Солдаты поднимают перекладину к верху столба, чтобы они образовывали букву Т. Над головой вешают табличку, где на трех языках – латинском, древнееврейском, греческом – начертано: «Царь Иудейский». Затем они кладут одну на другую твои ступни и протыкают их длинным гвоздем, тоже приколачивая к дереву. Ты кусаешь губы, чтобы не закричать.
Вися там, наверху, ты раскачиваешься, испытывая страшные мучения. Несломленный, ты претерпеваешь жажду, голод, страх, ожоги, острую боль, судороги, удушье; молотки раздробили кости, разорвали мышцы и сухожилия, ты истекаешь кровью. Тебя обрекли не на смерть, а на пытки. Мудрые судьи, избравшие такую кару, в отличие от солдат очень хотели, чтобы агония длилась как можно дольше.
Зачем же избавляться от тебя тайком? Напротив, мы в театре: холм – это сцена, а по склонам расположились зрители. Здесь достаточно места для огромной толпы любопытных.
Со всех сторон раздаются насмешки: «Царь чего? Самозванец! Он собирался спасти людей, а между тем не может спасти самого себя. Грязный обманщик!» Ты отвечаешь им, обращаясь к Отцу: «Боже, прости их, они не ведают, что творят». Несмотря на все муки, ты вновь являешь милосердие; ты убежден, что если и есть у тебя враги, так это по их неразумению.
Тело твое содрогается; показалось, что крест вот-вот обрушится. В это мгновение ты видишь мать и любимого ученика. Бледная Мария смотрит на сына, на его распятое тело – словно ворон, прибитый к двери амбара
[38]. А глаза любимого ученика блестят. «Человеческая сущность моего Бога – это не обман», – полагает он, восхищенный и успокоенный, а другие его товарищи, которых здесь нет, которые от тебя отреклись, попрятались от страха за свою жизнь, думают наоборот: «Его божественная сущность была лишь обманом».
Торс давит на израненные ноги, пригвожденные запястья больше не в состоянии выдерживать твой вес, грудная клетка опадает, легкие сминаются, воздуха не хватает.
Ты понимаешь, что скоро конец, что теперь исполнится не твоя воля; ты вверяешь себя божественному, и душа отлетает к Богу.
Молчание. Громкий крик. Твоя голова клонится на плечо.
Фрэнсис хлопает в ладоши. Я подпрыгиваю. Меня слепит раскаленная от солнца площадь. Я смотрю на забавную физиономию склонившегося ко мне реюньонца. Он приглашает меня присоединиться к группе, которая после долгого ожидания может наконец подойти к могиле.
Я следую за ним. Теперь все упрощается. И для тебя, и для меня. Я повинуюсь. А ты вверяешь себя опытным рукам.
Иосиф Аримафейский спешит к Пилату. Пока он бежит по улицам, тени удлиняются и повсюду зажигаются субботние светильники. Он просит префекта позволить забрать тело казненного и похоронить в гробнице, принадлежавшей ему самому. Он говорит, что оставлять тело казненного после заката запрещено Библией. Обычно Пилату нет никакого дела до еврейских обычаев, но, поскольку сегодня Пасха и в Иерусалиме собралось много иудеев, он опасается, что отказ может возбудить толпу. Общественный порядок превыше всего! На этот раз, в виде исключения, труп распятого не оставят висеть на кресте несколько недель, на радость стервятникам. Тем хуже – грифы останутся голодными.
Тебя снимают с распятия. Дело сделано. Больше нет крови, пота, слез. Их впитал саван. Теперь тобой займутся Мария и Иосиф Аримафейский. Хотя мать содрогается, ощупывая холодное, одеревенелое, немое, неузнаваемое тело, она твердо решает отдать тебя другой матери – земле. Глядя на того, кто ей помогает, она пытается улыбнуться: из рук одного Иосифа ты перешел в руки другого. Первый принял тебя на соломе в хлеву, второй кладет на мрамор склепа.
Я пробираюсь за всеми в самую середину Храма Гроба Господня. Надо же, вот странно: лоно церкви освещено золотыми и серебряными лампадами, а я-то думал, что все здесь погружено в темноту. Я тебя не вижу. Ты тоже ничего не видел. Твоя могильная плита скрыта под белым саркофагом. Здесь не показывают, здесь прячут. Я посещаю то, чего нет. В теплом воздухе разлиты назойливые запахи, от усталости кружится голова, мне кажется, будто я проваливаюсь в какую-то черную дыру.
Смерть не побеждена, это она победила.
Этим вечером небытие – финал.
Этим вечером небытие – самый главный финал.
* * *
Сегодня утром я понимаю, что со мной происходит то же самое, что и после первого посещения Храма Гроба Господня: я не могу вспомнить, что было после того, как я прикоснулся к его могиле.
Должно быть, я действовал на автомате: присоединился к своей группе, последовал за ней, вернулся сюда, сел, ужинал, спал. Мое тело, свернувшееся на краю кровати, разваливается на куски. В голове гудит, поясницу ломит, колени не сгибаются, спину не расправить. Обычно тело не подводит меня, но сейчас кажется, будто меня разломали, раздробили.
Отец Анри созывает группу. Мы садимся в автобус.
* * *
Эммаус… Никогда я не чувствовал такого облегчения. Я приехал туда печальным, измученным, встревоженным, а уехал счастливым, с просветленной душой.
Этот мягкий утренний свет – свет солнца, что золотит окрестности и прорисовывает четкие тени в саду. А еще это свет воскресения.
Мы, паломники, можем выбрать для посещения одно из этих мест: Имвас, Аль-Кубейба, Моца, Вефиль, Абу-Гош. Наша гид сделала выбор в пользу последнего – там в XII веке крестоносцы построили Римскую церковь, а в XX веке бенедиктинцы основали монастырь, не так давно ставший аббатством Воскресения Господня. Этот городок, расположенный в десяти километрах от Иерусалима или в двух часах ходьбы, упоминается в Евангелии от Луки.
Мы вспоминаем историю: Клеопа и его товарищ покидают Иерусалим и отправляются в селение Эммаус. Преисполненные горечи и печали, они вспоминают, что случилось с Иисусом, казненным три дня назад, чьи останки странным образом исчезли из могилы. Кто выкрал их? И зачем? Как тот, кого они считали Сыном Божьим, оказался столь бессильным и, словно простой смертный, подвергся пыткам и распятию? К ним присоединяется какой-то человек и вступает в разговор. Далее три путника идут вместе и решают поужинать на постоялом дворе. Незнакомец тоже высказывается о тех событиях, объясняет, что, по его мнению, Иисус как раз и исполнил все предсказанное пророками в Писании, а именно то, что предвещал Илия. И внезапно два ошеломленных путника узнают Иисуса. Но стоило им узнать его, он тотчас же сделался невидим для них. И на следующий день, вернувшись из Эммауса в Иерусалим, они оповестили всех о воскресении Иисуса.
В тот день печаль сменилась радостью, ожидание – ликованием. Это стало рождением христианства.
Вот о чем поведал мне парк в Абу-Гоше. Это типичный восточный сад, изобильный, богатый, разросшийся, многоцветный, разнообразный, где устремляются к небу гигантские пальмы, возвышаясь над вьющимися, пышно распустившимися бугенвиллеями, а стены оплетены плющом, виноградными ветвями и жимолостью. Из травы, усыпанной цветами – огненно-желтыми, оранжевыми, красными, – тянутся странные, причудливые, сочные растения необычной формы, творения изобретательной природы, которая здесь проявила всю свою буйную фантазию, граничащую с безумством. Ее дуновение, освещая гуляющих, источает аромат надежды. Красота будто омывает сердце.
В конце сентября я оказываюсь посреди весны. Жара словно опровергает осень с ее немощью. Жизнь хлынула зеленью, бодростью, избытком чувств. Все дрожит, распускается, возрождается.
Воскресение…
* * *
Атеист – тот, кто верит в смерть; он видит в ней небытие. Христианин – тот, кто верит в жизнь и ждет, когда она восторжествует над небытием.
Когда нам предстоит постичь то, что нам неведомо, все зависит от веры.
* * *
Так вот, о той скале, скрытой в самом сердце Храма Гроба Господня. Истина погребена в глубинах. Эта могила – колыбель нового мира.
* * *
После полудня мы отправляемся на гору Сион увидеть Горницу Тайной вечери; здесь была последняя трапеза Иисуса с учениками в Святой четверг перед еврейской Пасхой.
