Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В стареньком нашем трехэтажном доме родились и мой отец, и я, и моя дочь. Прежде в каждой из шести квартир жили испокон века знакомые люди, почти родственники, но к середине 70-х коренные жители разъехались. И только на третьем этаже по-прежнему обитала тетя Полина Крошина, некогда заменявшая мою няню Аню. В те времена я каждое утро отправлялась на третий этаж и целый день паслась в семье тети Поли. Крошины жили в просторной комнате, где кроме самой тети Поли помещались дядя Саша, Шура с Томой (почти взрослые девочки) и три гигантских фикуса с растопыренными лоснящимися листьями, произраставшие из трех оцинкованных бельевых баков. Пахло в комнате сытно, хотя и кисловато. Мой дневной сон происходил в супружеской постели тети Поли и дяди Саши, на никелированной кровати с шишечками, отгороженной от фикусов темно-красным плюшевым пологом, среди пуховых перин и множества подушек в цветастых наволочках. Уютно спалось мне на крошинском ложе за театральным занавесом!

Некогда существовал в Москве институт “ответственных по подъезду”. Несомненно, должность эта была не так проста, как может показаться на первый взгляд, не всякий для нее годился, не за одну только чистоту подъезда отвечал “ответственный”. Под пристальным и неусыпным его оком находились все жильцы дома. Дядя Саша, коренастый, бритый наголо человек в потертом до лысоватости кожаном пальто и скрипучих сапогах, занимавший с послевоенных времен этот важный пост, обладал существенными преимуществами. Он, только он, владел ключами от подвала нашего дома и хранил там бочонок с кислой капустой, и только тетя Поля сушила белье на чердаке. Прочие жители обходились веревками, натянутыми под кухонными потолками. По этой причине все кухни нашего дома вместе со своими обитателями вечно плыли под влажными простынными парусами.

В нашем доме обязанности “ответственного” были несложными. И без того все жили на виду у всех. И если о прошлой жизни соседей, происходившей до вселения в наш дом, никто не знал ничего, о настоящей знали всё. Однажды семья наша совершила чудесную покупку, вроде бы не полагавшуюся по имущественному нашему статусу. Мы купили холодильник “Север” и оказались в центре внимания всего подъезда, потому что холодильниками в конце 50-х обладали единицы. Чудо это свершилось потому, что папе обломилась потрясающая “халтура” – неожиданный заработок, к тому же почти по специальности.

Затевались съемки фильма “Василий Иванович Суриков”. Сценарий заверчен был вокруг “Боярыни Морозовой”. Как известно, для этой картины Суриков написал множество этюдов. Целый зал Третьяковки занимают эти превосходные портреты. Но снимать в кино оригиналы нельзя, поэтому потребовалось изготовить копии. Вот тут-то папе и пригодилась школа копийного цеха, работой в котором он некогда так тяготился. И несколько месяцев – осенними, зимними и весенними утрами, пешком – по Остоженке, Волхонке, Ленивке, через Каменный мост папа отправлялся в Лаврушинский переулок, ставил этюдник в “морозовском” зале, усаживался перед очередным портретом и до закрытия музея копировал, копировал, копировал… Сурикова папа любил, поэтому работал с удовольствием и даже с профессиональной пользой. Иногда я сопутствовала папе, часами слонялась по залам, что-то запоминала, а кое-какие картины даже полюбила. В результате пристрастилась к Третьяковке и в зимние месяцы именно там прогуливала школу. Самое безопасное, уютное было местечко. И коржики в буфете продавали отменные. О лимонаде и говорить не стоит…

Завершив работу, папа получил такую кучу денег, что мы смогли купить холодильник. Дворовые подружки приникали к окну (благо жили мы на первом этаже), расплющивали носы, рассматривали диковинку и об увиденном докладывали родителям. Как только холодильник водворился в красном углу, явился дядя Саша с инспекцией. Похоже, что к обязанностям, некогда на него возложенным, он прикипел душою. Хотя к нашей семье относился беззлобно, почти по-дружески. С шутками и прибаутками, с усмешечками (такое у него было амплуа – балагур а-ля Василий Теркин), но въедливо дядя Саша выспросил, откуда взялись такие бешеные бабки у бедного художника, с какой это радости замахнулись мы на роскошную покупку. Родители и не думали скрывать нашей удачи, наоборот, хотели ею поделиться.

А еще от кинематографической эпопеи осталась гора масляных красок, выписанных киностудией с большим запасом и доставленных в самом начале работы прямо на дом. Вообразить папино воодушевление при виде груды коробок с красками может только живописец. Оставшиеся “суриковские” краски добрые кинематографисты у папы не отобрали, и хватило их ему надолго.

С Крошиными связано прекраснейшее событие моей жизни. В семье нашей существовало несколько запретов и вытекающих из них традиций. Считалось, к примеру, что до пяти лет детям нельзя есть мороженое. Впервые событию этому суждено было происходить ровно в пять лет, независимо от времени года, и обставлялось оно торжественно. Так случилось и со мной. То есть наутро после дня моего рождения, в январскую стужу, мы с Тамарой Крошиной отправились на растворившуюся в морозном мареве Крымскую площадь и купили у закутанной до бровей лоточницы эскимо на палочке. Эскимо, мечтою о котором я жила уже не первый год, представляло собой усеченный конус, обернутый в тоненькую серебряную фольгу. Один рубль и еще десять копеек доверены были Томе и помещены ею в варежку. Я трепетала, боялась, как бы Тома не потеряла деньги. Но все обошлось благополучно, мы купили эскимо и пустились в обратный путь. По дороге я с упоением облизывала заиндевевшую фольгу, и хотя язык покалывало, наслаждалась волшебным ощущением и предвкушала счастье, ожидавшее меня дома.

Так и вышло: дома эскимо торжественно развернули, положили на блюдечко, всей семьей, во главе с бабушкой, отправились на кухню, поместили блюдечко на плиту вблизи газовой горелки, на моих глазах мороженое растаяло, шоколадная глазурь расплавилась, мне вручили серебряную ложечку с выгравированным на черенке бабушкиным вензелем, и в таком вот жидком тепловатом качестве я впервые испробовала божественный продукт. И было так вкусно, что с тех пор я предпочитаю изрядно подтаявшее мороженое. Счастье это случилось в конце сурового января 1953 года. А если бы историческая карта легла иначе и “отец народов” не скончался бы вскоре после сладчайшего события моей жизни, а родители, опасаясь за состояние гланд моих и аденоидов, отложили бы дегустацию до весны, может, я и не попробовала бы московского эскимо на палочке. Впрочем, история не терпит сослагательного наклонения, это общеизвестная банальность, о которой не стоит забывать.

Короче говоря, в случае с лайковым пиджаком я надеялась только на тетю Полю, знала, что родство, образовавшееся в те дни, когда я, пятилетняя, паслась под сенью ее фикусов, не забыто. Выскочив из такси, вихрем взлетела на третий этаж. Ко дню аргентинского пиджака тетя Поля стала уютной, вечно растрепанной добродушной старушкой, только частично присутствовавшей в сегодняшней (тогдашней) реальности. Крест-накрест (по-детски) укутанная в серый деревенский платок с концами, узлом связанными за спиной, ласково приговаривая что-то, подолгу кормила голубей на окрестных помойках. Сама щей и борщей не варила, передоверила это дело Томе. В тот день, на мое счастье, голубей тетя Поля уже покормила, просьбе моей вняла, покопалась в комоде, развязала тряпицу и деньги выдала. А добрый таксист без проволочек домчал к магазину ровно к окончанию обеденного перерыва.

Чудо появления сизых лайковых пиджаков и изумрудных курток быстро разъяснилось. Пиджаки и куртки странновато, мягко говоря, пахли (а по существу смердели), вот и выпустили их в свободную продажу для простого люда. В магазине обоняние мое притупилось, видно, от восторга и неожиданности, но, похоже, я не отказалась бы от покупки, даже если бы учуяла дурной запах. Как бы то ни было, но на следующий день я надела пиджак и отправилась на работу. Коллеги мои испытали двойной шок. Первый – от красоты пиджака, второй – от его запаха. Не успела я смутиться и оправдаться, как открылась дверь учреждения и появилась манекенщица Рита, редкостной красоты девушка боттичеллиевского облика. Ритины глаза сияли, а чудные длинные волосы цвета красного дерева струились по изумрудной лайке аргентинской куртки, от которой разило точно так же, как и от моего сизого пиджака. Я приободрилась.

Увы, но пиджачно-курточную радость нам обеим пришлось отложить на несколько месяцев, в течение которых запах выветривался. Рите повезло, у нее был балкон, на нем изумрудная куртка и провисела всю зиму. А у нас балкона не было, так что аргентинскую пиджачную вонь пришлось вынюхать самим и в полном объеме. Запах развеялся только к весне, и тогда уж я с чистой совестью надела пиджак и вышла в нем к людям. А по остальным показателям вещь оказалась отменная! В последующие годы время от времени встречались мне женщины в “моих” сизых пиджачках и изумрудных “ритиных” куртках, и мне чудилось каждый раз, будто бы что-то нас объединяет, будто мы принадлежим к тайному какому-то сообществу… Запах-то – субстанция мистическая. Эх, с каким удовольствием я и сейчас щеголяла бы в сизом своем пиджачке, да давно уж нет никакой физической возможности втиснуться в его лайковые объятия.

