Красная площадь, подобно Ивановской в Кремле, была местом, где объявлялись правительственные распоряжения. Для особо важных сообщений правительство пользовалось Лобным местом, с которого в торжественных случаях цари обращались с речами к народу. Так, с Лобного места обращался к народу Иван Грозный, царь Алексей Михайлович произнес с него в 1648 г. покаянную речь перед московским населением после знаменитого Соляного бунта.
В примыкавших к Красной площади рядах сосредоточивалась торговля оседлая, прикрепленная, в противоположность «ходячей» торговле, к определенным местам, обложенным городским налогом. В конце XVI в. в этих рядах уже появляются каменные торговые помещения, но как они выглядели – точно неизвестно. Наряду с каменными было огромное количество деревянных лавок и ларей самого примитивного устройства. Предметом постоянной заботы торговцев было предупреждение пожаров в каменных и деревянных лавках. Из-за этого не допускались в лавках жилые помещения и содержались сторожа, дежурившие по ночам на крышах. Те же сторожа должны были оберегать лавки от грабителей при помощи огромных собак, которые привязывались к блокам, двигавшимся по протянутым вдоль лавок веревкам.
В рядах существовала систематизация товаров, благодаря которой покупатель без труда находил в определенном месте то, что ему было нужно. Внимание приезжих обычно обращалось больше всего на иконный и рыбный ряды, а также «вшивый» рынок. Близость рыбного рынка давала себя знать специфическим запахом, который явно свидетельствовал о том, что «тронувшаяся» (как говорили тогда) рыба никого не смущала. «Вшивый» рынок назывался так потому, что на нем продавалось старье и торговали всевозможной рухлядью. «Вшивый» рынок был и средоточием московских парикмахеров-цирюльников, которые работали в низеньких лавочках, крытых древесной корой, а в хорошую погоду под открытым небом, и земля здесь была так устлана волосами, что казалась покрытой войлоком.
Методы же работы и инструменты этих парикмахеров в наше время, без сомнения, привели бы в ужас самого непритязательного человека. Ножницы и бритвы обычно были заржавлены и точились здесь же о любой подходящий камень, а вода для парикмахерских процедур бралась на глазах клиента из ближайшей лужи. Поскольку при стрижке приходилось поворачивать голову клиента за нос, что не всем нравилось, на стрижку было два тарифа «с огурцом» или «без огурца». «С огурцом» означало, что в рот клиенту вставлялся свежий огурец и голову парикмахер поворачивал, держась за него, а после окончания стрижки клиент съедал огурец. Соответственно, такая услуга ценилась дороже, так как в нее входила стоимость огурца.
Явлениями, особенно часто нарушавшими обычное течение уличной жизни в Москве, были пожары и разбои. За свою многовековую историю Москва не раз опустошалась полностью грандиозными пожарами, а мелкие случались десятками в месяц. Очевидцы вспоминали, что иногда по ночам проходилось видеть, как в трех-четырех местах одновременно поднималось пламя. Едва успели изгладиться следы страшного пожара 1571 г., когда Москву сожгли крымские татары, как город вновь выгорел почти полностью в 1611 г., после нашествия интервентов. В 1626 г. также произошел страшный пожар, возникший в Китай-городе на Варварке, затем распространившийся на торговые ряды, Покровский собор и Кремль, где сгорели церкви в Чудовом и Вознесенском монастырях, постройки в царском и патриаршем дворах и дела в приказах. Гибель приказов надолго расстроила деятельность правительства и тяжело ударила по многим жителям столицы и гостям города. Новый пожар 1629 г. опустошил многие части города: выгорела местность между Чертольем и Тверской, сгорели слободы за Белым городом и множество дворов на Неглинной, на Покровке и в других местах. Для понимания масштабов этих бедствий достаточно сказать, что в XVII в. можно было насчитать в Москве до 40 тысяч пожарищ.
Для борьбы с пожарами принимались разного рода меры. «Бережением от огня» занимался специальный орган – объезжая изба. В ее обязанности входило прежде всего осуществление «огневого дозора». В качестве предупредительных мер всех торговцев обязали иметь около своих лавок кадки с водой, с которыми у посадских людей возникла масса проблем. Кадки нередко мешали проходу, портили «фасад» лавок и ларьков, их надо было наполнять и регулярно мыть, поскольку вода застаивалась и издавала зловоние. Между тем съезжий двор требовал чистоты, порядка и свободных проходов. Известен случай, когда на съезжий двор ворвалась некая вдова Анна Васильева, имевшая лавку в Семенном ряду. Она протестовала против того, что у ее лавки была поставлена такая кадка с водой. Вдова накинулась на десятского съезжего двора с кулаками, ругательствами и угрозами, требуя, чтобы он «чан с водою» немедленно убрал. Однако десятский не дрогнул:
– То указ великих государей. А мне мочен повелевать съезжий двор, не ты, – ответил он.
Недолго думая, Анна Васильева перешла от слов к делу и опрокинула кадку с водой на ноги десятскому. Ее отвели на съезжий двор и привлекли к ответу. Подобные столкновения происходили нередко.
Кроме того, была также строго запрещена топка печей в домах и банях-«мыльницах» в летнее время: с весны все печи запечатывались объезжими головами, «чтоб отнюдь в лете огня не было в домех». Хозяйки боялись затопить в доме печь или зажечь свечу. Но на каменные строения богатых людей это распоряжение не распространялось, поскольку уже в XVII в. лучиной в богатых домах для освещения не пользовались, а жгли свечи и употребляли масляные фонари и закрытые светильники. Пищу в самом господском доме вообще не готовили, избегая гари и опасности пожара. Поэтому для готовки существовали выстроенные во дворах кухни (поварни), каменные и деревянные, чтобы огонь не угрожал господскому дому. Для людей же с меньшим достатком эти «огневые» правила часто создавали немалые затруднения, однако десятские все равно того, кто не соблюдал правила, наказывали. Объезжий голова со своими дозорщиками (бирючами) обходил участок, заглядывал во все дворы и дома и, обнаружив нарушение правила пользования огнем, подвергал виновных взысканиям вплоть до опечатания части жилья, где стояли печи. Нередки были жалобы: «В холодный подклет из собственной горницы выгнали», которые, однако, не помогали. На положенный срок горницы оставались опечатанными.
Чаще всего опечатывали бани во дворах, что вызвало развитие в столице так называемых торговых, или общественных, бань. Хотя известны случаи, когда опечатывались и общественные бани, а также мастерские, нарушавшие правила топки, хотя некоторые мастера никак не могли обойтись без огня, например кузнецы, гончары, хлебопеки. Выносить же всю работу во двор было делом весьма нелегким.
Также с целью «бережения от огня» власти боролись с захламленностью дворов и непрестанно производили их осмотры. Но требования властей не всегда выполнялись. Так, в центре Москвы, на территории Китай-города, много в связи с этим проблем московским властям доставлял дом Посольского подворья. «В нем поставлено много иноземцев, – написано в деле 1665 г. – Поварни топят и огни кладут беспрестанно, топят без людей (то есть без наблюдения), искры от огня бегут вверх, кровля сломана…» Далее указано, что в Посольском подворье в поварне «при немецких послех» уже не раз происходили пожары и китайгородскому съезжему двору приходилось посылать команды, чтобы заливать там огонь. Московские власти неоднократно обращались к иностранным послам с требованием соблюдать правила противопожарной безопасности – убрать дрова и сено, сложенные на территории подворья. Но ничто не помогало.
Сохранилось описание двора довольно зажиточного человека Михаила Плещеева. Датированные 1669 г. сведения об этом дворе рисуют такую картину. Двор завален дровами, лежащими «до верху палатных окон». Во дворе две избы и «мыльня» (баня). На крыше изб и «мыльни» навален луб. Дело в итоге кончилось пожаром.
В помощь сторожам и дозорщикам съезжей избы привлекались караульщики из населения. Неся в порядке общественной повинности дежурство по охране улиц, площадей и торговых рядов, они с наступлением темноты до утра стояли на крышах домов, обозревая отведенные им участки. Тушение пожаров возлагалось на специальную пожарную команду, содержавшуюся на средства города и государства. Пожарные (ярыжки) получали жалованье от посада до 1629 г., а с этого года содержание их взяло на себя государство, причем число их было увеличено со ста до двухсот человек. Инструменты для пожарной команды – трубы, топоры, бочки и щиты из луба – приобретались на средства казны. Для выезда на пожары ночью должны были дежурить сто извозчиков, по очереди, на Земском дворе, и туда же извозчики, в том же количестве, являлись днем в случае пожара.
О начавшемся пожаре возвещали набатом на колокольне местной церкви (на многих церковных колокольнях дежурили сторожа, ставившиеся, как гласил наказ, для того, «чтобы глядел во все стороны, где дым объявится и, приходя бы на съезжий двор, сказывал», то есть докладывал не просто о пожарах, а о каждой замеченной топке печи, о каждом разведении огня в летнее время), называвшимся «набатным всполохом». На этот звон откликались сторожа, дежурившие в набатных башнях кремлевской ограды: начинался набатный звон в башне той стороны ограды, которая была обращена к той части города, где вспыхнул пожар. Хотя правительство заботилось о снабжении пожарной команды трубами и бочками, пожар обыкновенно старались не столько тушить, сколько локализировать, ломая ближайшие к его месту дома. Так как на пожар обычно сбегались любопытные и праздно стояли в стороне, предписывалось всех зевак, которые «пожар учнут смотреть», заставлять тушить его, а неспособных гнать в шею.
Приходилось принимать меры и против воровства на пожарах, потому что воры нередко пользовались суматохой и паникой. Ворам, пойманным на пожаре, предлагалось более строгое против обычного наказание – вплоть до ссылки «на вечное житье». Однако соблазн был велик. Однажды в 1595 г. несколько человек под руководством неких Онипко Беспалого да Ондрейки Сухоты затеяли ограбить «великую казну бояр и купцов», хранившуюся в подклетах Покровского собора на Красной площади. Для этого они хотели зажечь Москву «с четырех сторон» и под покровом темной бурной ночи и пожара осуществить свой замысел. Но преступление было открыто и наказано со всей суровостью существовавшего в то время законодательства, поскольку виновным даже в случайном возникновении пожара угрожали суровые наказания, в особых случаях конфискация имущества и даже смертная казнь, не говоря уже о преднамеренных поджогах.
Грабежи и разбои были в Москве не менее тяжким городским злом, чем пожары. С наступлением темноты на улицах начиналось господство грабителей, и ночные прохожие всегда рисковали быть ограбленными, избитыми или убитыми. Известны несколько случаев нападений на иностранцев, возвращавшихся ночью домой. Не проходило ночи, чтобы утром не нашли на улицах нескольких убитых, а на прудах днем часто всплывали трупы утопленных. Тела погибших собирались и выкладывались рядами на рогожах перед Земским двором или на перекрестках Китай-города для опознания, и горожане, не дождавшиеся родных, шли на крестцы и к Земскому двору осматривать убитых. По словам Адама Олеария, однажды он насчитал пятнадцать убитых перед Земским двором.
Неопознанные трупы свозились на «убогие дома» или на «гноевища» – общие ямы в обширном сарае, где хранились до праздника Святой Троицы вместе с трупами казненных, тюремных сидельцев, умерших от пьянства, и бедняков, скоропостижно скончавшихся на улице. Нередко весной эти горы трупов издавали такой запах, что вблизи убогих домов невозможно было пройти. В Троицын день приходили горожане, приносили рубахи и саваны, разбирали покойников, одевали, клали в гробы и, совершив погребальный обряд, хоронили в общих могилах. Такой же обряд общего погребения существовал и в других городах – Владимире, Суздале, Переславле-Залесском. В последнем на месте такой могилы сегодня стоит Данилов монастырь.
Главным источником городских убийц и грабителей были боярские дворы. У бояр было обыкновение держать десятки и сотни дворовых людей (иногда количество дворовых людей одного боярина достигало 500 человек и более), но о слугах не очень заботились. Боярская челядь ютилась во дворах господ в маленьких домиках, которые были похожи на свиные хлевы, и жила впроголодь, питаясь, как тогда говорилось в насмешку, похлебкой из яичной скорлупы. Поэтому неудивительно, что эта челядь старалась добывать себе пропитание грабежом и разбоем. В XVII в., судя по количеству челобитных, на Дмитровке не было прохода от дворовых людей Родиона Стрешнева, князей Голицына и Татева, а дворовые люди князя Юрия Ромодановского, убившие старосту серебряного ряда, обвинялись в убийстве еще 20 человек.
Полицейская охрана, очевидно, оказывалась недостаточной для успешной борьбы с грабителями, и особенно ясно это было видно в дни общих гуляний на Масленице, когда сами караульные напивались, а количество уличных убийств значительно увеличивалось. Поэтому москвичи старались своими силами обезопасить себя от грабежей. Бояре нанимали особых сторожей, которые дежурили в их дворах по ночам, каждый час ударяя палкой по деревянной доске.
Из таких штрихов слагалась картина будничной жизни средневековой московской улицы, но, конечно же, не все было столь безысходно и мрачно. Московская улица имела и свои праздники. Своеобразным «праздником» было каждое появление царя на улицах города. Цари ездили обычно по определенным улицам, покрытым бревенчатой мостовой, которая в ожидании проезда царя подметалась и посыпалась песком. Царскому поезду предшествовали метельщики, затем двигались стрельцы, вооруженные батогами, за ними следовал еще один отряд стрельцов и, наконец, царский экипаж, окруженный толпой бояр и других придворных чинов. Попадавшиеся по дороге горожане разгонялись батогами и выстраивались у стен домов, кланяясь царю в землю. Однако на столь жестокое обращение никто не роптал, напротив – на пути царской процессии, направлявшейся на богомолье, зрители, осыпаемые палочными ударами, с благоговением высказывали пожелания счастья царю и его жене.
Праздничный вид принимала Москва также в дни торжественных аудиенций иностранных послов и крестных ходов. Самые торжественные крестные ходы были 6 января, в день Богоявления, и в Вербное воскресенье. 6 января совершалось освящение воды в Москве-реке у Тайницкой башни – церемония иордани («иорданью» называлась крестообразная прорубь во льду реки, в которой в день Богоявления торжественно освящали воду). Уже утром этого дня в Кремле и на берегу реки расставляли многочисленные отряды стрельцов в парадных одеждах со знаменами и барабанами. После торжественного богослужения в Успенском соборе Кремля крестный ход выходил Тайницкими воротами на лед Москвы реки к установленному над прорубью деревянному шатру.
В процессии шел сам царь в полном царском одеянии, с золотым жезлом в правой руке и патриарх в праздничном облачении, за царем следовала толпа царедворцев, высших воинских чинов и гостей в парадных костюмах. Берега реки, крыши домов, колокольни и кремлевские стены усеивались бесчисленными зрителями – посмотреть на торжественный обряд освящения воды патриархом люди съезжались в столицу со всего государства. После освящения в проруби воды крестный ход возвращался в Кремль, а к проруби устремлялись сотни москвичей, желавших набрать святой воды. Некоторые набирались мужества и, невзирая на суровые крещенские морозы, окунались в иордань: существовало поверье, что такое купание смывает все грехи.
В Вербное воскресенье происходил необычный обряд «шествия на осляти», воспроизводивший события праздника Входа Господня в Иерусалим. Царь, сопровождаемый боярами, выходил с торжественной процессией из Кремля через Спасские ворота и направлялся на Лобное место, где патриарх подавал ему и боярам пальмовые ветви и вербу. По прочтении Евангелия патриарху приводили «осла» – лошадь с приделанными длинными ослиными ушами из ткани, патриарх садился на «него», свесив ноги на одну сторону, и направлялся в Кремль. «Осла» вел, держась за конец повода, сам царь в простой одежде и босиком; стрельцы и специально выбранные мальчики расстилали по пути шествия дорогие разноцветные сукна, срывали с себя кафтаны (эти кафтаны раздавались участникам торжества заранее, и после использования их разрешалось забрать с собой) и бросали под ноги «осла», а во главе шествия везли на красных санях большую, пышно изукрашенную вербу.
На пути послов, ехавших в Кремль, правительство собирало громадные толпы служилых и посадских людей. Лавки в этот день закрывались, продавцов и покупателей прогоняли с рынков. Делалось это ради возвышения престижа московского царя в глазах иностранцев и населения: иностранным гостям должно было импонировать многолюдство царской столицы, а жителям города демонстрировалось могущество царя, к которому являлись на поклон пышные посольства от иноземных государей. О том, как совершались наиболее интересные церковные процессии, будет сказано ниже.
В официальных уличных торжествах главную роль играли только представители Церкви и государства, а москвичам предоставлялись роли зрителей. Но существовали и чисто народные праздники, когда московские улицы целиком принадлежали обычным жителям города. Большей частью эти народные праздники приурочивались к церковным, однако нисколько не теряли вследствие этого своего народного характера. Неотъемлемой частью подобных праздничных увеселений было уже упоминавшееся пьянство. «В неделю Пасхи, – вспоминал Августин Мейерберг, – все без разбору, как знатные и незнатные, так и простой народ обоего пола, так славно веселят свой дух, что подумаешь, не с ума ли сошли они. Потому что все ничего не делают: лавки и мастерские на запоре; кабаки и харчевни настежь, в судебных местах тишина; в воздухе раздаются буйные крики; при встрече друг с другом где-нибудь в первый раз, если это люди знакомые, то говорят один другому: «Христос воскресе!» Другой отвечает: «Воистину воскресе!» – и потом, придвигая лицо к лицу, целуют друг друга (многие сначала подают один другому яйца, или вареное вгустую, или деревянное, снаружи раскрашенные разными красками). А все попы и прочие церковники, взявши для облегчения себя какого-нибудь мальчика носить за ними святую икону либо крест, в лучшей одежде ходят по перекресткам городов и деревень бегом, посещают всех прихожан и других знакомых».
Горожане на праздниках обожали «колыхалки» (качели), которые были такими же, как и сейчас, – либо подвешенными на веревке на перекладину, либо в виде доски, положенной на круглый чурбак. На последних обычно качались девушки и женщины, и не так, как сейчас. Стоя на концах доски, женщины поочередно подскакивали, подбрасывая друг друга кверху и каждая стремилась подскочить выше соперницы. Во время прыжков необходимо было опять попасть на доску и удержаться на ногах – упавшая считалась проигравшей. Нередко на Пасху предприимчивые люди устраивали общедоступные качели и за деньги пускали на них всех желающих. Ни один праздник не обходился без более или менее крупного пожара.
На Масленицу катались с гор на санках, по улицам, звеня бубенчиками, мчались тройки, запряженные в обширные сани-пошевни, иногда богато украшенные. С гор любили кататься на лыжах, вернее, на одной лыже. М. Груневег, духовник Марины Мнишек, бывший в Москве в 1584–1585 гг., писал, как москвичи развлекались в уже не имевшем воды кремлевском рву, проходившем по Красной площади. «Вместо обуви для ходьбы они подвязывают к ногам дубовую палочку толщиной в большой палец, шириной с ладонь и длиной 5 пядей, заостренную и загнутую спереди с приделанным к ней шнуром, который держат в руке, толкаются палкой вниз по горе, так что почти в одно мгновение взлетают на треть другой стороны». В последний день Масленицы обычно появлялись шутовские поезда с ряжеными, «гороховым шутом» в виде соломенного чучела с распущенными волосами. В полночь чучело сжигалось. «Проводы» Масленицы этим завершались, и масленичные развлечения заканчивались.
Святки в Москве всегда были временем уличных маскарадов, сопровождавшихся самым ярким весельем. В Рождественский сочельник и затем в течение двенадцати дней, до самого праздника Крещения, на улицах появлялись толпы ряженых мужчин и женщин в масках и самых разнообразных маскарадных костюмах: тут были люди, по словам патриарха Иоакима, переменившие человеческий образ, косматые, надевшие «бесовские и кумирские» маски «и иными бесовскими ухищреньми соделанные образы». Обычным маскарадным персонажем была «кобылка», выделывавшая такие непристойные вещи, что вызвала гнев самого царя Алексея Михайловича, который в одной из своих грамот прямо называл ее бесовской. Передвигаясь по улицам, ряженые, кривляясь и гримасничая, плясали и пели песни игривого содержания, пересыпанные похабными шуточками, непристойностями и изобиловавшие площадными матерными словечками.
В святочных маскарадных потехах принимали участие и так называемые «халдеи» (действующие лица церковной мистерии, исполнявшейся перед Рождеством, – пещного действа. Халдеи в этой мистерии были слугами царя Навуходоносора, бросавшими в печь трех невинных отроков). На Святках они бегали в шутовском наряде, в деревянных раскрашенных шляпах по улицам, пугали прохожих особым потешным огнем, зажигая горючий порошок и поджигая им бороды и волосы прохожим. Однажды у одного крестьянина халдеи, развлекаясь, подожгли воз сена, а когда крестьянин хотел оказать им сопротивление, они сожгли ему бороду и волосы на голове. Прохожий, не желавший подвергаться таким шуткам, должен был платить халдеям копейку. Халдеи, как ряженые, считались нечистыми и в день Крещения должны были обязательно очищаться освященной водой, купаясь в проруби или хотя бы сходить после празднеств в баню. При патриархе Никоне, упразднившем пещное действо, халдеям было строжайше запрещено появляться на улицах, и вскоре они исчезли.
Весной, на Троицкой неделе, происходили народные игрища. Семик (четверг перед Троицыным днем) был посвящен русалкам, и самые игрища назывались русалиями. На улицах Москвы на Троицкой неделе происходили народные маскарады, а в Троицкую субботу совершалось на столичных кладбищах общее поминовение умерших. Оно начиналось панихидой, потом поминающие приступали тут же на кладбище к закуске и блинам, являлись скоморохи, и вскоре поминки приобретали характер веселого праздника с песнями и плясками.