Должен признаться, что с «Тайной вечерей» у меня отношения особые, поскольку по непонятной для меня причине – секрет унесли в могилу родители – репродукция фрески работы да Винчи висела в кабинете отца прямо над пианино. Сколько тысяч часов провел я за гаммами и этюдами Черни, сидя напротив этой картины! Так что едва я вошел в трапезную, в моей памяти тут же возникли все тринадцать фигур.
Спокойное светлое пространство кажется даже уютным. Вверху, на капители, я вижу свое любимое изображение Иисуса – Христос в виде пеликана. Оно необычайно волнует меня. Благородная птица питает птенцов своими кровью и плотью. Святой Августин первым привел это сравнение: Иисус и щедрая птица, кормящая детей из своего тела. Образ мистического жертвенного животного, ставшего символом высочайшей любви – а ведь ее смысл, собственно, и состоит в самопожертвовании ради других, – был необычайно популярен в Средние века. Затем за несколько столетий он немного поблек, хотя поэт-романтик Альфред де Мюссе тоже его вспомнил:
По капле кровь течет из раны растравленной.Напрасно он нырял во глубине морской —И океан был пуст, и тих был берег сонный.Лишь сердце принести он мог птенцам домой[39].
Сев у подножия колонны, той самой, на капители которой и находится скульптурное изображение птицы, кормящей двух голодных птенцов, я размышляю о таинстве святого причастия, которое впервые явилось здесь. С самого начала моего путешествия евхаристия приобрела для меня огромное значение; к моему собственному удивлению, я каждый день нетерпеливо жду именно этого момента, с жадностью тянусь за облаткой, получаю ее вместе с благословением священника, осознавая серьезность момента, и проглатываю, позволяя мыслям свободно парить. Отныне для меня нет ритуала важнее.
Оставив пеликана, я мысленно разглядываю картину да Винчи, которая предстает в моей памяти так четко, будто я нахожусь перед ней. Я любуюсь ее композицией, красками, мастерством, но больше всего меня восхищает толкование сюжета; автор задал здесь три загадки.
Первая – это безмятежность Иисуса. Ведь он только что сообщил, что один из учеников его предаст, станет виновником его ареста и смерти. Судя по всему, Иисус смирился с неизбежным трагическим исходом, полагает его необходимым, и сейчас его не терзают страх, боль и сомнения.
Вторая загадка – странный вид ученика, сидящего справа от него. Это мужчина или женщина? Может, ангел? Явно гермафродит! Я убежден, что Леонардо да Винчи запечатлел того, кто в Евангелии назван «любимым учеником». В отличие от других, изображенных в реалистической манере четкими, почти грубыми мазками, этот как будто не живой человек, а идеал: наверно, имеется в виду, что таким становятся, когда обожают Иисуса.
И наконец, человек, держащийся чуть поодаль: он никак не реагирует на происходящее. Иисус только что сказал апостолам, что один из них станет причиной его ареста и скорого конца, все искренне негодуют, уверяя, что никогда, никогда в жизни они его не предадут. Они переговариваются, размахивают руками, хмурят брови, в возмущении вскакивают из-за стола. Они очень плохие актеры и явно переигрывают. И только Иуда сохраняет спокойствие. И не потому, что собирается лицемерно отрицать сказанное, а потому, что все понял. Даже любимый андрогин не понял ничего… Иисус сам попросил Иуду на него донести. Он потребовал от него эту жертву. Иуда пожертвовал своей репутацией – он, умный, образованный человек, знаток Священного Писания, казначей общины, ведающий распределением денег. Иуда держит в руках мешочек с деньгами, они уже у него есть! Он не решился бы согрешить ради нескольких монет, как об этом думали в течение многих веков. Он это сделает из любви.
И опять – столько любви! Столько любви в этом суровом коренастом мужчине, который не стенает вместе с остальными, не кричит, заламывая руки, не возмущается. Окажись этот человек негодяем, как глупо было бы выдать сейчас себя этим странным равнодушием. Он получил приказ Иисуса. Приказ, который его уничтожил.
В «Евангелии от Пилата» я уже пояснил свое прочтение Тайной вечери: в основе христианства лежат две жертвы – жертва Иуды и жертва Христа.
Мне хотелось пресечь зло в корне, ведь такова одна из причин антисемитизма – указать на Иуду как на продажного еврея, способного на самый страшный грех ради тридцати сребреников. Хочется восстановить справедливость.
Визит подходит к концу. Покидая Горницу Тайной вечери, я прощаюсь с Христом-пеликаном, кормящим своих детей, и обещаю ему, что этим вечером, причащаясь, буду молиться за Иуду.
* * *
Тяжело вставать. Я не помню такой ужасной ночи.
Я крутился и вертелся в постели, как уж на сковородке. Стоило мне задремать, как во сне мне являлось какое-нибудь событие из прошлого, когда я плохо поступал по отношению к другому человеку. И каждый раз я заставлял себя проснуться, пока сон не превратился в кошмар, но все равно событие это отпечатывалось у меня в памяти. Потом я засыпал снова и во сне вынужден был исследовать новую темную зону моей жизни. В минуты бодрствования я облекал словами то, что годами пытался скрыть от самого себя, и передо мной воочию представал список моих ошибок. А ведь я никогда не желал зла и даже не осознавал, что совершаю его, вот только действовал порой будто одержимый злым демоном: заставлял страдать, зачастую по небрежности, порой по неведению; иногда, оказавшись на перепутье, мог, к сожалению, лишь выбирать из двух зол.
Эти тягостные часы – словно горькое и болезненное послевкусие от дара, полученного мной в Храме Гроба Господня. Уверившись, что Иисус говорит со мной, теперь я получаю пугающее подтверждение того, что многократно грешил.
Ночь – словно предчувствие ада.
Итак, мой день начинается с долгого объяснения с Богом, а потом – бесконечная молитва.
* * *
Последний день нашего паломничества. Мы отправляемся на поиски двух других Иерусалимов, иудейского и мусульманского.
Пока струящийся, подернутый дымкой свет зари омывает город, мы проходим по старым кварталам к центральной эспланаде – это созданное природой плато, нависающее над городом. Мы идем мимо крытых рынков, где к аромату кофе и кардамона примешиваются волшебные запахи свежей выпечки, и доходим до охраняемых ворот, на вид очень негостеприимных. Поскольку мы не мусульмане, мы можем войти только через них, между тем как мусульманам доступны одиннадцать ворот. Военные с автоматами стоят по сторонам античного портика, тут же находится портик современный – металлодетектор. В этом секторе, где конфликт между израильтянами и палестинцами ощущается особенно остро, соблюдаются строжайшие меры безопасности для предотвращения терактов или взрывов, здесь тщательно досматривают посетителей, проверяя, нет ли при них оружия.
У этого места два названия, и двойное именование словно подчеркивает его спорный характер: для иудеев это Храмовая гора, а для мусульман эспланада Мечетей.
Первый храм был воздвигнут здесь царем Соломоном в X веке до Рождества Христова на том месте, где его отец царь Давид сочинял и распевал свои страстные псалмы. Храм был разрушен Навуходоносором II, который изгнал евреев в Вавилон. По возвращении из вавилонского пленения в 515 году до н. э. они создали Второй храм, который был достроен и усовершенствован при царе Ироде: этот правитель явно преуспел в строительстве. Иисус бывал в этом святом месте – здесь он обличал фарисеев. Но увы, и этот Храм был разрушен и сожжен римлянами под предводительством Тита в 70 году. С тех пор евреи рассеяны по миру, а в Иерусалиме они молятся у единственной уцелевшей части древней стены на западном склоне Храмовой горы; Стена Плача – синагога под открытым небом, разделенная на две зоны, мужскую и женскую. О том, что здесь должен стоять Третий храм, мечтали и римский император Юлиан, и будущий император Наполеон Бонапарт. Странное имперское искушение, не правда ли? В наши дни ортодоксальные евреи вынашивают планы строительства нового Храма, но это довольно сложно, потому что есть еще мусульманская история.
Ведь сегодня эспланада Мечетей – важнейшее священное место для исповедующих ислам. После того как император Адриан повелел построить здесь святилище в честь Юпитера, а впоследствии при христианах верхушка горы была замусорена, Халиф Омар захватил всю Палестину и очистил эту территорию, что позволило его преемнику Абд аль-Малику воздвигнуть здесь Купол Скалы, который, наподобие Эйфелевой башни в Париже или лондонского Биг-Бена, является для всего мира символом Иерусалима.
