Страшные русские сказки
Два Ивана солдатских сына
В некотором царстве, в некотором государстве жил-был мужик. Пришло время – записали его в солдаты; оставляет он жену беременную, стал с нею прощаться и говорит:
– Смотри, жена, живи хорошенько, добрых людей не смеши, домишка не разори, хозяйничай да меня жди; авось бог даст – выйду в отставку, назад приду. Вот тебе пятьдесят рублёв; дочку ли, сына ли родишь – всё равно сбереги деньги до возрасту: станешь дочь выдавать замуж – будет у ней приданое; а коли бог сына даст да войдёт он в большие года – будет и ему в тех деньгах подспорье немалое.
Попрощался с женою и пошёл в поход, куда было велено. Месяца три погодя родила баба двух близнецов-мальчиков и назвала их Иванами солдатскими сыновьями.
Пошли мальчики в рост; как пшеничное тесто на опаре, так кверху и тянутся. Стукнуло ребяткам десять лет, отдала их мать в науку; скоро они научились грамоте, и боярских и купеческих детей за пояс заткнули – никто лучше их не сумеет ни прочитать, ни написать, ни ответу дать. Боярские и купеческие дети позавидовали и давай тех близнецов каждый день поколачивать да пощипывать. Говорит один брат другому:
– Долго ли нас колотить да щипать будут? Матушка и то на нас платьица не нашьётся, шапочек не накупится; что ни наденем, всё товарищи в клочки изорвут! Давай-ка расправляться с ними по-своему.
И согласились они друг за друга стоять, друг друга не выдавать. На другой день стали боярские и купеческие дети задирать их, а они – полно терпеть! – как пошли сдачу давать: тому глаз долой, тому руку вон, тому голову на́ сторону! Всех до единого перебили. Тотчас прибежали караульные, связали их, добрых молодцев, и посадили в острог. Дошло то дело до самого царя; он призвал тех мальчиков к себе, расспросил про всё и велел их выпустить.
– Они, – говорит, – не виноваты: на зачинщиков бог!
Выросли два Ивана солдатские дети и просят у матери:
– Матушка, не осталось ли от нашего родителя каких денег? Коли остались, дай нам; мы пойдём в город на ярмарку, купим себе по доброму коню.
Мать дала им пятьдесят рублёв – по двадцати пяти на брата, и приказывает:
– Слушайте, детушки! Как пойдёте в город, отдавайте поклон всякому встречному и поперечному.
– Хорошо, родимая!
Вот отправились братья в город, пришли на конную, смотрят – лошадей много, а выбрать не из чего; все не под стать им, добрым мо́лодцам! Говорит один брат другому:
– Пойдём на другой конец площади; глядь-ка, что́ народу там толпится – видимо-невидимо!
Пришли туда, протолпилися – у дубовых столбов стоят два жеребца, на железных цепях прикованы: один на шести, другой на двенадцати; рвутся кони с цепей, удила кусают, роют землю копытами. Никто подойти к ним близко не сможет.
– Что твоим жеребцам цена будет? – спрашивает Иван солдатский сын у хозяина.
– Не с твоим, брат, носом соваться сюда! Есть товар, да не по тебе; нечего и спрашивать.
– Почём знать, чего не ведаешь; может, и купим; надо только в зубы посмотреть.
Хозяин усмехнулся:
– Смотри, коли головы не жаль!
Тотчас один брат подошёл к тому жеребцу, что на шести цепях был прикован, а другой брат – к тому, что на двенадцати цепях держался. Стали было в зубы смотреть – куда! Жеребцы поднялись на дыбы, так и храпят… Братья ударили их коленками в грудь – цепи разлетелись, жеребцы на пять сажен отскочили, вверх ногами попадали.
– Вона чем хвастался! Да мы этаких клячей и даром не возьмём.
Народ ахает, дивуется: что за сильные богатыри проявилися! Хозяин чуть не плачет: жеребцы его поскакали за город и давай разгуливать по всему чистому полю; приступить к ним никто не решается, как поймать – никто не придумает. Сжалились над хозяином Иваны солдатские дети, вышли в чистое поле, крикнули громким голосом, молодецким посвистом – жеребцы прибежали и стали на месте словно вкопанные; тут надели на них добрые мо́лодцы цепи железные, привели их к столбам дубовым и приковали крепко-накрепко. Справили это дело и пошли домой.
Идут путём-дорогою, а навстречу им седой старичок; позабыли они, что мать наказывала, и прошли мимо не здороваясь, да уж после один спохватился:
– Ах, братец, что ж это мы наделали? Старичку поклона не отдали; давай нагоним его да поклонимся.
Нагнали старика, сняли шапочки, кланяются в пояс и говорят:
– Прости нас, дедушка, что прошли не здороваясь. Нам матушка строго наказывала: кто б на пути ни встретился, всякому честь отдавать.
– Спасибо, добрые мо́лодцы! Куда вас бог носил?
– В город на ярмарку ходили; хотели купить себе по доброму коню, да таких нет, чтоб нам пригодились.
– Как же быть? Нешто подарить вам по лошадке?
– Ах, дедушка, если подаришь, станем за тебя вечно бога молить.
– Ну пойдёмте!
КОНАН И ЗАГОВОР ТЕНЕЙ
Привёл их старик к большой горе, отворяет чугунную дверь и выводит богатырских коней:
– Вот вам и кони, добрые мо́лодцы! Ступайте с богом, владейте на здоровье!
Они поблагодарили, сели верхом и поскакали домой; приехали на двор, привязали коней к столбу и вошли в избу. Начала мать спрашивать:
– Что, детушки, купили себе по лошадке?
– Купить не купили, даром получили.
– Куда ж вы их дели?
– Возле избы поставили.
– Ах, детушки, смотрите – не увёл бы кто!
– Нет, матушка, не таковские кони: не то что увести, и подойти к ним нельзя!
Мать вышла, посмотрела на богатырских коней и залилась слезами:
– Ну, сынки, верно вы не кормильцы мне.
На другой день просятся сыновья у матери:
– Отпусти нас в город, купим себе по сабельке.
– Ступайте, родимые!
Они собрались, пошли на кузницу; приходят к мастеру.
– Сделай, – говорят, – нам по сабельке.
– Зачем делать! Есть готовые; сколько угодно – берите!
– Нет, брат, нам такие сабли надобны, чтоб по триста пудов весили.
– Эх, что выдумали! Да кто ж этакую махину ворочать будет? Да и горна такого во всём свете не найдёшь!
Нечего делать – пошли добрые мо́лодцы домой и головы повесили; идут путём-дорогою, а навстречу им опять тот же старичок попадается.