В Белом городе, за старым Ваганьковом (на этом месте напротив Кремля стоит сейчас дом Пашкова), также бывали веселые народные гулянья. Среди москвичей они назывались «безлепица» и были просто празднеством с песнями, хороводами, выпивкой и кулачными боями. Юноши и подростки, созываемые свистом, сходились на безлепице в определенном месте и так жестоко дрались кулаками, что некоторые погибали. Есть мнение, что традиция кулачного боя возникла от обычая схватываться с врагами на поле сражения врукопашную. Так, когда в начале XIII в. новгородцы готовились сопротивляться врагу и их спросили, на конях или пешими они хотят сражаться, то новгородцы отвечали: «Мы не хотим на конях, но по примеру предков наших пеши и на кулаках биться».
С. Герберштейн описывал кулачный бой так: «В праздничные дни мальчики и взрослые люди собираются в такие места или за город, где их могли бы многие видеть. Свист служит знаком, чтобы бойцы собрались в кучи. Как скоро толпы эти станут одна против другой, то немедленно начинается кулачный бой. В короткое время он делается столь ужасным, что бьющиеся, кроме рук, употребляют ноги и колена, стараясь поразить своего противника в брюхо, грудь, лицо и даже самые детородные части. Кто более других простоит на месте побоища, больше сразит противников и сам перенесет большее число ударов, тот заслуживает от всех и большее уважение». На Охотном ряду в Москве сохранились фундаменты древней церкви Троицы «в Полях», которая стояла, очевидно, на том месте, где некогда проходили кулачные бои.
Правила у кулачных боев все-таки существовали. Можно было драться в рукавицах или без них, но нельзя было держать в кулаке никаких тяжелых предметов, бить лежачих или тех, у кого от ударов показалась кровь, запрещалось пускать в ход ноги. Схватка начиналась с целого потока ругани и оскорблений, которыми противоборствующие стороны, чтобы раззадорить себя и противника, осыпали друг друга. Этот бой был своеобразным национальным спортом, притом почти единственным видом спорта, практиковавшимся в средневековой России, и настолько устойчивым, что просуществовал вплоть до 1920-х гг., хотя официально неоднократно запрещался, начиная с XVII в.
Нередко народ на безлепице веселился с таким размахом, что в середине XVII в. был издан правительством специальный указ, которым предписывалось объявить посредством кличей по торгам и по улицам, «чтобы за старое Ваганьково никакие люди не сходились на безлепицу», ослушников приказано было бить кнутом по торгам, а в Приказ новой четверти, ведавший продажей спиртного, послано предписание о том, чтобы «на безлепицу с кабацким питьем не въезжали».
Разумеется, не все игры были такими разгульными. Была широко распространена игра в зернь (позднее она именовалась «кости»). В процессе игры подбрасывали кубики, грани которых были окрашены в два цвета. Перед броском игроки ставили на тот или иной цвет. В ходе археологических исследований под Троицким мостом, ведущим от Кутафьей башни Московского Кремля к Троицким воротам, была найдена сумка-калита, куда она попала, видимо, в конце XV – начале XVI в. В сумке был найден кубик для игры в зернь. Игра имела такое распространение, что в 1667 г. был введен налог на игру в зернь, но просуществовал он всего год.
Среди детей и подростков была широко распространена игра в «свайку», или «тычку» (позднее она называлась «ножички» и дожила почти до наших дней). В процессе огры острый нож бросали в кольцо, положенное на землю или нарисованное определенное количество раз, и нож не должен был упасть. Известно, что царевич Дмитрий погиб в Угличе в 1591 г. во время игры в «свайку», когда «тешился сваею в кольцо». В 1630 г. царевичу Алексею (будущему царю Алексею Михайловичу) было «куплено в серебряном ряду три серебряные свайки, которые и поданы в хоромы для потехи». Сын Алексея Михайловича царевич Федор (будущий царь Федор Алексеевич) «играл в свайку прорезную с кольцами, которая в то время была посеребрена». В XVII в. в России появились карты и тоже получили такое распространение, что были запрещены по Уложению Алексея Михайловича. С древности на Руси играли в лапту. Во время археологических раскопок в Великом Новгороде были найдены деревянные биты и мячи XIV в. Есть предположение, что лапта играла важную роль в тренировке войск при обороне города – не случайно позднее Петр Великий включил эту игру в программу подготовки личного состава Семёновского и Преображенского полков.
Неотъемлемым и обязательным участником народных гуляний того времени являлся скоморох. Появляясь на улице, он сразу собирал вокруг себя веселящуюся толпу и показывал ей свое искусство во всех областях увеселительного жанра, а также обычно был инициатором всеобщей пляски и песен. Скоморохи выступали в качестве песенников, музыкантов, акробатов, плясунов, исполнителей и авторов уличных спектаклей, вожаков ученых медведей – словом, все известные тогда виды уличных развлечений были представлены в их деятельности. Так, в 1675–1676 гг. церковный суд, рассматривавший дело коломенского архиепископа Иосифа, описал представление скоморохов: «Было кощунство – два человека держали на головах в руках своих шесть по концом, а третей человек, Сидорка Крючков, обнажа себя, в одной рубахе и бос, разбежався с другим шестом, держа в руках своих, чрез скакал… Поставя и утвердя в земли жердь высокую, и по два человека у него для подкрепления жердь держали, и пот жерди он, Сидорко, вверх лазил». Иностранные источники содержат яркие описания скоморошества, и из рассмотрения этих свидетельств можно представить, что это было такое. Скоморохов любили некоторые цари. Иван Грозный, готовясь к свадьбе с Марфой Собакиной, послал в Новгород опричника Субботу Осетра Осоргина взять «на государево имя» лучших скоморохов и медведчиков: в Новгороде было очень много скоморохов, видимо, потому, что их так не преследовали, как в других городах.
Скоморохи исполняли песни самых различных жанров. Так, скоморохи, явившиеся в Ладоге к голштинским послам, спели песню про царя Михаила Федоровича, понравившуюся немцам; скорее всего, входили в репертуар скоморохов былины и иные песни исторического содержания. Но основу репертуара скоморохов (как можно заключить из сохранившихся текстов) составляли песни очень откровенного, грубого и зачастую открыто непристойного характера, что, как считал исследователь русского быта С.А. Князьков, было связано с тем, что «обычное содержание беседы простонародья того времени составляли игривые анекдоты, которые рассказывались с самым откровенным цинизмом, а собеседники щеголяли друг перед другом сведениями по этой части и не стеснялись в выражениях».
Примечательно, что когда известному артисту Р. Быкову досталась роль скомороха в фильме А. Тарковского «Андрей Рублев», то Быков решил исполнить настоящие тексты скоморохов, для чего в архивы были посланы запросы. В итоге из архивов тексты были получены, но последние оказались настолько грубого и неприличного содержания, что ни о каком их исполнении не могло быть и речи. В результате Быков, взяв за основу общую композицию и ритмику скоморошьих песен, написал текст, который и исполнил в фильме.
Без скоморохов не обходились даже свадебные процессии, представлявшие оригинальное зрелище: жених и невеста, сопровождаемые толпой родных, друзей и слуг и возглавляемые священником, чинно направлялись в церковь для венчания, а во главе этой благочестивой процессии прямо перед священником «рыскали», паясничая, кривляясь, свистя в дудки, стуча в барабаны и горланя песни, скоморохи. Не менее циничны и откровенны были иногда в исполнении скоморохов и национальные пляски. В одном источнике середины XVI в. можно найти свидетельство о том, что «иногда бродячие комедианты, танцуя, открывают зад, а может быть, еще что-либо». Напоминанием о них и сегодня служат 22 населенных пункта, в названиях которых есть производные от слова «скоморох».
Требованиям уличных вкусов отвечали также некоторые сцены кукольной комедии, показывавшейся также скоморохами. Бродячий уличный кукольный театр XVI–XVII в. был прост и примитивен: артист обвязывал вокруг пояса одну сторону одеяла, а другую поднимал перед собой вверх и устраивал таким образом над своей головой переносную сцену, с которой мог бегать по улицам и на которой происходили кукольные игры. Репертуар этого театра и его персонажи столетиями оставались неизменными – это Цыган, Петрушка и Петрушкина невеста Варюшка: Петрушка осматривает лошадь, навязываемую ему Цыганом, и пытается от нее освободиться, Петрушка женится на Варюшке и др., причем многие сцены этих незамысловатых коротких представлений опять же отличались бесстыдством и цинизмом.
Однако не следует думать, что скоморохи занимались только простым увеселением нетребовательной уличной толпы. Скоморохи часто исполняли различные фарсы, которые иногда были наполнены довольно смелой политической и социальной сатирой. Таким был, например, фарс, в котором изображалась расправа черни над чванным боярином, гнавшим от себя челобитчиков, и богатым купцом. Однако во второй половине XVII в. скоморошество (во многом по причине преследований со стороны правительства и Церкви) начинает исчезать. Так, патриарх Иосиф велел отбирать на улицах у скоморохов и разбивать все музыкальные инструменты – «бесовские гудебные сосуды», а потом запретил вообще инструментальную музыку и отобрал в домах частных лиц много инструментов, которые на пяти возах были вывезены за Москву-реку и сожжены.
Во многом это было связано с тем, что лицедедействующие скоморохи отождествлялись с нечистью, оборотнями, способными приносить людям вред. Так, в «Книге о новоявленных чудесах преподобного Сергия Радонежского» (1650) рассказывается о том, как к какой-то женщине Наталье пришли скоморохи, начали свой дивертисмент, но не получили денег, после чего «наведоша на нее болезнь люту», от которой женщина исцелилась только тогда, когда припала к мощам Сергия. В той же книге рассказано, как какой-то скоморох от своего ремесла сошел с ума, тяжело заболел и вернулся в разум, только когда пообещал бросить свое постыдное ремесло. Не случайно существовали поговорки: «Скоморошья потеха – сатане утеха», «Бог дал попа, а черт скомороха».
Скоморохи. Роспись Софии Киевской
Серьезный удар по скоморошеству был нанесен царем Алексеем Михайловичем, который подверг преследованию все народные увеселения без разбора. В 1648 г. были разосланы по городам царские грамоты, в которых объявлялась война всем известным тогда видам развлечений, от скоморошеских игр и кулачных боев до качелей и «скакания» на досках включительно. Музыкальные инструменты и маски предписывалось всюду отбирать и жечь, и для нарушителей запретов, наложенных на увеселения, устанавливались кары – батоги, опала и ссылка. В результате скоморошество полностью исчезает в начале XVIII в., оставив памятью о себе только уличный кукольный театр, существовавший вплоть до середины XIX в.
Подобное отношение к скоморохам было напрямую связано с отношением к смеху в древней и средневековой Руси. В православной традиции фактически существовал запрет на смех и веселье, что основывалось на словах Христа из Евангелия: «Горе вам, смеющиеся ныне, ибо восплачете и возрыдаете» (Лк. 6:25). Святые Отцы (в частности, Иоанн Златоуст, которого хорошо знали на Руси) и книжники особо подчеркивали, что сам Христос никогда не смеялся. Поэтому за смех, пир весельем и плясками накладывались Церковью епитимьи, а «смех до слез» прямо отождествлялся с бесовскими силами – хохочут бесы и сам диавол. «Посмеявшеся до слез, пост три дни, сухо ясти, поклонов 25 на день» – так определялось наказание за смех до слез.
В заключение необходимо сказать, что день в городе заканчивался, как и начинался, колокольным звоном, созывающий людей на вечернее богослужение. Лавки закрывались: после начала вечернего богослужения работать запрещалось. Горожане расходились с площадей и улиц, направляясь домой или в храм. С наступлением темноты, как уже говорилось, тяжелые городские ворота запирались – теперь ни в город, ни из города ни въехать, ни выехать было нельзя. Улицы перегораживались решетками и надолбами, у которых вставала охрана – сторожа, набиравшиеся из посадских людей. В Москве есть две улицы – Маросейка и Покровка, переходящие одна в другую на перекрестке с Армянским и Старосадским переулками. Исследователи Москвы предполагают, что когда-то на перекрестке, ныне разделяющем улицы, стояла такая решетка.
Сторожа вооружались рогатками, топорами и бердышами. Наступала тишина, которую нарушал лишь лай собак, постукивания в била сторожей и их оклики да шум мельниц у мостов. В установленный час гасли в домах последние огни, окна закрывались ставнями и закреплялись изнутри оконными заслонами. Теперь идти по улице разрешалось только с ручным фонарем, поскольку уличных фонарей не существовало, а все, что видел вокруг себя припозднившийся прохожий, – это ряды сплошных высоких заборов с наглухо запертыми воротами, из-за которых доносился лай дворовых собак. Кроме того, по фонарю опознавали «доброго человека», которому незачем было прятаться. Без фонаря пробирался только «тать в нощи», которого и надо было «имать». Помимо фонаря, неплохо было иметь в поздний час с собой охрану или оружие – кистень, топор или кинжал, чтобы не оказаться утром «на убогих домах».
Сторожа были обязаны задерживать подозрительных людей, появлявшихся ночью на улицах, и передавать их властям. «Кто в ночи поедет или пеш пойдет, – гласила инструкция, – тех людей расспрашивать, а расспрося – провожать до тех мест, куды едет или идет». Именитых и почтенных горожан пропускали домой с их слугами, подозрительных или били и обирали или отправляли в Земский приказ, а пьяниц отсылали в специальные бражные тюрьмы (в Москве такая находилась около Варварских ворот Китай-города), где их ожидало телесное наказание.
Запретное
В НАШИ ДНИ НЕРЕДКО «почвенники» и «консерваторы» преподносят древнюю и средневековую Русь как благочестивое и добропорядочное царство добродетели, «святую Русь», где царило благолепие и целомудрие, где не было ни противоестественных отношений, ни разврата, ни матерщины, а все источники, которые об этом говорят, были или сфальсифицированы, или написаны иноземцами, сознательно порочившими образ нашей страны и нашего народа. Разумеется, эта идеальная, лаковая картинка не соответствует действительности ни в какой степени. На Руси было всё – и страшные грехи, и разводы, и блуд, и непристойности, и кощунства, и глумления над святыми и святостью. Парадоксальность – отличительная черта русского национального сознания, в котором подчас совмещались вещи несовместимые, заставлявшие человека искать свое место в мире, выбирать между ценностями.
Именно поэтому в русском общественном сознании (и, естественно, в образе действий) постоянно прослеживается стремление разделить существующий мир – как духовный, так и материальный – на две противопоставленные друг другу части, одна из которых обладает положительным, а другая – отрицательным духовно-нравственным потенциалом. Русское общественное сознание не знало полутонов. Весь мир представлялся русскому человеку как постоянное и напряженное противостояние мира дьявольского, греховного («кривды») – и мира горнего, Божественного («правды»). Любой поступок, действие, слово имели либо духовно-положительный, либо духовно-отрицательный смысл. Не случайно русское православное богословие, в отличие от западного, не признавало понятия «адиафоры» – безразличного в нравственном отношении действия.
Подобный постоянный и напряженный дуализм, как это ни удивительно, зачастую порождал совершенно обратную реакцию. Стремление заглянуть в этот темный, дьявольский мир, познать его, ощутить весь ужас духовного падения своим опытом, для того чтобы потом, очистившись покаянием, никогда даже близко не подходить к краю этой пропасти, прослеживается во всей русской народной жизни на протяжении истории России. Отсюда, вполне возможно, и известная поговорка «Не согрешишь – не покаешься». Покаяние должно было быть истовым, обнажающим все тайники души, буквально переворачивающим человека. А чтобы оно было таковым – необходимо острое осознание всей глубины своего падения, беспросветности собственной души. Отсюда – стремление не только в иной, высший мир, но и иное, инфернальное бытие. Желание познать таинственное заставляло человека спускаться даже в преисподнюю, ища прикосновения к тайне.
Философ В. Розанов спрашивал: «…отчего, совершив преступление и, следовательно, упав среди окружающих его людей на всю его высоту, преступник в каком-то одном отношении, напротив, поднимается над ними всеми?» Отвечая самому себе, Розанов пишет: «Этот странный факт вскрывает перед нами глубочайшую тайну нашей души – ее сложность… большею частью, до самой смерти, мы не знаем истинного содержания своей души, не знаем и истинного образа того мира, среди которого живем, так как он изменяется соответственно той мысли или того чувства, какие мы к нему прилагаем. С преступлением вскрывается один из этих темных родников наших идей и ощущений и тотчас вскрываются перед нами духовные нити, связывающие мироздание и все живое в нем. Знание этого-то именно, что еще закрыто для всех других людей, и возвышает в некотором смысле преступника над этими последними… То, что губит его, что можно ощущать, только нарушая, – и есть в своем роде иной мир, с которым он соприкасается. Мы же только предчувствуем его, угадываем каким-то темным знанием».
Необходимо помнить, что, находясь всегда на грани, человек средневековой Руси никогда не стремился – напротив, боялся – стереть эту грань между разрешенным и запретным, грехом и добродетелью. Он не мог допустить мысли, что богохульство, извращения, матерщина могут стать нормой. И это кардинально отличало культуру русского Средневековья от культуры нынешней. Как точно указывал В. Непомнящий, «разница между русским религиозным пониманием свободы и тем пониманием, которое исповедуют нынешние потребители «свободы слова», состоит в том, что религиозное сознание, безобразничая, преступая грань, чует, что грань это – запретная и что за такое надо бы нести ответ; а сознание потребительское мечтает стереть эту грань – чтобы «нельзя» превратилось в «можно», чтобы и безобразничать, и преступать – и ответа не нести».
Личная (и, разумеется, главным образом сексуальная) жизнь людей древней и средневековой Руси определялись, с одной стороны, традициями и обычаями, с глубокой языческой древности существовавшими в социуме и не имевшими четких юридических рамок, а с другой – догматической и моральной системой православных ценностей и принципов. Надо ли говорить о том, что эти две составляющие нередко приходили между собой в конфликт.
Прежде всего речь идет о формах сексуальных отношений. Если до принятия христианства, судя по всему, эти отношения не имели морального измерения и не были заключены в оформленные неким образом «юридические» рамки, то Православная церковь вводит понятие «блуд» и «прелюбодеяние» («прелюба»). Согласно догматике, как блуд оценивались отношения незамужней девушки и неженатого юноши, а прелюбодеянием считалась измена одного из супругов, но на деле эти понятия значительно расширялись и нередко смешивались.
Церковь на протяжении столетий старалась ввести сексуальные отношения в рамки морали. Жестко осуждались полуязыческие «игрища», часто сопровождавшиеся сексуальными «утехами». В «Послании» игумена псковского Елиазарова монастыря Памфила начала XVI в. обличаются «игрища», которые проходили во Пскове накануне празднования дня Иоанна Предтечи. Автор с возмущением пишет, что участвовавшие в «игрищах» девушки и женщины кивали, издавали неприятные крики и вопли, пели скверные песни, извивались телом, подпрыгивали и притоптывали. Эти песни и танцы соблазняли мужчин, вели к блуду между взрослыми и растлению девушек. Судя по наказаниям, которые Церковь налагала на согрешивших, нередки были и изнасилования (Церковь в этом случае требовала женитьбы), просто физические отношения по взаимному согласию (виновному полагался огромный штраф в виде трети имущества) и отношения, случившиеся в результате обмана, когда мужчина обещал жениться. В последнем случае обманувший партнершу приравнивался к убийце и ему назначалось девять лет епитимьи (отлучения от причастия). Самым тяжелым проступком в любом случае считалось изнасилование («осилие»).
Исключительной ценностью девушки считалось целомудрие (притом что добрачные половые связи не были чем-то исключительным). Жених, обнаруживший, что невеста не целомудрена, мог прервать свадебные торжества на любом этапе. Сложился особый ритуал, в ходе которого гостям на брачном пиру жених давал понять, была ли невеста целомудрена или нет (тут важно понимать, что молодые уединялись для физической близости до пира). Как писал итальянский посол Барберини в XVI в., «молодой объявлял родственникам супруги, как он нашел жену – невинною или нет. Выходит он из спальни с полным кубком вина, а в донышке кубка просверлено отверстие. Если полагает он, что нашел жену невинною, то залепляет то отверстие воском. В противном же случае молодой отнимает вдруг палец и проливает оттуда вино». Следует напомнить, что брак на протяжении столетий в древней и средневековой Руси никак официально не оформлялся, то есть никаких документов и учета не существовало, – венчание в храме было знаком утверждения и благословения Церковью супружеского союза. Фиксация браков в церковных метрических книгах началась лишь во второй половине XVII в.
Брачный возраст на Руси и в России XV–XVII вв., как уже говорилось, начинался с 12 лет, и формально с этого момента можно было знакомить мальчика и девочку и создать будущую пару (необходимо помнить, что выбор жениха и невесты делали родители, но не сами жених и невеста). Однако так рано создавались будущие брачные связи преимущественно в боярских и княжеских семьях – в крестьянской среде девушки выходили замуж позднее. Столь ранний брачный возраст Б.А. Романов объяснял тем, что такого рода браки были в том числе и «противоблудным средством».
Невзирая на церковные правила и запреты, а также моральные императивы, во всех слоях общества имели распространение незаконные интимные связи. Не были чем-то исключительным физические взаимоотношения между представителями разных социальных слоев, как, например, крестьянок с боярами и воеводами. При этом последние могли иметь законных жен. Для такого рода сожительниц имелось прозвище «меньшицы» (меньшие, вторые жены), и они нередко рожали детей от своих сожителей, что могло приводить впоследствии к имущественным спорам между настоящими женами и сожительницами (доля, которую сожительница могла выторговать у любовника, откровенно называлась «прелюбодейна часть»).