Это прекрасное святилище возвышается одиноко в центре гигантской прямоугольной площади. Этим утром здесь почти никого нет. Кроме нашей группы и нескольких иорданских охранников из Вакфа
[40], я вижу лишь двух девушек в мусульманских платках, беседующих на ходу. Здесь неба больше, чем земли, в отличие от узких иерусалимских улочек, которые скрадывают лазурь. Какой покой! По соседству с теснотой улочек это пустое и безмолвное пространство особенно впечатляет. Оно позволяет дышать, умиротворяет душу, и я понимаю, почему эта возвышенность, престол для храмов и мечетей, всегда являлась религиозным местом.
Оно вдвойне священно. Священно для евреев, которые не заходят сюда, опасаясь осквернить этот прямоугольник, по которому было позволено ступать только первосвященнику и всего раз в год; они страшатся осквернить Святая Святых, где когда-то хранились Скрижали Завета, местонахождение которых сейчас не знает никто. Священно для мусульман, поскольку Авраам чуть не принес здесь в жертву своего сына и Мухаммед перенесся сюда ночью во сне. У одних священное место отталкивает верующих, а у других – притягивает
[41].
Внезапно издалека до нас доносится веселый колокольный звон. Меня это забавляет и удивляет: я живу в христианском квартале и слышу призывы муэдзинов, а здесь, в мусульманской зоне, меня настигает церковный колокол. Может, это мои уши играют со мной такие экуменические шутки?
Мы подходим к Куполу Скалы, шедевру исламской архитектуры. Здание похоже на гигантское ювелирное украшение, изящное, изысканное, тщательно отделанное, всех оттенков синего цвета – от нежно-женственного бирюзового до мужественного лазурита. Его декорированные мозаикой стены в форме восьмигранника украшены арками, которые образуют основание, над ним поднимаются другие арки, более узкие, и все сооружение увенчано золоченым куполом. Для его изготовления использованы медные пластины, покрытые тонким слоем латуни и золота. Некоторые плитки на фасаде отражают блеск купола, будто с крыши падают искры. Здание Купола Скалы кажется одновременно и хрупким, и суровым.
Святилище стоит здесь с 691 года, бросая вызов векам.
Хотя Купол Скалы не изменился за тысячу триста лет, он постарел. Его истерзало ненасытное солнце. Патина и выцветшие краски выдают возраст. Благодаря реставрационным работам он мужественно борется с немощью, и, когда мы думаем о нынешней взрывоопасной ситуации, о напряженности между жителями Израиля, Палестины, Иордании, мы понимаем: он не должен дрогнуть, не время сейчас.
Эспланада Мечетей – третья святыня ислама после Мекки и Медины. Известно даже, что мусульмане когда-то молились, стоя лицом к Иерусалиму, и только потом повернулись к Мекке.
Войти внутрь мы не имеем права и можем только бросать взгляды через узкие сводчатые окна. Я вижу пустоту. Обернувшись, я осматриваюсь вокруг – та же пустота. Какую духовную мощь выражает эта пустота; все не так, как в христианстве! Она выявляет абсолютно иное понимание священного. Она возносит, придавливая. Всякий человек кажется себе таким маленьким и ничтожным, что чувствует униженность и в то же время величие; он ощущает сладостный ужас, осознает, что бесконечность простирается далеко за пределы этой красоты, и это вызывает сперва страх и уважение, а затем удивление и восхищение. Ты хоть и не бог весть что, но все же…
Я подумал, не попросить ли кого-нибудь из знакомых добыть для меня разрешение войти и увидеть скалу, где Авраам связал своего сына. Я сожалею, что этот патриарх – о котором нам сейчас очень важно не забывать, что он основоположник трех мировых религий, – не может быть разделен между всеми поровну и достался одним лишь мусульманам. Я не могу смириться с абсурдностью ситуации, и вообще, мне не нравится эта идея запретной зоны. Так что мгновение спустя я усмиряю свое любопытство: то, что все происходило именно здесь, для меня сомнительно: выбор обусловлен скорее теологическими, а не историческими причинами, политическими, а не археологическими.
Мне нравятся ощущения, которые возникают в этом святом месте: отстраненность, простота, безмятежность. Теперь мы идем к мечети Аль-Акса, «отдаленной мечети», которая может вместить пять тысяч человек, но только не нас. Потом бродим среди различных сооружений: портики, арки, михрабы
[42], – при их возведении нашлось применение обломкам прежних построек – еврейских, греческих, римских, христианских, мусульманских; старые камни использовались повторно, как и старые религии. Среди всей этой нескончаемой перебранки природа пытается вновь вступить в свои права, между плитами пробивается трава, скульптуры покрылись мхом, и чья-то отважная рука посадила здесь несколько кипарисов.
Я в последний раз обвожу взглядом раскинувшийся перед нами Иерусалим, море крыш и каменных кладок, сменяющих и скрывающих друг друга, над поверхностью которого поднимаются башни, минареты, колокольни, – и ухожу с душой, преисполненной тоски.
Почему народы не могут понять друг друга, тем более если они почитают одного и того же единого Бога?
Я продолжаю путь и дохожу до Стены Плача, которую уже мельком видел с мостика по пути на эспланаду. У ее подножия евреи, в основном ортодоксальные или ультраортодоксальные, молятся, читают псалмы, отходят и подходят снова, время от времени дуют в шофары, которые сделаны из бараньего рога, издают монотонные звуки – что-то среднее между звучанием рожка и мычанием, иногда трехдольным, – и пробуждают душу к покаянию. Изредка кто-то стучит по известняку ногтями или в щели между камнями просовывает записку с просьбой. Поскольку в иудаизме запрещено уничтожать любые тексты с упоминанием Бога, с этими свернутыми записками делают то же самое, что и с пришедшими в негодность Библиями: два раза в год их хоронят. Я, потрясенный, представляю себе этот момент: молитвы, падающие из щелей, как осенние листья, предают земле на Масличной горе, на которой, помимо пятидесяти тысяч могил, размещается еще и кладбище желаний.
У меня не создается впечатления, будто все эти люди, мужчины и женщины, приходят к подножию Стены, чтобы оплакивать отнятую у них святыню, – они скорее надеются. Впрочем, израильтяне не используют выражение «Стена Плача», введенного в обиход англичанами, ведь в нем есть что-то снисходительно-насмешливое; они называют ее Котэль – Стена. Если на протяжении двух тысячелетий евреи приходили сюда оплакивать разрушение Храма и свое изгнание, сегодня их присутствие здесь можно понять скорее как ожидании Мессии.
Внезапно я чувствую, что меня это задевает. Ожидание грядущего Мессии кажется не просто странным – это неприятие сродни агрессии. Как – не узнать в Иисусе того, о ком все предшествующие века возвещало Писание? Судить его, приговорить к смерти и теперь отменить во второй раз? Неужели Каиафа и первосвященники, допрашивающие Иисуса в Синедрионе, так и не поняли, к кому обращаются?
Я покидаю своих спутников, у которых есть несколько свободных часов перед вечерним рейсом, и вызываю такси. Я возвращаюсь на Масличную гору: у меня свидание с этой горделивой, дерзкой, несносной столицей. Я хочу из Гефсиманского сада взглянуть Иерусалиму в лицо.
Я смотрю на этот надменный, суровый город с резкими контурами. Над рекой Кедрон, разрезающей рельеф, вырисовываются зубчатые укрепления на городской стене из природного камня. Выступающие из-за стены крыши покрыты черепицей, золотом, латунью, здесь заостренные, там закругленные, чуть дальше плоские; они словно соперничают в разнообразии форм – колокольни, башни, донжоны, минареты, сторожевые вышки, террасы, купола, своды, – в несхожести стилей: тут оставили свой след крестоносцы, тут сарацины, византийцы, тамплиеры, османы, францисканцы, православные русские или греки, справа следы арабского влияния, слева – турецкого, по центру – колониального. Архитектурный ансамбль собрал иудейские, христианские, мусульманские памятники, но, как ни странно, их смешение создает впечатление необыкновенной гармонии. Эклектика сглаживается, словно эти постройки, оторвавшиеся от земли и устремившиеся к небу, там обретают согласие. У камней получается то, что не выходит у людей, – сосуществовать.
Почему? Что мешает нам поучиться мудрости у камней? Им известно то, что ускользает от нашего понимания?
Камни знают, что они камни, созданные из одной материи, которой придали соответствующую форму. А человечество упорствует, не желая признать того же и о себе. Прежде всего, мы считаем себя совершенно не похожими на других, между тем как все слеплены из одного теста. Что до формы, в которую облечена наша сущность – наш язык, наша духовность, наша культура, – мы отказываемся признать, что она случайна, обусловлена исторически, зависит от места рождения и различных обстоятельств; мы убеждены, что это бетон, в котором раз и навсегда отлита наша идентичность.