Анна Матвеева

Долгие и частые письма



– “Поща” – это значит “почта”, – говорит папа, глядя как всегда, поверх очков. То есть он не всегда, конечно, смотрит на меня поверх очков, но каждый раз делает это, объясняя какую-то с его точки зрения простую вещь (и которую я никак не могла понять). Именно с таким лицом он рассказывал мне, что такое параллели и меридианы, и был неприятно удивлен, когда я притащила на другой день двойку по природоведению. – Читается, кстати, “пошта”. Ну а “НР България” – это совсем просто. Народная Республика Болгария. Ясно, Анютик?

– Угу, – говорю я и иду с новыми вопросами к маме. Мне хочется знать, почему в болгарском языке все слова какие-то твердые, зубчатые? Вот ведь слоеный пирог баница – он очень мягкий, и розовое масло в крохотных пробирочках – сама нежность (так говорил кто-то из особо восторженных маминых подружек), и перевитые красно-белые кисточки мартениц не хочется выпускать из рук, такие они мягонькие на ощупь!

Диссонанс между приятнейшими явлениями болгарской жизни и суровым, рубленым языком зиял как пропасть, перемахнуть ее в одиночку третьекласснице было не под силу, и родители-филологи были здесь очень в тему, хотя мама все равно не поняла, в чем тут проблема. А я не смогла ей этого объяснить.

Вот, например, Франция и французский язык, которые влекли меня намного сильнее в те годы, не имели никаких разногласий. Всё там гармония, всё диво – и быстрота речи, и мушкетеры, и Ален Делон из набора открыток “Артисты французского кино”, и мой репетитор по прозвищу Бонжур, и журнал Elle, который маме дала посмотреть на одну ночь какая-то коллега. Но, увы, это были единственные контакты с Францией, которые я могла себе позволить, будучи Анютиком девятилетнего возраста. Болгария была ближе, да и выглядела она вполне реально, достижимо. Я представляла, что однажды там окажусь, но о Франции даже мечтать себе не позволяла – в СССР и без меня хватает желающих там оказаться. Куда более достойных желающих!

Франция – это была потаенная мечта. А НР България периодически всплывала в разговорах взрослых как реальность. Учись как следует, будь примерной пионеркой, глядишь, и попадешь туда однажды на десять дней.

Вот, например, тетя Наташа из Тюмени несколько раз была в Чехословакии и Болгарии: привозила оттуда не только браслетики-мартеницы (их полагалось дарить любимым 1 марта, поздравляя с весной, хотя мне было жаль расставаться с такими чудесными кисточками, и они лежали в верхнем ящике письменного стола от марта к марту), но и книги на русском языке с очень смешными опечатками, и те самые пробирочки с розовым маслом, и восхитительную баницу (сейчас я думаю, а как же тетя Наташа довезла ее из Софии до Свердловска практически свежей? Еще же пересадку надо было делать в Москве!). А однажды она спросила:

– Хочешь переписываться с болгарскими пионерами, Анютик?

Тетя Наташа была, конечно, странная. Кто это, интересно, будучи в своем уме, такого не хочет? Да я готова была переписываться с пионерами из всех социалистических стран (больше всего, мне, впрочем, хотелось бы познакомиться с детьми из капстран, но там пионеров не было, и тетя Наташа туда не ездила)! Пока что у меня была только одна подруга по переписке – Зора. Адрес ее попал ко мне по воле случая, а звали тот случай Инной Валерьяновной. Она руководила районным клубом интернациональной дружбы на ВИЗе при Верх-Исетском доме пионеров, куда меня занесла неизбывная жажда общения и новых знаний. Я еще до школы возмечтала выучить все иностранные языки, какие только существовали в мире, и когда услышала, что на ВИЗе преподают чешский и привозят в гости настоящих живых чехов, то чуть не в тот же день отправилась записываться в КИД.

(Мое детство – парад аббревиатур.)

Инна Валерьяновна встретила меня приветливо, рассказала, по каким дням будем заниматься, и спросила, знаю ли я уже какие-то факты о ЧССР (ну вот опять!).

Я знала такие факты, что в Свердловске ходят трамваи чехословацкого производства, а еще я любила мультфильмы про Крота и умела играть в PeXeSo, вывезенное из Праги неутомимой тетей Наташей.

– Неплохо, – обрадовалась Инна Валерьяновна. – Обычно мы таких маленьких не берем, но ты, я вижу, девочка умная. Читаешь, наверное, много?

Я, скромно потупившись, призналась, что да.

– А знаешь ли ты, что такое КПЧ? – внезапно спросила Инна Валерьяновна.

Ответа на этот коварный вопрос я не знала, но тут произошло чудо. Инна Валерьяновна сидела передо мной нога на ногу, и я вдруг заметила, что у нее торчит из-под платья серый подъюбник (вот еще одно окаменевшее советское слово-динозавр вроде “КИДа”). Мама мне давным-давно объяснила, что подъюбники видны только у нерях, и обычно я проникалась к таким женщинам и девочкам антипатией – но Инна Валерьяновна была настолько живая и милая, что я простила ей неряшество. И в тот же самый момент мне как будто бы кто-то прошелестел на ухо ласковые слова:

– Коммунистическая партия Чехословакии!

И я их повторила.

– Умница! – сказала Инна Валерьяновна, показав в улыбке приятные белые зубки. – Тебя уже приняли в пионеры? Ну прекрасно! Приходи в следующую среду к пяти часам на занятия.

Вскоре я стала завсегдатаем и чуть ли не главной активисткой КИДа. Учила чешский, который был совсем не таким простым, как мне казалось, – Инна Валерьяновна рассказала на занятии, что чешский находится как бы на полпути от русского к немецкому, и Ленка Сапожникова из немецкой школы приосанилась – а я немецкого тогда совершенно не знала и приосаниваться не стала. Выписывала в тетрадку “факты о Чехословакии”. Показывала на географической карте, где находится Крконоше. Распевала вместе с другими пионерами песенки, всегда начинавшиеся с указания места действия:

На том Божилецкем мосткуХрали там две пани в костку.Храли, храли, храли,Аж се обехралиСходили се с мостку.

Или вот такая:

На окне седела кочкаБыл хорки летни ден.На окне седела кочкаА коукала се вен.

То ли это было совпадение, то ли Инна Валерьяновна специально подбирала такие тексты для советских пионеров – этого я сказать не могу. Как не могу и удалить из памяти слова чешских песен.

Абсолютно всё в нашем КИДе Инна Валерьяновна делала сама. Никаких других сотрудников я не помню – она отвечала и за песни, и за танцы, и за географические викторины, и за встречи делегаций чешских рабочих, приезжавших из Пльзеня в Свердловск, чтобы обмениваться металлургическим опытом.

Приезд чехов – это был, честно говоря, главный аттракцион для всех членов нашего клуба. Именно к нему мы готовились целый год – зубрили стихи, штудировали передовицы газеты Rudé právo, а самые продвинутые учились готовить блюда чешской кухни (хотя мне уже тогда казалось странным пытаться удивлять чехословацких гостей их собственными кнедликами – это все равно как угощать русских борщом в Париже).

Предвкушая первый визит иностранцев, я донимала папу, безуспешно пытавшегося укрыться от меня в своей комнате с газетой:

– Ты видел когда-нибудь чехов?

– Видел, – вздыхал папа, жалобно смотря на нетронутый “Советский спорт”. – На конгрессе в Москве.

– И как?!

– Что как?

– Ну как они выглядят-то?

Папа нетерпеливо шелестел газетой:

– Люди как люди. Рожек у них нет.

Я была крайне разочарована таким ответом, уходила в детскую и мечтала, мечтала, мечтала… Не знаю, что уж я там такое себе навоображала, но, когда настоящая делегация чешских рабочих поднималась по лестницам Дома культуры (красно-зеленая ковровая дорожка прижата к ступеням специальными скобами, а бюст Ильича под фикусом блестит, как свежий зефир), я ощутила такое же точно разочарование. Люди как люди, действительно, – хотя Рената, которую усадили за наш с Катей Соколовой стол, все-таки выглядела немного похожей на киноартистку из набора открыток. Катя глазами делала мне знаки, чтобы я обратила внимание на Ренатин маникюр – ногти у нее были накрашены совсем не так, как у наших мам: не красным, а светло-оранжевым лаком с сильными блестками. А ведь простая рабочая!

Чехи довольно спокойно слушали, как мы поем, а вот танцы им понравились больше – мужчины с особенной симпатией хлопали рослой Тане Двоишниковой, исполнявшей сложный номер с подпрыгиваниями. Потом был литмонтаж на чешском языке, когда мы по очереди рассказывали гостям о том, чем занимаемся в клубе, – я очень волновалась за доверенную мне Инной Валерьяновной фразу “Чтеме ческе книжки а часописы”, но чудом произнесла ее почти не заикаясь.

