вообще, в том, что юного Шагала заинтересовало изобразительное искусство, был повинен случай. Когда Мовша учился в пятом классе (а учился он, кстати, прескверно – был застенчив, заикался, не мог дать ответа, даже если знал его, – и был оставлен как-то раз на второй год), на уроке рисования один довольно противный ученик похвастался, как ловко он перерисовал картинку из журнала «Нива»: через тонкую папиросную бумагу. Эта картинка – она называлась «Курильщик» – произвела на Шагала такое впечатление, что он с трудом дождался окончания урока, чтобы побежать в библиотеку, взять там «Ниву» и погрузиться в рисование. Для срисовывания Мовша выбрал портрет композитора Антона Рубинштейна – таким стал первый в истории рисунок Шагала, за ним последовали другие, а потом уже всем домашним стало ясно, что мальчик, кажется, выбрал себе профессию. Родители Шагала не стали отговаривать его, несмотря на то что их религия запрещала изображать человеческие лица. Как вспоминал сам Шагал, «нам никогда бы не пришло в голову, что этот строгий запрет может касаться и тех листочков, на которые я срисовывал то, что было напечатано на других. Никто в моей семье не видел в моём призвании ничего скандального». Листочками со своими рисунками Марк увешал все стены спальни, но до того, чтобы сказать своё слово в искусстве, было ещё, конечно, как до Луны. Или как от Витебска до Парижа.

В 1910 году Шагал принял участие в своей самой первой выставке – это была коллективная экспозиция картин учеников и учениц Бакста и Добужинского в

Петербурге, в редакции журнала «Аполлон». Тогда он стремился рисовать всё только с натуры: окна родного дома, улицу, людей, природу В ранних работах Шагала приметы его знаменитого стиля едва ощутимы: краски ещё не бушуют в полную силу, сознательный примитивизм выглядит «бессознательным», да и сюжеты он выбирает отнюдь не самые провокационные (исключением выглядит разве что «Покойник (Смерть)», написанный в 1908 году (Музей современного искусства, Париж)). Талант, с которым Шагал явился на свет, нуждался в огранке – и под огранкой не имеется в виду одна лишь учёба в художественной школе. Важнейшую роль сыграет ощущение себя частью большого, но тесного еврейского мира, а для того чтобы это ощущение возникло, художнику нужно было оторваться от привычной среды, воспарить над ней, как парят над городом его вечные любовники. В Париже Шагал в буквальном смысле напитывался идеями, восхищался работами коллег, перенимал опыт и при этом взращивал, пестовал в себе детские воспоминания, память о Витебске, своё еврейство, свою любовь к Белле… На этом поле и расцвёл его редкий, особенный дар: Шагал-художник сохранил детское восприятие незамутнённым до самых поздних дней жизни. И в родной город накануне Первой мировой он вернулся уже, можно сказать, состоявшимся художником.

По пути в Витебск, 15 июня, Марк успел показать картины в Берлине, в галерее журнала «Der Sturm». Это была первая персональная выставка Шагала, где зрителям представили 40 картин и полторы сотни рисунков, гуашей и акварелей парижского периода. Эти работы Марк там и оставил, полагая, что вскоре вернётся в Европу, но человек предполагает, а война и революция располагают… Долгих восемь лет Шагал проведёт в России, и эти годы вместят так много… Женитьбу, рождение дочери Иды, появление знаменитой «Витебской серии» – оммаж любимому городу, разлука с которым, увы, не за горами.

Свадьба Марка и Беллы состоялась 25 июля 1915 года в Витебске. Родители невесты будто бы смирились с её выбором, но на самом деле противостояние продолжалось. И даже свадьба, как утверждал Шагал, обернулась для него «пыткой». А ведь сам этот сюжет – единение любящих, венчание – был одним из любимейших для Шагала-художника, и он обращался к нему на протяжении всей творческой жизни… Чаще свадеб, еврейских праздников и витебских домиков он изображал лишь Беллу – она появится в сотнях его картин и рисунков. На картине «День рождения» (1915, Музей современного искусства, Нью-Йорк) запечатлён счастливейший момент жизни Марка и Беллы, когда в его день рождения она принесла в комнатку, которую художник снимал под мастерскую, все свои шали и покрывала, а ещё – букет цветов, сорванных в чужом саду. Жалкая комнатка тут же расцвела, а Марк кинулся к мольберту.

«Кисточки окунались в краски, – вспоминала Белла. – Разлетались красные, синие, белые, чёрные брызги. Ты закружил меня в вихре красок. И вдруг оторвал от земли и сам оттолкнулся ногой, как будто тебе стало тесно в маленькой комнатушке. Вытянулся, поднялся и поплыл под потолком. Вот запрокинул голову и повернул к себе мою. Вот коснулся губами моего уха и шепчешь…» Ощущение полёта рядом с Беллой сохранилось у Марка на долгие годы, и он ничего не придумывал, рисуя свою знаменитую «Прогулку» (1918, Русский музей), где Белла уже парит над Витебском, а Марк вот-вот воспарит следом…

Сразу после свадьбы молодые уехали на дачу в деревню Заольше близ Лиозно, но медовый месяц, как ему, впрочем, и полагается, не продлился долго. В сентябре Шагалу, который был военнообязанным, пришлось ехать в Петроград, и, конечно же, Белла последовала за ним. Слишком много времени они провели в разлуке, чтобы вновь расставаться.

В Петрограде Шагал работал в Центральном военно-промышленном комитете под руководством брата своей жены Якова Розенфельда. Эта должность позволила художнику избежать призыва в действующую армию. Шагал участвовал в выставках, горячо откликаясь на происходящие вокруг страшные события. В его работах этого периода появляются не только сияющие счастьем влюблённые, но и раненые солдаты, и напуганные, растерянные горожане. И всё же счастья больше – даже в самый трудный, невыносимо тяжёлый период истории мужчина может быть счастлив, если рядом с ним – любимая женщина, а художник – если ему хватает денег на краски и холсты. Самые восхитительные изображения Беллы датируются такими трудными для России годами – 1916,1917,1918… «Розовые любовники» (1916, частная коллекция), «Красавица в белом воротнике» (1917, частная коллекция), «Двойной портрет с бокалом вина» (1917, Помпиду), «Венчание» (1918, Третьяковская галерея)…

18 мая 1916 года Белла Шагал родила девочку – Иду.

В январе 1918 года нарком и ценитель искусств Анатолий Луначарский назначает Марка Шагала комиссаром по делам искусств Витебской губернии. Всего через несколько месяцев в городе откроется знаменитое Витебское народное художественное училище. Из Москвы и Петрограда по просьбе Шагала туда прибудут Добужинский и Пуни, Лисицкий и Малевич, Тилберг и Фальк. Здание училища можно увидеть по сей день – на улице Правды, 5а. Жаль, что нельзя увидеть работы, собранные для Музея современного искусства, организованного в городе стараниями Шагала и его единомышленников, – увы, шедевры Малевича, Гончаровой,

Ларионова и других знаменитых мастеров были переправлены в Минск и Петроград, а многие попросту утрачены.

Шагал довольно скоро разочаруется в деятельности, начатой с такой охотой. На посту комиссара по делам искусств он, помимо вышеперечисленного, руководил украшением Витебска к первой годовщине Великого Октября, но не нашёл общего языка с коллегой, супрематистом Казимиром Малевичем – и, чтобы не умножать конфликты, покинул Витебск вместе с Беллой и маленькой Идой. Он разочаровался и в революции, которую поначалу принял восторженно – ведь она дала евреям равные права…

Время летело, как влюблённые с шагаловской картины «Над городом» (1918, Третьяковская галерея) – они словно бы прощаются с любимым Витебском, Белла указывает новый путь, Марк оборачивается, чтобы в последний раз запечатлеть в памяти домики родного города, его бескрайние серые заборы и смешные вывески, его снег и солнце и всю бесчисленную родню, с которой уже не придётся свидеться…

Родители Беллы во время революции потеряли всё своё состояние. Дяде Марка, ставшему зеленолицым скрипачом на картине своего племянника (1923–1924, Музей Соломона Гуггенхайма, Нью-Йорк), другому дяде – Зусману, брату Давиду («Давид с мандолиной», 1914, Приморская картинная галерея, Владивосток) – всем, кто остался в Витебске, вскоре суждено будет умереть – или покинуть город. Но на картинах Марка они останутся там навеки…

Ни Марк, ни его жена не догадывались о том, что никогда больше не увидят родного Витебска. Путь маленькой семьи лежал в Москву, где им придётся жить два года. Они хотели уехать в Париж, но границы всё ещё были на замке.

«Париж, ты мой второй Витебск!»