Иерусалим тоже оценивает и изучает меня. Не я за ним наблюдаю, а он за мной. «Вот ты христианин, – шепчет он, – однако мог бы остаться атеистом и даже, если бы жил в другом месте, погрузиться в еврейскую или мусульманскую культуру. Все относительно».
Я возмущаюсь. Относительно? Ну нет! Все во мне восстает против этого. Религии отличаются одна от другой, даже если говорят об одном Боге. И хотя все они призывают к альтруизму и чистоте, главные добродетели у них разные: уважение для иудеев, любовь для христиан, послушание для мусульман. Я же стал верующим в пустыне Сахара, а христианином сделался, читая Евангелия, проповедующие самопожертвование, и совсем недавно укрепился в вере, получив откровение в Храме Гроба Господня. Я не выбирал своего Бога – он выбрал меня. Я принял то, что мне было явлено, я принял истину.
«Что есть истина?»
[43]
Этот вопрос Пилата все еще разносится эхом между стенами Иерусалима, и ко мне он тоже обращен. Тысячелетний город задает мне вопрос, который римлянин задал Иисусу.
«Что есть истина?»
Иерусалим предупреждает меня: быть религиозным не означает обладать истиной, логической истиной, основанной на аргументах, которые делают ее абсолютной, универсальной истиной. «Дважды два четыре», – формулирует истина, и не важно, признаем мы ее или нет, нравится она нам или нет, мы просто ее принимаем, мы используем ее, когда нужно что-то подсчитать. Но духовные вещи существуют в иной плоскости. Они предлагают. Они обещают.
Никакая религия не является истинной или ложной. И моя не более истинна, чем другие. «Если бы следовало что-то предпринимать только для верного дела, то для религии не надо было бы делать ничего, ибо тут уверенности нет»
[44], – напоминал Блез Паскаль. Для верующего человека религия – не истина, а способ существования и образ мыслей. Религией нельзя ни с кем поделиться, как аксиомой или каким-нибудь изречением, – религия распространяется потому, что люди сами решают ею проникнуться, основать общину или к ней присоединиться. Каждая религия избранна, ее нельзя навязать. Ее выбирают или наследуют.
В отличие от разума, воздействующего на наш рассудок, религия обращается к нашей свободе. Предлагает ей некое особое видение, программу, ценности, ритуалы и надеется, что они будут приняты.
Некоторые эту свободу ненавидят, они не хотят ее. Для одних разум важнее всего, у других свобода вызывает беспокойство. Первые отвергают любую религию, вторые хотят исключить из своей жизни всякие сопоставления, которые могли бы ослабить их веру, считают, что то, во что они верят, и есть истина, – они близки к фундаментализму. Отвергая саму возможность противоречий, они поносят атеизм, презирают все другие убеждения, называют еретиком того, кто иным образом толкует их тексты; они ненавидят любую несхожесть до такой степени, что обращают в свою веру людей, если у них есть такая возможность, а в случае неудачи просто убивают их. Недостающую им силу разума подменяют просто силой. По их мнению, насилие остается самым эффективным способом искоренить сомнение. Резня во имя религиозных убеждений и происходит из-за отвержения любой критики, неприятия любого сомнения.
Вот история, которую люди вписали в стены Иерусалима.
А вот история, которую Иерусалим рассказывать не хочет. Он подтрунивает над нами, громоздя один на другой многочисленные пласты, размещая рядом синагоги, церкви, мечети. Разве найдется в мире еще такое место, которое почитают святым все три мировые религии? Оно свято втройне: иудей обретает здесь Храм, христианин – путь к Христу, мусульманин – эспланаду, где Авраам пощадил сына, куда Мухаммед сперва перенесся во сне и откуда потом вознесся в рай на крылатом коне.
Иерусалим нас пробуждает. Вернее, Бог с его помощью.
Испытание, которое Бог дает и верующим, и неверующим, превосходит воображение. Бог не говорит: «Слушайте меня!» – он кричит: «Слушайте себя!» В Иерусалиме все началось и ничего не завершилось.
Трижды святое место, театр межрелигиозных войн, заставляет нас размышлять. Необходимо примирить противников. И Бог настаивает, чтобы мы взяли на себя эту задачу, будь мы иудеи, христиане, мусульмане или агностики. Именно в Иерусалиме, больше чем где бы то ни было, Бог искушает нас – он не просто направляет нас в сторону божественного, он взывает к нашей человеческой природе, к ее множественности, к разнородности, к ее склонности к гармонии.
Бог – Отец? Стало быть, три мировых религии – это братство?
Сможем ли мы когда-нибудь пройти испытание Иерусалимом?
* * *
Мое христианство – это не знание, но способ осознать то, чего не осознает разум. Оно ведет меня по сумрачному лесу, по моей судьбе. По-прежнему наугад, хотя света все больше.
* * *
Разглядывая Иерусалим, я не знаю, что в Боге удивляет меня больше всего. Его дерзость или его юмор?
* * *
– Усталость – это не про меня!
Сколько раз я произносил эту фразу и самоуверенно, и искренне? Унаследовав от родителей физическую выносливость и умение легко сосредоточиться, я, заканчивая какую-то работу, говорю себе: «Хватит!» – и никогда не вздыхаю: «Все, подыхаю». С самого детства я больше всего ценю в себе умение выложиться по полной, прежде чем рухнуть вечером ничком на кровать, раскинув руки, и торжествующе воскликнуть: «Ничего себе я упахался!» Это восклицание показывает, что я поработал как следует, не бездельничал, прожил насыщенный день и наутро после крепкого сна продолжу свою работу. Да, я измучился, но не устал.
И вот сейчас, к моему немалому удивлению, на меня навалилась усталость. Хуже того, она буквально раздавила меня.
Я горячо поблагодарил отца Анри и, попрощавшись со своими спутниками, которые возвращаются на Реюньон, рухнул без сил. Я сам себе кажусь тряпичной куклой, обескровленной, разбитой вдребезги. Ни сил, ни желаний.
Сдуру я объясняю это недомогание своим местом жительства. Два телефонных звонка – и я покидаю гостевой дом Маронитского монастыря, устав от мрачной тесной кельи, и по совету Гилы поселяюсь в шикарном отеле «American Colony». На этот раз я оказываюсь в пышных колониальных декорациях, таких очаровательно старомодных, с гостиными, патио, баром орехового дерева, изысканной кухней, просторным номером с видом на цветущий сад, приторно любезным персоналом, внимательным к любым моим просьбам и капризам. За ужином директор-швейцарец подходит к столику и с восторгом говорит о моих книгах, а я убеждаю себя, что комфорт в сочетании с лестными для моего эго словами как раз то, что нужно, чтобы придать мне сил.
Увы! После прекрасной ночи в широкой и мягкой кровати, представляя себя Лоуренсом Аравийским во времена британского мандата
[45], я просыпаюсь измученным и разбитым. Что происходит?
На следующий день, как и было предусмотрено, я отправляюсь в отель «Нотр-Дам», где мне предстоит пробыть несколько дней в одиночестве. Я узнаю, что Лоренцо Фадзини присоединиться ко мне не сможет, у него скончалась мать. Поскольку я сам очень тяжело перенес потерю матери, я отправляю ему сердечное письмо, заверив, что прекрасно справлюсь и без него.
Оказывается, я ошибаюсь. Еще как ошибаюсь.
Состояние только ухудшается. Мне вообще не удается подняться с постели. Охваченный совершенно необъяснимым оцепенением, я лежу целый день, мозг мой отказывается работать, в голове полнейший хаос, ничего не хочется. Время от времени я выхожу из себя, начинаю злиться, и благодаря этим кратким всплескам адреналина мне начинает казаться, будто силы возвращаются. Тогда я прошу у администратора переселить меня в номер на несколько этажей ниже, потому что над комнатой, которую я занимаю сейчас, расположена панорамная терраса с весьма популярным баром и над головой постоянный шум: хлопающие двери, сдвигаемые стулья и кресла, падающие подносы – и так с утра до вечера; порой мне кажется, что вот-вот обрушится потолок. Но и в другом номере мне не становится спокойнее: я безуспешно сражаюсь с кондиционером, возмущаюсь, почуяв едкие запахи моющих средств, видя именно в них причину столь длительного недомогания.