Более опытные кидовцы заранее предупредили нас, что главная часть праздника – это когда чехи начнут одаривать нас сувенирами. Обычно пионеры получали жвачки, конфеты, открытки, лишь некоторым везло особенно – и они становились обладателями кукол, мягких игрушек, а одной девочке год назад вручили детские духи!

Я, конечно, мечтала о духах, и пусть эта мечта не сбылась, нам с Катей тоже повезло. Улыбаясь во все свои зубы с немного островатыми клыками, Рената дала каждой по авторучке, которая писала невиданно светлыми, голубыми чернилами. А по самой авторучке тянулась изящная надпись золотыми буквами – Zlata Praha! Таких ручек не было ни у кого в школе!

Паша Терентьев, о котором все взрослые говорили, что он похож на маленького Ленина, сразу после окончания праздника предложил мне сменять ручку на две упаковки жвачки Pedro, но я с негодованием отказалась. А Инна Валерьяновна, уже после того, как чехи уехали и мы вернули на место стулья и столы, которые собирались по всему ДК, сказала:

– Кто еще не переписывается с чехословацкими пионерами, срочно подойдите ко мне в следующий раз.

Я подошла, конечно же, – я же тогда еще не переписывалась! И мне дали клочок бумаги с адресом девочки по имени Зора Галбава. Она жила в Тренчине, эта Зора, а Тренчин находится в Словакии. Первое письмо, в котором она все это сообщила, пришло через два месяца после того, как я отправила свое. И получить его была тоже целая история.

Сначала в наш почтовый ящик положили извещение, где было написано: М/П. ЧССР.

– Международное письмо, – расшифровал папа. – Сегодня пойдем вечером на почту и заберем.

Была зима. Темно-чернильная свердловская зима нача́ла 80-х. Папа знал, куда идти за письмом, потому что сам получал довольно часто то одно, то другое М/П – приглашения на конгрессы по финно-угорским языкам. То из Венгрии, то из Германии, то из Финляндии. Мне этих писем не показывали, я уже потом, взрослой, нашла в отцовском архиве толстую пачку приглашений в конвертах, аккуратно вскрытых с правого края ножом для бумаги (нож был из черного дерева, привезли его мамины коллеги, работавшие по обмену в Африке).

Ни на один конгресс отец так и не смог поехать, так как был беспартийным. Одни университетские недоброжелатели – вполне возможно, из тех, кто скрывался в подписях к официальным поздравлениям на открытках: “Ректорат”, “партком”, “местком”, – сплетничали, что Матвеев, дескать, еврей. А другие в ответ на это заявляли: ну что вы, он дворянин – это еще хуже!

В общем, кроме этих приглашений – на тонкой бумаге, в невероятных конвертах, с таинственными марками – отцу ничего от международного профессионального общения не перепало. Но он знал, где находится отдел доставки почтового отделения 620102, а для меня это было тогда самое важное!



В отделе доставки пожилая женщина в теплом оренбургском платке, как у мамы – только у мамы была ажурная “паутинка”, а у женщины – более скучная “пуховка”, когда я подала ей сложенную вчетверо квитанцию, произнесла:

– Надо же, такая маленькая, а уже международную корреспонденцию получает.

Сказано это было без всякого умиления, а как бы даже с подозрением.

Папа только усмехнулся, а женщина протянула мне изящный конверт, на котором была приклеена марка с надписью “Ческословенско” и рисунком, воспроизводящим в художественном виде трагедию в Лидице.

Мне ужасно хотелось распечатать письмо прямо тут, на почте, но папа сказал: потерпи до дома.

Когда мы вернулись, папа аккуратно разрезал конверт с правой стороны – из него выпала бледно-розовая страничка с маленьким рисунком пони в правом нижнем углу. Я взяла эту страничку с благоговением.

“Дорогая подруга Аня, – Зора писала разборчивым почерком с идеальным наклоном, – я буду конечно с тобой переписываться. Только чешскому я тебя учить не могу, потому что я живу в Словакии и не знаю чешский язык.

Пришли мне, пожалуйста, твою фотографиру, дорогая подруга Аня. Напиши, что ты любишь делать. Я люблю читать. Я учусь только на единицы и двойки и хочу стать врачом. Кем ты хочешь стать?”

Письма мои в Чехословакию к Зоре и ее ко мне друг от друга сильно отличались. Дело не только в изящных конвертах, красивых марках и нарядных открытках (одну такую, с украшенной елью, стоявшей в элегантной гостиной, я помню и теперь как живую – вместе с горьким чувством осознания, что у нас никогда не будет ни такой ели, ни гостиной). А в том, что Зора писала мне именно письма – пусть и короткие, а я отправляла ей в ответ куцые послания на полстраницы из серии “ни о чем”. Писать в Чехословакию о чем-то действительно важном (поссорилась с подругой – не по переписке, а по двору; села в новой юбке на тополиную почку и получила от мамы нагоняй; влюбилась в брата другой подруги – похоже, что, как всегда, безответно) я не решалась – понимала, что представляю в своем скромном лице всю советскую пионерию. Хотелось выглядеть перед Зорой Галбавой в лучшем свете. И фотографию я долго не могла ей выслать именно по этой причине – портреты-открытки, которые делали в Универбыте на Посадской, мне не нравились, точнее, мне не нравилась моя физиономия на этих портретах. Потом уже брат, кажется, договорился с кем-то из друзей-фотолюбителей, и мне сделали небольшой, с пол-ладони, узнаваемый портрет (косы веревками, глаза немного выпученные, губы толстоваты, но в целом – ничего). А Зора мне прислала крошечное фото, снятое для какого-то документа – и мама, увидев его, аж задохнулась:

– Какая красивая девочка!

Я сама там особой красоты не увидела, но маме, как обычно, поверила. То фото Зоры хранится у меня по сей день – теперь-то я вижу, она была очень красивой. Даже на черно-белом фото видно, как контрастируют светлые (голубые?) глаза с длинными темными волосами. Носик прямой, ноздри аккуратно вырезаны, и брови идеальные – сама себе ни за что так не выщиплешь!

Интересно было бы увидеть взрослую Зору, хотелось бы знать, какой она стала сейчас. Но, увы, это желание вряд ли сбудется – на мои взрослые письма, написанные с полным соблюдением европейского хорошего тона (то есть на английском – с чего бы свободной словачке помнить язык проклятых оккупантов?), Зора так и не ответила.

Тренчин – красивый город. Зора присылала мне несколько раз открытки с видами, и я каждый раз страдала, что живу не в Москве и Ленинграде и не могу прислать в ответ такие же красо́ты… Открытки с видами Свердловска из ларька “Союз- печать” были, как аккуратно выразилась мама, “несколько пугающими”.

– А ты отправь открытку с Петергофом! Это ж все равно СССР, – посоветовала тетя Наташа, опять случившаяся у нас дома проездом из Тюмени. – У них такого точно нет!

Я послушалась тетю Наташу – и послала Зоре золоченого Самсона, раздирающего пасть льву: сверкали оба так, что глазам было больно смотреть.

Зора сдержанно поблагодарила меня в ответ – видимо, Самсон не произвел на нее особого впечатления, а может, уязвил имперской мощью.

И примерно в то же самое время тетя Наташа принесла мне адрес болгарской пионерки Калины Бачевой – она проживала в Софии, в жилом комплексе “Младост-2”, а название страны на конверте надо было писать так: “НР България”.

Мое первое письмо Калине лежит сейчас передо мной – но не в материальном виде. Это скан письма, сделанный в НР Българии по моей просьбе два часа назад взрослой Калиной – теперь уже не Бачевой, а Кондовой.

Калинка нашлась спустя годы – сначала ответила на мое письмо, потом добавилась в друзья на “Фейсбуке”, и наконец мы с ней встретились в реальной НР Болгарии, когда я приехала поработать над книгой в пустую квартиру своих софийских друзей.

Наша переписка, как я теперь думаю, предвосхитила общение в социальных сетях – когда у тебя есть невидимые друзья в разных странах, так или иначе присутствующие в каждом дне. И в тех наших детских попытках предстать перед друзьями лучше, чем ты есть на самом деле, – красивее, моложе, удачливее – тоже было предчувствие “Фейсбука”, где всякий является улучшенной версией самого себя.

Мое первое письмо Калине (на скане виден след сгиба листа: граница двух миров – до и после детства) – это самое скучное письмо в мире:

Здравствуй, Калинка!
Меня зовут Аня Матвеева. Я живу в СССР, в городе Свердловске. Мне 9 лет. Я учусь в 3 классе.
Я хотела бы с тобой переписываться. Можно?
Мой адрес: СССР, 620102, г. Свердловск, ул. Шаумяна, д. 86/4, кв. 91.
Напиши мне, пожалуйста, адреса твоих подруг, потому что мои подруги хотели бы тоже переписываться.
И дальше почти угрожающее добавление:
Пиши. Я жду. Аня


Калина ответила довольно быстро – и тоже прислала мне свою фотографию: хорошенькая, похожая на олененка, девочка в пионерском галстуке. Точно такой же галстук – не вишневого, как советские, а пронзительно-алого цвета мне потом привезет из Болгарии тетя Наташа – и я буду понтоваться им в школе.