– Здравствуйте, младые юноши!
– Здравствуй, дедушка!
ЧУЖАЯ КЛЯТВА
– Куда ходили?
– В город, на кузницу; хотели купить себе по сабельке, да таких нет, чтоб нам по руке пришлись.
Там, где три четверти года снежные равнины темны полный день и полную ночь, изредка лишь озаряемые всполохами чудесного небесного сияния, где холод сменяется морозом, а тьма — мраком, далеко на севере, за тундрой, меж Кезанкийскими горами и Гирканией лежит маленькая страна Ландхаагген. Древние пергаменты, коих в архивариях Белого дворца сохранилось не более десятка, гласят: «Счастливая земля Хааггена мала и плодородна; холмы, но не горы, кусты, но не деревья окружают ее со всех сторон; реки текут чистые и быстрые, и тварей чешуйчатых, для, еды пригодных, в них великое множество. Жители высоки ростом, бледны лицом и белы волосами; глаза имеют голубые либо синие, тела крепкие, а нрав спокойный. Вечно зеленая ветвь маттенсаи хранит благостное место сие для жизни долгой, для мира и порядка».
– Плохо дело! Нешто подарить вам по сабельке?
– Ах, дедушка, коли подаришь, станем за тебя вечно бога молить.
С той прекрасной поры миновали сотни лет. Плодородная земля Хааггена покрылась льдом, в лед превратились реки, и ледяные глыбы выросли на месте цветущих холмов. Холод и мгла воцарились тут; мрак вошел в души людей, большинству из них сократив срок существования, так что вскоре вся страна заключилась в пределах единственного города с тем же названием, и был этот город пустынен и тих. Дома в Ландхааггене стояли прежние, полуразвалившиеся, утепляемые изнутри мхом и ветошью. На узких, некогда уютных улочках ныне сквозь толщу снега и льда уже не проглядывал камень, и даже в короткое светлое время, когда лучи мутно-желтого тусклого шара слегка, но достигали все же сих печальных мест, холодный белый покров стаивал лишь чуть, с самого верха.
Старичок привёл их к большой горе, отворил чугунную дверь и вынес две богатырские сабли. Они взяли сабли, поблагодарили старика, и радостно, весело у них на душе стало! Приходят домой, мать спрашивает:
В центре города, рядом с широким и низким храмом Эрлика, возвышался Белый дворец, днем и ночью обдуваемый порывистыми колючими ветрами — там жил правитель Мольдзен, молчаливый, угрюмый, безучастный ко всему старец с длинными седыми волосами; жизнь утомляла его; каждый вздох ожидая конца своего долгого века, он не жалел уже и не помнил ни о чем; закутавшись в шерстяное покрывало, он часто всматривался во тьму небес, где недвижимо висели редкие неяркие звезды, но не было в том занятии для него ни смысла, ни интереса.
– Что, детушки, купили себе по сабельке?
На много дней пути — если бы решился кто-либо совершить подобное путешествие — раскинулась снежная равнина, что окружала Ландхаагген. Дальние деревушки, числом не более трех, давно уже не имели с городом никаких связей. Жители их одичали, с трудом добывая себе скудное пропитание; тощая домашняя скотина давала жалкий приплод только летом, в светлое время; халупы, по самые окна, а то и крыши заваленные снегом, едва спасали от холода и ветра.
– Купить не купили, даром получили.
Так постепенно страна вымирала, и через половину века жизнь замерла бы здесь навсегда. Только медведи и олени, да еще большие черные птицы с белыми грудками и короткими лапами бродили бы в холоде и безмолвии по искристому твердому насту, на коем давно уже не осталось следов человека...
– Куда ж вы их дели?
Дождь лил с самого утра без перерыва. Затянутое облаками небо ровного серого цвета опустилось совсем низко и застряло на верхушках гор, что простирались далеко на восток; мокрые скалы тускло блестели; по ним струились водные потоки, с шумом падая на землю с обрывов и унося с собой вырванные с корнем мелкие растения, камни, труху.
– Возле избы поставили.
Величественные, с первого взгляда необитаемые горы Кофа принимали подобное омовение нечасто — обыкновенно они трещали и плавились под лучами божественного ока Митры, то гневно, то ласково взирающего сверху на землю; и богохульствовал одинокий путник, пытаясь укрыться от палящего солнца в раскаленных камнях, и птицы пролетали мимо в поисках тенистых рощ, и звери прятались от зноя в глубоких норах, выходя наверх только ночью. Но теперь огнедышащий яркий шар, еще накануне сиявший в голубой выси, скрылся в иных мирах, куда нет пути земному существу.
– Смотрите, как бы кто не унёс!
День близился к концу, а дождь все не прекращался. Потемнело серое небо, уже почти сокрытое от глаз сплошной стеной льющейся воды, и человек, что пробирался по узенькой тропке меж мокрых холодных скал, заспешил. Где-то в этих краях, точно по направлению к Хоршемишу, находился постоялый двор — приют беглецов и бродяг, коих по свету болтается великое множество,— и пока мгла не опустилась с небес к самым ногам, следовало его найти.
– Нет, матушка, не то что унесть, даже увезти нельзя.
Тропа вихляла не между гор, но по самой горе, иной раз становясь не шире трех ладоней, так что путнику приходилось двигаться боком — едва дыша, спиной обтирая шершавый отвесный склон; под ним, далеко внизу, зияла блестящая от воды черно-зеленая рябь, что скрывала в себе острые камни и глубокие ямы. Но порой тропа резко сбегала вниз, и тогда путник, чавкая сандалиями по слякоти, съезжал по ней, скользя на листьях, на траве и громко рассказывая окружающей среде все, что он думает о личной жизни богов и их внешнем виде.
Он промок до нитки, устал и проглодался, и сие последнее обстоятельство заставляло его шагать все быстрей, сквозь дождь пристально вглядываясь вдаль в надежде узрить маленький, приветливо сияющий в горах огонек. То и дело сплевывая с губ воду, он прыгал с булыжника на булыжник, с кочки на, кочку, чуть не падая, перешагивал провалы, и наконец долгий путь его завершился именно так, как и предполагалось: обогнув высокую остроконечную скалу, он увидел желтые окна постоялого двора и, подгоняемый завываниями ветра и желудка, припустил туда, мысленно уже отдавая хозяину приказ немедля принести ему баранью ногу, ломоть хлеба побольше и пару кувшинов пива.