Белла была музой, натурщицей и единомышленницей Марка, именно она придумывала названия картинам Шагала – до их свадьбы это делал французский поэт Блез Сандрар, а в поздние годы обязанность перейдёт к дочери Иде. Теперь Белла стала ещё и его «Витебском», и, уезжая навсегда, Марк увёз с собой не только жену, но и свой любимый город в их общей памяти. Тем более что настоящего Витебска, по мнению Марка, больше не существовало – как не существовало отныне его семьи. Мамы не стало в 1915-м, брат Давид вскоре умрёт от туберкулёза, отца собьёт грузовик в 1921 году (единственный, как утверждал Марк, грузовик в Витебске), сёстры переберутся в Петроград… Витебск жил лишь в памяти, и случайно произнесённое «А помнишь?» разворачивалось в картину, где находилось место для каждой из бесценных подробностей. Ханукальные деньги, которые брат Беллы тратил на извозчиков – чтобы прокатиться по городу с шиком. Весёлое пьянство всех мужчин семьи на празднике Торы. Пустой стул и бокал вина для пророка Илии. Отец, читающий вслух из Агады. Чудесная игрушечная скрипка, которую маленькая Башенька подарила подруге на Пурим – и о которой так жалела всего через день. Не на этой ли скрипке играли все музыканты Шагала, вне зависимости от цвета лица? Кстати, зелёные лица его персонажей, по мнению некоторых искусствоведов, обозначают обновление, связь с природой и саму жизнь. И ещё одно «кстати»: Шагала не интересовало мнение современников-искусствоведов и то, как они трактуют символику его картин. Куда важнее было передать доподлинное чувство, охватившее его в процессе создания какого-нибудь «Зелёного еврея» или «Синих любовников»…

В тот двухлетний московский период Шагалу, как всякому главе семейства, пусть и маленького, приходилось думать не только о творчестве, но ещё и о заработке. Он получил работу в Еврейском камерном театре: делал декорации, оформлял вестибюль, придумывал костюмы для артистов. К сожалению, это сотрудничество не принесло ему вообще никаких денег. За труды Шагалу так и не заплатили, а времена наставали тяжёлые, голодные, и теперь уже не хватало средств не то что на краски, но даже на еду… К тому же Марк страдал от укоренившегося мнения о нём как всего лишь «еврейском художнике». Считал этот статус безнадёжным, мечтал о мировом признании и прочной славе, которая, поманив, спряталась и покамест не подавала признаков жизни. Он начал работать в подмосковной колонии для еврейских детей-сирот, жертв украинских погромов 1919 года, принялся писать мемуары, которые увидят свет в 1925 году в Нью-Йорке, будучи опубликованными на идише. Первый вариант книги воспоминаний посвящался «Рембрандту, Сезанну, маме, жене» – самым дорогим для Шагала людям. Позднее художник не раз возвращался к этому тексту, дорабатывая и переписывая отдельные куски.

Мемуары эти заканчивались такими словами: «Я похудел. Изголодался. Я хочу видеть вас, Глез, Сандрар, волшебник Пикассо. Я устал. Я приеду к вам с женой и ребёнком. Разольюсь среди вас, как река. Европа полюбит меня, и, может быть, вслед за ней и Россия, моя Россия».

Оставаться в России супруги не видели смысла, и, когда Шагала пригласили на выставку в Каунас, это стало началом их личного исхода. Луначарский был в курсе и всячески поддерживал любимого художника, помогая ему, а позднее и его семье покинуть голодную, стонущую от ран страну.

Из Каунаса Шагалы уехали в Берлин: возвращение чем-то напоминало тот спешный отъезд из Парижа.

В Берлине Марк первым делом поспешил узнать, как поживают его картины, оставленные в Германии после выставки 1914 года. Сорок работ хранились у берлинского маршана Герварта Вальдена, и он даже продал что-то из них, да вот беда, инфляция съела все сбережения, и Шагалу остались лишь жалкие гроши. Ну и судебные разбирательства с новыми владельцами картин, которые Вальден пристроил без ведома художника.

Зато выставка новых работ прошла с грандиозным успехом – похоже, Европа и впрямь раскрывала Шагалу объятья! Здесь, в Берлине, он увлекается интересными техниками: осваивает офорт, сухую иглу, литографию. Надо сказать, что Шагал высоко ценил профессиональную подготовку, а также превосходно разбирался в химическом составе красок, поэтому его полотна с годами не стареют, не выцветают, а краски не осыпаются и не трескаются. И это при том, что поначалу ему приходилось экономить буквально на всём: первые картины Шагала написаны не на настоящих холстах, а на простынях, скатертях, старых рубашках. Постепенно он освоит едва ли не все существующие в изобразительном искусстве техники, а в поздние годы прославится как создатель театральных декораций, эскизов для церковных витражей, керамики и так далее.

В Берлине Шагалы прожили до 1923 года, после чего по приглашению знаменитого маршана Амбруаза Воллара прибыли наконец в вожделенный Париж. «Париж, ты мой второй Витебск!» – восклицал Шагал, и эти слова дорогого стоили: сравнения с Витебском удостаивался далеко не каждый город. Но Париж, в отличие от Берлина, не спешил Шагалу навстречу. Картины, которые Марк оставил в съёмной квартире на Монпарнасе, его не дождались, новый владелец отправил холсты на неохраняемый склад, откуда их растащили, а из одной картины консьержка даже сделала крышу клетки для кроликов. Однажды в знаменитом кафе «Ротонда» Марк с Беллой услышали пренебрежительные слова Жоржа Брака: «Сколько тут этих приезжих, они все едят наш хлеб!..» Многие французы, даже те, кто хорошо знал Шагала, относились к нему пренебрежительно, свысока. А он, надо сказать, всегда очень ревниво воспринимал творчество других художников, особенно если те были евреями, как, к примеру, Мойше Кислинг. Ревновал – и завидовал. Особенно тяжело ему давалось сравнение своих работ с тем, что делал Пикассо. «Я похож на комара, который летает вокруг Пикассо и пищит. Я кусаю его один раз, другой, а потом он одним махом убивает меня», – признавался Шагал Вирджинии Хаггард. Он считал Пикассо «законодателем мод» и говорил: «Что бы он ни делал, в результате получается шедевр; безусловно, у его работ есть особая аура».

Но зависть завистью, а творчество – творчеством. Шагал принялся восстанавливать по памяти утраченные работы, а затем приступил к созданию серии иллюстраций, заказанной Волларом. Дело в том, что предприимчивый Воллар помог Шагалу вернуться во Францию не столько по доброте душевной (это не совсем про Воллара), сколько потому, что у него имелись в отношении художника серьёзные планы. Торговец справедливо считал, что Шагал станет прекрасным иллюстратором, а Марк как раз мечтал применить новые техники, освоенные в Берлине. Воллар предложил проиллюстрировать книгу графини де Сегюр «Генерал Дуракин», но Шагал отстоял свой вариант: «Мёртвые души» обожаемого им Гоголя! Маршан подумал и согласился. Шагал с радостью приступил к этой сложной и новой для себя работе. За два года он сделал 107 досок – офорты, гравюры, акватинта представляли Чичикова и компанию в городе N, чрезвычайно напоминающем Витебск. В 1927 году был отпечатан первый тираж иллюстраций, но публиковать книгу

Воллар отчего-то не спешил. В 1939 году маршан погиб, затем началась война, и только после её окончания Ида и Марк вернулись к идее иллюстрированного французского издания. В 1948 году книга вышла ограниченным тиражом с иллюстрациями на 96 отдельных вкладных листах и тут же получила гран-при Венецианской биеннале. Сегодня полное собрание всех этих отпечатков иллюстраций считается редкостью, им могут похвастаться лишь три музея – Эрмитаж, Третьяковская галерея и музей Шагала в Витебске. Одновременно с иллюстрациями к «Мёртвым душам» художник делал целые серии офортов и живописных работ к Ветхому Завету и басням Лафонтена, но их постигла та же судьба: они лежали много лет и увидели свет лишь после смерти заказчика – Амбруаза Воллара.

Шагалу были свойственны типичные для всех художников сомнения, он, как утверждали хорошо знавшие его люди, даже будучи счастлив, всегда о чём-то тревожился, и эта тревога составляла неотъемлемую часть его жизни. Случались у него и серьёзные творческие кризисы, и периоды молчания, и депрессии, нередко приходили мысли о самоубийстве. Он говорил, что знакомство с Беллой в Витебске спасло его от очередного желания свести счёты с жизнью, что он подолгу стоял на мосту через реку Витьбу, размышляя о том, что ему, скорее всего, так и не удастся найти свой путь в искусстве.