Еще в конверт были вложены открытка с видом телебашни на вершине Снежанки из Пампорово и календарик 1983 года с рекламой “Национален комитет за трезвеност”. Почтовая марка на конверте номиналом 8 стотинок (а чешская всегда была в 1 крону).

В одном письме к Калине меня вдруг разобрало на поэтическое воспевание родной страны – всех ее пятнадцати республик последовательно. Из Софии переслали уже сейчас и этот шедевр: на двух страницах я расписываю через запятую степи Казахстана, море Эстонии, виноград Молдавии… В следующем письме – уже по просьбе Калины – рассказ о Якутской СССР, где я никогда не бывала, но под рукой у меня всегда были нужные книги (а ненужные можно было одолжить у папы – и он обязательно записывал в блокноте, какую книгу в какой день я у него взяла и когда должна вернуть).

Ты просила рассказать тебе о Якутии. Я с удовольствием выполняю твою просьбу. Столица Якутской АССР – г. Якутск. Он стоит на реке Лене. Его основали в 1632 году. На территории Якутии очень много горных хребтов – это Верхоянский хребет. Хребет Черского и другие. Много и рек – Лена, Яна, Анабар, Оленёк, Индигирка, Колыма. Якутская земля славится своими лесами.
Якуты – прекрасные оленеводы, охотники. В Якутии добывают золото и алмазы, уголь, газ.
Якутская АССР награждена тремя орденами – Орденом Ленина, Орденом Революции и Орденом Дружбы народов.
Поздравляю тебя с Новым годом!
Пиши!
Аня


Я мечтала увидеть хотя бы какие-то города кроме Свердловска, но у мамы с папой не было ни возможностей, ни лишних денег. На море нас с братом вывозили только раз – и я помню ту поездку в Севастополь в мельчайших деталях, запахах и звуках. Какая уж там Чехословакия или НР България?

Хотя вот тетя Наташа смогла же как-то проложить туда дорогу?

В Прагу я впервые приеду в двадцать пять лет вместе с мужем – нашим гидом будет словак, разговорчивый милый пан Ян.

А в Софию попаду совсем взрослой.

За неделю до вылета, уже взяв ключи от квартиры друзей на улице Тимок, я написала Калине, что прилетаю в Софию и мы можем, наконец, встретиться. Наяву.

“Oh, that is nice! – пришел жизнерадостный ответ из Софии. – We should have a coffee”.



В конце февраля в Софию приходит весна, в магазинах появляется первая клубника, и местные модницы, вышедшие на охоту за новыми платьями на бульвар княгини Марии-Луизы, стучат каблучками по чистому асфальту. Но я довольно часто вожу с собой стихию – вот и сейчас прихватила в Болгарию наш уральский снег. Ох и засыпало Софию! Таксист едва-едва проехал по улице Тимок. На другой день сугробы, конечно, опали и потекли ручьями в разные стороны: в воздухе запахло мокрым деревом, кричали птицы, я шла на встречу с Калиной в кафе “Папая” – оно прямо напротив станции метро “Лъвов мост”.

Эта станция заткнет за пояс иную московскую – видно, что при строительстве ориентировались на большой метростиль прошлого. “Истинский” дворец.

Но сегодня мне в метро не нужно, я иду на встречу с бывшей пионеркой Калиной Бачевой пешком.

Иду, наслаждаясь каждым болгарским словом на рекламном плакате, вывеске магазинчика или у пешеходного перехода: ведь скучное русское предложение “Нажать кнопку” превращается в болгарском в восхитительно эротическое действие – “Моля натиснете бутона, изчакайте зелен сигнал, за да преминете!” Или только мне, испорченной, кажется, что оно эротическое? Наверное, это софийская весна виновата: одним махом пробуждает в человеке силы, и застывшие льдом внутренние соки вдруг начинают движение. Вот уже и бабульки рядом со станцией метро “Лъвов мост” продают розовые и синие гиацинты. Этот кудрявый цветок – символ праздника 8 Марта, оставшегося в свободной Болгарии на память о прошлом.

Кафе “Папая” чересчур европейское для Софии, где постоянно присутствие Востока. Он в пятничных толпах, идущих из мечети, в коврах, украшающих полы оперного театра, в яркой внешности и характере болгар – черноволосых, смуглых, вспыльчивых. Болгарский характер – это серьезно. Как говорит моя подруга – хозяйка той самой квартиры в доме на улице Тимок – с болгарами трудно подружиться, но уж если они тебя полюбят и примут, то сделают для тебя всё!

Калина встает мне навстречу из-за столика, за которым дымится чашка кофе. Мы целуемся тоже по-европейски – не касаясь губами щек. Садимся и разглядываем друг друга.

Я ни за что не узнала бы свою подругу по переписке в этой сдержанной, красивой женщине: но я и вообще не узнала бы ее, ведь у меня была всего одна фотокарточка коротко стриженной пионерки!

Сегодня 1 марта, национальный праздник – Баба Марта. “Честита Баба Марта!” – слышно со всех сторон. На руках у официантки красно-белый витой браслетик из ниток – те самые мартеницы. Почти такой же Калина надевает на руку мне. Почти такой же лежит где-то в дальних ящиках маминой квартиры…

Мы с Калиной говорим на странном англо-русском наречии: я обращаюсь к ней по-русски, она ко мне – по-английски. Это не встреча старых добрых подруг, а новое знакомство двух взрослых женщин, обремененных семьей, работой и разного рода кризисами.

Но мы обе быстро понимаем, что нам легко и хорошо вместе. Сквозь мучительные преграды английских слов прорывались искренность Калины, ее дружелюбие, непоказной ум и какой-то очень родной мне, слегка мрачноватый юмор.

Мы вышли из кафе поздним вечером. Прогулялись по бульвару княгини Марии-Луизы, далеко перед нами темнела гора Витоша. Договорились встретиться через несколько дней – пойти вместе с подругами Калины на чемпионат по фигурному катанию.

Оказывается, Калинка – страстная болельщица.

Ее подругам – Клубу Плохих Матерей, как сказала самая бойкая из них, – трудно было поверить в то, что мы с Калиной знакомы намного дольше, чем с они с ней. Плохие Матери они потому, что дружно развлекаются, а не сидят дома с отпрысками (давно и успешно выращенными).

Я вместе с Плохими Матерями любовалась тем, как крутятся на льду тоненькие фигуристки. Вместе с ними ужинала, обсуждая на чудовищной смеси языков местную кухню, болгарский характер и современную русскую литературу. И восхищалась Софией.

София – это живой музей. Спустишься в подземный переход – там античные развалины римской Сердики.

Кому-то в этом слове услышится “сердитость”, а я слышу – “сердце”. То, что заставило меня однажды написать незнакомой девочке письмо и бросить его в почтовый ящик. Не только мое сердце, но и сердце той девочки, и сердце взрослой Калины, и сердце так и не найденной Зоры, и доброе сердце моего папы, отправлявшегося после долгого рабочего дня к “Буревестнику”, и терпеливое сердце мамы, всегда объяснявшей мне любые непонятные слова, и деятельное сердце Инны Валерьяновны из районного КИДа…

Я задолжала всем вам “долгие и частые” письма: не только потому, что ленилась и отвлекалась, но и потому, что жизнь, как обычно, “забирала свое добро повсюду, где находила его”…

И все-таки я помню каждое присланное мне слово, помню все марки на конвертах – и даже почтовые штемпели.



…Мне девять лет, папа за стеной играет “Киарину” на фортепиано, из кухни вкусно пахнет пирогом, мой брат еще жив, за окном чернеет свердловская ранняя ночь, а на столе лежит только что полученное письмо из Чехословакии. Или из Болгарии.

Я его пока что не открыла, и ноги мои еще не согрелись после улицы. Сейчас я просто смотрю на это письмо, разглядываю марку, штемпель и думаю, что он похож на морские волны: наверное, именно такие набегают на берег в НР Българии – страны, где я никогда не бывала, но обязательно буду.

Светлана Мосова

“Если б не было тебя…”



– Мы все как-то склонны переоценивать роль искусства, – с досадой сказал однажды (“во дни сомнений, во дни тягостных раздумий”) один знаменитый режиссер. – “Искусство влияет на людей…” Да ни на кого оно не влияет – что мы там о себе возомнили!..

Ну, не скажите, маэстро. Еще как влияет. Фатально влияет. Ну просто ужасно влияет!..