Мать вышла на двор, глянула – две сабли тяжёлые, богатырские к стене приставлены, едва избушка держится! Залилась слезами и говорит:
Возле деревянного строения в два этажа, ютившегося на крошечном пятачке меж огромных валунов и крутых скал, странник заметил деревянный же навес, а под ним еле различимые в вечернем полумраке силуэты лошадей. На плоской крыше дома громоздилось заброшенное гнездо; в окнах мелькали чьи-то тени; голоса сливались в гул, который показался путнику приятной музыкой по сравнению с шумом надоевшего давно дождя. Не желая делать на улице и одного лишнего вздоха, он быстро прошел к крыльцу, перескочил четыре ступеньки разом и толкнул дверь мощным плечом.
– Ну, сынки, верно вы не кормильцы мне.
Наутро Иваны солдатские дети оседлали своих добрых коней, взяли свои сабли богатырские, приходят в и́збу, богу молятся, с родной матерью прощаются:
Жаркий спертый воздух паром вырвался наружу. Шесть ртов в мгновение захлопнулись, а шесть пар глаз с нескрываемым любопытством уставились на нового гостя — рослого парня с гривой длинных черных волос. Под мокрой, облепившей тело одеждой четко вырисовывались бугры мышц; молодое, но уже суровое лицо с крупными чертами не отличалось особой красотой, тем более что у правого глаза краснел кривой глубокий шрам — несомненно след недавней стычки; пушистые черные ресницы его намокли от дождя; на поясе в потертых ножнах висел меч внушительных размеров, даже для старого воина бывший слишком велик, но для этого юного великана — в самый раз. Он ответил всем не менее пристальным, но гораздо менее любопытствующим коротким взглядом, прикрыл дверь и, оставляя за собою мокрую дорожку, прошел к длинному столу посреди комнаты, где восседали на широких табуретах с толстыми ножками всякого рода оборванцы. Перед каждым стояла глубокая миска с дурно пахнущими бобами и большая глиняная кружка, откуда так и несло кислятиной. Впрочем, судя по удовлетворенным физиономиям постояльцев, они мало обращали внимания на качество угощения, из чего путник незамедлительно заключил, что они, подобно ему самому, знавали деньки и похуже, чем нынешний.
– Благослови нас, матушка, в путь-дорогу дальнюю.
– Будь над вами, детушки, моё нерушимое родительское благословение! Поезжайте с богом, себя покажите, людей посмотрите; напрасно никого не обижайте, а злым ворогам не уступайте.
Один, быстроглазый, всклокоченный парень с приятным смуглым лицом, явно был дезертиром из туранской армии наемников — на плечах его висела черная куртка с вензелем на правой стороне груди и вшитым в воротник медным треугольником — знак сайгада, старшего тройки; он пережевывал свои бобы с таким рвением, словно то были его личные враги, коих он желал уничтожить как можно скорее. Второй, бородач с сизым вислым носом, ерзал на табурете и беспрестанно вздыхал, хотя с тонких губ его не сходила нахальная плутовская ухмылка — этот казался торговцем, что потерял все состояние, но сохранил достоинство. Разглядеть третьего не представлялось возможным, ибо, узрев мокрого незнакомца, возникшего в сей обители столь неожиданно и стремительно, он уронил голову на руки и тотчас уснул, как будто очам его явился сам Хип-нош — бог сна. У четвертого, щуплого человечка с длинными сальными волосами, рожа напоминала изъеденную молью старую тряпку, давно утерявшую первоначальный свой цвет, по всей видимости, серый либо зеленый; после каждой ложки бобов и каждого глотка пива он подмигивал дезертиру и, когда тот сердито поднимал брови в ответ на подобное проявление чувств к своей особе, мерзко хихикал и облизывался. Пятый и шестой сидели по правую и левую руку от пришельца, так что определить, каковы Они и кто, он поначалу не смог.
– Не бойся, матушка! У нас такова поговорка есть: еду – не свищу, а наеду – не спущу!
Тем не менее именно с ближайшим своим соседом он и познакомился прежде остальных.
Сели добрые мо́лодцы на коней и поехали.
— Эй, хозяин! — зычным густым голосом прогремел тот, чью мускулистую, покрытую черными вьющимися волосами руку он видел справа от себя.— У нас новый гость! И по виду — варвар! Так что тащи-ка бобы, да поторапливайся, пока парень с голодухи не сожрал мои вместе с миской... Иава Гембех,— представился он, поворачиваясь,— родился в Шеме, жил в Шеме и вернусь туда же... Когда-нибудь... А ты, парень, кто и откуда?
Близко ли, далеко́, долго ли, коротко́, скоро сказка сказывается, не скоро дело делается, приезжают они на распутье, и стоят там два столба. На одном столбу написано: «Кто вправо поедет, тот царём будет»; на другом столбу написано: «Кто влево поедет, тот убит будет». Остановились братья, прочитали надписи и призадумались; куда кому ехать? Коли обоим по правой дороге пуститься – не честь, не хвала богатырской их силе, молодецкой удали; ехать одному влево – никому помереть не хочется! Да делать-то нечего – говорит один из братьев другому:
— Конан, из Киммерии,— буркнул тот, с удивлением замечая, что у шемита один глаз черный, а другой зеленый.
– Ну, братец, я посильнее тебя; давай я поеду влево да посмотрю, от чего может мне смерть приключиться? А ты поезжай направо: авось бог даст – царём сделаешься!
Решив про себя, что сие есть знак богов и особого их расположения к этому человеку, молодой киммериец тут же забыл об Иаве, озабоченный собственным, весьма плачевным состоянием. Струйки воды с легким журчанием стекали с него на пол, образовывая вокруг табурета лужу, так что вскоре он сидел уже будто на острове, дрожа и поджав под себя ноги.
Стали они прощаться, дали друг дружке по платочку и положили такой завет: ехать каждому своею дорогою, по дороге столбы ставить, на тех столбах про себя писать для знатья, для ведома; всякое утро утирать лицо братниным платком: если на платке кровь окажется – значит, брату смерть приключилася; при такой беде ехать мёртвого разыскивать.
— Варвар... Я никогда не ошибаюсь,— насмешливо произнес Иава. Взгляд его переместился вниз, на лужу у табурета.
— Сырости от тебя, приятель! — Он критически осмотрел Конана, покачал головой и достал из кармана плоскую флягу. Глубоко вздохнув, шемит поколебался мгновение, затем быстро вытащил крепкими белыми зубами пробку, обмотанную намокшей тряпицей, и протянул сосуд с живительной влагой киммерийцу.