Мне и самому неловко, будто я виноват в этой ситуации, но легче от этого не становится. Никаких симптомов болезни нет, просто изнеможение и крайняя усталость. Чтобы не приходилось ничего объяснять, я перестаю общаться со своей семьей, что лишь усугубляет мое смятение.
Я почти не встаю с постели. Мышцы задеревенели, поясницу ломит, ноги уже не выносят тяжести тела.
Что происходит?
* * *
Каждый день я все же заставляю себя выходить на улицу. Я чувствую себя заржавевшим роботом, но продолжаю изображать видимость нормальной жизни.
Сегодня я заставил себя выйти пораньше. Я иду по утреннему Иерусалиму, тихому и почти пустынному. Лавки еще не работают, деревянные двери и ставни закрыты. Владелец кафе, что напротив школы «Collège des Frères», вытаскивает на террасу столики, а какой-то мальчуган играет на пианино, выставленном посреди улицы. Доставщики разносят упаковки воды, а в воздухе витает аромат свежего хлеба. Домашние кошки греются на утреннем солнце. Город медленно открывает глаза.
Благодаря этим вынужденным прогулкам Иерусалим с его древними крепостными стенами стал мне родным. Я завожу себе «мое» бистро, «мой» ресторанчик, «мою» бакалею, торопясь приобрести привычки, которые могли бы стать утешительным якорем.
Этим утром во мне что-то шевельнулось. Я сажусь на ступени какого-то частного особняка, достаю блокнот и принимаюсь писать. Как всегда, ручка помогает раскрыть самые потаенные мысли.
И я понимаю.
Комната, в которой я уже неделю существую в полной прострации, – мой грот, моя пещера Богоматери, пещера Благовещения и пещера Рождества, пещера, в которой я, корчась от боли, рожаю другого себя.
В Храме Гроба Господня я испытал потрясение – явление Иисуса, его запаха, тепла, взгляда; оно словно придавало мне сил, пока продолжалось паломничество, но вот паломничество завершено, и я сорвался. Но ведь само потрясение никуда не делось, оно по-прежнему терзает меня, ломая все преграды, создавая нового человека.
Я не осознал всей важности данного мне откровения. Оно свершалось внутри меня. Когда открываешься недоступной познанию реальности, поначалу это удивляет, затем разрушает. Необходимо перестроить себя, все переосмыслить, сменить словарный запас, настроиться на другие ориентиры. Измениться.
Я полагал, что дух мой дремлет, а на самом деле он прилагал колоссальные усилия, чтобы принять милость Храма Гроба Господня, – усилия, которые я едва осознавал.
На этих ступенях я провожу несколько счастливых часов. Если бы я не писал в блокноте, меня бы, наверное, приняли за нищего. Но вот меня узнают какие-то туристы, французские или канадские, здороваются со мной. Я им широко улыбаюсь в ответ. Мы обмениваемся несколькими фразами. Мне уже не в первый раз приходится отвечать на вопрос:
– Вы впервые на Святой земле?
– Да, впервые.
До какой степени это «впервые», я даже не могу им объяснить. Да, я впервые перехожу от духовного христианства к христианству сущему. Да, моя вера впервые обретает пять чувств. Да, я впервые чувствую, что так любим. И так готов любить.
Это «впервые» навсегда. Первый и окончательный раз.
Раз и навсегда.
* * *
«А вы за кого почитаете Меня?»
Как бы кто ни ответил на этот вопрос Иисуса, ответ будет пристрастным.
* * *
«А вы за кого почитаете Меня?»
На этот вопрос Иисуса ротозеям и зевакам лично я за всю свою жизнь сформулировал четыре возможных ответа: первый – миф, второй – пророк, третий – философ и последний – Сын Божий.
«А вы за кого почитаете Меня?»
Миф – так мне казалось в юности.
Из-за атеистического окружения именно этот ответ возникал у меня сам собой, спонтанно. Еще не задав вопроса, я уже знал ответ. Такой простой ответ, полученный не в результате размышлений и исследований, когда важнее не научное доказательство, а фактор убеждения, Платон называл докса, общепринятое мнение; сейчас мы используем термин идеология.
Вся полученная мной об Иисусе информация интерпретировалась гиперкритическим мышлением, которое начиная с XVIII века будто сводило с ним счеты: судьба Иисуса была какой-то цепью несуразностей. Повествования о его рождении, чудесах, его воскресении были просто сборниками легенд, причем некоторые из них повторялись многократно. Сам Иисус ничего не написал, ни одного документа; его существование не подтверждено никакими археологическими находками. Все источники – Евангелия, Апостольские послания – были составлены через несколько десятилетий после того, как якобы имело место его преображение, и эти источники были только христианскими. Кроме Иосифа Флавия в 95 году, о нем не упоминал ни один историк – ни римский, ни греческий, ни еврейский. Гораздо позже описываемых событий Тацит, Плиний Младший рассказывали о появлении христиан и говорили о них как о секте, пришедшей с Ближнего Востока. В общем, если христианство и существовало, Иисус здесь был ни при чем! Лишенная истинного основателя, эта религия зиждилась на некоем недоразумении.
Я был счастлив, повторяя это, я считал себя очень умным и уж во всяком случае гораздо выше тех, кто два тысячелетия верил в эти россказни. В сущности, я принадлежал к элите, которая наконец прозрела и пересмотрела ложные основы нашей цивилизации. Сколько же было до меня легковерных болванов и мракобесов! И сегодня у некоторых сторонников теории заговора я вижу такое же снисходительное высокомерие.
«А вы за кого почитаете Меня?» – вопрошал Иисус.
Пророк, соглашался я, двадцатилетний.
Я больше не был сторонником мифологической школы, как в детстве. Будучи гуманитарием, я интересовался разными религиями. Я уже не сомневался в историческом существовании Иисуса и видел в нем один из столпов монотеизма.
Убежденный атеист, я смотрел на него глазами иудея или мусульманина, я видел в нем влиятельного, почитаемого, вдохновенного пророка – конечно, не Мессию и, разумеется, не Сына Божьего. Впрочем, он волновал меня и трогал, поскольку оказался жертвой. Чьей жертвой? Священников Храма и римлян, но главное – жертвой самого себя: он, несчастный, так уверовал в собственное мессианство, что принял за это мучительную смерть в молодом возрасте! Он умер из-за своей мечты. Его история завершилась на кресте. И разумеется, воскресению я не придавал никакого значения.
«А вы за кого почитаете Меня?» – настаивал Иисус.
Разумеется, это философ, с восторгом уверял я, завершая обучение на философском факультете. Чудак из Назарета обрел новый статус, высокий, благородный, и мне захотелось его услышать. Как настойчиво заставлял он заново всматриваться в обычаи своего времени, его предрассудки, недопонимания, опасности! «Возлюбите друг друга». Мне вовсе не нужно было быть верующим, чтобы понимать его послания, чтобы почитать его добродетели, взволнованно внимать его бескрайней мудрости, разделять большинство его ценностей. Для меня он был интуитивным философом, тем, кто выдает фейерверк мыслей или выражает их через притчи, «философ высшего порядка», как писал Спиноза, – иными словами, человек высшего порядка.
Различая понятия «вера» и «верность», я отвергал веру в Христа, но хранил верность христианству.
«А вы за кого почитаете меня?»
Сын Божий, наконец говорю я сегодня.
Какое испытание!
Испытание для него – быть им. Испытание для меня – признавать это. С тех пор как я встретил его в Храме Гроба Господня, почувствовал его запах, его тепло и взгляд, он является мне одновременно и Богом, и человеком. Вот что дает мне опыт Иерусалима: я ощущаю то, что не в силах осмыслить.
Я не стал лучше понимать таинство, но теперь я его чувствую. Моя вера сделалась принятием реальности.
* * *
Отныне я прохожу по улицам Иерусалима, отваживаясь заглянуть далеко за пределы древней крепостной стены. Я иду наугад, сажусь на трамвай, а когда чувствую, что сбился с пути и не понимаю, где нахожусь, вызываю такси. Мы свыкаемся друг с другом, Иерусалим и я, и даже не знаю, кто первым сделал шаг навстречу.
Однако я с досадой осознаю, что здесь не очень много книжных магазинов. «Интересно, почему? – подтрунивает мой внутренний вольтерьянец. – Неужели потому, что существует одна лишь Книга, то есть Библия?» Зато столько татуировщиков! Они занимаются своим ремеслом еще со Средних веков, ведь при раскопках были обнаружены тела рыцарей-христиан с иерусалимским крестом
[46] на плече. Традиции сохраняются и распространяются среди широких масс. Поскольку я предпочитаю запечатлеть свое паломничество в душе, а не на теле, я просто из любопытства останавливаюсь ненадолго перед одним таким салоном, который явно пользуется большой популярностью среди туристов.