Следствием стремления к обзаведению женщинами на стороне становилось многобрачие. Митрополит Иона в XV в. осуждающе писал, что «инии венчаются незаконно… четвертым и пятым совокуплением, а инии – шестым и седмым, олинь (один) и до десятого…». Наиболее известный случай многоженства в русском Средневековье – это многоженство Ивана Грозного. История с многочисленными женами царя обросла множеством легенд и мифов, до сих пор под вопросом не только их статус (жена/сожительница), но и их количество и даже реальное существование некоторых «жен». Широко распространенная версия гласит, что у Ивана Грозного было восемь жен, но законными были только первые четыре (Анастасия Романовна, Мария Темрюковна, Марфа Собакина и Анна Колтовская). С другими четырьмя царь по разным причинам, судя по всему, не венчался (Анна Васильчикова, Мария Нагая, Мария Долгорукая, Василиса Мелентьева), при этом существование двух последних «жен» крайне смутно освещено в источниках, что заставляет некоторых исследователей поставить под вопрос их реальное существование. Царь упоминал своих четырех жен в документах и жертвовал деньги на помин их души.
Иван Грозный любуется на Василису Мелентьеву. Худ. Серов Г.
Согласно церковным канонам, официально благословляются только три брака, при этом и второй, и особенно третий браки являются нежелательными. В истории с браками царя Ивана Грозного есть тонкости: его третья жена, Марфа Васильевна, умерла всего через две недели после свадьбы. В 1572 г. в Москве был созван собор, на котором стоял вопрос о разрешении царю жениться в очередной раз. Иван Грозный доказал, что в физические отношения с покойной женой вступить не успел и девства её «не разрешил» и поэтому получил благословение на четвертый брак, но в течение года до Пасхи царю было запрещено входить в храм, а причаститься он мог только на Пасху.
При этом на соборе было указано, что подобное исключение было сделано только для царя: «Да не дерзнет (никто) таковая сотворити, четвёртому браку сочетатися». Таким образом, остальных «жен» царя следует считать сожительницами: не случайно царь Федор Иоаннович, наследовавший престол после Ивана Грозного, приказывал не поминать царевича Димитрия, родившегося от последней «жены» Грозного Марии Нагой, считая царевича незаконнорожденным. Сын Ивана Грозного, царевич Иван Иванович, имел трех жен – Евдокию Сабурову, Параскеву Соловую и Елену Шереметеву. Именно из-за последней у Ивана Грозного случился конфликт с сыном, в результате которого царевич погиб. Условное «многоженство» не было редкостью и в боярской среде. Бояре нередко, кроме законной жены, имели несколько наложниц, находя их среди служанок собственного дома. Известно, что один фаворит царя Алексея Михайловича завел у себя целый гарем любовниц, и так как его жена была этим недовольна, то он, недолго думая, отравил ее.
В русском Средневековье существовало представление о том, что женщина – главный источник соблазна для мужчины, они хуже сопротивляются искушениям, более любвеобильны и эмоциональны и склонны в браке и вообще в системе взаимоотношений с мужчинами отдавать предпочтение физической стороне в ущерб духовной и нравственной. Поэтому они используют косметику, соблазнительно себя ведут и таким образом «устреляют сердца» мужчин и влекут последних к физическому соединению. Поэтому существовали многочисленные правила, которые должны были вводить интимную близость в более или менее «разумные» рамки.
Интенсивность сексуальной семейной жизни определялась прежде всего календарем постов. Интимные отношения запрещались во все четыре больших поста, в среду и пятницу (постные дни) и накануне этих дней, в субботу (предпраздничный день), сразу после принятия причастия. В итоге для супружеской телесной жизни оставалось пять-шесть дней в месяц. Сам процесс интимной близости тоже имел регламент: например, запрещалось обнажаться полностью, многие назидательные сборники требовали в период постов спать мужу и жене раздельно, завешивать иконы в комнате, где происходит интимная близость, снимать нательный крест. Запрещалось вступать с женой в интимные отношения в дни месячных и «дни очищения» – шесть недель после родов.
Поскольку тогда не существовало никаких предохранительных средств против кровотечения во время месячных, женщине в этот период запрещалось находиться на богослужении и причащаться («Егда нечиста будет жена, не печи проскур ей, нив церковь влазити, ни целовати Евангелия, ни иконы, ни креста»). Этот запрет был связан и с тем, что по канонам в храме недопустима кровь – там, где совершается Бескровная Жертва, всякое пролитие крови недопустимо. Поэтому даже порезавший случайно в храме палец священник или церковнослужитель должен был немедленно выйти и вернуться, только если кровотечение полностью остановилось. Поэтому, если месячные у женщины начинались во время службы, она обязана была немедленно выйти из храма.
Не запрещались плотские отношения во время беременности. Категорически не приветствовались «фантазии» во время интимной близости, например позы, при которых женщина оказывается сверху (существует граффити с Золотых ворот Киева XI–XII вв. с откровенной сценой соития мужчины и женщины, где женщина внизу, а сверху полураздетый мужчина). И тем более строго осуждалась мастурбация, за которую полагалось 60 дней поста и 140 ежедневных земных поклонов. Жестко наказывалось скотоложество. «Чин покаяния Григория Нисского» требовал исповедаться, если «в чрезъестественная согрешения впадеся – с четвероногим в пиянстве». За это полагалось до 15 лет отлучения от причастия и по 150–200 ежедневных поклонов. Самым жестким образом наказывались лесбиянство и гомосексуализм.
В древней и средневековой Руси знали, что такое контрацепция, и пользовались для этого «зелиями», но это строго запрещалось Церковью, которая отлучала за нее от причастия на 10 лет. «Зелие» готовили «бабы богомерзкие» – знахарки и ворожеи («потворницы» и «чародеицы»). Такого рода знахарки сущестовали на протяжении всей русской истории и не были редкостью – к ним обращались не только затем, чтобы избежать нежелательной беременности, но и для того, чтобы зачать, когда женщина не могла родить. Так, великий князь Василий III, отец Ивана Грозного, после женитьбы на Елене Глинской, по словам А. Курбского, искал «чародеев», чтобы жена могла родить. Великий князь Иван III приказал утопить ночью в Москве-реке «лихих баб», которые приходили «с зельем» к его супруге, великой княгине Софии Палеолог.
Услугами «баб» пользовались и Борис Годунов, и Василий Шуйский. «Бабы» занимались и приворотами мужей и жен, готовили из коровьего и женского молока, меда, «любовных корениев» и даже пота зелья. Один из источников XII в. говорит: «А се есть у жен: если не взлюбят их мужи, то омывают тело свое водою и ту воду дают мужам». Не случайно летописец XVI в. вздыхал: «Руские люди прелестни и падки на волхвование». «Бабы» могли помочь сделать аборт («вытравить» плод), с чем боролись: в церковных нравоучительных текстах указывалось, что его следствием может быть серьезный вред организму женщины и даже ее гибель (наказание за аборт было тем строже, чем позднее был срок беременности). Выкидыш, который не был редкостью из-за тяжелых условий жизни женщины особенно в крестьянской среде, не наказывался, а вот преждевременные роды считались «душегубством», и за них следовало наказание.
Н. Пушкарева предполагает, что «главной формой супружеских ласк были, вероятно, поцелуи. Как элемент любовной игры (в том числе супружеской) поцелуй (лобзанье) был издревле известен и ее участникам, и древнерусским дидактикам». При этом необходимо различать дружеский поцелуй и любовный. В XVI–XVII вв. у гостей было принято во время обедов в богатых домах целовать жену хозяина, и этот поцелуй был похож на те «ритуальные» поцелуи (чмоканья, когда губы сжаты), которые есть и сейчас и не являются предосудительными. Такого рода дружеские поцелуи были допустимы даже в монашеской среде. Любовный поцелуй совершался открытым ртом и был более глубок, он выражал телесную привязанность и сексуальное расположение. На Руси всегда осуждалась и наказывалась супружеская измена. Муж имел право развестись с женой, если узнавал о том, что она ему изменяет.
Что касается обсцентной лексики (матерной брани, того, что называли «злая лая матерная»), ее происхождения, распространения и бытования, то рассмотрение этой темы значительно осложняется тем, что вопрос этот чрезвычайно табуирован. В силу этого возникла целая мифология, связанная с происхождением и развитием обсцентной, экспрессивной лексики, и среди мифов наиболее устойчивым является миф о происхождении этой лексики из татарского языка в эпоху татаро-монгольского нашествия. Это при том, что на Русь пришли не татары, а именно монголы, которые, в отличие от татар, говорящих на тюркском языке, говорили на старомонгольском, принадлежащим к совершенно иной языковой группе. Сегодня уже общеизвестно, что обсценные слова, обозначающие мужской и женский половой орган, а также совокупление, имеют праиндоевропейские корни. Кроме того, известны берестяные грамоты домонгольского времени (например, грамота № 35 XII в. из Старой Руссы, грамоты из Великого Новгорода № 330 и 955), где употребляется обсценная лексика.
Начать следует с того, что русская обсцентная лексика всегда считалась максимально непристойной по сравнению с инвективами других народов. И это было напрямую связано с глубокой религиозностью общественного сознания. Примечательно, что наиболее жесткая и кощунственная ругань присуща испанцам – одному из самых религиозных народов Западной Европы. Не случайно Ф.М. Достоевский писал, что «народ сквернословит зря, и часто не об том совсем говоря. Народ наш не развратен, а очень далее целомудрен, несмотря на то что это бесспорно самый сквернословный народ в целом мире, – и об этой противоположности, право, стоит хоть немножко подумать».
Б. Успенский считал, что корни матерной ругани лежат глубже, чем «поверхность» христианства, они уходят глубоко в язычество. «Матерная ругань широко представлена в разного рода обрядах явно языческого происхождения – свадебных, сельскохозяйственных и т. п., – т. е. в обрядах, так или иначе связанных с плодородием: матерщина является необходимым компонентом обрядов такого рода и носит безусловно ритуальный характер… Одновременно матерная ругань имеет отчетливо выраженный антихристианский характер, что также связано именно с языческим ее происхождением».
Не случайно матерщину именовали, среди прочего, «словами погаными», то есть языческими. Вполне возможно, что некогда матерщина была языческим заклятием и имела ритуальный характер: не случайно языческие игрища в средневековой Руси всегда сопровождались непристойной руганью. Именно поэтому запреты на матерщину были связаны с тем, что она воспринималась как язык бесов, язык запретный и нечистый. С человеком, который матерится, не следует «ни ясти, ни пити, не молиться, аще не останется таковаго злаго слова». То есть матерящийся не воспринимался как христианин. Языческие корни матерной ругани указывают и на то, что первоначальным ее предназначением было не оскорбление, а именно заклятие.
Однако довольно быстро матерщина стала ассоциироваться именно с оскорблением. Причем оскорблением предельно кощунственным, так как в ее основе лежало поругание Божией Матери и матери другого человека. В «Повести святых отец о пользе душевней всем православным христианом» говорится: «Не подобает православным христианом матерны лаяти. Понеже Мати Божия Пречистая Богородица… тою же Госпожою мы Сына Божия познахом… Другая мати, родная всякому человеку, тою мы свет познахом. Третия мати – земля, от неяже кормимся и питаемся и тмы благих приемлем, по Божию велению к ней же паки возвращаемся, иже есть погребение». В этой же повести указывается, что матерная брань подобна смраду, исходящему из уст человека, и поэтому матерщиннику «не подобает того дни в церковь Божию входити, ни креста целовати ни евангелия, и причастия ему отнюд не давати… И в который день человек матерны излает и в то время небо и земля потрясеся и сама Пречистая Богородица вострепетася от такова слова».
То есть согласно православным представлениям матерящийся человек оскорблял даже не двух, а сразу трех матерей – Богоматерь, свою мать и мать сыру землю, то, что всегда считалось эталоном чистоты. Не случайно на покойника надевали чистую, нередко белую одежду, чтобы не осквернять и не загрязнять землю – в чистое могло войти только чистое. Именно поэтому матерная ругань изначально ассоциировалась с грязью, оскверняющей чистоту, ругающийся матерно человек осквернял не только землю, но и всех, кто покоится в ней. Таким образом, матерщина напрямую воспринималась как аналог богохульства.
Еще одна существенная подробность для понимания природы матерной брани. Б.А. Успенский связывает её происхождение с псом (собакой). Как говорится в одном из источников, «и сия есть брань песия, псом дано есть лаяти, христианом же отнюд подобает беречися от матерна слова». То есть матерная ругань аналогична собачьему лаю. Собака же традиционно воспринималась на Руси как животное нечистое, связанное с антихристианским и даже бесовским началом. «Мы можем считать, – пишет Б.А. Успенский, – что в основе матерной брани лежит образ пса, оскверняющего землю».
Стоит напомнить, что слово, обозначающее в наше время падшую женщину или прибавляемое к речи для экспрессии и считающееся часто матерным, таковым не является и в обыденном языке не было табуировано. Этим словом обозначали лжеца (ложь) или вздор. Так, одна новгородская берестяная грамота (№ 531) описывает, как мать и дочь, не поставив в известность главу семьи, занялись финансовыми махинациями. Когда это стало известно, глава семьи изругал «жену свою коровою, а дочь бл…ю», то есть обманщицей. «Б…н сын» означало в русском Средневековье главным образом «мерзавец» (так именует, например, протопоп Аввакум патриарха Никона), а слово «бл…ние» значило ложь или пустую болтовню. Однако данное слово употреблялось иногда и в том значении, в котором употребляется сейчас.
Матерная брань была, невзирая на запреты, широко распространена в самых разных социальных средах. Обсцентную лексику можно найти в берестяных грамотах, многочисленные свидетельства иностранцев содержат сведения о том, что матерились не только мужчины и женщины, но и дети. А. Олеарий в XVII в. отмечал: «При вспышках гнева и при ругани они не пользуются слишком, к сожалению, у нас распространенными проклятиями и пожеланиями с именованием священных предметов, посылкою к черту, руганием «негодяем» и т. п. Вместо этого у них употребительны многие постыдные, гнусные слова и насмешки, которые я – если бы того не требовало историческое повествование – никогда не сообщил бы целомудренным ушам. У них ничего нет более обычного на язык: «бл…н сын, с…н сын, собака…», причем прибавляется «в могилу, in os ipsius, in oculos» и еще иные тому подобные гнусные речи. Говорят их не только взрослые и старые, но и малые дети, еще не умеющие назвать ни бога, ни отца, ни мать, уже имеют на устах это: «… твою мать» и говорят это родители детям, а дети родителям».
Я. Рейтенфельс тоже обращал на это внимание: «Русские наши в обыкновенных разговорах не прибегают, когда бранятся, как это обыкновенно делается у многих народов, к заклятиям небесными и подземными богами, но доходят почти до богохульства, пользуясь постоянно бесстыдными выражениями. Рассерженные чем бы то ни было, они называют мать противника своего жидовкою, язычницею, нечистою, сукою и непотребною женщиною. Своих врагов, рабов и детей они бесчестят названиями щенят и выб…ков или же грозят им тем, что позорным образом исковеркают им уши, глаза, нос, все лицо и изнасилуют их мать». В.Д. Назаров по источникам XVI–XVII вв. установил почти 70 русских топонимических названий (около 0,1 %), напрямую произведенных от обсценной лексики.
Однако надо иметь в виду, что у человека Средневековья, как уже говорилось, существовала способность отличать высокое от низкого, святое от подлого, кощунство от молитвы. И именно поэтому при самом широком распространении и употреблении данной лексики все помнили, что она запретна и противоестественна, и именно поэтому не делали попыток превратить ее в социальную норму и тем самым стереть грань между разрешенным и запрещенным. То есть они не пытались изменить существующий порядок вещей.
Матерная ругань, по мнению В.Н. Непомнящего, парадоксальным образом связана с высокой религиозностью русского общества: «Русский мат как поругание святынь, как богохульство мог появиться и получить распространение только среди такого народа, который всерьез имеет святыни и в душе своей всерьез чтит Бога; который без святынь и без Бога не мыслит своего существования, для которого характерна духовная серьезность в отношении к жизни и ее смыслу. От этой серьезности – и потребность в «карнавале», в кощунстве. Чем серьезнее «пост», тем «карнавал» может быть более размашист и разнуздан – в прискорбном духе русской «широты», с «хождением по краю», с риском окончательно загреметь вниз, в самую что ни на есть преисподнюю; не зря матерная ругань на церковном языке именуется нередко молитвой сатане…»
Тканное
(Одежда)
СЛОВО «ОДЕЖДА» (фр. vetement) отсылает нас к санскритскому слову vas, означающему «жить в жилище» и являющемуся корнем слова vasàna («тканая одежда»). Латинское слово habitus переводится и как «привычка», и как «жилье». Кстати, французское слово habit, означает «кров», то, что покрываеть жилье человека. То есть в слово «одежда» включено понятие «дом», «жилище», то есть человек живет в одежде, как в доме, одежда символически отражает дом, дом – природный мир. И дом, и одежда – это среда, отражающая мир человека, его склонности, привычки, его репрезентацию в мире, не только человек строил дом, но и дом строил человека, не только человек формировал костюм, но и костюм формировал человека, служил психологической и физической защитой, усиливал внутреннюю сопротивляемость. Костюм – это не архитектура, не живопись, не музыка, но одновременно и то и другое и третье.
Д. Лихачев (будущий академик), оказавшись в заключении на Соловках, обратил внимание на то, как надежно одежда защищала не только тело, но и сознание и тем надежнее, чем больше был одет человек. «Третьим втолкнули в нашу «одиночку» профессионального вора. Когда меня вызвали ночью на допрос, он посоветовал мне надеть пальто (у меня с собой было отцовское теплое зимнее пальто на беличьем меху): «На допросах надо быть тепло одетым, будешь спокойнее»… Я сидел в пальто, как в броне». «Та грязная одежда и грубые башмаки на деревянной подошве, которые выдавались заключенным, – писал заключенный Освенцима П. Леви, – были хотя и слабой, но защитой, и без них нельзя было существовать. Человек, лишенный одежды и обуви, превращается в собственных глазах из человеческого существа в червя – голого, медлительного, поверженного на землю. Он сознает, что в любой миг может быть раздавлен». Не случайно одежду (особенно в экстремальных условиях) защищали так же, как самого человека.
Одежда для человека во все времена была больше чем просто прикрытие своего тела. Одежда является важнейшей защитой ее носителя от «физического стыда» – стыда, возникающего от обнажения. Кроме того, одежда семантически «удваивала» тело, подражала ему, создавая ментальное расширение физического тела человека. В мировой культуре одежда была и остается важнейшим показателем статуса человека, его возможностей и внутреннего содержания личности. Социальный статус человека прежде всего подчеркивается именно одеждой, причем этот статус с помощью деталей костюма предъявляется не только окружающим, но и самому владельцу костюма.
Одежда, функционирующая как социальная кожа, показывает единство лиц определенного статуса, принадлежность к сообществу и одновременно отличает члена последнего от всех остальных, находящихся за пределами сообщества. Одежда соотносилась не только с оболочкой человека, но и с материнской утробой, колыбелью, домом, гробом, она становилась, по словам С.М. Толстой, «метонимическим заместителем человека в разнообразных обрядовых ситуациях, одной из основных материальных ценностей (наряду с землей, скотом, жилищем), предметом дарения, обмена, наследования, жертвоприношения, ритуальной кражи». Одежда нивелирует физические различия между людьми, так же как и физические недостатки. Эта особенность наиболее наглядно была видна в Средневековье, когда одежда имела свободные, широкие, ниспадающие формы, не сковывающие движения и одновременно закрывающие человека от шеи до пят. Одежда скрывала тело, а не открывала, не подчеркивала его, как это делается в наши дни.
Известно, что женщина в моногамном обществе при первом взгляде на мужчину обращает внимание на качество одежды, то есть считывает его социальный статус, а мужчину интересует облик тела женщины. Именно поэтому в наши дни женская одежда призвана выгодно подчеркнуть особенности фигуры. В древности и Средневековье это было невозможно: любая одежда (как мужская, так и женская) была длиннополой и поэтому на ноги женщин обратить внимание было невозможно.
Д. Лихачев, родившийся в 1906 году, вспоминал про свою няню, что «жила она на Тарасовом в одной со мной комнате, а было мне тогда лет шесть, и я открыл впервые, к своему удивлению, что у женщин есть ноги. Юбки носили такие длинные, что видна бывала только обувь. А тут по утрам за ширмой, когда Катеринушка вставала, появлялись две ноги в толстых чулках разного цвета (чулок все равно под юбкой не видно). Я смотрел на эти разноцветные чулки до щиколоток, появлявшиеся передо мной, и удивлялся». То есть такое положение вещей сохранялось вплоть до начала прошлого столетия. Именно поэтому в литературе и повседневной жизни того времени восхищались руками и шеей женщины. Однако в древности и Средневековье женская одежда скрывала и шею – оставались только руки и лицо, что принципиально меняло стандарты привлекательности. Поэтому в обычае у женщин было (о чем еще будет сказано) белить руки и сильно красить лицо.