Разъехались добрые мо́лодцы в разные стороны. Что вправо коня пустил, тот добрался до славного царства. В этом царстве жил царь с царицею, у них была дочь царевна Настасья Прекрасная. Увидал царь Ивана солдатского сына, полюбил его за удаль богатырскую и, долго не думая, отдал за него свою дочь в супружество, назвал его Иваном-царевичем и велел ему управлять всем царством. Живёт Иван-царевич в радости, своей женою любуется, царству порядок даёт да звериной охотой тешится.
— А ну-ка, выпей. Это бранд. Сразу согреешься.
Конан благодарно кивнул и приник губами к узкому горлышку. Словно горячий луч огненного ока Митры обжег его глотку; ароматный, тягучий напиток, чуть горький, чуть сладкий, действительно согрел лишь за несколько вздохов. Почти ополовинив флягу, киммериец с сожалением оторвался от нее и вернул владельцу.
В некое время стал он на охоту сбираться, на коня сбрую накладывать и нашёл в седле – два пузырька с целющей и живущей водою зашито; посмотрел на те пузырьки и положил опять в седло. «Надо, – думает, – поберечь до поры до времени; не ровен час – понадобятся».
— А теперь садись поближе к огню,— заботливо предложил шемит, приподнимаясь и небрежно сталкивая с табурета щуплого.
— Кш-ш! Пусти парня погреться.
А брат его Иван солдатский сын, что левой дорогой поехал, день и ночь скакал без устали; прошёл месяц, и другой, и третий, и прибыл он в незнакомое государство – прямо в столичный город. В том государстве печаль великая; дома́ чёрным сукном покрыты, люди словно сонные шатаются. Нанял себе самую худую квартиру у бедной старушки и начал её выспрашивать:
– Расскажи, бабушка, отчего так в вашем государстве весь народ припечалился и все дома́ чёрным сукном завешены?
В очаге, обложенном с трех сторон круглыми булыжниками, весело трещал огонь; блики его, особенно яркие сейчас, когда за окнами стало совсем темно, подрагивали на лицах, на стенах, отражались в мутной желтизне, плавающей в глиняных пузатых кружках. Конан пересел на табурет щуплого, вытянул ноги, с наслаждением чувствуя, как тепло проникает в него всего, как бурлит разогретая еще брандом кровь, и... как он голоден. От этой мысли киммериец даже вздрогнул. Обернувшись, он обвел взглядом зал, морщась от сразу ударившего в нос запаха протухших бобов из мисок постояльцев, и хрипло позвал:
– Ах, добрый мо́лодец! Великое горе нас обуяло; каждый день выходит из синего моря, из-за серого камня, двенадцатиглавый змей и поедает по человеку за единый раз, теперь дошла очередь до царя… Есть у него три прекрасные царевны; вот только сейчас повезли старшую на взморье – зме́ю на съедение.
— Хозяин!
Однако он успел уже совсем согреться, когда наконец хозяин, вынырнувший откуда-то из глубины зала, молча подскочил к нему и шмякнул на стол миску все с теми же бобами. Конан, содрогаясь при мысли о том, что и ему, может быть, предстоит отведать сие вонючее блюдо, ухватил наглеца за штанину, подтянул к себе и угрожающе прорычал:
— А ну, толстяк, волоки сюда мяса, и побольше! Чтоб на всех хватило! Не то, клянусь Кромом, вместо барана я поджарю тебя!
Иван солдатский сын сел на коня и поскакал к синему морю, к серому камню; на берегу стоит прекрасная царевна – на железной цепи прикована. Увидала витязя и говорит ему:
Если не считать короткого знакомства с шемитом, то были первые его слова здесь, на постоялом дворе. Шесть ртов опять захлопнулись, а шесть пар глаз уставились на киммерийца — как видно, ранее им и в голову не приходило требовать у хозяина что-либо, кроме предложенного лично им. И даже тот, что спал, сейчас пробудился от звуков голоса варвара — пробудился и выпучился на него с изумлением, граничащим с ужасом, хотя вряд ли и сам мог объяснить происхождение таких глубоких чувств — смысла речи Конана он слышать не, мог, а потому не должен был и пугаться. Но каковы бы ни оказались причины его страха, он взял-таки себя в руки и смолчал, несмотря на то, что ему безумно хотелось визжать и плакать.
– Уходи отсюда, добрый мо́лодец! Скоро придёт сюда двенадцатиглавый змей; я пропаду, да и тебе не миновать смерти: съест тебя лютый змей!
А хозяин, который и в самом деле не отличался стройностью фигуры, возмущенно пискнул и, лягнув гостя свободной ногой, попытался вырваться. Напрасно. Тот держал его штанину только двумя пальцами — так, словно брезговал,— но все прыжки и скачки толстяка не увенчались успехом. Под общий громовой хохот он лишь пыхтел, сопел и фыркал, не осмеливаясь оскорбить грозного пришельца словом, но как стоял на одном месте, так стоять и остался.
– Не бойся, красная де́вица, авось подавится.
— Ну? — вопросил наконец киммериец, подвигая миску с бобами поближе к хозяину.— Ты побежал за мясом?
Подошёл к ней Иван солдатский сын, ухватил цепь богатырской рукою и разорвал на мелкие части, словно гнилую бечёвку; после прилёг красной де́вице на колени:
— Да! — в отчаянии выкрикнул несчастный, отворотя нос. И тут же, сопровожденный весьма ощутимым пинком под зад, полетел вдоль стола, в конце которого грохнулся сначала на живот, а затем перекатился на спину.
— Мя-аса! — заревел шемит и швырнул на пол свою миску.
– Ну-ка поищи у меня в голове! Не столько в голове ищи, сколько на́ море смотри: как только туча взойдёт, ветер зашумит, море всколыхается – тотчас разбуди меня, мо́лодца.
Красная де́вица послушалась, не столько в голове ему ищет, сколько на́ море смотрит.
— Мяса!!! — заорали остальные, топоча ногами.
Вдруг туча надвинулась, ветер зашумел, море всколыхалося – из синя моря змей выходит, в гору вверх подымается. Царевна разбудила Ивана солдатского сына; он встал, только на коня вскочил, а уж змей летит:
– Ты, Иванушка, зачем пожаловал? Ведь здесь моё место! Прощайся теперь с белым светом да полезай поскорее сам в мою глотку – тебе ж легче будет!
— Мьяс-с-са...— прошелестел душевнобольной, плохо соображая, о каком мясе идет речь.
– Врёшь, проклятый змей! Не проглотишь – подавишься! – отвечал богатырь, обнажил свою острую саблю, размахнулся, ударил и срубил у змея все двенадцать голов; поднял серый камень, головы положил под камень, туловище в море бросил, а сам воротился домой к старухе, наелся-напился, лёг спать и проспал трое суток.