Природа состоит из кривых линий, из несовершенств – из толстых щиколоток, коротких ног, больших носов (в массе). Нет, попадаются, конечно, и тонкие носы, но не в массе, не в одном месте, тут единство времени и места не срабатывает, природа не собирает в одну кучу все достоинства разом – это под силу лишь плохому режиссеру, согнавшему на съемочную площадку длинноногих большеглазых газелей и заставившему Юру грезить в кинозале о таком вот райском месте, где он, Юра (состоящий, кстати, из кривых и не совсем совершенных линий), будет стоять в центре, а на него с восхищением будут смотреть немыслимые красавицы, водопадом летящие по ступеням…

Впоследствии, когда Советский Союз ушел в историю и границы открылись, Юра объездил много стран (тот фильм был зарубежный), но такого райского места так и не нашел. Хотя честно искал, потратив на это жизнь. Но везде были толстые, худые, кривые (все живое – кривое, Юра!) – большое разнообразие в природе наблюдал Юра, не уставая удивляться и печалиться этому самому разнообразию. Нет, попадались, конечно, отдельные особи, но – не водопадом, подчеркиваем, не косяком, и летели они не к Юре.

Собственно, это рассказ о пагубном воздействии искусства на людей. Рассказ короткий, как наша жизнь, и бесконечный, как жизнь искусства (зри классику).



В юности Вера была без памяти влюблена в Гойко Митича. Вариант глухой, конечно, потому что этому главному индейцу стран Варшавского договора, этому ходячему идеалу мужской красоты, этому кумиру миллионов только Веры и не хватало.

А оказалось, что не хватало.

Но по порядку.

О любви Веры знали все. Настолько все, что однажды об этом узнал и сам Гойко Митич.

Кинозвезда как раз совершала кругосветное путешествие на корабле, на котором волею судеб оказался и сослуживец Веры, – такое вот киношное стечение обстоятельств.

Значит, плыл себе сослуживец – и вдруг глядь: Чингачгук Большой Змей на палубе стоит! Собственной персоной. Случай упускать нельзя, решил коллега Веры, другого может и не быть.

Ну, подошел, разговорились (на неважном английском). И коллега как мог поведал главному индейцу всех времен и народов историю Вериной любви.

Рассказ произвел на звезду сильнейшее впечатление – какая-то девушка, из далекого Ленинграда, красавица (коллега Веры настаивал!) – и безнадежно в него влюблена!

В общем, Чингачгук так проникся услышанным, что написал Вере письмо и даже пригласил ее к себе в гости. И расторопный сослуживец сыграл роль почтового голубя, принеся в клюве письмо Вере.

Но было поздно.

То есть пока сослуживец улаживал ее личные дела, причем так успешно, Вера…

Вера уже любила другого – Джо Дассена. (А вот не надо смеяться!)

То есть вот эту мужественность, это благородство воина, этот честный волевой взгляд и эти серьезные мышцы (которые, по правде говоря, нравятся больше самим мужчинам, нежели женщинам!) – всю эту роскошь затмила собой французская субтильность, рефлексия, кучерявая голова и изящный французский торс. Короче, мужчина в белом. Ну и голос, конечно. О, этот голос. “Если б не было тебя…” А эта улыбка!..

И Вера влюбилась.

Хоть посылай опять этого почтового голубя (сослуживца, в смысле) в новое кругосветное путешествие в поисках счастья девы!..

Надо сказать, что никто не одобрил такого поворота в сюжете, такого легкомыслия в чувствах: вот оно, счастье, Вера, вот она, встреча, ты что?! Вера?! (Нет, ну ненормальная, да?) Сам Гойко Митич жаждет с ней встречи, а Вера!..

Нет, отныне и навсегда только Джо Дассен.



Но и с Джо Дассеном у Веры тоже не сложилось.

– Не успела, не успела!.. – печально повторяла Вера, как будто бы успей она, изловчись, смоги перелезть через тот проклятый железный занавес, – и он остался бы жив!

Ну а кто его знает?



Все эти дивные истории о Вериной любви Марина рассказывает мне посреди толкотни и шума в метро, сидя на скамейке где-то в переходе между развилкой поездов на “Сенную” и “Василеостровскую”.

О Марине. На ее новом берете два игривых помпона (почему-то кажется, что в таком берете Марина мечтала пойти в первый класс), две кошелки со снедью и редакционными рукописями, которые не горят (да что б они сгорели!), – в общем, две тети после работы присели на скамью, и их затянуло в воронку воспоминаний.

– А ты знаешь, что предки Джо Дассена были из Одессы?!

– И не у него одного. А предки Робера Оссейна, Дугласа!..

– Разве они тоже из Одессы?..

– Какая разница.

Замолкаем, вдруг свалившись в бездну с обрыва мысли: боже мой, это же наши одесские мальчики! И какие мальчики!.. Наши девочки могли их встретить на одесском пляже, куда мотались на каникулах в юности, на каком-нибудь Ланжероне, где “у моря, у синего моря…”.

В общем, две уже сильно повзрослевшие девушки сидят в метро и вспоминают время, когда их мальчики косили под героев Ремарка и Хэма, а девочки – под героинь: странные, непонятные, сложные… Сложные мужчины, сложные женщины. Контуженные искусством.

С тех пор отвращение и к тем, и к другим.

– …Нет, ну как это можно! Ну кто ж не любил Джо Дассена!.. Кто ж не грезил, слушая его “Если б не было тебя…”, что он поет именно о ней!.. Но всю жизнь любить мечту, эфир, воздух? Еще пошлее – артиста. Надуманная жизнь.

– Ну не скажи, – говорит Марина. – Да я сама, если хочешь знать, вышла замуж за Цибульского.

– За какого Цибульского?..

– Володька в юности был вылитый Збигнев Цибульский: такой же фейс, очки, прическа ежик и эти ботинки на микропоре, помнишь?..

И тут, видимо, наступил момент истины.

– Честно говоря, если вдуматься, то и я вышла замуж за мистера Дарси… Мистера Дарси, гордого и предубежденного. А до этого страстно любила графа Альберта Рудольштадта.

– Ну вот видишь. А ты говоришь.



Но вернемся к Вере.

Марина встретила ее много лет спустя, шагая по улице со своим пятилетним внуком Митей, – и, увидев Митю, Вера остолбенела. Остолбенела, пришла в себя (или не пришла!) и закричала:

– Это же Джо Дассен!

Митя улыбнулся тете.

И эта улыбка доконала Веру.

– Это его душа!..

И Вера сказала Мите:

– Ты – Джо. Тебя зовут Джо.

И тут же последовал контрольный вопрос:

– Как тебя зовут?

– Джо, – ответил Вере восприимчивый мальчик.

И был даже такой эпизод на даче. Митя мирно возился в песочнице, когда откуда-то, из соседнего окна, с пластинки или из радиоприемника, вдруг поплыл, обволакивая душу нежным туманом, этот голос: “Если б не было тебя…”

Митя поднял голову, прислушался и спросил Марину:

– Это я пою?



“Следующая станция…”

– Ну, пора! – спохватывается Марина. – А то пан Цибульский и мистер Дарси зададут нам трепку за неготовый ужин.

И мы разбегаемся по домам, Марина – на Сенную, я – на Васильевский, унося с собой историю Веры и эту безумную мысль: а вот если представить, что они встретились?..

Кто?!

Ну Юра и Вера, эти два мечтателя, два очарованных странника… То кто его знает?..

Но они не встретились. Тут единство времени и места не срабатывает, тут надо звать на помощь того плохого режиссера…



А Вера замуж так и не вышла. По простой причине – “Если б не было тебя…”. Но он ведь был!

А вы говорите, искусство не влияет!..

Гойко, кстати, тоже не женат.

Следы же Юры затерялись где-то в чужих странах, и неизвестно, ведут ли эти следы к счастью и стоит ли нам идти по этим следам.

А впечатлительный мальчик Митя вырос. Иногда, в праздники, он звонит Вере и говорит:

– Здравствуйте, Вера, это Джо.

Иван Цыбин

Секретный конструктор



Павел Цыбин. Имя и фамилия этого человека не так известны. Всю жизнь его сопровождал гриф особой секретности. Это он еще в 50-е годы создал проект первого отечественного многоразового космического корабля, ставшего прообразом “Бурана”. Это он разрабатывал пилотируемые космические корабли “Восход”, “Восход-2”, “Союз”. И это его обвинили в первой в мире гибели космонавта. Многие годы рассказ о том, чем занимался мой дед, был невозможен. И только теперь, когда я собрал почти все рассекреченные архивные документы, могу написать некоторые подробности из жизни близкого друга и соратника Сергея Королева.