В одежде и сегодня, а в Средневековье особенно, было важно все, начиная от формы, цвета, ткани, покроя, состава, фактуры, украшений, способа ношения и т. д. Яркий цвет выделял человека из массы, темный нивелировал: не случайно чем более закрыто, герметично общество, тем темнее общий тон одежды людей, отражающий желание не выделяться – можно посмотреть на СССР, Китай или Северную Корею. Чем более закрыто общество – тем длиннее полы одежды, тем менее свободный крой и наоборот. Поэтому по общему тону и покрою одежды можно на глаз определить социальное и политическое устройство общества.
Разумеется, серьезное значение для формы и цветовой гаммы одежды имели и материальные возможности тех или иных слоев общества, и субординация, принятая в обществе (простолюдин мог использовать в одежде далеко не все цвета, которыми пользовалась знать), и, наконец, климатические условия. Так же стоит обратить внимание на важную особенность: начиная с древности и вплоть до Нового времени включительно не существовало отдельной детской или подростковой одежды, как в наши дни, – детская одежда и обувь отличались от взрослой только размером, так как ребенок воспринимался как «маленький взрослый» и довольно рано включался в повседневную «взрослую» жизнь. Княжича уже в четыре года сажали на коня (князь Святослав в свою первую битву вступил именно в четырехлетнем возрасте), ребенок крестьянина примерно в этом же возрасте начинал помогать по хозяйству.
В X–XIV вв. на Руси к одежде применялось общее название – «порты». Иногда встречалось и другое название – «ризы», которое обозначало преимущественно одежду высших слоев населения. Основной частью костюма крестьян и горожан на протяжении нескольких столетий, мужчин и женщин, богатых и бедных, без которой вообще не мыслилась одежда, была рубаха (от древнерусского «руб» – холст, грубая ткань) или сорочка (срачица). Сорочка была нательной рубахой, у бедных людей обычно единственной, а у богатых – нижней. Мужская и женская рубашки были обычно двух родов – нижние и верхние. Нижняя рубашка делалась из более легкого тонкого материала, верхняя могла быть сшита из более плотного и красивого цветного материала и всегда была богаче украшена шитьем и золотыми нитями. Рубахи обычно были широкими и такими длинными, что опускались даже у мужчин ниже колен, а женская рубаха закрывала иногда и стопы ног.
Ворот рубахи у горожан и крестьян всегда был низким, так что шея оставалась голой. Застегивался он на небольшую пуговицу – костяную или деревянную, а у богатых – серебряную или золотую, украшенную драгоценными камнями. Рукава рубах обычно были узкими, облегающими кисти и у верхних рубах настолько длинными, что полностью закрывали кисти рук и свешивались почти до колен. Поскольку это было неудобно, длинный рукав собирался в складки и закреплялся на кисти руки браслетом. Излюбленными цветами для рубах были различные оттенки красного цвета, а также синий, желтый, зеленый и белый цвета.
Ворот, обшлага и подол рубахи, а иногда и плечи украшали вышивкой или аппликацией. Князь и бояре носили рубаху такого же покроя, как простой горожанин или крестьянин, и разница была только в материале, украшениях и количестве одновременно надеваемых рубах. Так, византийский историк Лев Диакон, который видел князя Святослава Игоревича, так описал его: «После утверждения мирного договора Сфендослав попросил у императора позволения встретиться с ним для беседы. Государь не уклонился и, покрытый вызолоченными доспехами, подъехал верхом к берегу Истра, ведя за собою многочисленный отряд сверкавших золотом вооруженных всадников. Показался и Сфендослав, приплывший по реке на скифской ладье; он сидел на веслах и греб вместе с его приближенными, ничем не отличаясь от них… Одеяние его было белым и отличалось от одежды его приближенных только чистотой. Сидя в ладье на скамье для гребцов, он поговорил немного с государем об условиях мира и уехал».
Мужские штаны в то время назывались «ноговицы» и были узкие, с поясом. Их носили заправленными в сапоги или онучи (при лаптях). Штаны горожан по покрою не отличались от крестьянских и не имели карманов – все нужные мелкие вещи горожанин носил на поясе, привешенным непосредственно к ремню, или в специальной сумке – калите. Одну из таких сумок и сейчас можно видеть в экспозиции Музея истории Москвы.
Рубаха и ноговицы с чулками зачастую составляли в то время единственную одежду бедных городских жителей: в ней находились дома, а в теплую погоду и выходили на улицу. У женщин эта одежда дополнялась куском клетчатой ткани, который надевали поверх рубахи на бедра.
Верхней одеждой служила свита из плотной льняной ткани или сукна. «У Сидора кожух, свита, сороцица» (XII в.). Она была длинной (достигала икр), плотно облегала тело и имела иногда отложной воротник и обшлага. Свита могла быть глухой и распашной с застежками. Полы и обшлага ее также украшались вышивкой. Распашная свита оставалась основной верхней одеждой рядовых горожан вплоть до конца XV в. Нарядные свиты шили из дорогих тканей и богато украшали. Терлик (долгополый кафтан с короткими рукавами) надевали при верховой езде.
У знати женской одеждой, надеваемой поверх рубахи, было платье из дорогих материй ярких цветов. Оно было узким, облегающим фигуру и подпоясывалось цветным поясом. В XIV в. становится известна и женская верхняя одежда, называвшаяся «ферязь», «сукман» или «шубка». Другая женская одежда называлась «телогрея», имевшая длинные, сужавшиеся к кисти рукава. Она была распашной и застегивалась на множество пуговиц. Шили ее из шелковых материй, на такой же подкладке или на меху: «Телогрея куфтяная камчатная цветная, ал шолк да жолт, кружево кованое золотое, пуговицы серебряны позолочены». Иногда телогреи подбивались мехом.
Простейшей верхней одеждой, в которой выходили из дому, была плащевидная накидка без рукавов, делавшаяся из ткани или меха. Такую накидку носили все слои городского населения. Однако каждому сословию были присущи свои формы плащей, различавшиеся по покрою и материалу. Наиболее распространенной накидкой в то время была вотола – кусок толстой льняной или посконной материи, накидывавшийся на плечи поверх свиты в сырую и холодную погоду. Вотолу в основном носило простонародье – крестьяне и небогатые горожане. Она застегивалась или завязывалась у шеи и имела капюшон. Такие формы плаща, как киса или коць, носили только князь и бояре. Коць упоминается в завещании Ивана Калиты: «Коць великий з бармами». Был плащ, который носили преимущественно князья, – корзно. «…Сскочи же Володимер с коня и покры корзном», – говорится в Лаврентьевской летописи. Именно такой плащ – яркий и характерный – накинул на плечи боярина Михаила Бренка князь Дмитрий Донской на Куликовом поле, чтобы все видели и думали, что князь издалека руководит боем, в то время как Дмитрий бился в самой гуще сражения. Такой плащ был длинным, почти до пят, и застегивался на правом плече драгоценной пряжкой. Он делался из яркой материи и украшался меховой опушкой.
Существовал и мятль – еще один тип одежды в виде плаща. В одной из новгородских берестяных грамот один брат, жалуясь, что ему нечего надеть, просит у другого брата мятль красно-бурого (рудого) цвета. Мятли так же были одеждой князей и их окружения. Внакидку носили также и охабень с декоративными длинными и узкими рукавами, в которые руки не продевались. Он имел длинные полы с двумя рядами ложных петель. Для удобства рукава иногда завязывались сзади узлом. Традиция иметь на одежде длинные рукава очень древняя: изображения длиннорукавной одежды можно видеть на браслетах-наручах XII–XIII вв. Судя по всему, изначально назначение такой одежды было ритуальным, ее использовали во время праздников и в похоронно-поминальной обрядности.
Теплой верхней одеждой был в то время кожух, само название которого говорит о том, что это была одежда из кожи или шкуры козла или овцы мехом внутрь. Это была длинная одежда, из-под которой были видны только сапоги. Позднее его стали называть «тулуп». Рядовые горожане одевались в простые кожухи или более короткие полушубки, люди богатые и знатные шили кожухи, покрытые золотой византийской материей и обшитые кружевами, украшенные драгоценными камнями. Если бедняки носили кожух, защищаясь от зимнего холода, то богачи щеголяли в них и в теплое время года. У Ивана Калиты, например, было четыре кожуха, шитые жемчугом, в том числе один малиновый и два украшенных, кроме жемчуга, еще металлическими бляхами аламами. Кожух был как мужской, так и женской одеждой.
Наиболее характерной женской верхней одеждой был летник. Он был очень свободным, с широкими рукавами, которые назывались «накапками» и украшались дополнительными нашивками из другого материала. Такие нашивки, или вошвы, хранили отдельно и нашивали на разные летники. Летник одевался поверх сорочки. Теплый летник с такими же накапками и вошвами, подбитый мехом, назывался «кортли».
На голове рядовые горожане носили меховые и плетеные шапки различных фасонов. Важной деталью княжеского туалета была дорогая полусферическая, с меховой опушкой шапка. В XV столетии появилась привычка коротко стричься, поскольку вошло в моду ношение круглой шапочки вроде восточной тюбетейки, закрывавшей только макушку, – тафьи, или скуфьи. Тафья, или скуфья, могла быть простой темной (у духовных лиц) или богато расшитой шелками и жемчугом. Скуфьи до нашего времени сохранились в одежде православного духовенства.
Теплыми головными уборами мужчин были меховые шапки. Бедный человек носил шапку из овчины, богатый – из дорогих мехов, крытых яркими материями. Среди фасонов мужских шапок известен треух, или малахай, – шапка-ушанка, такая же, как и у женщин. Парадной шапкой была горлатная (делавшаяся из меха, берущегося с горла соболей), высокая, расширяющаяся кверху, с плоской тульей. Такие шапки носили обычно бояре.
Наиболее распространенным с древшейших времен у горожанок был полотенчатый головной убор – повой (повойник), представлявший собой длинный кусок ткани вроде полотенца, обвивавшийся вокруг головы и закрывавший целиком волосы женщины. Оба конца повоя могли спускаться на плечи и грудь. Богатым головным убором считалась рогатая кика, вышивавшаяся золотом. Выходя на улицу, женщина зачастую надевала поверх убруса платок или шапку. Д. Флетчер, англичанин, бывший в Москве в XVI в., оставил подробное описание женской одежды: «Благородные женщины (называемые женами боярскими) носят на голове тафтяную повязку (обыкновенно красную), а сверх нее шлык, называемый науруз, белого цвета. Сверх этого шлыка надевают шапку (в виде головного убора, из золотой парчи), называемую шапкой земской, с богатой меховой опушкой, с жемчугом и каменьями, но с недавнего времени перестали унизывать шапки жемчугом, потому что жены дьяков и купеческие стали подражать им. В ушах носят серьги в два дюйма и более, золотые, с рубинами, сапфирами или другими драгоценными каменьями.
Летом часто надевают покрывало из тонкого белого полотна или батиста, завязываемое у подбородка, с двумя длинными висящими кистями. Все покрывало густо унизано дорогим жемчугом. Когда выезжают верхом или выходят со двора в дождливую погоду, то надевают белые шляпы с цветными завязками (называемые шляпами земскими). На шее носят ожерелье, в три и четыре пальца шириной, украшенное дорогим жемчугом и драгоценными камнями. Верхняя одежда широкая, называемая опашень, обыкновенно красная, с пышными и полными рукавами, висящими до земли, застегивается спереди большими золотыми или, по крайней мере, серебряными вызолоченными пуговицами, величиной почти с грецкий орех.
Сверху, под воротником, к ней пришит еще другой большой широкий воротник из дорогого меха, который висит почти до половины спины. Под опашнем, или верхней одеждой, носят другую, называемую летником, шитую спереди без разреза, с большими широкими рукавами, коих половина до локтя делается, обыкновенно, из золотой парчи, под нею же ферезь земскую, которая надевается свободно и застегивается до самых ног. На руках носят весьма красивое запястье, шириною пальца в два, из жемчуга и дорогих каменьев. У всех на ногах сапожки из белой, желтой, голубой или другой цветной кожи, вышитые жемчугом. Такова парадная одежда знатных женщин в России. Платье простых дворянских жен отличается только материей, но покрой один и тот же.
Что касается до мужиков и жен их, то они одеваются очень бедно… Женщина, когда она хочет нарядиться, надевает красное или синее платье и под ним теплую меховую шубу зимой, а летом только две рубахи (ибо так они их называют), одну на другую, и дома, и выходя со двора. На голове носят шапки из какой-нибудь цветной материи, многие также из бархата или золотой парчи, но большей частью повязки. Без серег серебряных или из другого металла и без креста на шее вы не увидите ни одной русской женщины, ни замужней, ни девицы».
С древнейших времен все русские горожане носили кожаную обувь. Хорошо известна летописная притча о том, что горожане «все в сапозех», в отличие от лапотников – крестьян. Простейшей обувью бедных горожан были сделанные из прямоугольного куска сыромятной кожи поршни, которые прикреплялись к голени ноги длинными кожаными поворозами, перекрещивающимися несколько раз поверх онучей. На древнерусских изображениях с переплетом в виде косой клетки на голени обычно рисовали людей, обутых в лапти и поршни.
Сапоги царские
Часто встречалась и более сложная кожаная обувь, сшитая из нескольких кусков, с пришивной мягкой подошвой (само название «подошва» происходит от слова «подшивать») и краями, закрывавшими всю стопу несколько выше щиколотки. Такую обувь носили в городах в XIII–XIV вв.
Но самой известной и распространенной обувью горожан были сапоги, которых крестьяне почти не знали. Сапоги в городах в домонгольское время носили только знатные люди, а позднее уже все – мужчины и женщины, взрослые и дети. Сапоги того времени имели мягкую, сшитую из нескольких слоев тонкой кожи подошву, несколько заостренный или тупой носок и довольно короткие, ниже колена, голенища. Верхний край голенища обычно косо срезался от колена к икре и спереди сапог был выше, чем сзади. Нарядные сапоги украшались по краю голенища материей, цветной вышивкой и даже жемчугом. Каблуков у сапог того времени не было. Следует отметить также и то, что различия между левой и правой ногой при производстве обуви не было и после покупки сапоги приходилось некоторое время либо разнашивать по ноге, либо носить попеременно на правой и левой. В сапоги обувались практически все москвичи – богатые и бедные, мужчины, женщины, дети. Надевали сапоги поверх онучей или чулок.
Фасоны сапог и башмаков менялись согласно моде и в зависимости от наличия разных сортов кожи. Начиная с XIV в. стали делать толстую подошву. Поскольку разносить обувь с толстой подошвой стало уже невозможно, научились шить сапоги и башмаки на правую и левую ногу. Тогда же возникла возможность делать каблуки у обуви. Первоначально каблук (невысокий) набирался просто из пластин кожи и по краю обшивался кожаной полоской.
Большое значение в одежде того времени имел пояс, который применялся не столько для поддержания частей костюма, сколько для сохранения тепла. Верхнюю одежду подпоясывали простым ремнем с металлическими пряжками. Однако пояс символически выступал в роли оберега, обладал магической функцией. Наборные пояса дружинников были, по мнению В.Б. Ковалевской, своеобразным паспортом, в котором отражалось его место в социальной иерархии. Пояс зачастую являлся символом принадлежности к знатному сословию, регалией, знаком достоинства: военачальники и князья носили и драгоценные золотые пояса. У Ивана Калиты было 10 драгоценных поясов, у Ивана Красного – четыре, у Дмитрия Донского – восемь поясов.
Сыновья великих князей получали в наследство не только удел, но и драгоценности, среди которых обязательно был и золотой пояс. Вспомним эпизод из династической войны XIV – начала XV в., когда между собой за права на престол спорили князья Василий и Юрий – дядя и племянник. На свадьбу московского князя Василия с внучкой князя Владимира Андреевича Храброго явились двоюродные братья князя Василий Косой и Дмитрий Шемяка. На Василии Косом был дорогой пояс, который был опознан одним боярином как якобы украденный у Дмитрия Донского. После этого Софья Витовтовна, мать Василия, публично обвинила Косого в краже семейной реликвии и сорвала с него пояс, что было тяжелым оскорблением. Дмитрий Шемяка и Василий Косой в гневе покинули свадьбу, и вскоре началась открытая война.
К поясу обычно привешивались разные необходимые вещи – нож в ножнах, ложка в футляре, гребень и те самые сумочки, которые заменяли карман. Дорогая поясная сумочка называлась «капторгой», сумка попроще, как уже говорилось, «калитой» или «мошной». Была и «бумажница» – небольшой мешочек из кожи или шелка для ношения важных бумаг или денег. Один из москвичей жаловался на грабителей: «А с меня, Михалки, с пояса сорвали бумажницу, а в бумажнице было 15 рублев» (1647 г.). Также были яркой принадлежностью мужской одежды начиная с XIV в. широкие матерчатые кушаки – пояса, которые сворачивали из ткани. Рядовые горожане поверх кафтана подпоясывались кумачными или бумажными кушаками, богатые – кушаками из более дорогих, привозных материй, с особо украшенными концами, которые свисали книзу.
Как мужчины, так и женщины в это время носили большое количество украшений. Кисти и пальцы рук украшались браслетами (обручами) и перстнями. В домонгольский период обычным украшением руки горожанки любого сословия были разноцветные стеклянные браслеты. Эти браслеты очень часто бились, но они были дешевы, и поэтому их не чинили, а сразу выбрасывали. Поэтому осколки стеклянных браслетов сегодня для археолога важнейший датирующий признак домонгольской эпохи. Известны были также и перстни из стекла и янтаря. Богатые горожанки носили множество золотых украшений, среди которых выделялись дорогие колты (колтки) – особые подвески, прикреплявшиеся на лентах к головному убору. Описи имущества, приданого, свадебные договоры, завещания того времени содержат упоминания многих ювелирных украшений.
Серьги, как и сейчас, вдевались в мочки ушей и представляли собой золотое или серебряное кольцо или крючок с привесками из металлических бус или драгоценных камней. По числу привесок серьги назывались «одинцы», «двойни» или «тройни». Одну серьгу носили и мужчины: например, она была в ухе у князя Святослава. Московский великий князь Иван Иванович завещал в 1356 г. своим малолетним детям Дмитрию и Ивану по серьге с жемчугом. На шее женщины носили монисто – ожерелье, состоявшее из бус, более или менее дорогих, в зависимости от состояния. Все это дополнялось рясами – прядями жемчужных зерен, украшавшими женский головной убор, и заносками – золотыми цепочками для крестов и просто золотыми цепями, которые женщины по нескольку штук носили на шее. Сохранился перечень драгоценных украшений, какими владела богатая женщина в конце XV в.: «Двои серги одни яхонты, а другие лалы… трои серьги, двои яхонты, а третьи лалы… монисто большое золото да три обруча золоты… монисто на гайтане, два обруча золоты… перстни золотые». Очень многие женщины носили наперсные кресты поверх одежды. Уже упоминавшийся Д. Флетчер писал, что «без креста вы не увидите ни одной русской женщины, ни замужней, ни девицы». Наперсный крест был крупнее нательного и нередко украшался вставками из камней и цветного стекла.
Одежда русской знати по своему покрою в общем имела сходство с одеждой людей низшего класса, хотя сильно отличалась по качеству материала и отделке. Тело облегала широкая, не доходившая до колен рубаха или сорочка из простого холста или шелка, в зависимости от достатка хозяина. У нарядной рубахи, обычно красного цвета, края и грудь вышивались золотом и шелками, вверху пристегивался серебряными или золотыми пуговицами богато украшенный воротник (он назывался «ожерельем»). В простых, дешевых рубахах пуговицы были медными или заменялись запонками с петлями. Рубаха выпускалась поверх исподнего платья. На ноги надевались короткие порты или штаны без разреза, но с узлом, позволявшим стянуть или расширить их в поясе. Штаны шились из тафты, шелка, сукна, а также из грубой шерстяной ткани или холста.
Виды верхней одежды знати
Поверх рубахи и штанов надевался узкий безрукавный зипун из шелка, тафты или крашенины, с пристегнутым узким маленьким воротником – обндзью. Зипун доходил до колен и служил обычно домашней одеждой. Обыкновенным и распространенным видом верхней одежды, надевавшейся на зипун, являлся кафтан с достигавшими до пят рукавами, которые собирались в складки, так что концы рукавов могли заменять перчатки, а в зимнее время служить муфтой. Спереди кафтана вдоль разреза по обеим его сторонам делались нашивки с завязками для застегивания, а также проходил ряд пуговиц, которых было от 8 до 12. Материалом для кафтана служили бархат, атлас, камка, тафта, мухояр (бухарская бумажная ткань) или простая крашенина. В нарядных кафтанах за стоячим воротником прикреплялось иногда жемчужное ожерелье, а к краям рукавов пристегивалось украшенное золотым шитьем и жемчугом запястье; полы обшивались тесьмой с кружевом, расшитым серебром или золотом. Кафтан делался по длине с таким расчетом, чтобы приоткрывал сапоги и не мешал шагу. Кафтаны различали по их назначению: столовые, ездовые, дождевые, «смирные» (траурные). Зимние кафтаны, сделанные на меху, назывались «кожухами».
На зипун надевалась иногда «ферязь» (ферезь), которая представляла собой верхнюю одежду без ворота, доходившую до лодыжек, с длинными, суживающимися к запястью рукавами; она застегивалась спереди пуговицами или завязками. Зимние ферязи делались на меху, а летние – на простой подкладке. Зимой под кафтан надевали иногда ферязи, не имевшие рукавов. «На князе ферязь, атлас, шелк рудожелт, на куницах завяски с золотом да серебром да с шелки – цена ферези двенадцать рублем тридцать алтын» (1547 г.) Нарядные ферязи шились из бархата, атласа, тафты, камки, сукна и украшались серебряным кружевом. Особой одеждой, надевавшейся под доспех, был «тегиляй», который шился из самой разной ткани (бархата, камки, бязи, атласа и пр.) и богато украшался шитьем и мехом. Нарядные тегиляи были красного цвета. В целом в средневековой Руси любили яркие цвета одежд – один из иностранцев писал, что в праздники все посадские жители надевают красные платья.