Довольно часто я встречаю на улицах молодых израильтян французского происхождения – они окликают меня, вспоминают мои романы, которые им понравились, пьесу «Гость», поставленную в театре Тель-Авива. Им близки обе культуры, они испытывают двойную радость: радость жить здесь и радость поддерживать тесную связь с Францией.
В духовном плане я все еще чувствую себя выздоравливающим. Как будто все разлетелось на куски, а теперь, словно мозаика, собирается вновь. Алессандра Буццетти, итальянская журналистка, эмоциональная и очень умная, чье общество я весьма ценю, подруга Лоренцо Фадзини, не приехавшего из-за похорон матери, организует мне множество встреч. Например, с Патриархом Иерусалимским
[47] Пьербаттистой Пиццабаллой или с отцом Давидом Нойхаузом, беседы с которым дарят мне невероятный духовный подъем и дают пищу для размышлений. Мари-Армель Болье, главный редактор «Terre Sainte Magazine», пылкая и обаятельная, открывает для меня потайные ворота Иерусалима. Каждый вечер, когда наступают сумерки, ноги сами несут меня к Храму Гроба Господня; я останавливаюсь посреди площади, сажусь на ступеньки, а иногда просто на землю. Я размышляю, я молюсь. И так и не переступаю больше порога базилики.
Почему бы не войти туда? Я боюсь вновь обжечься и больше ничего не прошу. Мне достаточно просто прийти сюда, смиренно постоять перед порталом. В нескольких метрах от этого святого места меня согревают воспоминания о полученном мной откровении, и каждый день я чувствую бесконечную благодарность.
Среди толпы зевак бродит какой-то человек в белой тунике, босой, лохматый и бородатый, с лицом, озаренным мягкой улыбкой. «Это Иисус», – шепчут туристы, видя, как он пристраивается к какой-нибудь процессии. Кто-то над ним насмехается, кто-то жалеет; все понимают, что это безумец, принимающий себя за Христа. Этим вечером трое израильтян мне объяснили, что такое иерусалимский синдром: это вид психического расстройства, которое настигает некоторых туристов. Иудеи, мусульмане, христиане, атеисты – все мечтают об Иерусалиме. Прежде чем стать территорией реальности, она предстает территорией фантазмов. И причиной этого бредового расстройства, как мне объяснили, является разочарование: город не оправдывает ожиданий верующих, и они, испытав от этого сильное потрясение, впадают в экзальтацию. Впрочем, таких больных успешно лечат в медицинском центре Эйн-Керем.
Я с ученым видом кивнул, изобразив согласие и даже выразив некоторое сочувствие, но в глубине души посмеялся: они же говорят обо мне! Если бы я поведал им то, что доверил лишь своему блокноту, они сразу признали бы патологию и отправили меня на консультацию. Я подождал, когда мы распрощаемся, и дал волю чувствам, повеселился от души.
Выражение «иерусалимский синдром» лишь выглядит как жаргон психиатров – это термин не научный, а скорее идеологический, он подразумевает невозможность мистицизма, отвергает его: существует лишь то, что в состоянии постичь материализм. Просто галлюцинация, химера. Нет, я не отрицаю существования этого вида безумия, как и того факта, что больница Эйн-Керем принимает пациентов, страдающих подобного рода психозом, – я просто задаюсь вопросом о границах безумия. Я возмущен, что в это понятие запихивают все, выходящее за рамки общепринятого, и требую, чтобы все-таки различали искажение восприятия и сверхчувствительность.
Внезапно у меня возникает желание окликнуть «Иисуса» из Храма Гроба Господня. Американец родом из Мичигана, Джеймс, вовсе не воображает себя Христом, он просто однажды к нему прислушался. Джеймса перестал удовлетворять прежний образ жизни, а здесь он ведет существование, по его представлению, близкое к евангельскому, – он положился на милость Бога. Он не попрошайничает, отказывается от денег, однако соглашается, когда ему предлагают поесть, переночевать в хостеле, принять душ, постирать вещи. Когда на него показывают пальцем, называя Иисусом, он радуется, что своим существованием напоминает о Господе, и ничего больше. Никакого галлюцинаторного помешательства. Мы становимся приятелями. В нем столько мягкости и добродушия, что такому приятелю всякий был бы рад.
* * *
Столько стран в одной-единственной стране! Эта земля – не одна история, а множество историй, смотря по тому, кто ее трактует – евреи, мусульмане, христиане; с какой точки зрения ее интерпретируют – вавилонской, римской, османской, французской, английской, арабской, израильской. Как свести столь разные страны в одну? Как написать об этих историях, чтобы получился связный роман?
Здесь собрался целый мир.
* * *
Я сегодняшний, а не вчерашний паломник.
Паломник былых времен, не сомневаясь в своей вере, живущий в глубоко религиозном мире, приезжал сюда прикоснуться к тому, что уже хорошо знал.
Сегодняшний паломник, более уязвимый, зачастую одинокий, живущий в мире светском и в целом атеистическом, предстает очень слабым перед неведомым источником, от которого многого ждет – то ли укрепления духа, то ли возрождения, то ли пробуждения веры.
* * *
Вавилоняне, римляне, османы, британцы: Иерусалим всегда был жемчужиной на императорской короне!
Я говорил сегодня об этом с видным историком Венсаном Лемиром, который, к счастью, еще находится в Иерусалиме, в Национальном центре научных исследований, но как раз завтра должен уезжать во Францию. Он объяснил мне, чем занимаются здесь он и его коллеги.
В Иерусалиме памяти больше, чем истории. И мероприятий в ознаменование всевозможных религиозных явлений становится слишком много. А изучение прошлого способствует, если можно так выразиться, разминированию идентифицирующих границ, появившихся в последнее время. Прежде религиозные миры были куда более проницаемы, более доступны для чужаков – так, мусульманки приходили на могилу Марии просить ребенка. Я абсолютно согласен с диагнозом Венсана Лемира, и мне нравится предложенный им способ лечения – исцелять память историей.
* * *
Французская Библейская и археологическая школа Иерусалима, в которой я завершаю свое пребывание в этих краях, – настоящий подарок мне. Расположенное возле Дамасских ворот, это массивное, однако очень изящное здание стоит посреди парка с разросшимися пальмами; эта институция западная и восточная одновременно – вернее сказать, мечта Запада о Востоке.
Вот место, где завершится мое преображение. Я оказываюсь между четырьмя полюсами: моя комната, библиотека, столовая, часовня, где проходят вечерние службы.
В комнате, просторной, сводчатой, две кровати и два письменных стола. По обе стороны стола, за которым я делаю эти записи, – стрельчатые окна, выходящие в экзотический сад. Странно, но, попав сюда, я тут же почувствовал себя как дома, меня словно омыли волны счастья.
В библиотеке на верхнем ярусе триста тысяч томов – это истинное сокровище, о котором мечтают ученые-библеисты всего мира. Сама возможность находиться здесь – огромная привилегия. Я с восторгом читаю тексты еврейских, мусульманских, христианских паломников, которые стекались в Иерусалим начиная с III века.
В столовой я могу болтать с монахами-доминиканцами, с новичками-послушниками и другими, более опытными. Беседы короткие, но необычайно полезные для меня. Брат Жан-Жак Переннес, директор школы, тепло принимает меня, рассказывает о своей жизни на Ближнем Востоке, описывает здешнюю общинную жизнь – «очень абразивную», по его выражению, – когда каждый избавляется от своего эго. А брат Жан-Батист Юмбер с бирюзовыми глазами, делающими его похожим на кинозвезду, видный археолог, говорит мне о своей ненависти к Иерусалиму: «Здесь все не просто утрировано, а фальшиво. Этот город чествует давно разрушенный храм, пустую могилу, спрятанную скалу с сомнительной аутентичностью». Он получает такое удовольствие, провоцируя меня резкими заявлениями, что скорее подвергает меня испытанию, а не излагает свои убеждения.