Перепуганный хозяин, встав на четвереньки, быстро пополз в укрытие; но, хотя он и продемонстрировал сейчас скорость, удивившую даже его самого, протухшие бобы так и сыпались на голову, лопаясь и растекаясь по волосам; шмыгнув в темный узкий коридорчик, отделявший его комнату от общего зала, толстяк вскочил, задыхаясь не столько от перенесенных страданий, сколько от омерзительного запаха собственного блюда, прыгнул за дверь и, с треском захлопнув ее за собой, поспешно задвинул железный штырь — теперь он был спасен. И все же его баранам, что томились в сарае позади дома, вряд ли предназначалась богами долгая безмятежная жизнь. Они были робки, покорны и плодовиты, но даже сия праведность не могла спасти их от ножа, ибо — и хозяин твердо в это верил — так и только так они могли уберечь его от той же печальной участи.
В то время призвал царь водовоза.
Утешая себя подобным образом, толстяк взял огромный кухонный тесак и, вытирая слезы не жалости, но жадности, вылез через окно на задний двор.
– Ступай, – говорит, – на взморье, собери хоть царевнины косточки.
Водовоз приехал к синему морю, видит – царевна жива, ни в чём невредима, посадил её на телегу и завёз в густой, дремучий лес; завёз в лес и давай нож точить.
– Что ты делать собираешься? – спрашивает царевна.
— Что же, киммериец,— с набитым ртом проскрипел щуплый,— обсох ли ты? Могу ли я снова занять свое место?
– Я нож точу, тебя резать хочу!
— Сиди где сидишь,— ответил за Конана дезертир, с тем же рвением, что и некоторое время назад бобы, пережевывая свежее сочное мясо.— Благословение Иштар, отсюда мне не видать твою рожу, гаденыш.
Царевна заплакала:
— Ты всегда ешь мясо вместе с волосами, о смердящая ящерица? — добил щуплого презрением Иава.—Пф-ф...
– Не режь меня; я тебе никакого худа не сделала.
Сам он уплетал кусок за куском с удивительной для такого бывалого бродяги аккуратностью, облизывая пальцы и весело кося на Конана круглым черным глазом. Варвар с неудовольствием поморщился: до того, как хозяин приволок огромный чан, полный баранины, он наслаждался всеобщим молчанием. В тишине был слышен только треск огня да сиплое дыхание простуженного бородача — после грохота ливня и такие звуки казались киммерийцу приятной музыкой. Теперь же оживленные богатым угощением постояльцы молчать явно не собирались.
– Скажи отцу, что я тебя от змея избавил, так помилую!
Щуплый убрал из миски длинные сальные пряди пегих волос, обиженно вскинул подбородок и обратился к дезертиру.
Нечего делать, согласилась. Приехала во дворец; царь обрадовался и пожаловал того водовоза полковником.
— Я не нравлюсь тебе, сайгад?
Вот как проснулся Иван солдатский сын, позвал старуху, даёт ей денег и просит:
— А ну, тихо! — властно прикрикнул шемит на обоих, заметив, как побагровело от злости тонкое смуглое лицо парня.
– Поди-ка, бабушка, на рынок, закупи, что надобно, да послушай, что промеж людьми говорится: нет ли чего нового?
Старуха сбегала на рынок, закупила разных припасов, послушала людских вестей, воротилась назад и сказывает:
Конан одобрительно хмыкнул. Несмотря на молодость, он уже знал: для того, чтобы предотвратить ненужную драку, смелости требуется не менее, чем для того, чтобы подраться. Он подмигнул сайгаду, который шипел подобно разъяренной змее и пытался убить щуплого взглядом, и снова вцепился зубами в баранью ногу. Слева от него душевнобольной вяло грыз кость, время от времени громко и грустно икая, а справа, низко склонив белокурую голову, сидел юноша с бледными тонкими руками. Одежда его была бедна и ветха, и несомненно принадлежала не ему, а более широкому в плечах и в вороте мужчине, однако все прорехи тщательным образом заштопаны, а рукава неровно обрезаны и так же тщательно обшиты толстой суровой нитью.
– Идёт в народе такая молва: был-де у нашего царя большой обед, сидели за столом королевичи и посланники, бояре и люди именитые; в те́ поры прилетела в окно калена́я стрела и упала посеред зала, к той стреле было письмо привязано от другого змея двенадцатиглавого. Пишет змей: коли не вышлешь ко мне середнюю царевну, я твоё царство огнем сожгу, пеплом развею. Нынче же повезут её, бедную, к синему морю, к серому камню.
Конан не сразу обратил на него внимание — до того, как он занял место щуплого, он сидел между шемитом и этим парнем, но тот до сих пор молчал, не шевелился и ни на кого не смотрел. И внезапное появление на постоялом дворе киммерийца, и танец позора здешнего хозяина не произвели на юного бродягу должного впечатления; казалось, собственная, очень важная и глубокая дума занимала его всего. Варвар не мог видеть его глаз, но не сомневался тем не менее, что в них прочел бы он тоску либо давнишнюю боль. Конан был молод —до двадцати лет ему оставалось еще пять лун,—но успел уже повидать в своей жизни и немощных, и душевнобольных, как сидящий сейчас слева от него бедняга, и усталых не от долгого пути, а от самой жизни, и воинов и разбойников, и бедных и богатых, и честных и бесчестных... Вряд ли он вспомнил бы их имена, да и не всегда знакомился с ними, но выражение глаз каждого помнил отлично, так что теперь без труда мог угадать по жесту, по осанке, по посадке головы то, что таилось в глубине зрачков, в душе, в сердце.
Иван солдатский сын сейчас оседлал своего доброго коня, сел и поскакал на взморье. Говорит ему царевна:
– Ты зачем, добрый мо́лодец? Пущай моя очередь смерть принимать, горячую кровь проливать; а тебе за что пропадать?
Правда, в данный момент его меньше всего волновали чувства сего молодого человека. Он утолял голод —это занятие было для него гораздо важнее всего прочего. А насытившись, он обычно предпочитал хороший сон любой, даже самой интересной беседе, и посему, отложив в сторону кость, бывшую всего дюжину глубоких вздохов назад бараньей ногой, он широко зевнул, обвел комнату осоловевшим от вкусной еды и тепла взглядом, смачно рыгнул и поднялся. Хозяин, чутко стороживший всякое движение последнего гостя, тут же подскочил и, беспрестанно кланяясь, повел варвара на второй этаж, в его комнату.
– Не бойся, красная де́вица! Авось бог спасёт.