– Рубин, Рубин, я – Заря. На связь!
– Заря, я – Рубин. Двигатель работал 146 секунд. Все идет нормально. Нормально все идет! Я – Рубин. Двигатель работал 146 секунд. Корабль был сориентирован правильно. Все идет нормально. Нахожусь в среднем кресле. Привязался ремнями.
– Поняли. Ждем на приземлении. Я – Заря. Прием.
– Спасибо! Передайте всем: произошло разделе…


Слова “произошло разделение”, сказанные Владимиром Комаровым, космонавтом с позывным “Рубин”, были последними, принятыми ранним утром 24 апреля 1967 года Главной оперативной группой управления под Евпаторией. И сколько бы потом оператор ни вызывал Рубина на связь – в ответ были лишь радиопомехи космической бездны. В это время на орбите корабль “Союз-1” уже разделился на три части – бытовой и приборно-агрегатный отсеки, которые вскоре сгорят в плотных слоях атмосферы, и спускаемый аппарат с космонавтом Владимиром Комаровым. Практически в этот момент на табло в группе управления вспыхнул транспарант “Авария-2”, что означало: спуск корабля идет по баллистической траектории, с бо́льшими перегрузками, чем это происходит в штатном режиме. Жизни Комарова это не угрожает, но поволноваться придется как космонавту, так и наземным службам. Оператор все продолжал монотонно говорить в микрофон: “Рубин, Рубин, я – Заря. Как слышишь меня? Прием!” Но все понимали, что пока капсула не пройдет плотные слои атмосферы, пока не раскроется основной парашют, стропы которого служат еще и антеннами радиосвязи, ответа на позывные никто не услышит. Оставалось только ждать. В этот момент по громкой связи объявили, что по расчетам баллистиков посадка произойдет через десять минут в 70 километрах восточнее Орска. Но ни через десять, ни через пятнадцать минут после этого Рубин на связь так и не вышел. Нарастающее волнение в зале оперативной группы управления снял доклад дежурного, что служба поиска обнаружила спускаемый аппарат южнее Орска и руководство поздравляет всех участников круглосуточной вахты.

Однако на самом деле начальник поисково-спасательной службы генерал Кутасин решил не докладывать сразу о том, что спускаемый аппарат разрушен и объят пламенем. И только к 8 утра в Евпатории узна́ют, что “Союз-1” с Владимиром Комаровым при посадке разбился.



Юные Сергей Королев, Павел Цыбин и Олег Антонов познакомились еще в 20-х годах в авиакружке. Троица грезила небом, они мечтали строить летательные аппараты. Свои первые планеры они поднимали в воздух и над Ленинградом, и в Коктебеле. Но постепенно каждый выбрал свой путь: Королев заинтересовался ГИРД (Группой изучения реактивного движения) и созданием ракет; Антонов сначала оставался верным планерам, но потом самолеты одержали верх, и в итоге именно машины Антонова стали лучшими в мире транспортными самолетами, а Цыбин еще долгое время создавал разные типы планеров. Во время войны, благодаря планеру КЦ-20 конструкторов Колесникова и Цыбина, советское командование могло поддерживать белорусских партизан. Этот тяжелый транспортный планер нес две тонны полезного груза! Самолетом на тросе его буксировали до линии фронта, там планерист отцеплялся, и бесшумно, ночью, машина долетала до партизанских отрядов, которые обозначали место посадки кострами. Машину быстро разгружали, сам планер был деревянным, поэтому его разбирали и сжигали, а летчика потайными тропами переправляли обратно. Так партизаны Белоруссии постоянно получали с “большой земли” все необходимое: продовольствие, боеприпасы, медикаменты, обмундирование… Ни один из этих планеров, летавших через линию фронта, не был немцами обнаружен и сбит. Машины Цыбина оказались единственными в Великой Отечественной войне летательными аппаратами, не пострадавшими от вражеских зениток.

Когда 9 мая 1945 года страна ликовала, а над Кремлем и Красной площадью не смолкал артиллерийский салют, Павел Цыбин был занят работой. Успешная карьера сорокалетнего конструктора шла в гору. У него собственное планерное КБ, безупречная репутация и испытания нового тяжелого транспортного планера Ц-25, который оказался незаменимым в Арктике, где не было специально оборудованных взлетно-посадочных полос для самолетов. Кроме этого, планеры Цыбина очень ценились за грузоподъемность. В связке, как правило, с Ил-12 планер долетал до места приземления, отцеплялся и совершал посадку. Ц-25 – единственный в мире безмоторный аппарат, который в конце 40-х годов прилетел на Северный полюс, доставив на льдину не только собачью упряжку, но и ГАЗ-67.

Следом еще более дерзкий проект – несколько планеров с пороховыми ускорителями для исследований околозвуковых скоростей. В 1948 году уже были начаты летные испытания новой машины, однако планерное конструкторское бюро, которым руководит Павел Цыбин, внезапно расформировывают.

В одночасье он теряет все: свое КБ, перспективные разработки новых планеров, а главное, любимую работу. Цыбину не нашлось места в авиапромышленности, поэтому он был вынужден уйти в другую отрасль. Его назначили начальником отдела испытаний в закрытом НИИ-88, занимавшемся сверхсекретными работами по изготовлению нового оружия – зенитных и баллистических ракет. Так Цыбин оказался опять вместе со своим старым другом Сергеем Королевым, к тому времени возглавлявшим один из отделов этого института.

Местом летных испытаний королевских ракет был определен полигон на границе Волгоградской и Астраханской областей – Капустин Яр.

Несмотря на бешеную нагрузку на испытаниях, Цыбин тайно успевает вести проектные разработки нового самолета, способного доставить атомную бомбу на территорию вероятного противника за океаном. Когда в 1954 году все разработки на бумаге были закончены, он отправил в Кремль секретное письмо, в котором описал придуманный им новый тип реактивного самолета, после чего Цыбина вернули в ряды действующих авиаконструкторов и он вновь возглавил собственное конструкторское бюро.

Этот самолет назывался РС – “Рекорд скорости”. Из-за необычной конструкции фюзеляжа и крыльев многие были уверены, что он не сможет летать, но его продули в аэродинамической трубе в ЦАГИ (Центральный аэрогидродинамический институт) и дали добро на летные испытания. Когда спустя много лет летчик-космонавт № 4 Павел Попович приехал в гости к Павлу Цыбину домой и увидел на шкафу модель этого самолета, то удивленно сказал: “О, кто-то нафантазировал! Какой замечательный истребитель-бомбардировщик!” Цыбин грустно-грустно на него посмотрел и ответил: “Паша! Это мой самолет. Моего КБ. И он был построен!”

Но к 1956 году стало ясно, что атомные бомбы проще доставлять за океан с помощью ракет. Тогда Цыбин переориентировал самолет и сделал из него РСР – реактивный самолет- разведчик. На заводе в Улан-Удэ было построено пять таких машин, и этот самолет мог стать сенсацией 50-х. Но Никита Хрущев, вдохновленный успешными запусками советских ракет, решил, что стратегическая авиация в таком количестве стране больше не нужна – всё могут сделать ракеты. И началась знаменитая хрущевская “антиавиационная кампания”. Проект Цыбина закрыли, а его КБ сократили. Летчик-космонавт Георгий Гречко вспоминал, что когда в самом конце 50-х – начале 60-х годов он проходил в Центральном НИИ авиационной медицины обследование на годность к полетам, у него отобрали всё – бритву, ремень и даже шнурки. Оказалось, что вместе с будущими космонавтами проходили комиссию и военные летчики, и когда их массово списывали, ссылаясь на всевозможные проблемы со здоровьем, случались попытки самоубийств.

Когда в конце 50-х сын Никиты Хрущева окончил Московский энергетический институт, только один человек сразу понял полезность молодого специалиста. Им был главный враг Королева, конструктор Владимир Николаевич Челомей, мечтавший отодвинуть конкурента и любыми способами стать первым в космической гонке. Подписав приказ о приеме на работу Хрущева-младшего, Челомей получил возможность узнавать обо всех веяниях авиакосмической отрасли с самого верха. Главная цель – воспользовавшись “антиавиационной кампанией” Хрущева остаться на плаву, а заодно и прихватить ряд чужих заводов и конструкторских бюро. Для этого несколько КБ, в том числе и КБ Павла Цыбина, были слиты в одно под руководством конструктора Мясищева, а потом Челомей просто “съел” это КБ, цинично отправив Мясищева в “почетную ссылку” директором Центрального аэрогидродинамического института. Так Павел Цыбин вместе со своим детищем РСР оказался у Челомея. После этого, зная о старой дружбе Цыбина с Королевым, Челомей решил нанести удар и по своему главному врагу. Он предложил Павлу Цыбину стать его первым заместителем, но о самолете-разведчике нужно будет забыть. Мол, эпоха этой машины уже прошла, и надо смотреть вперед. После этих разговоров с Челомеем Цыбин приходил домой бледным и тихо говорил жене: “Дуня, я его убью! Он преступник!”

В итоге Цыбин не стал предавать старого друга Королева, отказался от предлагаемой должности и написал заявление об уходе. Челомей отомстил мгновенно. Он приказал уничтожить построенные цыбинские самолеты-разведчики, увы, оставшиеся в его КБ. Но рабочие на заводе в Улан-Удэ встали на защиту и долгое время не давали резать на металлолом готовые самолеты Цыбина.

Сергея Королева авиационные дрязги почти не коснулись. Начиная с 1945 года он трудился над созданием советской ракеты. Но Королев понимал, что ракета, кроме военных целей, могла осуществить мечту всей планеты – полет в космос. В 1956-м, когда КБ Цыбина еще работало в полную силу, Королев приехал к старому другу. Разговор был длинным – необходимо создать возвращаемый космический корабль для полета человека. И Павел Цыбин разработал блестящий проект челнока. Когда Королев увидел его макет, то долго вертел в руках, складывал и раскладывал крылья, а потом сказал: “Слушай, Паша, а ведь он по форме очень похож на лапоть. Пусть будет «Лапотком»?” Однако воплотить в реальность “Лапоток” не смогли по нескольким причинам: и материалы еще были несовершенны, и сам Королев не до конца понимал, какой корабль будет оптимальным для первых полетов человека в космос – многоразовый челнок, похожий на самолет, или одноразовый аппарат, о форме которого еще не было ни малейшего представления.