Когда наступает вечер, я спешу в часовню на вечернюю службу. Они здесь четко подчиняются ритуалу: песнопения, чтения священных текстов, молитвы, а я, как всегда, чувствую себя потерянным, отверженным, отброшенным в сторону. Однако стараюсь ничего не пропустить. Здесь, в этой церкви, куда не проникает естественный свет, я с волнением слушаю литургические песнопения, напоминающие григорианские хоралы, наслаждаюсь гармоничностью и слаженностью голосов братьев, что несколько неожиданно для меня, ведь во время совместных трапез я имел возможность убедиться, какие у них строптивые характеры. Присутствие на этих вечерних службах имеет для меня, что называется, накопительный эффект: изо дня в день я словно латаю прорехи, собираю себя по кусочкам, упорядочиваю мысли, отделяю главное от случайного, я молюсь.
Часто я встаю на заре, чтобы присутствовать на утренней мессе в половине восьмого. Я вдруг чувствую острую потребность в евхаристии.
* * *
Порывшись в памяти, я понял, откуда возникло это ощущение родного дома, которое я испытываю в моей комнате Библейской школы.
Это воспоминание о сновидении…
Не один десяток лет мне виделась во сне одна картина: я старше, чем в реальности, я сижу в монастырской келье с беленными известью стенами, а из стрельчатых окон льется ослепительный свет. Картина изображала меня самого, начинающего новую жизнь в монастыре. В те времена я, хотя и был заинтригован, просто отмахивался от этих ночных видений.
Сегодня я уже достиг возраста, в каком видел себя в том сне, и погрузился в его декорации.
* * *
Каждая религия выдвигает на первый план какую-нибудь одну добродетель: для евреев это уважение, для христиан любовь, для мусульман послушание, для буддистов сострадание.
Добродетель, предлагаемая христианством, кажется самой безумной. Как – любить всех? Любить каждого? Чужих, негодяев, скупцов, предателей, равнодушных? Носить в сердце своих врагов и даже палачей, как распятый Христос? Нежно любить своих убийц? Это кажется невозможным… Мы ведь не можем противиться естественным рефлексам, таким как страх, осторожность, желание защититься. Ни одна доктрина не требовала такой трансформации, приправленной экзальтированным и даже утрированным романтизмом.
Но христианство на этом не останавливается, оно упорствует. Оно призывает не только к невозможному, но и к немыслимому: оно предлагает допустить, что Бог стал человеком, что, прежде чем умереть и воскреснуть, он принял муки за нас. И эта иррациональность толкает разум на край пропасти.
Если в основе всякого культа лежат откровения, христианство совершает самое страшное преступление против разума – Воплощение.
Я понимаю, почему евреи, мусульмане, атеисты отвергают христианство. Нарушая порядок, основанный на материальных интересах и страхе перед опасностью, оно бросает вызов рассудку. Блез Паскаль высказался довольно ясно: будучи невидимым, Бог был куда более узнаваем, чем когда сделался видимым. Что за парадокс! Нам легче верить в отсутствующего Бога, чем в Бога, спустившегося к нам. Лучше ждать Мессию, чем принять его. Считать Иисуса пророком, мудрецом или самозванцем утешительно для здравого смысла.
Иисус так много времени провел среди нас, и это породило странный ритуал. «И наконец, когда Он пожелал исполнить данное Им апостолам обетование пребывать с людьми до Своего последнего пришествия, Он избрал пребывание здесь в самой удивительной и самой непостижимой тайне из всех – под видом Евхаристии»
[48]. За все мое путешествие не было момента более значимого, чем тот, когда я получаю и вкушаю облатку, эту тайну, за которой скрывается Бог и через которую открывается: я таинственно почитаю таинство.
С тех пор как в Храме Гроба Господня я ощутил присутствие Бога, облеченного плотью и кровью, его запах, тепло, его взгляд, я сложил оружие, я оставил иронию, сарказм, хулу. Я смиренно вверяюсь тому, что превосходит мое понимание.
* * *
Назойливый Иерусалим… каждый вечер, когда я хожу по нему, он меня вопрошает:
– Кто ты?
Живя возле Дамасских ворот, этой болезненной точки, нервного центра, где сходятся мусульманский, христианский кварталы и район, в котором постепенно скупают дома евреи, я чувствую напряжение, буквально электризующее людей. Одни приходят в отчаяние, другие приводят в отчаяние, многие умудряются совмещать и то и другое, и у всех оголены нервы. Такая напряженная обстановка влияет и на меня тоже. Повсюду подозрительность, страх, повсюду неприветливые люди с напряженными лицами, стиснувшие головы наушниками, или молодые солдаты, более расслабленные, но вооруженные до зубов. Как тяжело наблюдать взаимную ненависть. Мы все заложники этой враждебности. Она изматывает.
Это состояние скрытого в зародыше мира удивляет меня даже больше, чем латентная война. Лучше бы оно дало о себе знать более внятно. Наверное, люди должны носить в душе тоску по миру, чтобы вот так удерживаться от шага в непоправимое
[49].
Этим утром я еду на встречу с Гилой и тель-авивскими друзьями, ну и хочется посмотреть эту столицу, которую видел мельком в день своего прилета.
Входя в вагон поезда, я чувствую облегчение. «Прощай, Иерусалим, как хорошо покидать тебя, я не могу тебя больше выносить, ты меня душишь».
Я проживаю чудесный день в Тель-Авиве, наслаждаясь его спокойной атмосферой, его расслабленностью, современностью, терпимостью. Восхищаюсь, как замечательно он построен. Какой прекрасный получился результат!
И все же, когда наступает ночь, я вновь оказываюсь в Иерусалиме и приоткрываю решетчатые ворота Библейской школы, меня охватывает радость. «Добрый вечер, Иерусалим, должен признать, мне тебя ужасно не хватает. Да, ты раздражаешь, но ты меня покорил. Я больше не уеду».
* * *
Благотворный Иерусалим… Теперь каждый день, когда он вопрошает меня, кто я, я неизменно отвечаю:
– Я тот, кто стал наконец собой.
* * *
Предпоследний день. Я решаю отправиться в Яд Вашем, Мемориальный комплекс истории Холокоста.
Целый месяц я оттягивал этот визит. Прежде всего потому, что опасался не справиться с эмоциями. А еще я полагал, что вряд ли узнаю что-то новое, ведь я скрупулезно изучал этот черный период европейской истории, и из общего интереса, и для написания некоторых книг, например «Другая судьба», романа о Гитлере, или «Дети Ноя», где говорилось о подвиге одного Праведника, отца Андре, который во время войны спас в Бельгии сотни еврейских детей.
Что касается первого пункта, я оказался прав: я вышел из мемориала разбитый, оглушенный, онемевший, растерянный. Фотографии трупов, растерзанных невинных людей, фотография солдата, который в упор стреляет в женщину, пытающуюся закрыть собой младенца, – эти ужасы продолжают преследовать меня еще много часов спустя. Как человечество могло отвергнуть человечность?
Возможно, в этом кроется объяснение того, что это за нация: Израиль появился как ответ на эту жестокость, на планомерное истребление евреев нацистами. В основе государства лежит страшная травма. Разве подобные зверства могли не иметь отклика? Как не сопротивляться, став жертвой разрушительного, бесчеловечного, чудовищного насилия? Возможно ли стать кротким ангелом, чудом избежав смерти и увидев смерть своих близких? Этому побежденному народу нужна была своя победа, но отныне в еврейской душе навсегда поселился страх перед гибелью.
И если ничто не оправдывает жестокость, которую правительство Израиля порой проявляет к арабо-мусульманскому населению, история еврейского народа ее объясняет. Но будем осторожны: объяснять не значит оправдывать.
Я, задумчивый, растерянный, еще долго стою в саду под лучами беззаботного солнца. Перед тем как уйти, захожу в магазин при музее: у меня заканчиваются чернила в авторучке. И там судьба мне подмигивает: в книжном отделе на полке с французской литературой, где стоит всего-то с десяток книг – переводы на французский лучших израильских авторов, – я с волнением вижу свое имя, ведь я написал предисловие к «Дневнику» Анны Франк на французском. Я воспринимаю это как знак одобрения: надо продолжать писать.
* * *
В Библейской и археологической школе Иерусалима отец Жан-Батист Юмбер, человек дотошный и рассудительный, говорил со мной перед отъездом. Он принял меня в своем логове в глубине двора, в постройке, где были свалены тысячи обломков, камни вперемешку с рукописями, – лавка старьевщика или кунсткамера. Если бы не пара-тройка компьютеров, которые используют молодые аспиранты, я бы подумал, что это кабинет путешественника, только что вернувшегося из далекой экспедиции. С легкой улыбкой на губах хозяин кабинета показывает в дальний угол.
– Вот что значит профессиональная деформация! – восклицает археолог. – Все копаю и не могу остановиться.