Только успел сказать, летит на него лютый змей, огнём палит, смертью грозит. Богатырь ударил его острой саблею и отсёк все двенадцать голов; головы положил под камень, туловище в море кинул, а сам домой вернулся, наелся-напился и опять залёг спать на три дня, на три ночи.
За окнами давно уже царила ночь — вязкая, словно болотная грязь, мокрая и зябкая; ни одной звезды не проявилось в черноте небес, лишь с невидимых туч все продолжал сыпаться дождь, то мелкий и колючий, то многоводный, шумный, плотный... Он равномерно бил по крыше, настораживая, но и усыпляя, и с ним опускался на землю тревожный, похожий на обморок сон. Конан сорвал с себя одежду и только прилег на широкий деревянный топчан, как тут же члены его ослабли, и без того путаные мысли в голове смешались и исчезли в тумане, а веки смежились так крепко, что без усилия разверзть их не представлялось возможным. Но киммериец и не собирался этого делать. Он начал поворачиваться набок, дабы устроиться поудобнее и так провести ночь, но не успел: сон сковал его всего...
Приехал опять водовоз, увидал, что царевна жива, посадил её на телегу, повёз в дремучий лес и принялся нож точить. Спрашивает царевна:
– Зачем ты нож точишь?
Когда в голубом небе меж легких белых облачков засверкали теплые солнечные лучи, Конан пробудился. Бездумно смотрел он в чистую высокую даль, куда , медленно подымался невидимый ему пока огненный шар. День обещал быть жарким, но свежим — дождь смыл полугодовую пыль с земной поверхности, обновил воды рек и озер, вернул к жизни растения, кои не погибли от засухи. Сколько таких дней будет еще в его жизни? Сколько раз над головой его поднимется око благого Митры, согревая могучее тело варвара мягкими лучами? О том мог знать лишь сам Хранитель Равновесия* чья власть сурова, но справедлива, чей взор кроток, но тверд, чье имя — Митра — произносят люди с благоговением и надеждой.
– А я нож точу, тебя резать хочу. Присягни на том, что скажешь отцу, как мне надобно, так я тебя помилую.
Царевна дала ему клятву; он привез её во дворец; царь возрадовался и пожаловал водовоза генеральским чином.
Конан, по правде говоря, не относился к числу таких людей: с уст его не раз срывались проклятья в адрес Подателя Жизни, что же касается остальных богов, то их он вообще оскорблял постоянно, и обладай они менее спокойным и невозмутимым нравом, варвару пришлось бы туго.
Иван солдатский сын пробудился от сна на четвёртые сутки и велел старухе на рынок пойти да вестей послушать. Старуха сбегала на рынок, воротилась назад и сказывает:
К счастью для него, боги давно привыкли к тому, что не-благодарные двуногие существа поносят их почем зря, и если б они задались целью каждого хулителя отправлять на Серые Равнины, то вскоре все население земли составило бы не более пяти-шести человек. Так что Конан не особенно опасался подвоха со стороны богов. Небожителям недосуг хитрить, обманывать, подстерегать и предавать — все эти занятия присущи людям, им и только им, киммериец был уверен в своих выводах. А выводы сии основывались не на одних умозаключениях, а истинно на собственном его опыте, что для жизни несравнимо дороже, нежели любое, даже самое изысканное философическое измышление.
– Третий змей проявился, прислал к царю письмо, а в письме требует: вывози-де меньшую царевну на съедение.
Опустив руку, Конан нащупал на полу влажный комок, встряхнул, и, поймав вывалившиеся из него штаны, с гримасой отвращения начал натягивать их на себя. После недолгого раздумья рубаху он отшвырнул в сторону, а надел лишь кожаную безрукавку; затем влез в сандалии, подошвы которых истончали за время долгого его пути; порывшись в глубоких карманах, он обнаружил там среди залежей всевозможных нужных и не слишком нужных вещей серебристых нитей шнурок, коим стянул свои длинные густые волосы в хвост. На этом утренний туалет его завершился.
Иван солдатский сын оседлал своего доброго коня, сел и поскакал к синю морю. На берегу стоит прекрасная царевна, на железной цепи к камню прикована. Богатырь ухватил цепь, тряхнул и разорвал, словно гнилую бечёвку; после прилёг красной де́вице на колени:
Внезапно с заднего двора, куда выходили мутные, никогда не мытые окна конановой комнаты, послышался душераздирающий вопль, могущий лишить жизни слабонервного человека. Варвар вскочил, треснувшись при этом макушкой о деревянный потолок и послав очередное проклятье Нергалу и его приспешникам, и ринулся к окошку. То, что он увидел, заставило его моментально ощутить вдруг образовавшуюся в желудке пустоту: вооруженный огромным топором хозяин, тряся жирным животом, бегал по двору за упитанным, дико визжащим петухом, весьма на него самого похожим. Петух, по всей вероятности, предназначался на завтрак ему, Конану, как дорогому гостю, чей здоровый кулак показался хозяину более веским аргументом, нежели деньги прочих, не таких капризных постояльцев. В мыслях уже представляя петуха в жареном виде, покоящемся на блюде в окружении разного рода овощей, киммериец поспешил вниз, дабы перед трапезой промочить глотку свежим пивом.
– Поищи у меня в голове! Не столько в голове ищи, сколько на́ море смотри: как только туча взойдёт, ветер зашумит, море всколыхается – тотчас разбуди меня, мо́лодца.
В общей комнате кроме шемита никого не было. Остатки ночного пиршества украшали длинный стол — огрызки, кости, пивные лужицы, хлебные корки; пол, усеянный раздавленными бобами, сверху оказался еще полит какой-то дрянью, и вонял так, что Конану, чей нос слыхивал и не такие запахи, вдруг захотелось уйти отсюда немедленно и навсегда. Но — только с петухом в желудке. А поскольку птица сия, по расчетам варвара, пока что только собиралась занять достойное для нее место на сковороде, он уселся рядом с Иавой и, подозрительно понюхав горлышко кривобокого глиняного кувшина, в один миг почти опустошил его.
Царевна начала ему в голове искать…
— Хорошо ли почивал ты, варвар? — вежливо осведомился шемит, с обычной улыбкой своей глядя на киммерийца.
Вдруг туча надвинулась, ветер зашумел, море всколыхалося – из синя моря змей выходит, в гору подымается. Стала царевна будить Ивана солдатского сына, толкала-толкала, нет – не просыпается; заплакала она слёзно, и канула горячая слеза ему на́ щеку; от того богатырь проснулся, подбежал к своему коню, а добрый конь уж на пол-аршина под собой земли выбил копытами. Летит двенадцатиглавый змей, огнём так и пышет; взглянул на богатыря и воскрикнул:
— Почивал неплохо,— ответствовал Конан.— А ты, сдается мне, совсем не ложился?