К накидной одежде, которая надевалась при выходе из дома, относились однорядка, охабень, опашень, епанча, шуба и др. Однорядка – широкая долгополая одежда без ворота, с длинными рукавами, с нашивками и пуговицами или завязками, – делалась обычно из сукна и других шерстяных тканей; осенью и вообще в ненастную погоду ее носили и в рукава и внакидку. М.Г. Рабинович считал, что название появилось вследствие того, что однорядка шилась из шерсти или сукна без подкладки, то есть в один ряд. Здесь важно подчеркнуть, что обычай надевать несколько одежд одну на другую (прежде всего рубах) был связан именно с тем, что в то время у одежды еще не делали подкладки и приходилось утепляться с помощью нескольких слоев одежды.
На однорядку походил охабень, но он имел отложной воротник, спускавшийся на спину, а длинные рукава откидывались назад и под ними имелись прорехи для рук, как и в однорядке. Простой охабень шился из сукна, а нарядный – из бархата, камки, парчи, украшался нашивками и застегивался пуговицами. Опашень по своему покрою сзади был несколько длиннее, чем спереди, и рукава к запястью суживались. Опашни шились из бархата, атласа, обьяри, камки, украшались кружевами, нашивками, застегивались посредством пуговиц и петель с кистями. Опашень носили и без пояса («наопашь») и внакидку.
Безрукавная епанча представляла собой плащ, надевавшийся в ненастье. Дорожная епанча из грубого сукна или верблюжьей шерсти отличалась от нарядной епанчи из хорошей материи, подбитой мехом. При этом существовала и «епанечка», но это не маленькая епанча, а короткая женская безрукавная шубейка на меху: «В коробе платья… епанечка камчатная, мех белый, хребтовый, епанечка на зайцах, носильная, бурметная, епанечка голубая» (XVII в.).
Самой нарядной и богатой одеждой считалась меховая шуба. Ее не только надевали, выходя на мороз, но и сидели в них даже во время приема гостей. Простые шубы делались из овчины, на заячьем меху и даже из собачьего меха. Не случайно существовала поговорка «у него шуба дом стережет». Выше по качеству были куньи и беличьи, знатные и богатые люди имели шубы на собольем, лисьем, бобровом или горностаевом меху. Шубы покрывались сукном, тафтой, атласом, бархатом или простой крашениной, украшались жемчугом, нашивками и застегивались пуговицами с петлями или длинными шнурками с кистями на конце. Шубы имели отложной меховой воротник. Для пошивки мужской одежды часто употреблялись заграничные привозные материи, причем предпочитались яркие цвета, как, например, «червчатый» (багряный). Наиболее нарядной считалась цветная одежда, которую надевали в торжественных случаях. Одежду, вышитую золотом, могли носить только бояре и представители высшей знати. Нашивки всегда делались из материи иного цвета, чем сама одежда, и у богатых людей украшались жемчугом и драгоценными камнями.
Простая одежда застегивалась обычно оловянными или шелковыми пуговицами, которые имели вид шарика с петелькой. Ходить без пояса считалось неприличным – пояс был знаком власти и достоинства и достигал иногда в длину более двух метров. Что касается обуви, то самой дешевой являлись лапти из бересты или лыка, хотя встречались и лапти из кожаных ремешков. Лапти из бересты и лыка были очень легки в изготовлении (опытный мастер мог сплести в день от двух до 10 пар), но снашивались уже в течение пяти – семи дней, а кожаные служили дольше. При раскопках в московском Зарадье были обнаружены даже комбинированные варианты – лапти из лыка имели кожаные ремешки.
Носили также башмаки, сплетавшиеся из лозовых прутьев; для обвертывания ног применяли онучи из куска холста или другой ткани. В зажиточной среде обувью служили башмаки, чоботы и ичетыги (ичиги) из юфти или сафьяна, чаще всего красного и желтого цвета. Чоботы походили на глубокий башмак с высоким каблуком и загнутым кверху острым носком. Нарядные башмаки и чоботы шились из атласа и бархата разных цветов, украшались вышивкой из шелка и золотых и серебряных нитей, унизывались жемчугом. Нарядные сапоги являлись обувью знати, делались из цветной кожи и сафьяна, а позднее – из бархата и атласа; подошвы подбивались серебряными гвоздями, а высокие каблуки – серебряными подковами. Ичетыги представляли собой мягкие сафьяновые сапоги. При нарядной обуви на ноги надевали шерстяные или шелковые чулки. Деревянная обувь, как в Западной Европе, на Руси не употреблялась.
Шапки знати были разнообразны, и форма их имела свое значение в быту. Макушку головы прикрывали тафьей, маленькой шапочкой, сделанной из сафьяна, атласа, бархата или парчи, иногда богато украшенной. Распространенным головным убором являлся колпак с продольным разрезом спереди и сзади. Менее зажиточные люди носили суконные и войлочные колпаки; зимой их подбивали дешевым мехом. Нарядные колпаки делались обыкновенно из белого атласа. Бояре, дворяне и дьяки в обыкновенные дни надевали низкие шапки четырехугольной формы с «околом» вокруг шапки из меха черно-бурой лисицы, соболя или бобра; зимой такие шапки подбивались мехом.
Только князья и бояре имели право носить высокие «горлатные» шапки из дорогих мехов (взятых с горла пушного зверя) с суконным верхом; по своей форме они несколько расширялись кверху. По шапке можно было сразу определить знатность человека и его положение в обществе, и поэтому люди низкого звания не имели права носить высокие шапки. В торжественных случаях бояре надевали на себя и тафью, и колпак, и горлатную шапку. Носовой платок принято было хранить в шапке, которую, находясь в гостях, либо не снимали вообще, либо держали в руках, а придя домой, надевали ее на «болванец», богато украшенный росписью и составлявший украшение дома. В зимние холода руки согревали меховыми рукавицами, которые покрывались простой кожей, сафьяном, сукном, атласом, бархатом. «Холодные» рукавицы вязались из шерсти или шелка. Запястья у нарядных рукавиц вышивались шелком, золотом, унизывались жемчугом и драгоценными камнями. В конце XVI в. в обиход вошли «вареги» – однопалые вязаные шерстяные рукавицы, которую обычно поддевали под кожаную рукавицу.
В качестве украшения знатные и богатые люди, как и раньше, носили в ухе серьгу, а на шее – серебряную или золотую цепь с крестом, на пальцах – по многу перстней с алмазами, яхонтами, изумрудами; на некоторых перстнях делались личные печати. Носить при себе оружие разрешалось только дворянам и военным людям; посадским людям и крестьянам это запрещалось. Согласно обычаю, все мужчины, без различия их общественного положения, выходили из дома, имея в руках посох.
Некоторые женские одежды были сходны с мужскими. Женщины носили длинную рубаху, закрывавшую даже ступни ног, белого или красного цвета, с длинными рукавами, расшитыми и украшенными запястьями. Поверх рубахи надевали летник – легкую, доходившую до пят одежду с длинными и очень широкими рукавами (накапками), которые украшались вышивками и жемчугом. Летники шились из камки, атласа, обьяри, тафты разных цветов, но особенно ценились червчатые; спереди делался разрез, который застегивался до самой шеи. К вороту летника пристегивалось шейное ожерелье в виде тесьмы, обычно черной, вышитой золотом и жемчугом.
Верхней женской одеждой служил длинный суконный опашень, имевший сверху донизу длинный ряд пуговиц – оловянных, серебряных или золотых. Под длинными рукавами опашня делались под мышками прорези для рук, кругом шеи пристегивался широкий круглый меховой воротник, прикрывавший грудь и плечи. Подол и проймы опашня украшались расшитой тесьмой. Широко распространен был длинный сарафан с рукавами или же без рукавов и спереди застегивавшийся сверху донизу пуговицами. Первоначально сарафан был мужской одеждой – в завещании князя Оболенского XVI в. упоминается шелковый сарафан с 23 пуговицами, есть сарафаны и в перечне одежд царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича. На сарафан надевалась телогрея, у которой рукава суживались к запястью; шилась эта одежда из атласа, тафты, алтабаса (золотым или серебряная ткань), байберека (крученый шелк).
Жители Москвы
Теплые телогреи подбивались куньим или собольим мехом. Собольи меха ценились по густоте, черноте, длине ворса и времени, когда зверь был убит. В XVII в. некоторые собольи меха продавались в Москве по 100 рублей и дороже (астрономическая сумма), самые дешевые стоили рубль. Для женских шуб употреблялись различные меха: куница, соболь, лисица, горностай и более дешевые – белка, заяц. Шубы покрывались сукном или шелковыми материями разных цветов. В XVI в. принято было шить женские шубы белого цвета, но в XVII в. их стали покрывать цветными тканями. Сделанный спереди разрез с нашивками по сторонам застегивался пуговицами и окаймлялся расшитым узором. Лежавший вокруг шеи воротник (ожерелье) делался из другого меха, чем шуба; например, при куньей шубе – из черно-бурой лисы.
Украшения на рукавах могли сниматься и хранились в семье как наследственная ценность. Знатные женщины в торжественных случаях надевали на свою одежду приволоку, то есть безрукавную накидку червчатого цвета, из золотной, сребротканой или шелковой материи, богато разукрашенной жемчугом и драгоценными камнями. Стоит упомянуть, что шубы тогда носили иначе, нежели сейчас, – мехом внутрь, а не наружу, а кожу, которая оказывалась снаружи, покрывали красками и роскошными тканями. Поэтобы был термин «голая шуба», то есть никак не украшенная. Меховая одежда носила общее название «мягкая рухлядь» («Взяли серьги жемчужные, сороку золотную и всю платеную и мягкую рухлядь» (1660 г.). При этом термин «рухлядь» имел не современное значение (рассыпающееся от времени старьё), а «движимое имущество», «пожитки», «товар».
На голове замужние женщины носили волосники в виде маленькой шапочки, которая у богатых женщин делалась из золотной или шелковой материи с украшениями на ней. Волосы женщины не должен был видеть никто, и поэтому снять волосник и «опростоволосить» женщину значило нанести ей большое бесчестье. Сверх волосника голову покрывали белым платком (убрусом), концы которого, украшенные жемчугом, завязывались под подбородком. При выходе из дома замужние женщины надевали кику, окружавшую голову в виде широкой ленты, концы которой соединялись на затылке; верх покрывался цветной тканью; передняя часть (очелье, чело) богато украшалась жемчугом и драгоценными камнями; очелье могло отделяться или прикрепляться к другому головному убору, смотря по надобности. Спереди к кике подвешивались спадавшие до плеч жемчужные нити (поднизи), по четыре или по шесть с каждой стороны. Выезжая из дома, женщины поверх убруса надевали шляпу с полями и со спадавшими красными шнурами или черную бархатную шапку с меховой оторочкой.
Кокошник служил головным убором женщинам и девушкам и имел вид опахала или веера, прикрепленного к волоснику. Очелье кокошника вышивалось золотом, жемчугом или разноцветным шелком и бисером. В одном из описаний XVII в. есть подробный перечень украшенных кокошников: «Восемь кокошников, в том числе один объяринный на золоте, жаркий, шит золотом и серебром с каменьем, новый кокошник же алтасный, зеленый, шит золотом, ветхий кокошних же объяринный, песочный, на золоте, шит золотом и серебром, кокошник тафтяный, алый, с галуном серебряным, кокошник тафтяной голубой, с галуном серебряным, кокошник атласный, красный».
Девицы носили на головах венцы, к которым прикреплялись жемчужные или бисерные подвески (рясы) с драгоценными камнями. Девичий венец всегда оставлял открытыми волосы, что являлось символом девичества. К зиме девушкам из богатых семей шили высокие собольи или бобровые шапки (столбунцы) с шелковым верхом, из-под которого на спину спускались распущенные волосы или коса с вплетенными в нее красными лентами. Девушки из небогатых семей носили повязки, которые суживались сзади и спадали на спину длинными концами.
Женщины и девушки всех слоев населения украшали себя разнообразными серьгами – медными, серебряными, золотыми, с камнями драгоценными и полудрагоценными. Украшением для рук служили браслеты с жемчугом и камнями, а для пальцев – перстни и кольца, золотые и серебряные, с мелким жемчугом. Шейным женским украшением было монисто, состоявшее из драгоценных камней, золотых и серебряных бляшек и жемчуга. Нередко во время свадьбы или других торжеств на женщине было одето столько украшений и платьев, что она не могла стоять дольше нескольких минут и вынуждена была садиться. Известно, что на богатое свадебное платье нередко тратилось до 20 кг одного только жемчуга. Так, свадебное платье второй жены царя Алексея Михайловича Натальи Кирилловны было настолько тяжело, что после свадебных торжеств у нее долго болели ноги.
В Средневековье считалось, что быть красивой это значит быть полной женщиной, нарумяненной и накрашенной – худоба нередко считалась признаком плохого здоровья. Поэтому многие женщины, от природы не склонные к полноте, стремились любой ценой ее достичь, для чего лежали целыми днями в постели без движения, спали как можно больше, ели и пили ту еду и напитки, которые, как считали, способствуют полноте. Иностранные источники свидетельствуют, что женщины и девушки средневековой Руси имели средний рост, гармоничное сложение, были «нежны лицом» и все без исключения красились.
Путешественник Ганс Мориц Айрман писал: «А если немногим упомянуть жён и женщин московитов, то таковые с лица столь прекрасны, что превосходят многие нации. И самих их редко кто может превзойти – если только посчастливится увидеть их, ибо они столь бережно содержатся в Москве и не могут показываться так публично, как у нас. Они ходят постоянно покрытыми (платком), как, по-видимому, и дома, а поэтому солнце и воздух не могут им повредить; но, кроме того, они не удовлетворяются естественной красотой, и каждый день они красятся; и эта привычка обратилась у них в добродетель и обязанность». Обычай краситься любой женщине был настолько прочен, что, когда жена московского вельможи князя Ивана Борисовича Черкасова, красавица собой, не захотела краситься, жены других бояр убедили ее не пренебрегать обычаем родной земли и не позорить их рода.
При этом красились ярко и много – белили полностью лицо, затем накладывали яркие румяна на щеки, а брови иногда рисовали темной краской на лбу гораздо выше их естественного места. Нередко подкрашивали и кисти рук. «Они так намазывают свои лица, – писал один английский посланник, – что почти на расстоянии выстрела можно видеть налепленные на них краски». Неудивительно, что положенная таким образом косметика делала женщину, по словам одного очевидца, похожей на «раскрашенную куклу». Кроме того, для красоты было принято красить даже зубы в черный цвет, а иногда и белки глаз. Следует добавить, что косметику для себя сама женщина приобретала редко, поскольку было принято, чтобы это делали мужья. Когда жених делал невесте свой первый подарок, в его комплект непременно входила коробочка румян и белила.
У мужчин того времени было принято очень коротко стричься или даже брить голову, и волосы отращивали лишь в знак траура, потеряв кого-то из близких или попав в царскую немилость. При этом все без исключения мужчины носили бороду и никогда не подстригали ее – считалось, что чем длиннее борода, тем величественнее осанка человека, который ее носит. Поэтому было в обычае держать при себе специальный гребень для бороды и поминутно расчесывать ее. Если же у какого-то человека борода не росла, то ему не доверяли и считали способным на дурное дело. «Они больше верят одному слову человека бородатого, – писал английский посол Самуэль Коллинз, – чем клятве безбородого».
Одежда и украшения в Средневековье были большой ценностью, их (особенно богатую одежду и украшения) могли многократно передавать по наследству. Нередко части обвертавшей одежды использовались для изготовления новой. Письменные источники неоднократно упоминают вошвы – вставки из разных материалов, вшивавшиеся в одежду или спорки – название говорит само за себя. С дорогой одежды спарывались наиболее важные элементы и переносились на другую одежду.
Съедобное
(Стол)
ПИЩА (ЕДА) В ЧЕЛОВЕЧЕСКОМ БЫТИЕ есть один из главных факторов культуры (не случайно считается, что именно за столом легче всего увидеть уровень культуры человека). Принятие пищи меняет человека (есть выражение «человек есть то, что он ест»), придает ему иные свойства и качества. С глубокой древности существуют ритуалы, связанные с едой, направленные на изменение сути человека. Характерно, что употребляют в пищу «то, что лучше», то есть вкусную пищу, способную преобразовать привычные физические состояния и ощущения человека (тело), или «полезную пищу», приводящую к изменениям внутреннего состояния (душа). Не случайно часто едят не оттого, что голодны, а для того, чтобы поднять себе настроение. В процессе еды проявляется сущность человека – пища может низвести человека до животного состояния, а может возвысить, человек в состоянии питаться как человек и в состоянии питаться как животное (жрать). На процесс принятия еды, на ее восприятие существенным образом влияет внутреннее состояние человека.
Таким образом, пища способствует преобразованию человека к лучшему, помогает установить контакт с внешним миром. При этом имеют большое значение способ потребления пищи и качество еды. Первый качественно меняет как человека, так и восприятие пищи (есть существенная и очевидная разница между принятием пищи за столом или сидя на земле с тарелкой на коленях, между едой приборами и руками и т. д.), второй важен как средство формирования самоощущения и чувства достоинства – некачественная пища десоциализирует употребляющего ее, ассоциирует с маргиналом или животным. В этом смысле уровень восприятия качества пищи напрямую зависит от уровня самооценки человека. Как точно отмечает С.А.Арутюнов, «пища – это тот элемент материальной культуры, в котором более других сохраняются традиционные черты, с ним более всего связаны представления народа о своей национальной специфике, в то время как он легче и быстрее поддается заимствованиям, вариациям, модификациям и новациям».
Принятие пищи (застолье) являлось всегда и в наши дни является не просто необходимой паузой в ритме жизни. Застолье – это центр социальной коммуникации, граница между трудом и праздностью, праздником и буднями, сакральным и профанным. Застолье требовало особого поведения, отличавшегося от поведения за пределами стола. За столом не допускались праздные разговоры, ругань в адрес кого-либо и тем более по поводу еды. «Аще ли хто хулит мяса ядущая и питье пьющая в Закон Божий… да будет проклят», – сказано в древнерусском письменном памятнике «От апостольских заповедей» XIV–XV вв. В «Домострое» подчеркивалось, что вкус еды зависит не только от мастерства повара, но и от поведения участников трапезы. Поэтому еда предварялась и заканчивалась молитвой. По наблюдениям П. Петрея, русские «привыкли часто креститься и не возьмут в рот никакого кушанья и напитка, не перекрестившись сперва, думая, что тогда кушанье и питье благословлены и охранены от всякой ворожбы».
С другой стороны, не всегда все за столом происходило культурно. Трапезы порой приобретали игровой характер, за столом начиналось соревновательное самовосхваление, сыпались ядовитые и грубые шутки по поводу еды и сотрапезников. В источниках сохранились тексты язвительных замечаний по поводу предложенных яств и напитков: «То пиво мне видит, что кони сцат», «Ты не шибаш жареных да вареных гусей через тын». Не редкостью были импровизированные соревнования по силе отрыжки или «пускания ветров». По преданию, на одном из пиров Ивана Грозного было состязание монахов по еде ложками с длинными черенками. То есть трапеза того времени (особенно знатная) не всегда предусматривала строгий порядок и благочестие.
Стол, за которым совершалась трапеза, закономерно был средоточием семьи, центром дома, местом, вносящим в домашнюю жизнь определенную успокоенность, умиротворенность, ненадолго прекращавшим житейскую суету. Поэтому стол как сакральный центр дома был началом и концом семьи – после прощальной трапезы от него отправлялись в дальний путь («скатертью дорога») и к нему же возвращались. Гроб с телом умершего члена семьи перед отшествием в последний путь устанавливался на столе.
В древности и Средневековье имело большое значение не только сама пища, но и целый ряд ограничений и запретов на место ее вкушения и время её принятия. Речь идет не только о постных днях, но и времени суток – после 12 ночи, например, есть запрещалось. Традициями, суевериями, обычаем определялось, стоит есть или не есть, каким образом есть, своя пища или чужая, сколько есть, доедать или нет, чем можно злоупотреблять или чем нельзя. Все вместе это определяло характер и тип стола, создавало из приема пищи определенный ритуал, последствия которого были исключительно важны: не случайно поверий, суеверий, обрядов, традиций, связанных с принятием пищи, существуют сотни.
В средневековом застолье имело огромное значение, как начиналось застолье и как оно заканчивалось. Было исключительно важно, с чего именно начинали застолье – с пищи или напитков, с какой именно пищи и каких напитков. Регламентировался порядок рассадки людей за столом – у стола в доме у каждого было свое место, которое никто другой занять не мог. В финале застолья подавалось особое блюдо (или чарка), обозначавшее конец трапезы.
Основой любого стола всегда был хлеб, без которого не употреблялось ни одно блюдо. Ржаной хлеб предпочитали пшеничному, считая первый более питательным (в житии преподобного Феодосия Печерского сообщается, что он сам молол жито для хлеба, месил тесто и пек ржаной хлеб). В «Домострое» говорится, что «хлеб ржаной свойством теплее ячменного, и есть его нужно здоровым людям, он им придаст силы, больным же людям следует есть хлеб пшеничный, он лучше и питательней». В домашнем быту из крупитчатой муки выпекали калачи, которые считались лучшим сортом белого хлеба. Из смеси пшеничной и ржаной муки делались «смесные» калачи.