Я вижу круглое отверстие в полу: винтовая лестница ведет в специально вырытую пещеру, где он обустроил гостиную.
Мне очень нравится его несколько грубоватая доброжелательность. Протестировав мои познания в Библии, он заводит разговор. Мы общаемся, сидя на бедуинских подушечках с роскошными орнаментами, наслаждаясь кофе, а он курит сигариллу с дурманящим запахом. Я слушаю его с восторгом. В течение нескольких десятилетий этот ученый, благодаря исследованиям которого пополнились наши знания о прошлом, освобождал Библию от сверхъестественного. И она от этого только выиграла.
* * *
Я собирался исследовать Иерусалим, но это Иерусалим исследовал меня.
* * *
Я изо всех сил стараюсь закрыть чемоданы. Сейчас они гораздо полнее, чем при отъезде. Как и я.
Звонит телефон, и на экране появляется имя Лоренцо Фадзини.
– Алло, Эрик-Эмманюэль? Тебя ждет папа Франциск.
* * *
Но пока я вернулся домой. Как приятно вновь увидеть семью…
С нашей собачкой Машкой, молодым черным лабрадором, мы радуемся, возобновив прогулки по полям и лесам Эно
[50]. С каждым днем прогулки все длиннее. Мы наслаждаемся: она – уткнувшись носом в землю, я – задрав голову. Конечно же, лес, по которому мы бродим, – два разных леса: свой она втягивает носом, а я свой рассматриваю, но мы постоянно обмениваемся взглядами, прищуриваемся, морщимся от удовольствия, улыбаемся, показывая, как нам приятно идти вот так рядом.
На небе видны полосы черного дыма. Влажную атмосферу пропитывает унылый аромат осени, в котором смешиваются запахи гниющих грибов и разлагающихся листьев. Из глубины долины, оттуда, где блестит серая гладь пруда, слышатся крики. Это дикие гуси – они протяжно кричат, гогочут, тараторят, энергично хлопая крыльями, они поднимаются, затемняя горизонт, как огромная грозовая туча, которая постепенно перестраивается в стаю, и внезапно, как эскадрон всадников, уверенно держащихся в седле, уносятся на юго-запад, в некую дальнюю страну, более теплую и солнечную. До сих пор я не обращал на них внимания, но теперь-то я знаю, куда они летят: в Израиль.
А я завтра улетаю в Рим.
У меня встреча с папой Франциском.
* * *
Римский вечер, сладостный, чудесный, какой бывает только в этом городе. В ресторане (он же книжный магазин) с приглушенным светом мы наслаждаемся блюдами, винами и беседой. Сандра и Сандро Ферри, мои преданные издатели из «Е/О», которое высоко несет знамя европейской литературы как в Италии, так и в Америке, пригласили меня, а также различных представителей ватиканских массмедиа – Андреа Монду, издателя газеты «L’Osservatore Romano», Паоло Руффини, префекта Дикастерии по делам коммуникаций Святого престола, и моего дорогого друга Лоренцо Фадзини, страстно увлеченного литературой, фонтанирующего разными проектами.
Сандро просит меня рассказать о поездке, о книге, которую я, возможно, напишу. Я отшучиваюсь, пытаясь скрыть робость:
– Иисус не писал книг. Он был слишком совершенен, чтобы писать книги.
– Но ведь ты-то как раз достаточно несовершенен, чтобы их писать! – смеется Сандро.
Мы все смеемся. Эта простая фраза меня будто освободила. Мои недостатки и несовершенства, до сих пор казавшиеся препятствиями к написанию такого рассказа, теперь становятся аргументом в его пользу. Такой же паломник, как и другие, я должен описать то, что пережил, описать, как обычный человек, и пусть это повествование будет несовершенным и отрывочным. И я вдруг сообщаю им название книги, которое обдумывал во время пребывания на Святой земле, пока меня не испугала перспектива подобного предприятия: «Испытание Иерусалимом». Все сразу начинают его комментировать и переводить на разные языки.
Сандра замечает, что, несмотря на веселые разговоры, я выгляжу озабоченным.
– Готов встретиться с папой? – шепчет она, лукаво улыбаясь.
Вопрос в точку. Я не могу скрыть волнения. Я неотрывно смотрю на люстру, словно пытаясь отыскать ответ, бормочу что-то бессмысленное, у меня перехватывает дыхание. Было ли мне когда-нибудь так страшно?
* * *
Ночью, когда я давно уже сплю в номере отеля «Sant’Annа» рядом с Ватиканом, какой-то человек открывает дверь и делает пару шагов.
– Эрик! – восклицает он.
Высокий силуэт вырисовывается в дверном проеме, худощавое тело с широкими плечами, но сумерки мешают различить его черты.
– Эрик!
Я поражен силой звучного спокойного голоса. Я выпрямляюсь, отбрасываю подушки, внимательно вглядываюсь.
Он исчез. Я проснулся. Смотрю на часы: половина седьмого. Слишком рано.
Я снова ложусь в кровать, свернувшись клубком под одеялом, заинтригованный, счастливый. Кто был этот человек из моего сна? Манерой произносить мое имя он напомнил мне отца, а манерой держаться – Иисуса; да, силуэт напоминал того, чей запах, тепло, взгляд я ощутил в Храме Гроба Господня.
Я еще слышу звучный голос, и его эхо накрывает меня волнами радости. Что это – видение, эманация отца, Иисуса?
Я не стану упоминать об этом эпизоде в своей книге. За кого меня примут? Такой уязвимый рассудок… Открытый всем веяниям…
* * *
Всем веяниям Духа Святого…
Сегодня на Западе воображение не в почете, его презрительно называют «буйным». А вот наши предки утверждали, что боги использовали это средство, чтобы проникнуть в нас.
Рассудок не ограничивается разумом.
Так и мы не будем сводить бдительность лишь к полицейской слежке за разумом. Чуткость мобилизует другие возможности человека: интуицию, чувствительность, воображение. Я отстаиваю право развивать восприимчивость в любых ее проявлениях.
– Эрик! – возвещает силуэт, только что возникший передо мной.
Он велит мне спешить на встречу с папой.
* * *
Чтобы переступить порог Ватикана, нужно иметь при себе пропуск и некоторый запас времени.
Я предъявляю украшенное гербом приглашение швейцарским гвардейцам, охраняющим границы государства и вход во дворец. У входа в отель «Sant’Anna» стоят стройные молодые солдаты в перчатках, в униформе цвета индиго с белым воротником, в панталонах до колен – под панталонами чулки, плотно охватывающие икры. Дворцовая стража поражает еще больше: на них пестрые полосатые костюмы с шароварами, красные, синие, желтые полосы – цвета Медичи. Эти кокетливо-изысканные персонажи словно пришли из другого мира. Какого? Мира волшебных сказок…
Сопровождающий меня Лоренцо Фадзини сказал, что мы должны прийти заранее, за час с четвертью. И последующие события показали, что он был совершенно прав. Хотя я нахожусь в самом маленьком государстве на свете, мне кажется, будто я шагаю по самому огромному зданию в мире, где коридоры переходят в галереи, приемные сменяются холлами, бесконечной чередой гостиных и залов ожидания. Когда я иду по роскошным комнатам, увешанным и уставленным произведениями искусства, от полихромного мраморного пола до кессонных плафонов, которые заслуживают того, чтобы рассмотреть их как следует, для чего мне пришлось бы обзавестись парой крыльев, ноги сами несут меня к тому, кто помогает мигрантам, кто спешит на помощь бедным, кто обличает бесчеловечность капитализма, кто призывает нас исцелиться от стяжательства, – к наместнику, который вчера в Аргентине, сегодня в самом центре христианского мира борется за униженных и обездоленных. Говорят, он не слишком любит всю эту роскошь, он не наслаждается ею, а просто терпит; он уважает ее, как уважает историю, в которую на короткое время ему суждено было вписать свое имя. Накануне на площади Святого Петра он раздал тысячу обедов неимущим и сам ел вместе с ними.
Теперь мы терпеливо ожидаем, сначала в одной прихожей, затем в другой. Каждые четверть часа немного продвигаемся вперед. Скоро папская библиотека. По коридорам снуют элегантные, нарядные, молчаливые господа, спешащие по неведомым мне делам. Меня поражает изысканность костюмов, но черные и пурпурные шелка их сутан и поясов не так ослепительны, как их улыбки.
И вот я стою перед последней дверью. Мы пытаемся договориться, на каком языке будем общаться, и приходим к согласию: святой отец говорит на французском, а я на итальянском, значит мы друг друга поймем.