– Хорош ты, пригож ты, добрый мо́лодец, да не быть тебе живому; съем тебя и с косточками!
— Какое там... Наш хозяин — да будь он сожран с костями Золотым Павлином Сабатеи — утаил дюжину бочонков отличного пива, плут... А я терпеть не могу кислятины! Вот и пошел этой ночью на поиски... в его погреб... Понравилось тебе нынешнее пиво?
– Врешь, проклятый змей, подавишься.
— Угу... хр-рм...— промычал варвар, допивая остатки.— А больше в погребе ничего не осталось?
Начали они биться смертным боем; Иван солдатский сын так быстро и сильно махал своей саблею, что она докрасна раскалилась, нельзя в руках держать! Возмолился он царевне:
— Уж не думаешь ли ты, приятель, что я способен за ночь вылакать всю дюжину? — Шемит наклонился, сунул руку под стол и выудил оттуда еще один кувшин.— Пей! И да не замучает тебя жажда на пути твоем, киммериец!
– Спасай меня, красная де́вица! Сними с себя дорогой платочек, намочи в синем море и дай обернуть саблю.
Конан хмыкнул, отмечая про себя, что после ночного возлияния Иава стал слишком многословен и сентиментален.
Царевна тотчас намочила свой платочек и подала доброму мо́лодцу. Он обернул саблю и давай рубить змея; срубил ему все двенадцать голов, головы те под камень положил, туловище в море бросил, а сам домой поскакал, наелся-напился и залёг спать на трои сутки.
Царь посылает опять водовоза на взморье; приехал водовоз, взял царевну и повёз в дремучий лес; вынул нож и стал точить.
— Я заплатил этой жирной крысе за постой два золотых,— продолжал шемит, грозя кулаком куда-то вдаль, по всей видимости, полагая, что жирная крыса находится именно там,— два золотых! А он подсунул мне кислое пиво и протухшие бобы! О, жадность! Ты, ты правишь подлунным миром! Веришь ли, Конан, когда я нашел в погребе сие чудесное, ароматное, свежее пиво, слезы навернулись на глаза мои... Ты пей, пей... И воскликнул я в печали: «О, жадность...»
– Что ты делаешь? – спрашивает царевна.
— Ты это уже говорил,— буркнул киммериец, наконец отрываясь от кувшина.— И я согласен, что жадность — великий грех. Будь я на месте Митры, я б каждого скареду наказывал плетьми, пока не подобреет... Но миром правит все же нечто другое...
– Нож точу, тебя резать хочу! Скажи отцу, что я змея победил, так помилую.
— Что?
— Не ведаю. Может, отвага и честь, а может, зло и обман.
Устрашил красную де́вицу, поклялась говорить по его словам. А меньшая дочь была у царя любимая; как увидел её живою, ни в чём невредимою, он пуще прежнего возрадовался и захотел водовоза жаловать – выдать за него замуж меньшую царевну.
— Любовь!
Пошёл про то слух по всему государству. Узнал Иван солдатский сын, что у царя свадьба затевается, и пошёл прямо во дворец, а там пир идёт, гости пьют и едят, всякими играми забавляются. Меньшая царевна глянула на Ивана солдатского сына, увидала на его сабле свой дорогой платочек, выскочила из-за стола, взяла его за руку и стала отцу доказывать:
Нежный, мелодичный, но слабый голос заставил обоих мужчин с удивлением оглянуться. На лестнице, ведущей на второй этаж дома, стояла девушка, вернее — девочка, та самая, которую прошлым вечером Конан принял за парня. Если бы варвар мог облечь мысли свои в слова, он сказал бы, что юная красотка эта похожа на мальчика, который похож на девочку. Белокурые волосы ее, коротко обкромсанные тупым ножом, были перехвачены кожаной ленточкой; одежда мешком висела на тоненькой невысокой фигурке, не скрывая, но подчеркивая ее изящество и стройность; в чистых голубых глазах киммериец даже с такого расстояния узрел то, о чем он догадался еще не заглянув в них — затаенную боль и тоску, развеять которую вряд ли могли и хорошее вино, и дружеская беседа. Но и скрытая сила чувствовалась в девушке — Конан уловил ее еле заметные импульсы, насторожился.
– Государь-батюшка! Вот кто избавил нас от змея лютого, от смерти напрасныя; а водовоз только знал нож точить да приговаривать: я-де нож точу, тебя резать хочу!
Царь разгневался, тут же приказал водовоза повесить, а царевну выдал замуж за Ивана солдатского сына, и было у них веселье великое. Стали молодые жить-поживать да добра наживать.
— Миром правит любовь,— повторила она, спускаясь. Шла она странно — осторожными шагами, слегка покачиваясь, словно только недавно очнулась после тяжелой болезни.
Пока все это деялось, с братом Ивана солдатского сына – с Иваном-царевичем вот что случилось. Поехал он раз на охоту и попался ему олень быстроногий. Иван-царевич ударил по лошади и пустился за ним в погоню; мчался-мчался и выехал на широкий луг. Тут олень с глаз пропал. Смотрит царевич и думает, куда теперь путь направить? Глядь – на том лугу ручеёк протекает, на воде две серые утки плавают. Прицелился он из ружья выстрелил и убил пару уток; вытащил их из воды, положил в сумку и поехал дальше. Ехал-ехал, увидал белокаменные палаты, слез с лошади, привязал её к столбу и пошёл в комнаты. Везде пусто – нет ни единого человека, только в одной комнате печь топится, на шестке стоит сковородка, на столе прибор готов: тарелка, и вилка, и нож. Иван-царевич вынул из сумки уток, ощипал, вычистил, положил на сковородку и сунул в печку; зажарил, поставил на стол, режет да кушает.
— Что же,— ухмыльнулся немного смущенный Иава,— если я в кого-либо влюблен, значит, я обладаю некой силой, недоступной другому человеку? Так по-твоему?
Вдруг откуда ни возьмись – является к нему красная де́вица – такая красавица, что ни в сказке сказать, ни пером написать, и говорит ему:
— Нет, не так,— проворчал Конан, разглядывая девушку.— Слыхал я такие речи, и не раз. Она толкует тебе, шемит, о любви ко всем. Я прав, красавица?
– Хлеб-соль, Иван-царевич!
– Милости просим, красная де́вица! Садись со мной кушать.