Особое, почти религиозное отношение к хлебу сохранилось в русской культуре до наших дней. Хлеб словно олицетворял собой благополучие дома. Поэтому с хлебом было связано множество ритуалов, обычаев и суеверий. Не разрешалось доедать хлеб за другим – заберешь его счастье и силу, нельзя во время еды давать хлеб со стола собакам – начнется нищета, запрещалось оставлять кусок хлеба на столе, иначе не ты его, а он тебя есть будет. В народной среде сложилось особо почтительное отношение не только к хлебу, но и к квашне, дежнику, которым ее накрывали, к лопате, на которой сажали хлеб в печь. Хлеб нередко замешивали на освященной воде, перед тем, как сажать хлеб в печь, читали молитвы и крестились.
Способ деления хлеба был связан с технологией выпечки: пресный хлеб удобнее ломать, а квашеный – резать (при этом многие рецепты выпечки хлеба были заимствованы мирской кухней от монастырей). Хлеб в русском Средневековье использовали как знак клятвы, залог нерушимости чего-либо. По свидетельству Д. Флетчера, в России в конце бракосочетания «отец жениха подносит ломоть хлеба священнику, который тут же отдает его отцу и другим родственникам невесты, заклиная его перед Богом и образами, чтобы он выдал приданое в целости и сполна в назначенный день и чтобы все родственники хранили друг к другу неизменную любовь. Тут они разламывают хлеб на куски и едят его в изъявление истинного и чистосердечного согласия на исполнение этой обязанности и в знак того, что будут с тех пор как бы крохами одного хлеба и участниками одного стола». Поэтому на Руси и в России трапеза традиционно начиналась с хлеба и им же кончалась. До сих пор в России едят хлеб параллельно с остальными блюдами в течение всей трапезы, что не принято на Западе.
В середине XVII в. большие монастыри соблюдали обычай отправлять царю огромный каравай ржаного хлеба как благословение от монастыря. Один из очевидцев писал: «Причина, почему они дарят этот черный хлеб, та, что он у них в большой чести и что от употребления его в пищу получается благословение. Поэтому первое, что кладут на стол за трапезой царя, есть этот хлеб. Также большинство их подарков своим вельможам состоит из этого хлеба; они говорят, что этот их хлеб издревле и что прежде они не знали пшеницы».
В начале угощения за царским столом стольники подносили «царю большие продолговатые хлебы, которые он рассылал для раздачи всем присутствовавшим: сначала патриархам, которые при этом кланялись ему, потом всем вельможам, из коих каждый вставал с своего места и кланялся ему издали… Таков у них обычай за столом. Смысл его такой: «Всякого, кто ест этот хлеб и изменит мне, оставит Бог». Первое, что все вкусили, был этот хлеб с икрой». Сходным образом на обычных обедах в Москве гостям передавал хлеб перед обедом хозяин дома.
Вторым важнейшим продуктом была соль: не случайно выражение «хлеб-соль» стало общим названием угощения. Как писал Я. Рейтенфельс, если русские «кого застанут за едою, то они кричат ему священные слова: «хлеб да соль», каковым благочестивым изречением отгоняются, по их убеждению, злые духи. Так же выносят крестьяне хлеб и соль царю по пути его следования, когда он отправляется в деревню как знак гостеприимства. К этому же обряду они прибегают при переселении своем в новый дом». По сообщению А. Поссевино, слова «хлеб да соль» произносят в конце трапезы как знак ее окончания. «Московиты также считают, что этими словами отвращается всякое зло». Приглашение на «хлеб-соль» являлось формулой приглашения на пир. Пришедшего в дом за каким-нибудь делом старались непременно попотчевать хлебом-солью, причем отказаться считалось чрезвычайно неприличным: «От хлеба-соли и царь не отказывается». В «Домострое» рекомендовалось: «Да еще недруга напоити и накормити хлебом да солью, ино вместо вражды дружба».
Соль берегли и обращались с нею аккуратно. Во время еды отсыпали себе соли на скатерть столько, сколько нужно, но запрещалось обмакивать хлеб в солонку, так как «только Июда в солоницу хлеб макал» (согласно Евангелию (Мф. 26: 23; Мк. 14: 20; Ин. 13: 21–27), Христос сказал на Тайной вечере: «Кто обмакнет со мной руку в блюдо, тот предаст меня». Первым обмакнул руку Иуда Искариот). Сохранившееся до наших дней правило – не брать соль из солонки пальцами – тоже связывалось с Иудой, такого человека считали «тайным врагом дома». Было поверье, что от Пасхи до Вознесения Христос ходит по земле, но посещает только те дома, в которых соль отсыпают на стол, потому что Христос якобы никогда не обмакивал хлеб в солонку. Был царский обычай рассылать гостям не только хлеб, но и соль. С. Герберштейн писал: «Таким хлебом государь выражает свою милость кому-нибудь, а солью – любовь».
Стол и хлеб были неразрывно связаны между собой целым комплексом символов и традиций. Начать следует с того, что стол считался неотъемлемой частью дома до такой степени, что в случаях, когда он закреплялся в красном углу (а такой тип стола был наиболее распространен на Руси и в России до начала ХХ в.), то более не снимался и даже обязательно передавался новому владельцу при продаже дома. То есть стол воспринимался как средоточие как материальной, так и духовной домашней жизни, был центром, от которого зависела жизнь всего дома.
Поэтому неудивительно, что стол напрямую связывался в общественном сознании с церковным престолом, являющимся центром и средоточием храмового богослужения и церковной жизни. То есть стол был аналогом церковного престола, а потому и сидеть за столом и вести себя нужно было так, как в церкви. Поэтому не разрешалось помещать на стол посторонние предметы, запрещалось стучать по столу, пускать на него домашних животных и тем более вставать на него ногами. Значение стола как церковного престола подчеркивалось именно тем, что на столе постоянно находился хлеб, отождествляемый со Святыми Дарами – Телом и Кровью Христовой под видом хлеба и вина, находящимися на престоле.
За то, что хлеб в народной среде воспринимался как вещество особое, сакральное, как святой дар Бога, говорят обычаи и традиции. Хлеб нельзя было бросать, топтать, ронять, а если хлеб все-таки падал случайно со стола, нужно было поднять и поцеловать его, причем, если хлеб был найден, его можно было поднять и сразу есть. В народной среде считалось, что, найдя потерянную кем-то вещь, нужно произвести сначала особые очистительные действия, а лишь затем ее поднимать. Хозяином вещи мог быть человек духовно нечистый, и через нее можно было оскверниться. На хлеб же из-за его святости это не распространялось.
Дающий хлеб в качестве милостыни крестился, так же как и получающий. Существовало множество древних поверий, свидетельствующих о восприятии хлеба как существа живого, причем перенесшего перед принятием своего нынешнего состояния многие муки. То есть совершенно очевидно отождествление хлеба со Святыми Дарами – Телом Христовым. Вокруг Христа собирается вся Церковь и им держится, а престол, где находятся Святые Дары и невидимо восседает Бог, является центром храма и также оживотворяет его. Возможно, что именно эти сакральные связи объясняют существование народных обрядов, в которых на хлебе, как на Теле Христовом, духовно держался дом-храм, от «изволения» хлеба зависело благополучие дома. Так, при выборе места для постройки дома часто гадали посредством хлеба: бросали и смотрели, какой коркой упадет на землю – верхней или нижней – и в зависимости от этого решали, ставить дом или нет. Нередко хлеб закладывали под углы дома. Если хлеб портился, плесневел, то все равно выбрасывать его среди прочего мусора запрещалось – необходимо было бросить хлеб в затопленную печь, сжечь его (или закопать), так же как запрещалось выбрасывать церковные просфоры, которые можно было только сжигать.
Таким образом хлеб, символизировавший Святые Дары, превращал стол в церковный престол. Об этом свидетельствовала и поговорка: «Хлеб на стол – так и стол престол, а хлеба ни куска – так и стол доска». Находясь за столом, люди оказывались как бы перед лицом Бога, вкушали преподанную им самим трапезу, оказывались в иной реальности. Поэтому все, что находилось на столе, считалось святым. Поэтому в «Домострое» указывается, что недопустимо, находясь за столом, порицать качество пищи, каким бы оно ни было.
Следовательно, как вокруг церковного престола, на котором находятся Святые Дары, незримо собирается вся Церковь Христова, которая является центром и средоточием церковной жизни и делает Церковь Церковью, так и стол в доме выполнял точно такую же функцию – собирал семью, объединял ее, являлся символом ее упадка или достатка. Таким образом, стол в доме, являясь образом престола, со всей очевидностью свидетельствовал о духовном восприятии общественным сознанием дома как храма, отождествляя дом, как и храм, с образом Царства Небесного.
Помимо хлеба, среди всех изделий из теста больше всего славились русские пироги – подовые и пряженые, жаренные в масле, с начинкой из курицы (курник), говядины с луком, с творогом и яйцами, с «тельным» из рыбы (филе). С наступлением поста пироги выпекались на конопляном, маковом или ореховом масле с начинкой из сига, осетрины, лодоги, с рыбными молоками, вязигой, капустой, грибами, морковью, маком. Сладкие пироги начинялись изюмом и разными ягодами. Из теста изготовлялись также сдобные караваи, левашники, оладьи (подававшиеся с патокой или сотовым медом), хворост, орешки и пр. Делались собые «приказные» оладьи, которые отличались большими размерами и приносились приказным людям на поминки. Блины готовились «красные» из гречневой муки и молочные – из пшеничной с примесью молока и яиц. Каша варилась обычно из гречневых и овсяных круп, изредка из пшена. Из молочных кушаний готовились: молочная лапша, топленое молоко, варенец, сыр из творога и др.
Обычная пища простого человека состояла из каши, капусты, репы, огурцов и рыбы (преимущественно в соленом виде). Вплоть до конца XVII столетия в России не знали другой огородной зелени, кроме простой капусты, чеснока, лука, огурцов, редьки, свеклы и дынь. Последние, невзирая на их южный характер, успешно росли и созревали даже в царских огородах Московского Кремля, откуда подавались к царскому столу. В 1660 г. царь велел разводить в городе Чугуеве арбузы и, когда они поспеют, присылать в Москву. Известен был укроп и петрушка, а к салату относились с пренебрежением, невзирая на то что он рос сам в диком виде и даже презирали иноземцев за его употребление, говоря: «Немцы, как скоты, полевую траву жрут».
Из мясных вареных блюд часто готовились щи, к которым обычно подавалась гречневая каша. В зависимости от пряных приправ варилась разная похлебка: черная – с гвоздикой, белая – с перцем, без всяких пряностей – голая. Для рассольника мясо варилось в огуречном рассоле с приправой из пряностей. Мясные блюда готовились в основном из баранины, причем мясо животных, которые были убиты женщинами, считалось нечистым и в пищу не употреблялось. Говядину предпочитали соленую, свинину же ели как в соленом, так и в копченом виде. Потроха подавались в виде студня со зваром (соус) с кашей. К мясу зайца относились несколько брезгливо, зато жаркое из оленьего и лосиного мяса считалось редким блюдом. Почти все блюда были приправлены конопляным или сливочным маслом. В то время сливочное масло приготовлялось в печах, без соли, и от этого оно быстро становилось прогорклым и негодным в пищу. К мясным кушаньям на стол всегда ставили в качестве приправы соленые огурцы, соленые сливы и кислое молоко.
Одно из изделий русской кухни пользовалось большой известностью под названием «похмелье» и состояло из нарезанных ломтиков холодной баранины, перемешанных с искрошенными солеными огурцами, уксусом, огуречным рассолом и перцем. Получалась острая, обжигающая рот и желудок пища. Смесь эту ели после попойки, чтобы освежить себя с похмелья, и она обладала удивительным вытрезвляющим действием.
Средневековая кухня отличалась необыкновенным поварским искусством и изобилием блюд, из которых многие готовилось из птицы. Из курицы варили так называемые «богатые» щи. Жарили курицу на железном вертеле или деревянном рожне; к этому блюду у богатых людей на стол подавался куриный соус с изюмом и разными пряностями. Из других птиц употреблялись в пищу утки, гуси, лебеди, журавли, цапли, тетерева, куропатки, рябчики, перепела, жаворонки. Столы при царском дворе в XVII в. любили начинать даже с жареных павлинов. Мясом голубей в России брезговали. Жареные гуси начинялись гречневой кашей, рябчики приправлялись молоком, а тетерева и куропатки – сливами или другими плодами. Из блюд подобного рода самым изысканным и роскошным считался на богатых пирах жареный лебедь. Соус для него готовился из нарезанных ломтиков калача, обжаренных в коровьем масле. Мелкая дичь продавалась на рынках в изобилии, но в России не особенно ее любили.
Пир при Иване Грозном
При исключительном обилии рыбы в Российском государстве она являлась обычной пищей для московского человека. Ели рыбу свежую, вяленую, сухую, соленую, паровую, подваренную, копченую. Многие сорта рыбы стоили довольно дорого и превышали в цене мясо домашних животных и дичь. Иногда приготовленная рыба бывала столь велика, что только одну ее половину три человека едва были в состоянии подать на стол. Множество рыб в процессе готовки благодаря искусству поваров утрачивали собственный вид и превращались в индийских петухов, кур, гусей, лебедей и др. Во время застолья в 1671 г. патриарх поднес царю среди прочих блюд «домового кушанья в три статьи по четыре ествы: первая статья: щука паровая живая, лещ паровой живой, стерлядь паровая живая, спина белорыбицы; вторая статья: оладья, тыльная живой рыбы, уха щучья живой рыбы, пирог с тяблом живой рыбы; третья статья: щуки голова живая, полголовы осетрей живой, тешка белужья».
Одним из главных блюд, приготовляемых из рыбы, всегда была уха. В зависимости от способа готовки различалась уха рядовая, черная, опеканная, сладкая, пластовая. Рассольное блюдо готовилось обыкновенно из осетрины, лососины и белужины. Весьма ценной пищей являлась икра. Если свежая зернистая осетровая икра была доступна только зажиточным людям, то икра паюсная, мешочная, «армянская» (острого вкуса), «мятая» стоила совсем дешево и была доступна всем. Икру приправляли уксусом, перцем, мелким луком, растительным маслом. Из прочих сортов известна была икра, варенная в уксусе или в маковом молоке, а также жаренная в масле. Во время поста пекли икряные блины. Для них икра тщательно взбивалась, смешивалась с крупитчатой мукой и запаривалась.
В дни поста (а постных дней в году было более двухсот) питались овощами – капустой, свеклой, ели пироги с капустой, морковью, оладьи с медом, гречневую кашу, горох, не забывали при этом хрен и редьку. Охотно употреблялись грибы – жареные, вареные и соленые. Особенно ценились по своему вкусу сморчки, считавшиеся особо деликатесным блюдом, а также белые грузди, приготовлявшиеся в рассоле. Невзирая на то что во время постов мясо не ели совершенно, а рыбу – лишь иногда, все равно постные столы отличались большим разнообразием. Так, в 1667 г. «в среду первыя недели Великого поста святейшему патриарху готовлено кушанья: хлебца четь, папошняк, взвар сладкой с пшеном и с ягоды, с перцем да с шафраном, хрен, греночки, капуста тепаная холодная, горошек зобанец холодный, киселек клюковный с медом; кашка терта с маковым сочком и прочее. Того же дня было к патриарху прислано: кубок романеи, кубок ренского, кубок мальвазии, хлебец крупитчатый, полоса арбузная, горшочек патоки с инбирем, горшочек мазули с инбирем, три шишки ядер».
На столе всегда стояли перец, горчица, уксус и соль. Блюда вообще готовились без соли (она была дорогой), исходя из поговорки «Пересол на спине, а недосол на столе». К жаркому подавались огурцы, сливы, вишни, яблоки, груши. На зиму всегда запасались соленой капустой.
Очень ценились сладости. Сахар был известен на Руси уже с XII в., но был очень редким и дорогим продуктом, продавался большими кусками (сахар-песок тогда не был известен), и покупать его могли лишь только очень богатые люди. У людей среднего достатка вместо сахара употреблялся мед. Разнообразие же сладких (как и прочих блюд) также было удивительным. Так, по случаю рождения Петра Великого царю Алексею Михайловичу было в качестве десерта подано на стол: «коврижка сахарная большая – герб государства московского; вторая коврижка сахарная же коричная – голова большая росписана с цветом, весом два пуда двадцать фунтов; орел сахарный большой литой белый и другой орел сахарный же большой красный с державами, весу в них по полтора пуда; лебедь сахарный литой, весом два пуда; утя сахарная литая, весом двадцать фунтов. Затем еще сахарные: попугай, голубь». Но верхом кондитерского искусства здесь были: «город Кремль сахарный с людьми конными и пешими; башня большая с орлом; башня средняя с орлом; город четвероугольный с пушками; две трубы сахарных весом в 15 фунтов; марципан сахарный большой на пяти кругах; другой – леденцовый; две спицы сахару-леденцу белого да красного, весом по двенадцати фунтов каждая: сорок блюд сахаров узорочных людей конных, пеших и разных статей, по полуфунту на блюде». Всего же десертных блюд было подано сто двадцать.
Неотъемлемой частью десертного стола были и пряники, готовившиеся разных размеров и с различными начинками. Среди прочих существовали и особые «разгонные» пряники, представлявшие собой большой пряник, легко разделяющийся на маленькие квадратики. Когда гости не в меру засиживались у хозяев, такой пряник выносили к столу и, разломив на кусочки, раздавали гостям, что было знаком, что пора и честь знать.
Своеобразное сладкое блюдо готовилось из редьки с патокой. Тонко нарезанные ломтики редьки, надетые на спицы, высушивались в русской печи или на солнце, после чего их толкли, просевали через сито и к полученной таким способом редечной муке добавляли белую патоку, заранее уваренную в горшочке. К ней прибавляли перец, мускат, гвоздику и, запечатав горшочек с этой смесью, ставили его на двое суток в печь. Подобную смесь («мазуню») готовили также из сухих вишен.
Немало сладостей приготовлялось из плодов и ягод. Малину, чернику, смородину или землянику уваривали, протирали сквозь сито, вновь варили с примесью патоки, тщательно размешивая, после чего накладывали эту смесь на смазанную патокой доску и, высушив на солнце, свертывали ее в трубочки (леваши). Для получения яблочной пастилы опускали яблоки в сыту (медовый сот, разведенный в теплой воде), парили и, протерев через сито и добавив патоки, снова запаривали, сильно размешивая и разминая, после чего выкладывали на доску и давали подняться, затем помещали смесь в медные тазы и, когда она начинала закисать, ее вынимали. Из арбузов и дынь также умели готовить сладости. Очень тонкие ломтики мякоти арбуза или дыни опускались в патоку, сваренную с перцем, имбирем, корицей и мускатом.
Что касается напитков всякого рода, то самыми распространенными были квас и мед. Квас пили все – начиная от самого последнего крестьянина и заканчивая царем и его приближенными. Квас делали обычно из различных сортов муки или хлеба, но были и ягодные квасы, приготовлявшиеся из сока ягод. Наибольшим искусством изготовления «медвяного» кваса славились монастыри, и он назывался «монастырским». Русское пиво, которое варилось из ячменя, ржи и пшеницы, по отзыву иностранцев, было мутным, но вкусным.
Кубок Ивана III
Зато мед славился как лучший русский напиток, так как пчел в лесах водилось огромное количество. По подсчетам Н.М. Витвицкого, в древности на Руси было около 50 миллионов пчелиных семей – такого не было ни в одной стране мира. В развитом Средневековье ежегодно добывалось до 500 миллионов пудов меда. В 996 г., когда князь Владимир одержал победу над печенегами, на многодневное торжество было сварено 300 проварь меду. А при захвате великим князем Изяславом дома Святослава в Путивле в 1146 г. в погребах последнего нашли 500 берковцов меда, то есть около 150 тысяч литров. Различали вареные и ставленые меды. При варке «обарного» меда разводили медовый сот теплой водой и процеживали через сито (чтобы отделить от примеси воска), добавляли хмель, затем варили в котле, пока жидкость не уваривалась до половины, тогда давали остыть и бросали в нее натертый патокой и дрожжами кусок ржаного хлеба. Когда жидкость начинала киснуть, ее можно было сливать в бочки. Вареный мед делали также из ягод, для чего их смешивали с медом, разваривали, после чего снимали с огня и давали отстояться, затем сливали в мед, заранее уже сваренный с дрожжами и хмелем, и запечатывали.
Очень ценились ставленые меды, которые готовились из свежих спелых ягод (малина, вишня, черная смородина, ежевика) с примесью дрожжей или хмеля и отличались своим опьяняющим действием. Об «опасности» хмельного меда предупреждают литературные памятники. «В меду не мужайся, многих погубил мед», «Не упивайтесь медом». Русский мед до такой степени нравился иностранцам, что некоторые из них даже записывали рецепты его изготовления. Адам Олеарий, например, рассказывает: «Из всех этих медов нам особенно понравился малиновый по своему приятному запаху и вкусу. Я сам выучился приготовлять этот мед…» В широком употреблении был и так называемый «взварец», род напитка, составленного из пива, вина и меда с пряными кореньями; его пили обычно ковшами.