Но в Париже, рядом с любимой Беллой и маленькой Идой, Марк вновь по-настоящему поверил в себя, в свой талант и в удачу, и удача тут же откликнулась, приведя его к большой славе буквально за руку. Тот путь, который Шагал мучительно отыскивал в метаниях между провинциальным Витебском, где заборы вдруг стали напоминать пулемётные ленты, и столичным Петроградом, между голодной Москвой и мрачным Берлином, в Париже вдруг увиделся ясно, как сквозь чисто вымытое окно весенним утром. Основы, заложенные первым учителем Юделем Пэном, уроки, данные Бакстом в Петербурге, знакомство с Пикассо и Модильяни в Париже, а главное, то уникальное мироощущение, которое он привёз с собой из дома, как привозят альбомы с фотоснимками и документы в коробках из-под печенья, – всё наконец встало на свои места для того, чтобы из разрозненных кусочков явился шагаловский гений.

Кубизм, фовизм, экспрессионизм, неопримитивизм, сюрреализм… От всех этих течений художник взял понемногу, ровно столько, сколько ему было нужно, и ни каплей больше. Его сочная, всегда неожиданная, но при этом легко узнаваемая палитра быстро нашла ценителей среди парижан, заново учившихся радоваться жизни. А то, что сюжеты не всегда были понятны, – ну так это дело наживное! Зрители вскоре привыкнут к низеньким крышам Витебска, к вечному снегу и печальному веселью далёкого города, который Шагал продолжал считать своей родиной. «Зелёный уличный скрипач» расцветит музыкой серенькую улочку Витебска, весёлый крестьянин в красной фуражке накормит свежей травкой корову – частую гостью картин Шагала, а гигантский «Петух» (1929, Тиссен-Борнемиц, Мадрид), на котором едет верхом, как на коне, человек в красных брюках, возможно, символизирует Францию? Галльский петух-спаситель, вывезший Шагалов из занемогшей в революционной горячке России? Или же этот петух – родом из витебского курятника, где юный Шагал делал свои первые рисунки (другого места в доме ему было просто не найти, а сёстры, дождавшись, пока работа будет закончена, спешили вытереть ею пол)?..

Трактовать творчество Шагала, как уже было сказано, можно по-разному; единственное, чего художник не признавал, так это если его картины называли «фантастическими». Он считал, что пишет только то, что есть на самом деле, – и почти никогда не приукрашивает реальность. Говорил: «Остальное могут доделать другие, я же слишком хорошо знаю свои картины. Они часть меня, но я не знаю, о чём они».

Глубокий синий цвет его картин, достойный особого эпитета ьиагаловский, появился как раз в те счастливые парижские годы – «Белла в Мурийоне» (1926, частная коллекция), «Фрукты и цветы» (1929, частная коллекция), «Жизнь крестьянина» (1925, Художественная галерея Олбрайт-Нокс, Буффало), – везде царит эта восхитительная синева: небесная, морская, вечная, как счастье просыпаться и засыпать в Париже каждый новый день.

Увы, этому счастью, как и любому другому, однажды настанет конец.

Горящие огни

Белла быстро полюбила Францию, а для Иды эта страна стала настоящей родиной. Дочь Шагалов рано повзрослела, когда ей не было ещё двадцати, завела близкие отношения с неким Мишелем Раппопортом, предпочитавшим своей настоящей фамилии псевдоним Горди. У Мишеля были русско-еврейские корни, и это сближало его с Шагалами. Родители, узнав о романе Иды, настояли на свадьбе – повели себя как приверженцы устаревшей морали. Ида не смогла противостоять им и в 1934 году вышла замуж за Мишеля, но восемнадцать лет спустя брак всё-таки распался. В январе 1952 года Ида выйдет замуж за историка искусств Франца Мейера и родит ему троих детей: мальчика Пита и девочек-двойняшек Мерет и Беллу.

Марк Шагал в 1937 году получил французское гражданство, а чуть позже приобрёл на юге Франции прекрасный особняк XVII века; впрочем, семье не довелось пожить там в своё удовольствие… Вновь надвигались тёмные времена, сгущались, как тучи над Витебском, – счастливый период между двумя войнами оказался очень коротким. Ещё в 1933 году по приказу Геббельса в Мангейме были публично сожжены картины Шагала, заклеймённые нацистской пропагандой как дегенеративные. Нацистам не могли понравиться ни сюжеты, ни исполнение – тем более что Шагал, хоть и не любил, когда его зовут еврейским художником, справедливо видя в этом определении местечковостъ, сам всегда подчёркивал: я – художник-еврей.

В 1937 году Марк Шагал пишет картину «Революция» (частная коллекция), а через год – знаменитое «Белое крещение» или «Белое распятие» (1938, Художественный институт Чикаго). Христос для Шагала здесь прежде всего – еврей, переживающий муки, а вся картина пронизана неподдельным ужасом, предчувствием новых страданий народа. Справа горит синагога, слева размахивают красным флагом бойцы революции, и тот, кто не успеет сесть в лодку, и без того переполненную, вскоре примет мучительную смерть. Происходит всё, разумеется, в Витебске, хотя картина была написана в Париже, спустя две недели после Хрустальной ночи[20]. Белла примерно в то же время начала работу над своей книгой воспоминаний, пытаясь изжить в прозе страх перед неминуемой катастрофой евреев Восточной Европы.

Во Франции, как полагали Шагалы, евреям ничто не угрожало, дочери с зятем стоило огромного труда уговорить их покинуть свою вторую родину и только что купленный особняк в Горде. Вирджиния Хаггард пишет:

«Сделку по продаже дома заключили в тот самый день, когда немцы вошли в Голландию и Бельгию. Казалось, Шагалы не осознавали грозящей им опасности. Когда представитель Комитета чрезвычайного спасения США привёз в Горд приглашение Шагалам, они раздумывали, стоит ли уезжать».

Выехали из Марселя 7 мая 1941 года (Марк питал к цифре «семь» особую привязанность, считая её счастливой для себя), сели на корабль в Лиссабоне и поплыли в Нью-Йорк. Иде с мужем пришлось задержаться, чтобы «освободить» работы Шагала, арестованные гестапо, – это была превосходная коллекция из 500 картин, уже тогда оценивавшаяся в кругленькую сумму. В итоге всё закончилось благополучно, и семья воссоединилась в США, где началась новая глава их жизни.

Шагал действительно не хотел ехать в Америку, не понимал, как он сможет там работать, волновался, найдутся ли там коровы, чтобы их рисовать. Коровы нашлись, да и вдохновение, как выяснилось, за океаном водится. Свадьбы, коровы, петухи, скрипачи, неизменный Витебск появляются во многих картинах американского периода, разошедшихся в основном по частным коллекциям. В 1942 году Марк работает над декорациями к балету на музыку Чайковского «Алеко», увидеть их сегодня можно в Нью-Йоркском музее современного искусства. Премьеру сыграли в Мехико-Сити, и гордая Белла, работавшая, кстати, над созданием костюмов к этому балету, писала своим друзьям: «Шагаловские декорации пылали, как солнце в небесах. И весь балет был пронизан потоками света и радости».

Белла была рядом с Марком, поэтому повсюду царили свет и радость, даже при том что Париж всё ещё не был освобождён, а что творится в Витебске – лучше не думать… Белла по-прежнему придумывала названия картинам мужа, бдительно следила за его одеждой – сама подбирала цветовые сочетания жилетов и рубашек, – и, самое главное, она каждый день дарила ему веру в жизнь. Как они оба ликовали, когда до Америки долетела долгожданная весть об освобождении Парижа в августе 1944-го! Белла мечтала о том, чтобы вернуться во Францию, но судьба распорядилась иначе, оставив её за океаном навсегда.

«Мы отдыхали в горах в Адирондаке, – рассказывал Шагал Вирджинии Хаггард, – и у Беллы неожиданно разболелось горло. Она всё время просила горячего чая. На следующий день у неё поднялась такая высокая температура, что я отвез её в больницу. Увидев в коридорах монахинь, она сильно расстроилась. Дело в том, что раньше мы с ней были на озере Бивер, и она прочитала там объявление, что проезд открыт только для белых людей христианского вероисповедания, это было ей невыносимо. Странно, что перед самой болезнью она закончила свои мемуары и сказала мне: “Смотри, тут все мои блокноты. Я всё привела в порядок, чтобы ты потом знал, где что лежит”.
А в больнице, – продолжал Марк свою исповедь, – естественно, стали спрашивать все данные – имя, возраст, а когда спросили про вероисповедание, Белла отказалась отвечать. Она сказала: “Мне здесь не нравится, отвези меня обратно в отель”. Я отвёз её обратно, а на следующий день было слишком поздно».