— Продолжай,— кивнула она, чуть улыбнувшись бледными губами. Северный говор ее, так хорошо знакомый киммерийцу, смягчал и растягивал слова, каждое из которых звучало в ее устах словно начало песни.— Не знаю, как объяснить, но это что-то вроде веселой пирушки в кабаке. У тебя полный кошель, а у твоих приятелей пустой. И ты не жалеешь своих денег на то, чтоб они напились хорошенько за твой счет. А в другой раз кто-либо из них угостит тебя, понял?
– Я бы села с тобой, да боюсь: у тебя конь волшебный.
— Если ты накормил меня мясом, а я напоил тебя пивом, сие не означает, что мы влюблены, варвар. А тем паче я не собираюсь любить каждого, кто устроит свою задницу за моим столом... О, Конан! Я вижу, ты не теряешь времени...
– Нет, красная де́вица, не узнала! Мой волшебный конь дома остался, я на простом приехал.
Иава схватил со стола кувшин и сунул в него нос.
Как услыхала это красная де́вица, тотчас начала дуться, надулась и сделалась страшною львицею, разинула пасть и проглотила царевича целиком. Была то не простая де́вица, была то родная сестра трёх змеев, что побиты Иваном солдатским сыном.
— Пусто! Ах ты, киммерийская рожа... Пока я толковал о любви, он выдул все пиво! Чтоб тебя жажда замучила когда-нибудь, бездонное брюхо!
Вздумал Иван солдатский сын про своего брата, вынул платок из кармана, утёрся, смотрит – весь платок в крови. Сильно он запечалился: «Что за притча! Поехал мой брат в хорошую сторону, где бы ему царём быть, а он смерть получил!» Отпросился у жены и тестя и поехал на своём богатырском коне разыскивать брата, Ивана-царевича. Близко ли, далеко́, скоро ли, коротко́, приезжает в то самое государство, где его брат проживал; расспросил про всё и узнал, что поехал-де царевич на охоту, да так и сгинул – назад не бывал. Иван солдатский сын той же самой дорогою поехал охотиться; попадается и ему олень быстроногий. Пустился богатырь за ним в погоню; выехал на широкий луг – олень с глаз пропал; смотрит – на лугу ручеёк протекает, на воде две утки плавают. Иван солдатский сын застрелил уток, приехал в белокаменные палаты и вошёл в комнаты. Везде пусто, только в одной комнате печь топится, на шестке сковородка стоит. Он зажарил уток, вынес на двор, сел на крылечке, режет да кушает.
— Чтоб ты всю жизнь пил кислятину! — парировал Конан, едва сдерживая смех при виде вытянутой физиономии шемита.
Вдруг является к нему красная де́вица:
Услышав такое жестокое пожелание, Иава ахнул, сложил руки на груди и вперил в варвара укоризненный взгляд, но затем уголки губ его дрогнули, глаза потеплели; рассмеявшись, он ткнул нового приятеля увесистым кулаком в плечо.
– Хлеб-соль, добрый мо́лодец! Зачем на дворе кушаешь?
— Ну, пес... Ну и... пес. На! Пей! — Волосатая рука шемита снова нырнула под стол.— И красотку угости!
Отвечает Иван солдатский сын:
– Да в горнице неохотно; на дворе веселей будет! Садись со мной, красная де́вица!
— Меня зовут Мангельда,— тихо сказала девушка, ежась, словно от холода. И тотчас в комнате в самом деле стало как будто зябко. То ли ветер внезапно рванул на улице, проникая в широкие щели окон, то ли из глаз Мангельды потянуло той тоской, что леденит кровь подобно прикосновению снежного пальца Имира, но и шемит, и киммериец ощутили вдруг некий неуют, сопровождаемый мурашками по коже и дрожью в груди, где-то около сердца.
– Я бы с радостью села, да боюсь твоего коня волшебного.
– Полно, красавица! Я на простой лошадёнке приехал.
Конан тряхнул головой, отгоняя наваждение, и подозрительно посмотрел на девушку.
Она сдуру и поверила и начала дуться, надулась страшною львицею и только хотела проглотить доброго мо́лодца, как прибежал его волшебный конь и облапил её богатырскими ногами. Иван солдатский сын обнажил свою саблю острую и крикнул зычным голосом:
— Кром... Не хочу тебя обидеть, но... Ты, случаем, не суккуб?
– Стой, проклятая! Ты проглотила моего брата Ивана-царевича? Выкинь его назад, не то изрублю тебя на мелкие части.
Львица рыгнула и выкинула Ивана-царевича; сам-то он мёртвый, в гниль пошёл, голова облезла.
Мангельда вздрогнула. Нежная и без того бледная кожа ее побелела; пожав плечами, она чуть приоткрыла пухлые губки, явно желая ответить варвару, но смолчала. И только опять в глазах ее он увидел ответ — та же боль, коей никак не может страдать жаждущая чужой крови тварь...
Тут Иван солдатский сын вынул из седла два пузырька с водою целющею и живущею; взбрызнул брата целющей водою – плоть-мясо срастается; взбрызнул живущей водою – царевич встал и говорит:
– Ах, как же я долго спал!
Конану вдруг захотелось обнять ее, чтобы взять на себя хотя бы малую часть этой боли, этой тоски, согреть ее так, как может согреть лишь чистое сердце — отдав свое тепло. Он решительно встал, взял тонкую хрупкую руку Мангельды так бережно, как только мог, и повлек девушку за собой, наверх. Из головы его вмиг улетучились все мысли о жареном петухе и новом приятеле Иаве, что остался за столом один на один с кувшином отличного пива; он забыл о том, куда и зачем пробирался через горы Кофа; он и не желал сейчас знать ни о чем. Девушка — девочка, идущая за ним покорно, словно ребенок, ведомая им, и, как ни странно, но искренне любимая им, в сие солнечное утро занимала его всего без остатка. Пинком распахнув перед нею дверь своей комнаты, Конан провел Мангельду внутрь, посадил на топчан и укрыл покрывалом — теперь они могли поговорить.
Отвечает Иван солдатский сын:
– Век бы тебе спать, если б не я!
— Откуда ты, Мангельда? Из Гипербореи?
Потом берёт свою саблю и хочет рубить львице голову; она обернулась душой-де́вицей, такою красавицей, что и рассказать нельзя, начала слёзно плакать и просить прощения. Глядя на её красу неописанную, смиловался Иван солдатский сын и пустил её на волю вольную.
— Почти,— с трудом разлепила бледные пересохшие губы девушка.— Я из Ландхааггена...
Приехали братья во дворец, сотворили трёхдневный пир; после попрощались; Иван-царевич остался в своём государстве, а Иван солдатский сын поехал к своей супруге и стал с нею поживать в любви и согласии.