В середине XV столетия начинается производство хлебного спирта из отечественного сырья, в результате чего возникло «хлебное вино» – водка (от слова «вода». Подробнее о ее бытовании и производстве в главе «Пьянство»). Первоначально водку делали из виноградных вин путем перегонки – «сиденья». Так, дворцовому винокуру Осипу Федорову дали награду «за работу, что он сидел вотку». Впоследствии русская водка вырабатывалась из пшеницы, ржи, ячменя. Под общим названием «вино» она имела следующие сорта: простая, добрая, боярская и, наконец, двойная – очень крепкая. Если на две кружки простой водки добавляли для крепости одну кружку двойной, то получали так называемое вино «с махом». Впрочем, встречались и любители такого сорта водки, которая получалась в результате тройной или даже четырехкратной перегонки, приобретая необычайную крепость. Существовала и специальная сладкая водка для женщин, в которую добавляли патоку и делали менее крепкой. Часто водки ароматизировались, ей старались придать особый цвет. Отсюда пошло выражение «зелено вино», то есть «зельено вино», «вино с зельем» – хмелем, зверобоем, другими травами.
Популярностью пользовались анисовая и полынная водки: «Велено им дать в Оптекарской приказ про государя в водку анисную сладкую шесть фунтов анису». В Новгородской летописи за 1548 г. упоминается «горькое вино» – водка с настоем полыни и древесных почек. Были водки и привозные – немецкая, французская, киевская. Наполненные напитками бочки хранились в ледниках или подвалах. Бочки были разного объема и имели разные названия «бочка раманейная», «бочка полуамная», «бочка беременная» и т. д. «Беременная» бочка вмещала 10 ведер, а одно ведро было объемом 12–14 литров. В описи запасов Сытенного дворца 1657 г. записано: «Да в погребе вина церковного две бочки амных… полных. Вина же церковного полбочки полуамных. Бочка полуамная ренского полна, в полбочке беременной ренского не много меньше полубочки. Да полбочки русской французского питья ведер с пять. Бочка беременная раманей полна. Бочка же беременная раманей почата не много старая. Бочка мушката амная почата в треть. Мешечек раманей ведра в полтора. В четырех скляницах раманей не полны». Из бочек напитки наливались сначала в мерную, довольно большую посуду, из которой разливались в меньшие сосуды, в каких вино подавалось уже на стол. В XVII в. на столах наряду с водкой появилась привозная горелка (жженая водка). Когда в 60-х годах этого столетия патриарху прислали несвежую рыбу, он ядовито ответил: «Буде толко сами такие ж едите и сами провоняете, чаят и в банях своих неделю не отмоете смраду того и ядовитою горелкою вскоре не запьете».
Иностранные привозные вина в XVI в. появлялись на столе людей знатных, но в XVII столетии уже получили более широкое распространение, и в крупных городах уже имелись винные погреба, где можно было не только купить иностранное вино, но при желании также и выпить его. Из заграничных вин в России были известны: мушкатель, французское белое, аликант, рейнское, сладкая настойка на фряжском вине – романея и др.
Что касается чая, который с течением времени вошел в ежедневный обиход, то считается, что впервые с ним познакомились два казачьих атамана Петров и Ялышев в 1567 г. Они побывали в Китае и описали в отчете диковинный китайский напиток, который произвел на них большое впечатление. Неизвестно, привезли ли они чай с собой. Однако этот напиток и через сто лет, в середине XVII в., все еще являлся редкостью. Впервые он был прислан в дар царю Михаилу Федоровичу из Монголии и долго употреблялся только при царском дворе, и то как лекарственное средство от простуды либо с похмелья. Однако уже в 1670-х гг. в московских лавках чай повсеместно продавался по 30 копеек за фунт. Впрочем, роль чая с успехом заменял в народе хорошо известный сбитень – горячий напиток из подогретого меда с пряностями.
Трапеза традиционно начиналась с закуски (икра, копченая рыба, соленое мясо, сухари, напитки), цель которой была возбудить аппетит. Следует отметить, что закусочный стол чисто русское изобретение. Потом уже переходили к основным блюдам. Количество блюд на столах знати того времени нередко достигало нескольких десятков, а иногда и сотен, и они отличались большой изысканностью и разнообразием. Сохранился список того, что было подано царю Алексею Михайловичу в сенник во время бракосочетания его с Натальей Кирилловной Нарышкиной: «Квас в серебряной дощатой братине, да с кормового двора приказных яств: папорок лебедин по шафранным взварам; ряб окрошиван под лимоны, потрох гусиный, да к государыне царице подано приказных яств: гусь жаркой, порося жаркие, куря в кольбе с лимоны, куря в лапше, куря в щах богатых, да про государя же и про государыню царицу подаваны хлебные яства: перепеча крупитчатая в три лопатки недомерок, четь хлеба ситного, курник подсыпан яйцы, пирога с бараниной, блюдо пирогов кислых с сыром, блюдо жаворонков, блюдо блинов тонких, блюдо пирогов с яйцы, блюдо сырников, блюдо карасей с бараниной. Потом еще: пирог росольный, блюдо пирог росольный, блюдо пирогов подовых, на торговое дело, коровай яцкий, купить недомерок» и прочее.
Боярский свадебный пир. Худ. К. Маковский
Количество выпитого за столом соответствовало масштабу стола и количеству гостей. Так, на царском приеме 12 ноября 1667 г. в Москве в честь польских послов было выпито две кружки анисовой водки, две кружки коричневой водки, восемь кружек боярской водки. Вина было выпито намного больше – пять ведер лучшей романеи, пять ведер бастры, два ведра рейнского вина, пять ведер алкана, четыре ведра фряжского вина, три ведра церковного вина. Примерно столько же было выпито меда и пива плюс шесть ведер браги.
Пышные столы накрывались и для патриарха. Для патриаршего стола, например, в конце XVII в. в обычные дни готовилось около 30 блюд. В один из таких дней (15 января 1698 г.) для стола первосвятителя были изготовлены следующие кушанья: папошник (пшеничный хлеб), сиг бочешной под хреном, лодога бочешная под хреном, три пирога долгих с кашей да с яйцами, пирог круглый, пирог косой с сыром, пироги подовые с яйцами, пироги-пышки, сырники, оладьи путные, блюдо пирогов-карасей, блюдо пряжья, сбитень, пирожки маленькие с телом, сельди свежие в тесте, кисель холодный со сливками, кисель горячий с маслом, щука колодка, окунь росолной, присол щучий, уха сборная, уха язевая на сковороде, огнива белужьи в ухе, звено лосося свежего в ухе, потроха щучьи свежие, капуста шатковая, щи с тешею, полголовы белужьей просольной, звено ставное, схаб белужий паровой, стерлядь паровая свежая, лещ паровой свежий, лещ паровой (из живых), кружок тельный. Некоторые блюда, поданные патриарху, носили любопытные названия: «кавардак» (подобие окрошки из разных рыб), «вандыши» (корюшка), «жерехи» (шерешпёр), «калья» (похлебка), пирог «на троицкое дело» (из просфорного теста с начинкой), пироги «копытцами» (сладкое в форме копытца). В перечне кушаний иногда встречается выражение «меж ух», что означало вообще пироги, которые подавались к горячему блюду. В дни строгого поста, когда рыба в пищу не употреблялась, количество блюд сокращалось наполовину. Питание бояр и именитых московских купцов по обилию блюд не уступало царской и патриаршей трапезе.
Столовой посудой для жидкой пищи служили мисы деревянные, оловянные или серебряные, а для жаркого – блюда из дерева, глины, олова, меди или серебра. Ели ложками, которые богато украшались и носили на себе имя владельца. Тарелками пользовались редко и еще реже их мыли; часто вместо тарелок употребляли просто лепешки или ломти хлеба. Еще менее в ходу были вилки (одна давалась на несколько человек), а ножей не полагалось, так как кушанья подавались уже разрезанными. Салфеток не существовало вовсе, и сидящие за столом обтирали руки краем скатерти или полотенцем. Непременным атрибутом стола были солонки, перечницы, уксусницы и горчичницы, иногда соединявшиеся в один причудливый сосуд с разными отделениями.
Сосуды, в которых приносилось к столу всякого рода питье, были разнообразны: ендова, ведро, четвертина, братина и др. Часто употреблявшаяся ендова имела емкость в одно или несколько ведер. Братина, предназначавшаяся для товарищеского угощения, являлась подобием горшка с покрышкой; из братины черпали вино ковшами или черпальцами либо передавали по кругу и все прикладывались к ней. В описи имущества Бориса Годунова были четыре братины из металла и 15 деревянных. Была традиция ставить братину на царские гробницы. В XVII в. серебряная братина стояла на гробнице царевича Ивана – сына царя Ивана Грозного. Возможно, именно оттуда идет обычай и в наши дни ставить на могилу стакан водки, накрытый куском черного хлеба.
Сосуды, из которых пили хозяева и гости, назывались по-разному: кружки, чаши, кубки, корцы, ковши и чарки. Кружки обычно имели цилиндрическую форму, несколько суженную кверху, но встречались и четырехгранные и даже восьмигранные. Кружки были очень велики: обычная емкость кружки составляла одну восьмую ведра. Круглые широкие сосуды с рукоятками или скобами назывались «чашами», а кубки представляли собой круглые сосуды с крышкой и на подставке и были самых разных размеров. Известен кубок, принадлежавший царю Ивану Грозному, весивший почти 20 кг и имевший в высоту более полутора метров. В отличие от ковшей с их овальным дном, корцы имели дно плоское. Маленькие по своим размерам чарки круглой формы с плоским дном имели иногда ножки и покрышку. Для питья вина употреблялись также, согласно древнему обычаю, оправленные в серебро рога.
В домах знатных и богатых людей драгоценные серебряные и позолоченные сосуды ставились в качестве украшения в специальные шкафы-поставцы, занимавшие середину парадной комнаты и служившие ее украшением. Внутри и снаружи таких сосудов обычно делались надписи. Известен сосуд, по ободу которого имеется надпись: «Чарка добра человеку, пить из нея на здравие, хваля Бога, про государево многолетнее здоровье», внутри: «Не злись, смирись, человече, желаешь славы земные, зато не наследишь небесные», а по бокам: «Зри, смотри, не люби и не проси». Бывали на сосудах и назидания: «Человече! Что на мя зриши? Не проглотить ли мя хочеши? Аз есмь бражник, воззри, человече, на дно братины сия, открыеши тайну свою». Нередко надписи заключали в себе изречения из священных текстов, сообщения о хозяине сосуда или посвящение тому, кому сосуд подносился в качестве подарка, например: «Ударила челом боярыня Ульяна Федоровна Романова».
Гостеприимное
(Гостеприимство)
В РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ постоянно прослеживается стремление разделить существующий мир – как духовный, так и материальный – на две противопоставленные друг другу части, одна из которых обладает положительным, а другая – отрицательным духовно-нравственным потенциалом. Весь мир представлялся русскому человеку как постоянное и напряженное противостояние мира дьявольского, греховного (так называемой «кривды») – и мира горнего, Божественного («правды»). Любой поступок, действие, слово имело либо духовно положительный, либо духовно отрицательный смысл.
Поэтому постоянное ощущение рядом с собою нечистого мира тьмы порождало стремление к постоянному «огораживанию», защите, обусловливало пребывание в непрерывной тревоге, а также в стремлении всегда видеть перед собой идеал – Бога, его святых, иконы, храмы, монастыри. Отсюда замечательно храмоздательство, яркие описания потустороннего мира в литературных памятниках, мотивы разнообразнейших «огораживаний» в народных обрядах и стремление к сакрализации окружающего пространства, наполнению его священными и защитительными символами.
Эта двойственность хорошо видна в известном всем обычае гостеприимства, которое с древности было одной из наиболее характерных черт русского народного быта и которое в Средневековье было выражено более, нежели сегодня. Уже в «Поучении» Владимира Мономаха предписывалось всякому князю всегда быть готовым к приему гостей и чтить их «брашном и питием». Любой человек, странствовавший из одного места в другое и не имевший ночлега, всегда мог рассчитывать на кров и стол почти в любом доме. При этом, по замечанию М. Забылина, «со случайного прохожего за хлеб-соль денег не брали», так же как и за ночлег. Внешне прием гостя выглядел следующим образом. По принятым правилам вежливости лица высшего звания, направляясь в гости, подъезжали к самому крыльцу дома; менее знатные, чем хозяин дома, могли въезжать только во двор и до крыльца шли пешком; те же, которые по своему положению считались еще ниже, оставляли лошадь у ворот и пешком шли через весь двор, но и в этом случае оставалось различие: одни шли в шапках, другие – с непокрытой головой. Люди более старшего чина вообще никогда не ездили в гости к людям чином помладше. Хозяин оказывал знаки уважения гостям в зависимости от их сословного достоинства: знатных встречал у крыльца, менее знатных – в сенях, прочих – только на пороге комнаты. Свой посох гость должен был оставлять в сенях; начать разговор, держа посох в руках, а тем более опираясь на него, значило бы прослыть невежей.
Входя в комнату, полагалось снять шапку и держать ее в руках вместе с положенным в нее платком. Вошедший крестился на образа, произносил «Господи, помилуй» и только затем обращался к хозяину дома с приветственными словами: «Дай Бог здоровья». Хозяин и гость пожимали другу руки, обменивались поцелуем и несколько раз низко раскланивались. Смотря по достоинству человека, и поклоны были разные: перед одним достаточно было только наклонить голову, другим кланялись в пояс, знатным же людям делали глубокий поклон, касаясь пальцами пола. После взаимных приветствий хозяин приглашал гостя садиться.
Уважаемого гостя именовали по отчеству, а себя называли уменьшительным именем. В качестве угощения подавались водка и разные напитки, съестное, сласти, фрукты. Приличие требовало от гостя, чтобы он воздерживался от кашля и не сморкался. Расставаясь с хозяином, гость выходил на середину комнаты и, обратившись лицом к иконам, снова троекратно крестился и после прощания уходил. Хозяин провожал до лестницы, а важного гостя еще дальше.
Как и многие другие явления народной жизни, гостеприимство также имело свою духовную основу, выражающуюся в определенной символике. Гость, приходящий в дом из иного, внешнего пространства, воспринимался всегда исключительно гротескно – как и во всех проявлениях русской народной культуры. Являясь из мира внешнего, вторгаясь из него в замкнутый мир дома, он был либо порождением уличного, негативного пространства – и тогда он нес собой беду и несчастье, либо он являлся образом Божьего посланника, пришедшего из светлого, небесного, мира и поэтому обладающего особыми качествами: «гость немного гостит, да много видит». Не случайно в русском фольклоре существовали противоположные по значению пословицы о гостях – с одной стороны: «Гость в дом, и Бог в доме», «Гостю почет, хозяину честь», с другой – «Гость на двор – и беда на двор». В данном случае следует обратить внимание на интересный образ гостя как самого Бога.
Духовной основой гостеприимства на Руси всегда было сознание того, что в облике гостя может прийти сам Христос. Принятие Иисуса Христа в образе странника, по его собственным словам, было одним из залогов жизни вечной в Царствии Божием: «Тогда скажет Царь тем, которые по правую сторону Его: придите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира. Ибо алкал Я и вы дали мне есть, жаждал, и вы напоили Меня, был странником, и вы приняли Меня» (Мф. 25: 34–35). В народе бытовало убеждение, что Христос может находиться в постоянном странствии, сходя с небес (и при этом не переставая быть Пантократором), посещая любой приглянувшийся дом и вновь пускаясь в путь. «Раз как-то принял на себя Христос вид странника-нищего и шел через деревню с двумя апостолами» – так начинается одна из русских легенд, раскрывающая это представление. В храме Успения на Волотовом поле есть фреска, изображающая Христа в облике убогого нищего, пришедшего к воротам монастыря, но не принятого игуменом.
Об этом же свидетельствует и народная вера в то, что Христос в ночь с 5 на 6 января – ночь Богоявления – крестится во всех иорданях Руси (на это указывала колышущаяся в полночь в иордани вода), то есть ходит по земле. Также Он воскресает именно на Руси (потому что Русь – единственное православное царство) на Пасху и до Вознесения ходит по стране, поэтому и земля, словно Эдемский сад, так зеленеет и расцветает в это время, а к Вознесению зацветают весенние цветы, провожая Христа на небеса. Поэтому в некоторых селениях после молебнов, проводимых в поле между Пасхой и Вознесением, в поле оставляли столы и скамьи до самого Вознесения, веруя, что Христос приходит на поля, сидит и беседует на этих скамьях. А в дни пасхальных торжеств запрещалось выбрасывать (или выплевывать) скорлупу от крашеных яиц за окно, потому что можно попасть в глаза самому Христу и апостолам, ходящим мимо домов и этим совершить святотатство. Таким образом, любой гость может оказаться угодником Божиим или самим Христом, заходящим в храмы-дома, и принимать поэтому его следует по «самому высшему разряду». В одной белорусской колядке поется:
Засцiлай сталы, кладзi пiраги,Засцiлай сталы уся цясовыя,Кладзi пiраги усе пшаничныя,Во придуць к табе госцi любыя,Госцi любыя – сам Гасподзь з неба…
Именно поэтому гостя сажали в красный угол, не скупясь кормили лучшим из того, что есть («Все, что есть в печи, – на стол мечи», – говорит пословица), понимая, что Господь (по Его собственным словам) не забудет гостеприимства. Кроме того, таким образом стремились хоть ненадолго создать для гостя обстановку иного мира, небесного, из которого он прибыл, мира, в котором все изобильно, светло и радостно. Поэтому, как правило, за столом, где находился гость, не принято было говорить о своих проблемах и все внимание принадлежало гостю. К его словам всегда с интересом и уважением прислушивались, поскольку гость был нередко единственной нитью, связывавшей данный дом, населенный пункт со всем остальным миром. То есть гость сообщал хозяевам, что делается на свете, толковал эти события, описывал посещенные им достопримечательности. Страннический дух гостя ненадолго превращал самих хозяев в странников, соучастников путешествий пришельца, словно раскрывал для хозяев весь мир, собирая его под крышу дома, подчеркивая символику дома как образа мира.
Кроме того, само застолье, устраиваемое в честь гостя, создавало, как уже говорилось выше, паузу в обычном ритме жизни и собирало за столом всех домашних, объединяя, таким образом, вокруг гостя, как Бога, семью – «малую Церковь». А если учесть, что за гостевым столом, как правило, было принято (и остается до наших дней) поминать и умерших членов семьи, поднимая за них отдельный бокал, то таким образом время как бы раздвигалось и за столом собирались все члены «малой Церкви» – семьи – как живые, так и мертвые. Так же как вокруг престола в храме собирается вся Церковь – и живые (стоящие в самом храме), и ушедшие (поминаемые за литургией), ибо «у Бога все живы».
То есть получалось, что хозяева сами, в связи с появлением гостя, оказывались в том мире, откуда гость пришел, «подтягивались» к его уровню, ненадолго переносились в иную, высшую реальность. Если в дом вошел сам Христос (гость), то его нужно посадить за стол и сделать так, чтобы он ни в чем не терпел нужды. Когда же наутро или в тот же день Господь (гость) уходит, нужно оставить все («Оставь все, возьми крест свой и следуй за мной») и уйти за ним. Символика этой готовности следования за Христом, ухода за ним из мира-дома прослеживается в обычае провожания гостя. Гостя провожали до калитки или даже до околицы (до заставы), символически уходя за ним в путь, деля ненадолго с пришельцем страннический удел. Таким образом, традиционное гостеприимство оживотворяло многие духовные символы дома, о которых шла речь выше, и акцентировало их.
Хмельное
(Винокурение и пьянство)
ОТГОЛОСКИ ПОСТОЯННОГО УСТРЕМЛЕНИЯ ВВЫСЬ, в потустороннюю действительность можно встретить во многих, казалось бы, самых парадоксальных проявлениях русской культуры. С темой застолья на Руси всегда теснейшим образом было связано и традиционное русское пьянство, являющееся характерной чертой русского гостеприимства. Хорошо известно, что это явление – одна из наиболее рельефных, отличительных черт русской натуры и корни его необычайно глубоки. Об этом свидетельствует хотя бы известная фраза князя Владимира, отмеченная в «Повести временных лет» и сказанная послу одной из магометанских стран во время «испытания вер»: «Руси веселие есть пити, не можем без того быти». Ибн Фадлан, путешественник Х в., писал, что русы «злоупотребляя набизом (алкогольным напитком), пьют его ночью и днем, так что иной из них умрет, держа кубок в руке». Средневековые источники, былины, исторические песни свидетельствуют, что пили в равной степени и мужчины и женщины. В исторической песне «Три года Добрыня стольничал» говорится:
Неоткуль взялась тут Марина Игнатьевна,Водилася с дитятеми княженецкими,Она больно, Марина, упивалася,Голова на плечах не держится.
Пьянство стало причиной трагедии русского войска на реке Пьяне в 1377 г., когда ополчение русских князей из разных городов, перепившись, было перебито небольшим отрядом татарского царевича Арапши. В летописных известиях сказано, что «князь взял с собой из Москвы купцов и других людей, которые были пьяны и везли с собой мед, чтобы еще пить». В 1612 г. небольшой отряд поляков, литовцев, украинских казаков и местных захватили Вологду, потому что в ней царило пьянство. Вологодский и великопермский архиепископ Сильвестр писал московским боярам: «На остатошном часу ночи, грехе ради наших, разорители истиные нашея православной веры и креста Христова ругатели – польские и литовские люди, и черкасы, и козаки, и русские воры пришли на Вологду безвестно, изгоном и город Вологду взяли и людей всяких посекли, и церкви Божия опоругали, и город и посады выжгли дотла… и на башнях сторожей, и на остроге и городской стене головы и сотников с стрельцами и у снаряду пушкарей и затинщиков не было, а были у ворот на карауле немногие люди – и те не слыхали, как литовские люди в город вошли. А большие ворота были не замкнуты… А все, господа, делалось хмелем: пропили город Вологду воеводы». Даже в осажденном поляками Троице-Сергиевом монастыре защитники ухитрялись найти время для выпивки. Авраамий Палицын гневно писал, что военные, защищавшие монастырь, после очередной схватки начинали пить, не слушая увещеваний братии, а потом блудить. В итоге среди осажденных начался мор.