Марк до конца своих дней не мог простить себе, что послушал Беллу и не оставил её в клинике. Скорее всего, спасти её не смогли бы – пенициллина не было, весь он шёл на нужды армии, и, когда Ида раздобыла где-то немного лекарства, оказалось, что – слишком поздно. Белла умерла от сепсиса 2 сентября 1944 года. Ей не было и пятидесяти лет.

Последнее, что она произнесла: «Мои тетради…»

Книгу Беллы Шагал «Горящие огни» впервые опубликуют в 1947 году, Марк сделает к ней иллюстрации и напишет послесловие, оканчивающееся мучительными строками:

«2 сентября 1944 года, когда Белла покинула этот свет, разразился гром, хлынул ливень.
Всё покрылось тьмой».


Носки Шагала

6 сентября Беллу Шагал похоронили на кладбище Уэстчер Хиллз, примерно в 30 километрах к северу от Нью-Йорка. Чужая земля станет ей последним приютом. А Марк, вернувшись в пустой дом, установил на мольберте старый портрет Беллы, написанный когда-то давно в Витебске, и сказал дочери: пусть выбросит все его кисти и краски. Он больше не будет художником, таким станет его траур по жене.

Девять долгих месяцев Шагал действительно не брал в руки кисть. Он! Любивший своё дело сильнее всего на свете! Говоривший буквально следующее: «Праздники существуют для работы. Для меня день, прожитый без работы, ненастоящий. Мне нужно чувствовать, что я продвинулся вперёд, решил какую-то проблему или совершил открытие. Зачем эта постоянная гонка? Вечный поиск чего-то, возможно, недостижимого. Как милосердно устроен художник – он никогда не удовлетворён. Иначе что может заставить его двигаться дальше и дальше?»

Его заставила – Ида. Добрый ангел Шагала-человека и Шагала-художника, она оберегала отца от житейских невзгод, взвалив на себя все заботы и проблемы, каждый день по чуть-чуть возвращала Марка к жизни. Эта молодая женщина обладала сильным духом («Настоящий Шагал!» – с любовью говорил о ней Марк и со стыдом вспоминал, как сожалел много лет назад, что у него родилась дочь, а не сын) и неукротимой волей. Она вместе с Марком оплакивала Беллу, но понимала, что если отец не начнёт работать, то уйдёт той же дорогой.

Иде тогда исполнилось 28 лет, и она была очень хороша собой. Вот как её описывала Вирджиния Хаггард: «Это была красивая женщина с пышными рыже-золотыми волосами, как у “Флоры” Тициана, с бирюзово-голубыми глазами и широкой, как у Шагала, улыбкой и такими же великолепными зубами. Речь её была изысканной, походка – изящной. Несколько её картин стояли тут же, возле стен; утончённые, причудливые полотна, сиявшие скромностью и искренностью». Ида тоже считала себя художницей, но большую часть времени у неё отнимали дела отца. Шагал долгие годы прибегал к услугам агента Пьера Матисса, сына знаменитого художника, и был доволен этим сотрудничеством, но и на долю Иды выпало много самых разных хлопот. У её отца был сложный характер, и он вовсе не всегда был таким душкой, каким его воображают некоторые поклонники. Как уже было сказано, он завидовал другим художникам (особенно евреям, а больше всех – Пикассо и Матиссу), не умел сдерживать приступы гнева, очень не любил расставаться с деньгами. Наголодавшись в детстве, пережив годы нищей юности, когда родные Беллы общались с ним как с парией[21] потому, что он не имел средств и дорогих костюмов, Шагал обещал однажды, что у него никогда не будет столько денег, чтобы он сказал себе – достаточно, на этом я могу остановиться. Позднее, когда Ида заявила о своих правах на наследство матери, включавшее картины Шагала, отец отреагировал крайне резко и нетерпимо, заявив: «Я ещё не умер, а дочь уже хочет присвоить себе мои картины!», но потом, под давлением Вирджинии и пары друзей, всё-таки пошёл Иде навстречу

Затянувшееся молчание Шагала-художника серьёзно тревожило Иду, да и силы её к тому времени были на пределе. После смерти Беллы Марк жил вместе с дочерью и её мужем в доме № 42 по улице Риверсайд-Драйв, и об отъезде из Нью-Йорка пока не было и речи. Весной, когда экономка Шагалов внезапно попросила расчёт, Ида находилась на грани нервного срыва – постоянно поддерживать отца, вести переговоры с его обеспокоенными агентами, пытаться сохранить свой собственный брак, а теперь ещё и штопать носки?! Носки особенно беспокоили Иду – после ухода экономки в доме их скопилось великое множество, а выбрасывать дырявое бельё в бережливых семьях не принято, даже если хозяин носков – художник с мировым именем. Белла научила свою дочь многому, Ида унаследовала от неё элегантность, прекрасный вкус, умение общаться, но вот шить или штопать, увы, не умела. И, когда носков скопилось критическое количество, Ида предложила своей знакомой, подрабатывавшей уборкой и шитьём, зайти на Риверсайд-Драйв. Знакомую звали Вирджиния Хаггард-МакНил.

Вот так неромантично – с дырявых носков – началась история семилетнего романа Марка и Вирджинички, как он вскоре станет её называть. Справедливости ради стоит сказать, что Вирджиничка, чисто теоретически, тоже не должна была владеть навыками штопки, поскольку отец её прежде был британским консулом США, а двоюродный дед – тот вообще классик английской приключенческой литературы, автор романа «Копи царя Соломона» Генри Райдер Хаггард. С одной стороны, девочка из такой семьи навряд ли стала бы зарабатывать на жизнь подённым трудом, с другой – в XX веке происходили истории и покруче. Отец Вирджинички был типичным английским эксцентриком. До своего назначения на крупный дипломатический пост он успел пожить в Венесуэле, где разводил свиней и – даже в этой экзотической стране – умудрялся выглядеть экзотически: ездил исключительно верхом на муле, писал стихи и отказывался употреблять в пищу мясо. Женился он на канадке из Квебека, девушке из простой фермерской семьи, после чего все его странности стали медленно, но верно сходить на нет. Когда Хаггард получил первое дипломатическое назначение во Францию, жена его была беременна Вирджинией, так что девушка, штопавшая носки Шагалу, оказалась парижанкой не только по духу, но и по рождению. На момент встречи с Шагалом Вирджиничке сравнялось тридцать (ему – пятьдесят восемь), она была женой шотландского театрального художника Джона МакНила и матерью пятилетней дочери Джин. Жила семья впроголодь: МакНил зарабатывал сущие крохи, да и те вскоре исчезли – вот Вирджинии и пришлось засучить рукава. Впрочем, работы она не боялась, куда больше её удручала затянувшаяся депрессия мужа. Когда она впервые отправилась в квартиру на Риверсайд-Драйв, то по пути вспоминала, что уже видела однажды Марка Шагала – на приёме в британском посольстве в 1933 году. Тогда восемнадцатилетняя Вирджиния была очарована его сияющей улыбкой, но даже и предположить не могла, что они встретятся совсем при других обстоятельствах…

Но вначале она познакомится не с ним самим, а с его дырявыми носками. Вирджиния забрала их домой, а когда отправилась к Шагалам относить готовую работу, взяла с собой дочку. Она вообще всегда брала Джин с собой, не решаясь оставить её с вечно мрачным мужем. Ида, увидев, как мать и дочь стоят в дверном проёме, держась за руки, попросила Вирджинию задержаться и позировать ей для рисунка. Та согласилась. Молодые женщины быстро прониклись друг к другу симпатией, в конце концов, они были практически ровесницы – Ида лишь двумя годами младше.

«Вы знаете французский? – спросила Ида, не отрываясь от рисунка. (Разумеется, Вирджиния знала французский! Зря, что ли, она родилась в Париже, да ещё и в семье дипломата, да ещё у мамы-канадки?!) – Дело в том, что отец не говорит по-английски, а ему нужна экономка, с которой он мог бы говорить на понятном ему языке. Вам нужна работа?» Весь вид Вирджинии отвечал на этот вопрос утвердительно: плохо одетая, утомлённая женщина выглядела старше своего возраста, хотя была несомненной красавицей, а выразительными глазами слегка напоминала Беллу. Она сказала, что с радостью приступит к своим обязанностям хоть завтра, если ей разрешат приводить с собой дочь. Ида не видела в этом проблемы – и тут же представила Вирджинию Марку. Художник только-только начинал выходить из своего горького затворничества, он показался девушке печальным и застенчивым. «…Мы невольно потянулись друг к другу, – вспоминала Вирджиния, – и глубинная радость жизни, на время погребённая под печалью, начала высвобождаться». Чуть ли не в первый раз подав Марку обед, Вирджиния услышала просьбу присоединиться: «Не могу же я есть совсем один, как собака?»