С раннего утра 24 апреля 1967 года заместитель главного конструктора Павел Цыбин был в своем служебном кабинете в ОКБ-1 в подмосковных Подлипках. Накануне он вернулся с Байконура со старта корабля “Союз-1”, знал, что на орбите произошел отказ некоторых систем, и ждал сообщений о благополучной посадке. Цыбин так погрузился в свои размышления, что на противный ноющий звонок внутреннего телефона, на котором не было диска, а лишь размещалась надпись “Мишин”, отреагировал не сразу. Сняв трубку, Цыбин постарался говорить спокойно:

– Добрый день, Василий Павлович!

Мишин взревел:

– Добрый?! Сейчас вы узнаете, какой он добрый! Спускаемый аппарат при посадке разбился. Комаров погиб. Ну что, добрый?

– Почему разби…

– Почему? Это вы должны выяснить! Берите Анохина и немедленно на аэродром! Чтобы через час вы уже летели в Орск. Все ясно?

– Ясно, Василий Павлович.

В трубке послышались короткие гудки. Цыбин на несколько секунд замер. Он не мог поверить в то, что услышал от главного конструктора. Времени на осмысление не оставалось, и он машинально набрал номер Анохина:

– Сергей Николаевич? – сказал Цыбин, стараясь не выдавать волнение.

– Да, Павел Владимирович!

– Ты можешь сейчас зайти ко мне?

– Да, конечно.

– Жду.

У Цыбина было минуты две. Он попытался вернуться к записям, но только сломал карандаш. Достав чистый лист и положив его на стол поверх остальных бумаг, взял перочинный нож и стал чинить карандаш, хотя в углу стола стояло много идеально отточенных карандашей. Было ясно, что за этим механическим занятием он силился понять, что могло произойти. В этот момент дверь открыл командир отряда гражданских космонавтов Анохин.

– Здравствуйте, Павел Владимирович!

– Здравствуй, Сергей Николаевич!

Цыбин называл Анохина на “ты” только в крайних случаях. Анохин знал это и сразу спросил:

– Что случилось?

– Слу… чи… лось… – Цыбин растягивал это слово, как бы собираясь с духом. – Случилась трагедия. Мне только что звонил Мишин. Спускаемый аппарат разбился. Комарова больше нет. Мы с тобой сейчас же должны вылететь на место падения. Собирайся. У нас не более четверти часа.

– Павел Владимирович, а что, отказ техники?

– Пока ничего не известно. Мы с тобой всё это должны выяснить. Увидеть собственными глазами то, что осталось от корабля. И чем быстрее – тем лучше. Собирайся.

Анохин ушел, а Цыбин, как ему показалось, еще долго всматривался в портрет своего друга Королева.



К 1960-му Сергей Королев запустил в космос первый искусственный спутник Земли, отправил аппараты на Луну, Марс и Венеру и, что немаловажно, собрал вокруг себя команду блестящих профессионалов-единомышленников. Узнав о том, что у его друга Павла Цыбина закрыли проекты и уничтожили конструкторское бюро, Королев немедленно позвонил ему и пригласил к себе. Их встреча состоялась 20 марта 1960 года в доме Королева в Останкине. Цыбин привез с собой своего семнадцатилетнего сына Сергея и, войдя в гостиную, сказал Королеву: “Ну, вот тебе еще один Сергей Павлович”. Королев хитро посмотрел на молодого Цыбина и по-доброму усмехнулся: “Сергей Павлович я один, а это еще – Серега. При нем всё можно говорить?” Павел Цыбин утвердительно кивнул. Королев сказал: “Ты делал РСР, а теперь будешь делать спутник- разведчик. Тебе этот опыт разведывательного самолета очень пригодится”. Закончил эту встречу Королев так: “Павел, не волнуйся, будешь ты доктор наук, будешь ты Герой соцтруда, будешь ты генерал – ты это все давно заслужил”. И через несколько дней Цыбин вышел на работу к Королеву в ОКБ-1.

Цыбин получил должность заместителя Королева и немедленно занялся спутником-разведчиком. Несмотря на то, что самой престижной работой в ОКБ-1 считалась подготовка пилотируемого полета человека в космос, 1 мая 1960 года, когда над Уралом был сбит американский самолет-разведчик У-2, стало ясно – создание спутника-шпиона нужно форсировать. Все 50-е годы американские самолеты спокойно вели фоторазведку нашей территории – авиабазы в Турции и Пакистане обеспечивали максимально быстрый доступ к территории СССР. У нас же такой возможности не было. Единственный способ получить фотоматериалы – космическая съемка. Королев и Цыбин быстро приняли решение – делать спутник-разведчик на базе корабля “Восток”. Вместо кресла космонавта и приборов для пилотируемого полета внутрь корабля поместили длиннофокусную фотоаппаратуру, а также придумали сложную систему ориентации и стабилизации “Востока”, который назывался теперь корабль-спутник “Зенит-2”. Первый испытательный полет “Зенита” дал возможность Главному разведывательному управлению СССР обнаружить по крайней мере два неизвестных ранее ядерных центра на территории Соединенных Штатов. Кроме этого, появилась возможность постоянно контролировать количество кораблей у противника на базе: сколько из них вышло спустя какое-то время, куда вышло, какое соединение где находится. Мы также считали, сколько самолетов на аэродромах около нас или в других частях планеты. И такой контроль спасал мир от войны. В 1966-м за эту работу Павел Владимирович Цыбин получил Ленинскую премию.

Параллельно с созданием спутника “Зенит-2” Цыбин работает над первым в мире трехместным пилотируемым кораблем “Восход”. В октябре 1964-го на нем летят на орбиту Владимир Комаров, Константин Феоктистов и Борис Егоров. А к следующему году уже сделана модификация корабля с возможностью выхода человека за пределы “Восхода”. Конструкторы придумали сложную складную шлюзовую камеру, через которую Алексей Леонов первым в мире вышел в космос. После использования эта камера отстреливалась от корабля, а спускаемый аппарат приземлялся. В королевском КБ работал конвейер по производству космических кораблей. Но сам главный конструктор понимал, что на “Востоках” и “Восходах” мы долго летать не сможем. Уже тогда, зная, что американцы, оставленные нами позади в космической гонке, попытаются взять реванш в лунной программе, Королев готовил новый проект – корабль “Союз”. Времени было мало, и Главный требовал от подчиненных полной отдачи. Как вспоминал сам Павел Владимирович: “Бывало, звонит Королев и просит зайти. Прихожу. Королев говорит: «Есть такая-то идея. Сколько тебе нужно времени на ее обдумывание?» Отвечаю, что недельки две. «Ну, давай, думай!» – говорит Королев. Не успеваю дойти до кабинета, вот только вошел, сразу звонок Сергея Павловича: «Павел, ну что, ты подумал? Что-нибудь придумал?» Уже сразу вопрос!”

К началу 1966 года под руководством Павла Цыбина была сделана бо́льшая часть конструкторской документации нового корабля “Союз”. Уже было понятно, как выглядит будущий корабль. Шли испытания всех систем и изготовление экспериментальных образцов. Лунная модификация “Союза” должна была обеспечить СССР первенство в соревновании с США за естественный спутник Земли. И никто из окружавших Королева не подозревал, что их Главному оставалось жить считаные дни.

23 декабря 1965 года в королевском ОКБ-1 был праздник – 60-летие Павла Владимировича Цыбина. В президиуме – космонавты, генералы, академики, конструкторы и сам Главный – Сергей Павлович Королев. Магнитофонная пленка, подаренная в тот день Цыбину, пролежала в его шкафу на полке самых ценных вещей сорок два года, и никто ни разу ее не слушал. А когда я ее поставил, то услышал, о чем говорил Королев в своем последнем выступлении за три недели до смерти: “Дорогой Павел Владимирович! Давно мы знакомы. И вот вспоминается то время, когда мы вместе с тобой учились летать на планерах, потом – в летной школе. Тогда Павел Владимирович был такой худощавый светлоголовый паренек, и, как сейчас помню, мы все про себя его звали просто Пашка. Кто летит? Пашка Цыбин. И вот прошли годы, и я рад, Павел Владимирович, что сегодня, в этот торжественный для тебя день, столько хороших людей так добро тебя приветствовали. Я рад присоединить и свое, самое сердечное поздравление, мой дорогой друг, и пожелать тебе сил и счастья в твоей работе и в жизни. Понимаю, что нелегко тебе приходится. Бывает, закипит, скажешь что-нибудь крепкое, нашумишь, а ты потом приходишь и говоришь: «Ну, чего ты, чего ты? Ну, всё сделаем, уладим, ну, не сердись!» Ну, что ты сделаешь тут, а? Вот я тебя за то, что ты ещё и человек такой хороший, очень люблю и уважаю”.