Есть предположение, что русские застольные традиции имеют своим истоком некие языческие обряды, когда пить было не только необходимо, но и сам процесс обставлялся множеством ритуалов, следы которых сохраняются до сих пор. Так, на Западе практически неизвестен обычай перед каждой рюмкой говорить тосты, а в России за столами и сегодня говорить тосты почти обязанность, которую раскладывают на гостей, и отказ сказать тост может быть неправильно понят. За столом в России существует ритуальная последовательность тостов («Первая рюмка за … Вторая за… За женщин стоя… За покойников не чокаясь…»), как и символизм в последовательности выпиваемых рюмок: «Первая колом, вторая комом, третья соловушкой проскакивает», «Посошок, стременная, закурганная» и т. д.
Каждая рюмка обозначала определенный этап прощания и передвижения и в целом полагалось пить «на прощание» до 10 раз, при этом если на любом этапе гость ослабевал, его оставляли ночевать. При этом последовательность рюмок отражает символическую последовательность чаш в древности (последних было символическое число – семь). Считалось, что первую чашу пьешь на пиру «в жажду», вторую «в сладость», третью «во здравие», четвертую «в веселье», пятую «в пьянство», шестую «в бесовство» и последнюю «в горькую смерть». Примечательно, что традиция пить за покойников, не чокаясь, связана с представлением о том, что за столом символически собирается весь род, в том числе и ушедшие в иной мир члены семьи. Поэтому, не чокаясь с живыми, участник застолья символически чокается с покойными.
Иностранцы в своих свидетельствах неоднократно отмечали поражавшую их манеру русских пить водку не прерываясь, что высоко оценивалось как показатель силы и способность к свершению ратных дел.
И Владимир князь стольнокиевскийНаливает ему чару зелена вина,Зеленого вина полтора ведра,Другую наливает пива пьяного,Третью – рюму меду сладкого,И составили питье в одно место,Становилося питья полпята ведра.И принимает Василий единой рукой,И выпивает Василий на единый здох.
После чего Василий успешно сражается с врагом:
Заскочил-то Василий на стенку городовую,Натягивает Василий свой тугой лук,Накладывает Василий калену стрелу,И стреляет Василий ко Батыге во шатер.Убил он три головки, кои лучшенькие,Убил сына —Батыгу Батыговича,Убил зятя —Тараканника КаранниковаИ убил думного дьяка вора-выдумщика.
Не допить бокал, чашу, рюмку считалось (и считается часто сейчас) тяжкой обидой – «оставил зло в стакане». «Недопиваешь так недолюбливаешь», «Кто не выпил до дна – не пожелал добра», – говорят пословицы.
Знакомство Руси с винным спиртом произошло, как считается, в 1386 г., когда генуэзское посольство, следовавшее из Кафы (Феодосия) в Литву, привезло некий алкогольный напиток, признанный очень крепким и требующим разбавления водой. Есть мнение, что именно тогда началось на Руси винокурение. А.В. Чулков писал: «Что ж принадлежит до винокурения, то оное около четвертагонадесять столетия перенесено к нам из Италии, вопервых в Украйну, то есть в малую Россию от Генуэзцев, народа Италианскаго, при Черном море немалое время обитавшаго». Собственное винокурение на Руси возникло почти столетие спустя. Называются разные даты – 80-е гг. XV в. или первая четверть XVI в. В «Трактате о двух Сарматиях» польского географа и историка Матвея Меховского (1517 г.) он пишет, что «они часто употребляют горячительные прянности или перегоняют их в спирт, например мед и другое. Так из овса они делают жгучую жидкость или спирт и пьют, чтобы спастись от озноба и холода: иначе от холода они замерзли бы». У Иосифа Волоцкого в послании к монахам своего монастыря есть слова: «Кто к кому принесет в келию мед, или вино горячее, или пиво, или квас медвяный, или брагу и вы того не имали ни у кого, ни пили, да сказали бы есте мне, кто что к вам принесет, или келарю, или казначею…» Скорее всего, «горячее вино» – это продукт перегонки.
Говоря о горячительных напитках русского Средневековья (особенно раннего), следует отметить, что технологии их изготовления и перегонки приводили к изменению самого характера опьянения. Медом и вином напивались совершенно иначе, нежели крепкими напитками, которые позднее станут называться водкой. Если мед и вино вызывали веселье, то напитки, полученные в результате винокурения, – агрессивность и жестокость. Поэтому многие исследователи наблюдают на рубеже XV–XVI вв. ожесточение, огрубление национального характера Руси. То есть пьянство русского раннего Средневековья было нетождественно пьянству, которое начинает воцаряться с XVI в. и доходит до наших дней.
Первые кабаки в России появились в XVI в. (1533 или 1555 гг.) – до этого были корчмы. Есть легенда о том, что первый кабак в русской истории появился в Москве на Балчуге и что якобы в нем можно было только пить, а закусывать запрещалось. С этого момента кабаки начинают появляться в разных городах Как писал в 1588–1589 гг. Джильс Флетчер, «в каждом большом городе устроен кабак или питейный дом, где продается водка, называемая здесь русским вином, мед, пиво, и проч. С них царь получает оброк, простирающийся на значительную сумму: одни платят 800, другие 900, третьи 1000, а некоторые 2000 или 3000 рублей в год».
Важно понимать, что кабак был непохож на современную рюмочную или ресторан – это было целое производство. При кабаках были собственные винокурни и пивоварни, там ставился мед, рядом были погреба и ледники, где хранилась готовая продукция, овины для зерна и солода, склады инвентаря. К кабакам приписывались бани, дома для приезжих, мельницы. По соседству непременно была харчевня – еду в кабаках не продавали. Продавали напитки в специальной «питейной» избе. Если кабак был большой, то продажа шла «чарочно», «в распой» (в разлив) и «четвертно», где продавали вино четвертями и осьмушками ведра. Продажей вина занимался целовальник.
Как обычно в таких заведениях, в кабаках царили злоупотребления. Около кабака кормились торговцы пирогами, хлебом, сушеными ягодами (снедь покупали на закуску), при кабаках «работали» скоморохи, в самих кабаках шла игра в азартные игры – зернь и карты. Целовальникам разрешалось выдавать питье в долг и под заклад вещей, причем пьяницам нередко приписывали лишнее выпитое. Часто в кабаках завсегдатаями были темные люди всякого сорта («голь кабацкая»), которые избивали напившихся и обворовывали их. Пьяницы тоже попадались опытные. Какой-то Петрушка из Тотьмы «напил в долг на кабаке у стоек кабацкого питья у кабацкого целовальника Петра Архипова с товарищи в розных месяцех и числех на 6 рублев 24 алтына 4 деньги, а денег он за то питье не платил и с Тотьмы збежал». У злостных неплательщиков долги выбивали силой своеобразные «коллекторы» того времени.
Довольно быстро кабаки начинают доставлять людям проблемы. Так, в «Жалованной грамоте Новгородцам» 1598 г. царь писал: «…по нашему царскому осмотренью, в нашей отчине в великом государстве, в Великом Новегороде, были два кабака на Софейской и на Торговой стороне, и от тех кабаков Ноугородцом, гостем и лутчим и середним и всяким торговым посадцким людем, нужа и теснота и убытки и оскуденье учинилось: и мы великий государь царь и великий князь Борис Федоровичь, всеа Русии самодержец, и наша царица и великая княгиня Марья, и наши дети, пожаловали еся, нашие отчины, великого государства, Великого Новагорода, гостей и лутчих и середних и всех посадцких людей, наши царские денежные доходы с кабаков отставили и кабаком в Великом Новегороде на посаде быти не велели». За кабаками по возможности следило государство. Англичанин Энтони Дженкинсон, побывавший в Москве в 1557 г., отмечал: «В каждом хорошем городе есть кабак, называемый Корчмой, который Царь иногда отдает в аренду, иногда же жалует на год или на два какому-нибудь боярину или дворянину, в вознаграждение за его службу».
Правительство старалось регулировать потребление водки, сокращая, например, число дней, в которые допускалась продажа спиртного. Уже в первой половине XVI в. простым людям разрешалось пить только в двунадесятые праздники, поскольку по воскресеньям и в дни менее крупных церковных праздников люди работали после утреннего богослужения. Это неудивительно, поскольку почти до середины XVII в. воскресенье еще считалось рабочим днем. В 1652 г. по указу правительства кабаки были закрыты и продажу водки сосредоточили в «кружечных дворах», или «кружалах», – винных складах, торговавших водкой в розницу, но только в определенных количествах – огромными кружками или ведрами.
В это же время запрещается продажа водки во время постов: в Великий и Успенский посты было указано не продавать вина даже по воскресеньям, а в посты Рождественский и Петров не продавать по средам и пятницам. Кружечные дворы запирались и на пасхальной (Светлой) неделе до среды. Пьяному, схваченному в это время на улице Москвы, грозила так называемая «бражная тюрьма». Если же человек попадался вторично, то следовало наказание кнутом и вновь заключение в тюрьму, но более продолжительное. Судьбу попавшихся в третий раз очень четко и кратко определяют документы того времени: «Но если и сие (вторичное наказание) не поможет, он остается в тюрьме, пока сгниет».
Эти запретительные меры оказались, однако, мало действительными, и вызванное ими сокращение пьянства было далеко не так значительно, как ожидалось. Поскольку кружечный двор не отпускал одиночным покупателям небольшого количества водки, а продавал ее большими объемами, пьяницы стали устраивать складчину: сложившись, приобретали ведро и вместе его распивали. Водку в столице, впрочем, можно было достать и помимо кружечного двора, так как в продаже всегда имелось у частных лиц так называемое «корчемное вино». Дело в том, что в XVI в. в России только государство имело право продавать водку, поэтому частных кабаков не существовало. Однако некоторым частным лицам из духовенства, бояр, посадских людей разрешалось изготовить («выкурить») небольшое количество вина только для себя и своих домашних к большим церковным и семейным праздникам. На деле корчемное вино изготавливалось в огромных количествах специально на продажу и подпольная торговля им процветала и приносила огромные доходы, несмотря на жесткие меры, принимавшиеся против нее правительством.
Для преследования этой торговли в Москве властями была составлена особая команда, состоявшая из стрельцов под начальством 15 объезжих голов. Головы должны были разъезжать по улицам и следить, «чтоб ни у кого лишнего питья не было». Однако головы не имели права въезжать для розыска подобного вина в стрелецкие слободы. Таким же иммунитетом пользовались и солдаты, которые открыто торговали водкой, в постные дни даже на самих кружечных дворах. Нередко попытки захватить корчемное вино заканчивались трагически. Источники свидетельствуют, что однажды отряд стрельцов обнаружил в Немецкой слободе спрятанную у солдат водку, но солдаты отняли ее и прогнали стрельцов; к последним подоспели на выручку соратники и завязался настоящий бой. С обеих сторон постоянно подходили подкрепления, побоище разрасталось. Наконец, когда стрельцов стало уже 1300 человек, они одолели и захватили 22 человека солдат. В мае 1609 г. подобное столкновение произошло между ямщиками и воинской командой, и победителями из него вышли ямщики: они отбили атаку высланных против них солдат, троих закололи и многих ранили.
Борьба с незаконной торговлей спиртным в Москве была трудным и опасным делом еще и потому, что торговцы нередко пользовались покровительством знатных людей. Известен случай, когда «подметным» письмом царь Алексей Михайлович был извещен о действующей в Москве целой компании подпольных торговцев, которые продавали водку и табак, принимали в заклад краденые вещи, грабили и обыгрывали в зернь пьяных. Компания насчитывала до 1000 человек, и выручка ее достигала фантастических размеров – до 1000 рублей и более в месяц. В числе участников компании оказались не только беглые служилые люди и метельщики из беглых воров, но и чины Земского приказа, то есть главного полицейского управления, которые всем и руководили.
На протяжении всей русской истории Церковь боролась с пьянством, многочисленные проповеднические слова святителей, популярные сборники поучений Святых Отцев («Златоусты») пестрят обличениями пьяных и пьянства в целом (см. обличительные слова и поучения Феодосия Печерского «О казнях Божиих», Серапиона блаженного «О маловерье», пророка Исаии (из «Златоуста»), Слово от святого Евангелия (XIV в.) и т. д., святогов. Кирилла «Слово о хмеле», из «Измарагда» «Поучение о лихоимстве и о пьянстве», Антония Подольского «Слово о пьянстве» и т. д.), свидетельствуя о необычайной распространенности этого порока. Причем распространен он был и в среде духовенства. В исповедных средневековых вопросниках к священникам часто встречаются вопросы о грехах, связанных с пьянством: «Блевал, объядся или упився?» «Обедню похмелен служил?», «Упився, бесчинно валялся?», «Упився, блевал?», «Упився без памяти?».
В вопроснике женщинам указывается на последствия пьянства: «Или будешь напилася бес памяти и блуд створил некто с тобою?» Епитимья, назначавшаяся за грех пьянства, была 40, 30 или 20 дней поста. Пьянство считалось источником всех остальных тяжких пороков и грехов. Так, Ермолай-Еразм в «Наставлении в землемерии царям, если им угодно» писал, что там, где люди собираются пьянствовать, непременно появляются «кощунницы» с бубнами, гуслями, сопелями и другими инструментами, начинают играть, петь скверные песни и скакать. Расслабленные пьянством женщины начинают желать «сатанинского играния», то есть блуда. Их мужья тем временем начинают засматриваться на чужих жен. Чарки подносятся с поцелуями, соприкосновениями, «потаенными речами», и в итоге стыдливая женщина, напившись, превращается в блудницу. Однако можно ли рассматривать это явление в отрыве от всей народной культуры и ее внутренних духовных истоков?
Одним из главных внутренних истоков пьянства является, безусловно, не совсем осознанный поиск иного состояния, иной, подлинной жизни (ср. диалог Елены Андреевны и Войницкого во 2-м действии пьесы А.П. Чехова «Дядя Ваня»: Елена Андреевна: «И сегодня пили? К чему это?» Войницкий: «Все-таки на жизнь похоже…»), ощущения высшей свободы, выхода из круга повседневности, пусть даже за этим кругом находится не область бытия Божия, но мир диавольский: «В пьяном бес волен», «Над пьяным и оборотень потешается». Отсюда и выражение «допился до чертей», отражающее именно такой выход за пределы видимой реальности, когда человек наяву начинает видеть чертей (бесов), постоянно присутствующих рядом с людьми и искушающими их. В пьянстве стираются границы, спадают покровы («Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке») и гротескность человеческого бытия ощущается совершенно неприкрыто, раскрывается для человека.
Отсюда, с одной стороны, ощущение безнадежности, глубины собственного падения и отчаяния, обычно выливающееся в «пьяные слезы» и самобичевание. С другой – ощущение иного, светлого, радостного мира, в котором нет тьмы и зла. Поэтому поведению пьяного присуще и безудержное (порою беспричинное) веселье, стремление к пляскам и песням, всепрощенчество и гипертрофированная «любовь» к окружающим. По выражению одного из иностранных путешественников XVII столетия Коллинза, «пьянство у русских считается за сильнейшее выражение радости». Сосуд с вином всегда необыкновенно сближал людей, создавая, с одной стороны, своеобразное общество, объединенное чашей и связанными с ней ритуалами – бессознательная пародия на литургию.
Известно, что на Руси существовала традиция «братчин» – коллективных трапез, где пили вкруговую, передавая большие «объединяющие» всех присутствующих сосуды, не случайно называемые в XV–XVII вв. «братинами» объемом до трех литров, к которым все обязательно прикладывались. Именно поэтому князь Владимир сказал приведенную выше фразу о том, что невозможно без того, чтобы пить, – речь шла не о процессе питья, а о пире как месте, где устанавливались социальные связи, происходил обмен мнениями, обсуждались вопросы. Отступив в сторону, нельзя не вспомнить обычай древних германцев, которые все вопросы обсуждали на пирах дважды – трезвыми и пьяными. Это позволяло создать «стереоскопичность» видения проблемы и прийти к максимально правильному решению. Нельзя не вспомнить о том, что церковная епитимья означает прежде всего отлучение от Чаши – от причастия, исключение человека из Церкви. Точно так же человек, которого обносили на пиру братиной, становился социальным изгоем.
С другой стороны, за столом возникало объединение людей, вынужденно связанных общим пороком, что помогало каждому из этих людей в отдельности оправдывать себя, хотя это не исключало сознания своего нравственного падения. «Кто не пьет лихо, тому нет места у русских», – писал П. Петрей. Отсюда ощущение «кастовости», приводящее к безоговорочному признанию «своим» любого человека, одержимого тем же пороком, или, напротив, отвержение кого-то только потому, что тот не пьет, отношение к нему как к чужаку. Отсюда – традиционное и очень настойчивое стремление любыми способами втянуть в пьянство случайно или намеренно оказавшегося в таком обществе непьющего человека, доходящее чаще всего в случае отказа до глубоких обид и даже до насильственного принуждения. Таким образом, объединенное приверженностью к пьянству сообщество людей начинает внешне и внутренне (по своим бессознательным стремлениям) напоминать религиозное общество, в котором само пьянство играет роль очень мощной (нивелирующей, определяющей цели и суть жизни, сглаживающей социальные различия в данной среде) идеи.
Напившись, человек приходит в состояние своеобразного псевдорелигиозного экстаза, становится сродни юродивому по своему внешнему виду и поведению (о юродстве речь пойдет далее). Он как бы переносится в иную реальность, выглядит так же нелепо, как и юродивый, потому что ведет себя не по законам этого мира (не случайно в целом ряде политеистических культур спиртные напитки используются жрецами для доведения себя до экстатического состояния). Пьянство роднит с юродством и отношение к этим двум явлениям со стороны общества. С одной стороны, как пьяного, так и юродивого брезгливо избегают, унижают, потешаются над ними: и те и другие – отверженные своего общества. С другой – нередко проявление жалости как к тем, так и к другим и стремление помочь – деньгами, пищей, одеждой, кровом.
Известно, что к голосу юродивых прислушивались, их слова были наполнены скрытым таинственным смыслом. Нередко бессмысленные внезапные фразы пьяного давали повод для раздумий и истолковывались как своеобразное назидание. В пьянстве, как и в юродстве, открывалось стремление к постижению духовных тайн, к проникновению за пределы ощутимого материального мира, к чему человек не ощущал стремления в трезвом состоянии.
Т. Маккена, говоря об экстатических состояниях, в которые приходят люди, употребляющие галлюциногены (к последним, безусловно, можно отнести и алкогольные напитки), отмечает: «Когда вы в состоянии экстаза, сама душа ваша как бы вырывается из тела и уходит… Может это тьма кромешная, но ты видишь и слышишь яснее, чем когда-либо прежде. Ты наконец лицом к лицу с Конечной Истиной: таково неодолимое впечатление (или иллюзия), что охватывает тебя… Ты познаешь благоговение, познаешь блаженство, и страх, и даже ужас». То есть можно сказать, что пьянство – это тоже попытка выйти за пределы повседневного жизненного опыта, одна из форм пассивного, часто неосознанного протеста против существующей несправедливости земного миропорядка, поиск иной, высшей реальности. Таким образом, нельзя не признать, что это явление русской бытовой жизни является не только просто пороком, но также своеобразным выражением внутренних неосознанных духовных чувств и стремлений.
Маргинальное
(Нищенство, странничество, юродство)
ИЗНАЧАЛЬНО ОСЕДЛЫЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ славянина, казалось бы, должен был повлечь за собою складывание особой ментальности, присущей земледельческим народам. Однако громадные размеры страны, до сих пор поражающие впервые попадающего в Россию иностранца, породили хорошо известную (и тем удивительную) черту русского народного характера – непреодолимое стремление к «перемене мест», почти бессознательное желание странствовать. Очень точно эта тяга описана у Н.А. Тэффи: «До последнего дня были в России странники. Ходили по монастырям, и не всегда вело их религиозное чувство. Все дело было в том, чтобы идти. Их «тянет», как тянет весной перелетных птиц. Тяга. Непонятная сила. Мы, русские, не так оторваны от природы, как европейцы, культура лежит на нас легким слоем, и природе пробиться через этот слой проще и легче. Весной, когда голоса проснувшейся земли звучат громче и зовут громче на волю, – голоса эти уводят. Как дудочка средневекового заклинателя уводила из города мышей.
Я помню, как мой двоюродный брат, пятнадцатилетний кадет, тихий мальчик, послушный и хороший ученик, два раза убегал из корпуса, пробирался далеко в северные леса, и, когда его разыскивали и возвращали домой, он сам не мог объяснить своего поступка. И каждый раз это было ранней весной.
– Почему ты ушел? – спрашивали мы.
Он застенчиво улыбался.
– Сам не знаю. Так. Потянуло.
Потом, будучи уже взрослым, он вспоминал об этой полосе своей жизни с каким-то умиленным удивлением. Он не мог объяснить и сам не понимал, что за сила тянула его и уводила. Он говорил, что ясно представлял себе отчаяние матери и жалел ее до слез, и представлял себе, какой скандал произвело его бегство в корпусе. Но все это было как в тумане. Та, настоящая жизнь была, как сон. А эта, «чудесная», стала жизнью реальной. И даже страшно, как мог столько лет – целых пятнадцать! – жить так неестественно, тяжело и скучно. Но думал он мало, больше чувствовал. Чувствовал волю.