Маленькая Джин быстро освоилась в мастерской Шагала, глазела в окно на лодки, плывущие вверх и вниз по Гудзону, играла и, наверное, мешала взрослым. Марк не слишком-то любил шум – неизбежную примету любого детства, и со временем Джин отправят в школу-интернат, где ей придётся привыкать к новой жизни… Марк всегда был главным ребёнком своих женщин, а настоящим детям отводилась в лучшем случае роль второго плана.

Отношения Вирджинии с мужем становились всё хуже, она старалась проводить дома как можно меньше времени, зато к Марку летела как на крыльях. Роман их был неотменим, как, впрочем, и момент, когда Шагал вновь начал работать. «Вокруг неё» (1945, Помпиду) – Белла, вглядывающаяся в хрустальный шар с панорамой Витебска, Марк с перевёрнутой головой и парящий над ними ангел. Все работы Шагала этого периода – не что иное, как прощание с Беллой и признание в вечной любви… «Ноктюрн» (1947, ГМИИ имени Пушкина) – печальная работа в тревожных тонах, где вечную невесту-Беллу похищает призрачный конь и несёт вдаль от Витебска.

Вирджиния, надо отдать ей должное, вовсе не пыталась претендовать на место Беллы в доме и сердце Шагала. Она восхищалась красотой своей предшественницы, её умом, утончённостью, вкусом. Себя же, напротив, недооценивала, во всяком случае, именно такое впечатление складывается после прочтения книги «Семь лет изобилия», вышедшей спустя много лет после их расставания с Шагалом. Марку везло на спутниц, обладающих словесным даром, и пусть даже та, что придёт после Вирджинички, сделает всё, чтобы вымарать её имя из истории, Хаггард удастся вернуть себе принадлежавшее по праву. Речь идёт не о картинах или деньгах, а о тех воспоминаниях, которыми она желала поделиться. Воспоминания эти невероятно интересны, ведь Вирджиния была наблюдательна и оставила поистине бесценные свидетельства о том, как работал Марк Шагал.

Например, Хаггард утверждает, что он ни разу «не уничтожил и не бросил ни одной своей картины; вместо этого он их переписывал». Шагалу было важно довести каждую работу до совершенства, он с уважением относился к вещам и берёг хороший холст пуще всяких сокровищ. Вирджиния рассказывает о том, как Марк работал с гуашевыми набросками, поливая их водой, – а когда вода заканчивалась, отправлял помощницу срочно наполнить стакан, но стоило ей встать с места, кричал: «Оставь, я уже плюнул!»

Вирджиния подробно описывает процесс работы над декорациями и костюмами к балету Стравинского «Жар-птица» – это было то самое время, когда она решилась наконец уйти от мужа. Дочку отправили в интернат, и Вирджиния мучительно переживала разлуку с Джин, ведь прежде они никогда не расставались… Примерно тогда же она поняла, что ждёт ребёнка от Шагала. Когда Марк узнал новость, то… очень расстроился. Дело было не в том, что он не хотел иметь детей, – просто теперь весь мир узнает о том, что Шагал нарушил важную иудейскую традицию – годовое воздержание после смерти жены, предписанное обычаем. Интересно, что и Марк, и Белла жили, в общем, по светским правилам и дочь свою воспитали совершенно не так, как было принято в Витебске, но в отдельных случаях Шагал становился даже большим евреем, чем какой-нибудь ребе из книги «Горящие огни». Он много раз уговаривал Вирджинию принять иудаизм, но она отказывалась или отмалчивалась, да и с разводом, кстати, не спешила. Вирджиничка была мало того, что гойка, так ещё и происходила из семьи атеистов. Отец её не видел греха в том, чтобы ходить в церковь, но воспринимал это только как обязанность, принятую в его кругу. «Как это странно – относиться к религии как к культурной традиции! – удивлялся Шагал, слушая Вирджиничку. – <…> Для моих родителей религия была стержнем, вокруг которого вращалась вся жизнь».

Несчастливая «семёрка»

Сына, родившегося 22 июня 1946 года, назвали Давидом (Дэвидом) – в честь безвременно ушедшего из жизни брата Шагала. А вот фамилию мальчик получил другую – МакНил. Вирджиния всё ещё была в браке с Джоном МакНилом и по действующим законам США не имела права дать рождённому в этом браке ребёнку фамилию своего любовника. Давид МакНил – единственный сын Марка Шагала – станет известным музыкантом, писателем и композитором, чьи песни не посчитает зазорным исполнять сам Ив Монтан. Сегодня Давид – вице-президент Фонда Марка Шагала и числится там на равных правах с детьми Иды.

Но вернёмся в то время, когда Давид лишь только должен был появиться на свет. Вирджиния очень переживала, как эту новость воспримет Ида, но дочь Шагала отнеслась к известию вполне философски. Может, и не сильно обрадовалась, но и драматизировать не стала. Сама Ида на тот момент уже рассталась с первым мужем и готовилась к возвращению во Францию. Она не первый месяц уговаривала отца уехать в Париж, но тот не спешил покидать Америку. «Франция сильно изменилась. Я её не узнаю, – писал он Вирджиничке из Парижа, куда неугомонная Ида всё-таки вытащила его. – Понимаю, что должен жить во Франции, но не хочу отрезать себя от Америки. Франция – картина завершённая, Америку ещё предстоит написать. Может, поэтому там мне свободнее. Но работать в Америке – всё равно что кричать в лесу. Никакого эха…» И тем не менее именно в Америке Пьер Матисс устраивал ежегодную выставку новых работ Шагала в галерее на 57-й улице, там его ценили и знали, там жила Вирджиничка, там была похоронена Белла – а чего ждать от Парижа, кто знает?..

Пока Шагал заново присматривался к Парижу, Вирджиния готовилась к родам в Америке, но не в Нью-Йорке, а в доме, специально купленном Марком в Кэтскиллских горах. Этот чудесный дом в городке Хай-Фоллз Вирджиния нашла по просьбе Шагала, мечтавшего жить «в каком-нибудь захолустье и писать картины, которые, может быть, поразят мир». Конечно же, в Хай-Фоллз нашлось место для мастерской, и вообще, это был настоящий Эдем для художника. Ещё до отъезда Марк начал там работу над иллюстрациями к «Тысяче и одной ночи»: Вирджиния читала ему вслух сказки, а он делал быстрые наброски для будущей серии ярких гуашей.

Надо сказать, что саму Вирджинию Шагал изображал довольно редко – главной героиней его полотен по-прежнему оставалась Белла. Впрочем, на картине «Душа города» (1945, Помпиду) появляются и та, и другая. Не надо быть психоаналитиком, чтобы истолковать сюжет этого произведения – Марка разрывала пополам страсть к Вирджинии и чувство вины перед Беллой. Белла здесь – призрачная невеста, улетающая прочь, пока земная женщина крепко стоит на ногах, баюкая на руках петуха. И пусть Шагал-художник остался верен Белле, но Шагал-мужчина искренне полюбил Вирджиничку, говоря, впрочем, так: «Это Белла прислала тебя ко мне. Рембрандта после смерти Саскии утешала Хендрикье Стоффельс, а у меня есть ты».

Не всякая женщина смирилась бы с вечным присутствием предшественницы в доме, не всякая решилась бы рожать незаконного ребёнка, да ещё и в отсутствие будущего отца. Но Вирджиния была как раз та, что смирилась и решилась. Её единственным недостатком был даже не в том, что она не еврейка и никогда не видела Витебска, просто она не была Беллой… В мемуарах Вирджиничка искренне восхищается картиной Шагала, написанной в Хай-Фоллз в 1948 году, когда Давиду исполнилось два года, – «Чёрная перчатка» (частная коллекция, Париж) представляет собой двойной портрет Марка и Беллы, где у них одно тело и одна душа.

Тревожно встретивший весть о беременности Вирджинии Шагал, как утверждает она сама, специально уехал в Париж перед самыми родами. Её объяснение звучит кротко: Марк боялся всего, связанного с появлением человека на свет, и предпочитал находиться подальше. Сына он увидел лишь спустя два месяца. Пока Вирджиния нянчилась с малышом, Марк за океаном делал наброски к «Парижской серии», а по возвращении в Хай-Фоллз с упоением рисовал цветы из своего сада: букеты для него собирала Вирджиния. В это время были созданы такие работы, как «Автопортрет с напольными часами. Перед распятием» (1947, частная коллекция, Париж), «Букет с лилиями и летящие любовники» (1947, Тейт).