24 апреля 1967 года. Спецрейс Москва – Орск. На место аварии спускаемого аппарата корабля “Союз-1” и гибели Владимира Комарова летят лишь несколько инженеров, техников, кинооператор, а также Сергей Анохин и Павел Цыбин.
– Не знаю, Сергей Николаевич, не знаю… – тихо сказал Цыбин, смотря в иллюминатор. – Даже предположить не могу.
– Павел Владимирович, но ведь аппарат ударился о землю с огромной скоростью. Значит, парашют не вышел или не наполнился. Так?
– Может, и так. Даже скорее всего так. Но ведь мы с тобой не знаем ответа на самый главный вопрос – почему?
– А вы уверены, что мы сможем установить истинную причину трагедии?
– Мы обязаны это сделать. Во что бы то ни стало обязаны.
– Даже если мы установим причину, Мишин не упустит возможности свалить вину на кого-то другого, ведь…
Цыбин перебил Анохина:
– А знаешь, на кого он все свалит? На меня. Это его единственный шанс избавиться от меня в качестве своего заместителя.
– Павел Владимирович, вы не перегибаете?
– Сергей Николаевич, сколько мы с тобой, с Королевым да Антоновым вместе работали? О чем только не мечтали, когда собирали первые фанерные планеры. А как ты испытывал самолеты… Мы же работали ради идеи! А теперь главное отрапортовать об очередном успешном запуске. Вот, дорапортовались… И Мишину сейчас главное сухим из воды выйти. Вот увидишь.
– Павел Владимирович, но неужели он посмеет вас отстранить от должности?
– Уверен.
Цыбин снова посмотрел в иллюминатор.
– И вы так спокойно об этом говорите?
– Нам сейчас нужно причину аварии установить, а не думать о том, что сделает Мишин. Что сделает – то и сделает.
Цыбин взял газету и стал ее внимательно читать.


После смерти Королева в январе 1966-го новым Главным конструктором стал Василий Мишин. В королёвском хозяйстве, много лет работавшем как лучший часовой механизм, все думали, что бывший первый заместитель Королева, Мишин, достойно продолжит дело главного конструктора, тем более что Сергей Павлович успел заложить основу для работы на годы вперед. Но вышло все иначе. Заместители Королева, которые теперь стали замами у Мишина, чувствовали себя с ним на равных, и он не смог этого пережить. После того как Василий Павлович занял кресло Королева, на предприятии началась серьезная реорганизация. При этом новый главный требовал ускорить работы по “Союзу”. Параллельно с изготовлением кораблей шла переподготовка космонавтов для полетов на новой и более сложной машине. В кратчайшие сроки, к осени 1966 года, были сделаны опытные образцы кораблей, и начались пробные беспилотные пуски. Но, в отличие от предыдущих “Востока” и “Восхода”, здесь все складывалось неудачно. Первый “Союз” вообще не вернулся на Землю. Попытка второго пуска привела к взрыву ракеты и полному разрушению стартовой площадки. А третий корабль вернулся, но с прогоревшим лобовым щитом, что привело к его разгерметизации и затоплению после посадки на лед Аральского моря. И вот после этих трех испытаний, в составе которых не было ни одного чистого, было принято решение запустить пару кораблей – № 4 и № 5 – с экипажами: № 4 – Комаров, № 5 – Быковский, Елисеев, Хрунов. Осуществить стыковку этих кораблей и переход Елисеева и Хрунова из корабля Быковского в корабль Комарова с последующей расстыковкой, спуском, и посадкой. Дед был честным человеком и очень долго не подписывал разрешение на запуск корабля с Комаровым, но на него давил Главный конструктор, который был в этом заинтересован, а на Мишина давили сверху – из министерства и ЦК партии. Это был 1967-й – год пятидесятилетия Октябрьской революции. Именно в этот момент был необходим старт нового космического корабля, чтобы еще раз доказать всему миру, что советские наука и техника – передовые на планете. Старт первого корабля “Союз” был намечен в ночь на 23 апреля. Успешное завершение полета должно было стать еще одним подарком советским людям к Первомаю юбилейного года.

Прощаясь с Комаровым на Байконуре, Павел Цыбин, несмотря на все свои опасения, искренне надеялся, что полет пройдет успешно. Но на этот раз нештатные ситуации сыпались как из прохудившегося мешка… Сразу после выхода на орбиту у корабля Комарова не открылась левая солнечная батарея, отказал ионный датчик, корабль никак не стабилизировался в положении на Солнце, и от этого нормальное электроснабжение “Союза” стало невозможным. Старт второго корабля с тремя космонавтами отложили и, начиная с 12-го витка, пытались посадить “Союз-1”. Только на 19-м витке Комарову удалось вручную правильно сориентировать корабль, выдать точные команды по работе тормозной двигательной установки и войти в плотные слои атмосферы. Корабль не просто садился на нашей территории, он садился в точно заданном районе. Всем казалось, что это счастливый финал несчастливого пуска. Но специалисты радовались рано: у спускаемого аппарата не вышел купол основного парашюта, а у запасного перепутались стропы, и он не смог наполниться воздухом. Спускаемый аппарат с Владимиром Комаровым врезался в землю на скорости около трехсот километров в час…

В полдень 24 апреля 1967 года Цыбин с Анохиным приехали на место трагедии. Картина была чудовищной. С момента аварии прошло шесть часов, а искореженные куски спускаемого аппарата еще дымились. Несколько членов группы поиска аккуратно просеивали землю, пытаясь найти уцелевшие фрагменты тела космонавта. Кинооператор снимал происходящее. Неподалеку стояла пара местных жителей – они первыми прибежали к горящим обломкам и стали закидывать их землей.
На все это потрясенно смотрели Цыбин и Анохин. Их молчание прервал подошедший руководитель группы поиска и спасения Евгений Уткин:
– Павел Владимирович! Обгоревший торс Комарова, ну, то, что смогли найти сразу, мы, как приказал Каманин, отправили в Москву. Но ребята нашли еще фрагменты тела. Что нам делать?
– Соберите всё, что найдете, и похороним здесь, – тихо сказал Цыбин.
– А Москва? А Каманин? Если они узнают – нам несдобровать!
– Не беспокойся, Женя. Я все возьму на себя. Иди, работай.
Уткин ушел, а Цыбин и Анохин всё смотрели и смотрели на обломки. Их ноги будто вросли в землю. Первым опомнился Анохин:
– Во время войны каких только сгоревших самолетов я не видел, но это не идет ни в какое сравнение!
– Ну что ты хочешь, Сергей Николаевич, ведь перекись водорода, как видишь, гораздо страшнее авиационного керосина.
– Местные жители первыми пытались погасить пожар землей, да куда там!
– В баках же было около тридцати килограммов концентрированной перекиси водорода! В ней горит даже то, что не горит вообще… Это страшно!
В этот момент Цыбин и Анохин увидели подошедшего к обломкам Гагарина – он срочно прилетел из Евпатории из Главной оперативной группы управления. Юрий Алексеевич молча стоял перед обломками спускаемого аппарата и перед брезентовыми носилками, на которых лежали останки Комарова. По щекам Гагарина текли слезы.
Когда разбор обломков был завершен, Владимира Комарова захоронили там же. Кто-то нашел треугольный камень и поставил на могильный холмик, а Анохин снял свою фуражку и положил рядом. Цыбин, Анохин, Гагарин, вся группа поиска и спасения долго молча стояли перед могилой их друга и коллеги. И только птицы с веселым щебетанием летали вокруг.
Через несколько дней в Москве состоялось официальное прощание с Комаровым – урну с прахом космонавта захоронили в Кремлевской стене. С тех пор у Владимира Комарова две могилы: одна – на главной площади страны, а вторая – там, где оборвалась его жизнь. В степи. Под Орском.


Павел Цыбин пробыл на месте гибели Комарова два дня и к вечеру 25 апреля 1967 года вернулся в Москву. Дома его просто не узнали – настолько он изменился. Но и для всех, конечно, это был тяжелейший удар, потому что это была первая гибель космонавта в мире.

Главный конструктор Мишин довольно быстро во всем “разобрался” и объявил, что в произошедшей трагедии виноват его заместитель Павел Цыбин, поскольку под его руководством проводилась экспериментальная отработка парашютной системы и именно из-за аварии системы приземления погиб Комаров. Это была формальная причина.

Впоследствии комиссия установит, что катастрофа случилась из-за нарушения технологии при изготовлении этого спускаемого аппарата в цехе и Цыбин ни в чем не виновен. Но все это будет много позже. А пока Цыбина сняли с должности заместителя главного конструктора и перевели в заместители начальника одного из многочисленных комплексов конструкторского бюро.

Через много лет, на торжественном собрании, посвященном юбилею Комарова, Василий Мишин публично объявит, что только он виноват в гибели космонавта. Павел Попович рассказывал мне, что он был на этом собрании в Академии Жуковского, сидел в Президиуме рядом с Мишиным. И даже после его выступления, когда тот сел обратно, пожал ему руку под столом, чтобы никто не видел. А еще шепнул Мишину, что не ожидал от него признания вины.