Весной 1948 года в Хай-Фоллз приехал бельгийский фотограф Шарль Лейренс, ровесник Шагала. Красивый, энергичный Лейренс сделал серию портретов Марка и его семьи и совершенно очаровал всех, включая Вирджинию. А в августе того же года Шагал со своей невенчанной женой, незаконным сыном и падчерицей, которую забрали из интерната, наконец-то отплыл во Францию на корабле «Де Грасс». Ида давно уже обосновалась в Париже, переживала новый роман и с радостью приняла у себя не только отца, но и подружку-мачеху и её детей. Джин, впрочем, вскоре отправили в Англию к родителям Вирджинии (взрослой Джин придётся потратить много душевных сил, чтобы простить матери ту лёгкость, с которой она от неё избавлялась, пусть и временно, пусть и по уважительным причинам…)

Во Франции дела Шагала шли лучше чем просто хорошо. Поначалу семейство проживало в городке Орживаль близ Парижа, но потом их потянуло на юг, где теплее. Они стали жить в Сен-Жан-Кап-Ферра, у нового агента Марка – Териада, а потом выбрали для себя прелестный провансальский городок Сен-Поль-де-Ванс – и поселились в усадьбе Холмы.

Давид рос в самой подходящей для малыша атмосфере, среди прекрасных пейзажей, в полной семье. Отец часто гулял с ним, учил его рисовать, мечтая, что мальчик однажды станет архитектором. Вирджиния всегда была рядом, наблюдая за тем, как работает Марк, – «иногда он брал кусочек бумаги или ткани и прикладывал его к холсту, чтобы посмотреть, как оттенок будет смотреться на полотне». Шагал довольно часто укладывал готовую картину в траву или же прислонял к дереву, «чтобы посмотреть, как на этом фоне выглядят нарисованные трава и деревья», это был важный тест на «подлинность» – ведь, по мнению Шагала, «хорошая картина создана из подлинной, живой материи». Он пел во время работы или слушал музыку, любил, когда Вирджиния читает ему вслух.

Будучи уже всемирно признанным художником, Шагал крайне болезненно относился к критике и, если в статье о его выставке были не только комплименты, искренне огорчался. Интересно, что замечаниям Беллы, а позднее – Иды и своей второй жены Вавы (Валентины Бродской) он безоговорочно верил: по требованию Иды переписывал картины, которые ей не нравились, по желанию Вавы много лет рисовал цветы, потому что та заявляла: за них лучше платят.

Что касается Беллы, она вообще была главным критиком Шагала. Ни одну картину нельзя было признать законченной, пока она не скажет своё слово. Она была и оставалась не просто самой важной женщиной в жизни Марка, но и абсолютным арбитром. Память о Белле сохранялась свято, и, пожалуй, лишь один человек для Шагала мог встать с ней вровень – его давно ушедшая мать. Вот и представьте, каково было жить Вирджинии в тени предшественницы, при том что тень эта от времени не становилась меньше, а, напротив, лишь разрасталась, заслоняя сегодняшний день.

С Идой у Марка были непростые отношения. Да, она многое сделала для своего отца, и он ценил это, но ругался с ней часто и по любому поводу. Отношения выясняли обычно на русском, и Вирджиничка лишь по интонациям могла догадываться, о чём шла речь. Писать Ида давно перестала, получала свои проценты с продаж картин отца. А вот Вирджиния, напротив, вдруг начала рисовать – и делала это с наслаждением, причем Марк её в этом всячески поддерживал. Вместе они ходили в гости к Матиссу, путешествовали по Италии, Швейцарии, часто бывали в Париже, совершили долгожданную поездку в Израиль. Шагал мечтал о крупных формах, ему хотелось рисовать фрески, но заказов на то, чтобы расписать часовню или общественное здание, долгое время не было.

Марк был по-настоящему привязан к Вирджинии и, когда она уезжала в Англию навестить родителей, отправлял ей печальные письма: «Когда тебя нет, всё кажется очень грустным. <…> Мне хотелось бы написать для тебя целую книгу, но по-французски я пишу, как русская свинья». Как все женщины Шагала, она выполняла много обязанностей, для которых обычно нанимают натурщиц и секретарш: позировала, вела корреспонденцию, а также фотографировала его работы, создавая первый каталог Шагала (со временем Вирджиния сделает фотографию своей профессией). По всему она должна быть счастлива, но, увы, в ней копились недовольство и раздражение. Смириться с ролью «вечно второй» – это одно, а вот жить практически без денег и выпрашивать всё до сантима у Шагала, не любившего расставаться с наличными и оплачивать чеки, – совсем другое! Вирджиничка чувствовала себя униженной, к тому же Ида стала вдруг проявлять характер и противиться излишнему, на её взгляд, влиянию бывшей экономки на её великого отца. Чтобы угодить Марку, Вирджиния решилась, наконец, совершить то, чего он так долго ждал от неё, – развестись с МакНилом и тем самым дать возможность Давиду носить законную фамилию.

Первая часть была выполнена, развод оформили сравнительно быстро, а вот вторую задачу решить так и не удалось. Прежде чем Шагал успел стать официальным отцом шестилетнему Давиду, Вирджиния ушла от него, забрав детей… Счастливая семёрка на сей раз не принесла Марку удачи – лишь семь лет Хаггард провела с Шагалом.

Часто говорят, что Вирджиния попросту сбежала от Марка к любовнику, но на самом деле всё было очень и очень непросто. Шарль Лейренс, тот самый бельгийский фотограф, снимавший Шагала в Америке, был почти ровесником Марка и навряд ли привлёк Вирджинию молодостью и красотой. Он приехал из США и появился в Холмах летом 1951 года, чтобы сделать теперь уже фильм о великом Шагале. Перенёсший тяжёлую болезнь сосудов Лейренс планировал навсегда осесть в Европе, скорее всего – в родной Бельгии. Вирджиния упоминает о его врождённой элегантности и прекрасном вкусе, а ещё у Шарля были разные глаза – один зелёный, другой карий (невольная рифма с невестой Аарона, брата Беллы, о свадьбе которого она так проникновенно пишет в своей книге, – у той невесты тоже были глаза разного цвета, и считалось, что это к счастью).

Лейренс снимал фильм в доме Шагалов, и между ним и Вирджинией вначале возникло чувство взаимной симпатии, а затем и нечто большее. Шарль стал обучать её киносъёмке, они помногу общались и стали дорожить компанией друг друга. Марк-то с Вирджинией всё чаще спорил, высказывал недовольство по самому ничтожному поводу… Когда она уезжала, он скучал, но стоило вернуться, как тут же следовали придирки и упрёки. Шагала утомляли дети, и он стал требовать, чтобы их кормили ужином отдельно. Он часто жаловался на Вирджинию и проявлял качество, которое она называла «детской неверностью»: сперва соглашался во всём, а после отрекался от своих же слов. Ну и, наконец, Марк и Вирджиния, судя по всему, сильно отличались темпераментами: об этом в книге мемуаров Хаггард сказано весьма деликатно, но умеющий читать между строк поймёт всё правильно: «…я тосковала по некой страстной нежности, которая наполняла картины Марка, и этого я не могла ему объяснить. По натуре Марк был робким и сдержанным в любви. Его нежность всё больше и больше уходила в творчество. Он много говорил о любви, он рисовал любовь, но он не любил».

Шарль впервые поцеловал Вирджинию в доме Марка, она испугалась и сказала, что всегда будет предана Шагалу, что у них с Лейренсом ничего не будет. Сказала и сразу же поняла, что это неправда. Вскоре они с Шарлем стали любовниками, но Вирджиничка долго не могла уйти от Марка. Даже после того как Шагал догадался о её неверности, случайно обнаружив письмо Лейренса, она не бросилась собирать вещи. Марк, если верить Хаггард (а ей почему-то сложно не верить), набросился на неё с кулаками, требовал прекратить всякие контакты с Шарлем, называл их обоих предателями. Потом к процессу подключилась Ида: продемонстрировав в очередной раз терпение и мудрость, она сказала, что, если Вирджиния всерьёз собирается уйти от Марка, надо постараться сделать это как можно менее болезненным для него способом. Друзья и коллеги – от Матисса до Териада – уговаривали Вирджиничку одуматься, но она, понимая и принимая все их доводы, стояла на своём. Так что Вирджиния Хаггард не сбежала от Шагала к любовнику, но ушла от него к человеку, которого полюбила и который не требовал от неё стать похожей на Беллу.

Картины, которые Шагал дарил Вирджинии, она с собой не взяла, но сына забрала, пообещав, однако, что Марк сможет видеться с Давидом так часто, как захочет.

А работы, для которых она позировала мастеру («Женщина с букетом», «Обнажённая в Драммоне» и т. д.), разойдутся по музеям или будут подарены Марком его новой избраннице, точнее, избраннице Иды. Дочь снова поспешила на помощь осиротевшему отцу – и познакомила его с Вавой – Валентиной Бродской, дочерью бывшего киевского фабриканта-сахарозаводчика.

Вирджиния прожила долгую жизнь в Бельгии и умерла в 2006 году

Мадам Вава

Не прошло и полугода после ухода Вирджинии, как Марк Шагал объявил о женитьбе на Валентине Бродской. Невеста была лишь на восемнадцать лет младше жениха, она ничем не напоминала неуверенную в себе Вирджиничку, крепко стояла на ногах и быстро навела порядок в жизни Марка, в его доме и во всех его делах. До того как Ида попросила её стать секретаршей отца, Вава содержала шляпное ателье в Лондоне, но, будучи практичной натурой, сделала правильный выбор. Уже через два месяца жизни в Холмах Вава стала настолько незаменимой, что смогла диктовать условия – и сказала, что останется с Марком, только если станет его законной женой. Это вам не Вирджиния, семь лет тянувшая с собственным разводом! Вава была практична, красива, остроумна, энергична и терпеть не могла, когда на Шагала вдруг предъявляли права какие-то посторонние люди (даже если это были его дети или старинные друзья). Вскоре она приберёт к рукам все финансы Шагала, отожмёт проценты у Иды и, по сути, запретит ей общаться с отцом. Давид, будучи подростком, попросил у мачехи разрешения пожить какое-то время с ней и отцом, но получил решительный отказ – об этом не могло быть и речи, ведь на вилле нет ни одной свободной комнаты! Давид МакНил, уже будучи взрослым мужчиной, расскажет в одном из интервью, что они с Идой часто мечтали о смерти этой «горгоны», которую он по сей день не может называть по имени! И более того, он не ходит в некоторые парижские рестораны только потому, что их любила Вава, и огибает её бывший дом широким кругом.

Она действительно сделала всё для того, чтобы разлучить Шагала с его «нежелательным прошлым». Говорят, Вава покушалась даже на память о Белле, но здесь всё-таки встретила отпор от стареющего, но всё ещё верного своей первой любви Марка. Взрослый Давид называл Ваву «гейшей», но признавал, что она действительно окружила Шагала немыслимым комфортом, что её забота позволила ему прожить тридцать три плодотворных года, в ходе которых будут созданы знаменитые плафоны Парижской оперы, витражи для многих соборов, несметное число картин и рисунков, иллюстрации к самым разным книгам, серия великолепных панно «Библейское послание» – и так далее, и так далее… Шагал получит орден Почётного легиона, сделает декорации для «Волшебной флейты» своего любимого Моцарта, поставленной в Нью-Йорке, будет присутствовать при открытии собственного музея в Ницце. Конечно же, за эти годы Марк напишет много видов Парижа и портретов Вавы, но намного чаще в его полотнах будет появляться не Париж, а Витебск, – и не Вава, а Белла, его единственная любовь.

Марк Шагал умер 28 марта 1985 года, за два года до своего столетия, в лифте, поднимаясь на второй этаж виллы в Сен-Поль-де-Ванс. Начавшаяся при пожаре жизнь закончилась в полёте, и в этом, как всегда у Шагала, есть символизм. Вава запретила хоронить Шагала по иудейскому обычаю (еврейка по рождению, она позднее стала христианкой), тело его было погребено на кладбище Сен-Поль-де-Ванса. Спустя восемь лет там похоронят и саму Ваву.

«А вы не из Витебска?»

От Сен-Поль-де-Ванса до Витебска – не ближний свет, но если вглядеться широко открытыми глазами в одну из ранних (или одну из поздних) картин Марка Шагала, мы перенесёмся туда за секунду!

Пройдём по Кировскому мосту, любуясь панорамой Западной Двины и белоснежных храмов. Вот же они, летящие церкви Шагала! Свернём по берегу налево и окажемся в старом центре Витебска. Видите Губернаторский дворец? Там в июле 1812 года расположился Наполеон, заявивший с уверенностью: «Я здесь остановлюсь. Военные действия окончены, следующий год довершит остальное». А вот – памятник Героям войны 1812 года, и в двух шагах от него – Арт-центр Марка Шагала, открытый в 1992 году. Сегодня здесь хранится около трёх сотен графических работ художника, в том числе иллюстрации к поэме «Мертвые души», цветные литографии из библейской серии и его работа «К иному миру», созданная незадолго до смерти.

В 1973 году по приглашению министра культуры СССР Екатерины Фурцевой Марк Шагал впервые после долгого перерыва приехал в Россию, побывал в Москве и Ленинграде, но вот Витебск посетить не решился. Возможно потому, что боялся увидеть город своего детства, где не осталось и следа от прошлой жизни на Покровской улице?..

В стихотворении, которое Роберт Рождественский написал под впечатлением от встречи с Шагалом в 1982 году, есть такие строки:

Он в сторону смотрит.Не слышит, не слышит.Какой-то нездешней далёкостью дышит,пытаясь до детства дотронуться бережно…И нету ни Канн,ни Лазурного берега,ни нынешней славы…Светло и растерянноон тянется к Витебску, словно растение…

Увы, тот, прежний Витебск, оставался лишь в душе Марка Шагала – и на картинах, где Мовша и Берта, не ведающие славы, утрат и сомнений, вечно парят над городом, всегда и только – вдвоём.

Гала-концерт

Елена Дьяконова /Дали

«Какая некрасивая, – перешёптываются кумушки, разглядывая «Атомную Леду» в театре-музее Фигераса. – На завуча из нашей школы похожа, вылитая Людмила Петровна! Даже причёска такая же!» Кумушки, не целясь, попали в яблочко. Тала Дали была отличным педагогом, добившимся невероятных успехов в воспитании талантливых мужей.
Лена из Казани

Настоящее имя Галы – Елена Дьяконова. Пусть не Людмила Петровна, но совершенно точно Елена Ивановна, хотя сама она предпочитала называть себя Еленой Димитриевной в память о любимом отчиме. Родилась Леночка Дьяконова далеко от Испании, в городе Казани, 26 августа 1894 года. Отец её был чиновником невысокого ранга, по материнской линии Елена происходила из семьи тобольских золотопромышленников, но великими богатствами Дьяконовы похвастаться не могли. В семье, помимо Лены, было ещё трое детей – два старших брата, Вадим и Николай, и младшая сестра Лидия. В 1905-м отец Елены скончался, и её мать Антонина Деулина вскоре вышла замуж за адвоката Димитрия Гомберга, усыновившего детей своей жены.

Интересные факты приводит современный казанский краевед Ренат Бикбулатов. Он пытался разыскать сведения о семье Дьяконовых, но не нашёл в Национальном архиве республики ничего, что хотя бы косвенно подтверждало бы: Гала действительно появилась на свет в Казани. «В метрических книгах казанских церквей за 1894 год не оказалось записей о рождении Елены Дьяконовой, не было аналогичных записей и о её сестре Лиде, которая родилась в 1902 году. В документах казанских гимназий и школ ничего не говорится о том, что в какой-либо из них с 1894 по 1905 год обучались два её старших брата, а также нет никаких упоминаний и о самой Елене». Даже дом на Грузинской улице, который Дьяконова впоследствии называла местом своего жительства, по сведениям Бикбулатова, принадлежал совсем другой семье! Непонятно, зачем Елена придумала – если придумала – всю эту историю про Казань? Разве что на самом деле родилась в деревне и стеснялась недостаточно благородного происхождения? Или же скрывала другую, более серьёзную тайну? Так или иначе, но её казанское прошлое покрыто мраком, – известно, что в жизни Елена всячески избегала разговоров о своём раннем детстве. Она очень хорошо умела обходить молчанием неудобные темы.

Спустя некоторое время после смерти отца семья Дьяконовых-Гомбергов перебралась в Москву, и Леночка, которую, впрочем, мать называла не Леночкой, а Галей, поступила учиться в женскую гимназию Брюхоненко. Это было примечательное учебное заведение – одно из старейших в России, основанное как пансион для детей «благородных родителей». Первое упоминание о гимназии датируется 1794 годом, и, что интересно, она существует по сей день, только теперь уже называется «Школа № 2123 с углублённым изучением испанского языка». Не английского, не французского, а испанского, родного языка будущего мужа Галы! Воистину, нет в мире ничего случайного.

Легендарную гимназию в разные годы посещали дети Будённого, Кагановича, Есенина, Хрущёва, здесь обучались дочери профессора Цветаева – Марина и Анастасия. Цветаевы, особенно Ася, близко дружили с Галей, она часто бывала у них в гостях в Трёхпрудном переулке. Анастасия позднее назовёт Галю одним из самобытнейших характеров, ею встреченных, и подробно расскажет о ней в своих воспоминаниях:

«Взгляд её узких, поглощающих глаз, движение волевого рта – и она была милее, нужнее всех, что глядели на меня с восхищением. Темы все были – общие. Стихи, люди, начинающиеся в вихре рождавшегося вкуса – причуды. В ней, пожалуй, сильней моего – некое оттолкновение; во взлёте брови вдруг вспугивающий весь пыл застенчивости короткий взрыв смеха (в её брате Коле повторённый кровным сходством). Она хватала меня за руку, мы неслись.
Чувство юмора в Гале было необычайно: смех её охватывал, как стихия. Как нас с Мариной. Только была в ней Марине и мне не присущая, какая-то ланья пугливость, в которой было интеллектуальное начало, только внешне выражаемое мгновенной судорогой смеха, вскипающего одним звуком, почти давящим её; взлетали брови, всё её узенькое лицо вспыхивало, и, озираясь на кого-то, на что-то её поразившее, отпугнувшее, она срывалась с места: не быть здесь. Так некая часть её сущности была – в убегании, в ускальзывании от всего, что не нравилось. Не осуждая, не рассуждая, она, может быть ещё не осознав, отвёртывалась. Девочкой в матроске, с незаботливо заброшенной на плечи – пусть живёт! – косой, кончавшейся упрямым витком. Быть занятой её толщиной, холить? Стараться – над косами? Гордиться? Взлёт бровей, короткое задыхание смеха.
Мне казалось, я всегда знала Галю. Мы сидели – Марина, Галя и я – в воскресенье, в субботу вечером с ногами на Маринином диване в её маленькой (через одну от моей) комнате и рассказывали друг другу всё, что хотелось, подумалось, было. Мы водили Галю по нашему детству, дарили ей кого-то из прошлого, вздохом покрывая безнадёжность подобного предприятия, и от тайной тоски легко рушились в смех, прицепившись к какому-нибудь нескладному выражению, словесной ошибке, поглощая из кулёчка душистые, вязкие ирисы, любимые всеми нами больше других конфет».


Красавицей Галю назвать было трудно, но она в этом и не нуждалась, она сама про себя всё прекрасно понимала. Как всякая любимая родителями девочка (а отчим особенно выделял Галю из всех детей, даже ходили слухи, что он был её родным отцом), она обладала несокрушимой уверенностью в своей притягательности, неотразимости, исключительности. Чёрные – как у испанки! – глаза. Славянские скулы. Роскошные волосы. Соразмерная фигура. Острый ум. Этого было вполне достаточно, чтобы покорить любого мужчину, который покажется ей интересным.

Училась Галя превосходно, обладала отличной памятью и цепкой восприимчивостью. Любила читать, предпочитала всем другим авторам Достоевского. А вот здоровье имела слабое, и родители опасались, как бы с возрастом не стало хуже. Один из докторов определил у юной Гали начальную стадию чахотки и посоветовал отправить на лечение в Швейцарию. Горный воздух и строгий режим тамошних санаториев творили чудеса. Отчим без сожалений расстался с крупной суммой, которую требовала поездка в кантон Граубюнден, и зимой 1913 года Галя Дьяконова отправилась в путешествие, определившее её судьбу

Мальчик из Парижа

Она путешествовала одна. Без матери, сестры или компаньонки бесстрашно пустилась в долгий зимний путь со многими пересадками из России в Швейцарию. Для девицы восемнадцати лет это был смелый поступок, граничащий со скандальным поведением. Но ей никто не мог навязать свою компанию, если она того не желала, к тому же отношения с матерью у Гали сложились непростые: слишком уж своенравным был характер девушки. Говорили, что на перроне, прощаясь, рыдала только мама, а дочь не проронила и слезинки.

12 января 1913 года она вышла из поезда на станции Давос-Плац и села в автомобиль, который повёз её в заснеженные Альпы. Там в горах, на высоте 1700 м, располагался санаторий Клавадель, где Галю ждала новая, ужасно скучная и полная ограничений больничная жизнь. Солнечные ванны, приём лекарств, тщательное соблюдение режима, отсутствие волнений – всё это подходит скорее немощным старикам, чем юной, полной сил и энергии девушке. Но Галя стремилась победить свою болезнь и потому решилась на добровольное заточение. Она хорошо знала немецкий, проблем с общением у неё не было, вот только общаться здесь практически не с кем… Ну не болячки же обсуждать со стариками, в самом деле!

В санатории Галю быстро сочли смутьянкой, и не из-за русского происхождения, а потому, что она не давала другим спокойно лежать на террасе в целебном свете солнечных лучей. Болтала, нарушала спокойствие, вносила беспорядок в размеренную жизнь, столь дорогую швейцарцам. Привезла с собой православные иконы, чем тоже неприятно удивила европейцев. Медсёстры в конце концов разрешили ей читать во время лечения – с книгами Галя успокаивалась и не мешала другим. А потом на одной из процедур рядом с ней оказался семнадцатилетний парижанин по имени Эжен Эмиль Поль Грендель. Он, только представьте себе, жил в санатории вместе с матушкой, не желавшей отпустить своего драгоценного «Жежена» от юбки дальше чем на метр.

Галя старше Эжена на пару лет (летом ей исполнится девятнадцать), но по сравнению с ним она и выглядит, и чувствует себя взрослой девушкой. Эжен – длинный, худой, с совершенно детской физиономией, но у Гали есть внутренний компас высокой точности, и стрелка его трепещет, указывая на парижского мальчика. Чтобы сделать первый шаг к знакомству, она рисует, как умеет, его портрет – и завязываются отношения, и вспыхивают чувства, и приходит любовь… Если бы во всех швейцарских санаториях существовали раздельные отделения, мужские и женские, культура XX века недосчиталась бы многих шедевров…

Родной язык Эжена Галя знает неплохо – зря, что ли, у Гомбергов работала швейцарка Жюстин, с которой они говорили по-французски! Неплохо, но не идеально. Для свободного изъяснения мыслей требуется отшлифовать познания, и она берётся за дело со всей своей энергией. Болезнь, говорите? О болезни она давно не вспоминает, скучнейшие декорации Клаваделя обратились сказочными чертогами первой любви.

А вот мать Эжена вовсе не в восторге и подозревает «эту русскую» в корыстных помыслах: не иначе как зарится на наследство мальчика, ведь отец его первым в своей семье сколотил состояние! Мать ревнует и сердится, но это как минимум бессмысленно – вставать на пути у Гали, которая уже сделала выбор. И между прочим, она уже не «Галя», а «Гала», ударение на второй слог, в переводе с французского – «праздник». Так звал её Эжен, так отныне называла себя она сама.

За долгие месяцы в Клаваделе Галу ни разу не навестил никто из родных. Из дома приходили письма, читались не без интереса, но в целом равнодушно. Новая жизнь захватила Галу всецело: ей всего девятнадцать лет, она почти здорова, счастливо влюблена, и её избранник, представьте, поэт!

То, что Эжен пишет стихи, беспокоило его родителей не меньше, чем туберкулёз и роман с этой русской. Отец мечтал видеть его продолжателем семейного дела – торговли земельными участками. И в санаторий его привезли не столько из-за проблем с лёгкими, сколько для того, чтобы излечить от поэтической заразы. Кто же мог подумать, что здесь она завладеет Эженом целиком! Он стал поэтом именно в Клаваделе, обсуждая с Галой свои сочинения, посвящая ей стихотворение за стихотворением… Она же, определив в нём истинный талант (не зря восхищалась Мариной Цветаевой в недавнем детстве!), принялась поддерживать и пестовать его так, как не умел делать больше никто: внимательно слушала, обсуждала с ним каждую строку, утешала, критиковала (когда следовало). Она стала ему и возлюбленной, и наставницей, и матерью – понятно, что мадам Грендель на такое была не способна. Летом 1913 года мама Эжена, разобидевшись, уехала в Париж – сын в ней более не нуждался. Можно было бы сказать, что ночная кукушка в очередной раз перекуковала дневную, но физической близости между поэтом и его музой в Клаваделе не было. Спустя многие годы Эжен расскажет взрослой дочери, что и он, и Гала были девственниками до свадьбы.

Первый сборник стихов Эжена вышел в декабре 1913 года в парижском издательстве, специализирующемся на выпуске книг начинающих авторов. На обложке стояло имя – Поль Эжен Грендель, но вскоре Гала убедит своего жениха взять в качестве псевдонима фамилию бабушки – Элюар. Всем своим мужчинам Гала давала исключительно хорошие советы, – и если они следовали им, как Поль Элюар, то рано или поздно получали и славу, и бессмертие.