Если бы мне надо было написать этот роман, его основной мотив поначалу долго бы таился в глубине, и только потом, постепенно, он бы «захватил власть». Мотив жены Пола, — третьей. Сначала Элла о ней не думает. Потом ей приходится делать над собой сознательные усилия, чтобы о ней не думать. Это происходит тогда, когда она понимает, что ее отношение к этой неведомой женщине достойно презрения: она чувствует свой над ней триумф, получает удовольствие оттого, что отобрала у нее Пола. Когда Элла впервые осознает это чувство в себе, ей становится так стыдно и так страшно, что она поскорее его прячет, хоронит в себе. И все же тень третьей вырастает снова, и для Эллы становится уже невозможным о ней не думать. Она много думает о той невидимой женщине, к которой Пол всегда возвращается (и к которой он всегда будет возвращаться), но теперь уже не с торжеством, а с завистью. Она ей завидует. Медленно и постепенно, помимо собственной воли, она в своем воображении создает образ безмятежной, спокойной, не ревнивой, не завистливой, нетребовательной женщины, внутри которой таится неисчерпаемый источник счастья: она самодостаточна и, в то же время, всегда готова своим счастьем поделиться, когда кому-то это нужно. Элле приходит в голову (но много позже, примерно года через три), что непонятно, откуда взялся этот дивный образ, поскольку он никак не соответствует тому, что Пол когда-либо рассказывал ей о своей жене. Откуда ж он пришел? Постепенно Элла понимает, что такой она хотела бы быть сама, воображаемая женщина — это ее собственная тень, она воплощает в себе все то, чего нет в Элле. Потому что к этому времени она уже осознает свою полную зависимость от Пола, и это ее пугает. Каждой ниточкой своего существа она вплетена в него, и она уже не может себе представить жизни без него. Одна мысль о том, что она остается без него, ведет к тому, что холодный черный кокон страха вбирает ее полностью в себя, поэтому она не думает об этом. И она цепляется, как она постепенно начинает понимать, за образ той, другой, женщины, находя в ней какую-то опору и защиту для себя самой.
Второй мотив, по сути, является неотъемлемой частью первого, хотя это прояснится только в конце романа, — это ревность Пола. Ревность нарастает, и ритмически она связана с его медленным уходом от нее. Он обвиняет Эллу, полушутливо, полусерьезно, в том, что она спит с другими. В кафе он обвиняет ее в том, что она строила глазки мужчине, которого она даже не заметила. Сначала — она смеется. Позже в ней нарастает чувство горечи, но она всегда подавляет эту горечь, это слишком опасно. Позже, когда она уже поймет смысл того образа другой, безмятежной, и так далее, женщины, который сама создала, она начнет размышлять о ревности Пола и начнет думать — не из-за горечи, а просто чтобы это понять, — что же за этим стоит. Она придет к выводу, что тень Пола, его воображаемый третий, это — распутник, который сам себе противен, свободный, легкомысленный и бессердечный. (В эту игру он, подтрунивая над самим собой, с ней иногда играет.) А это означает, что, когда Пол вступил в отношения с Эллой, отношения серьезные, распутник в нем самом был изгнан, отброшен в сторону и теперь, скрываясь в глубинах его личности, ждет своего часа, временно неиспользуемый, ожидающий своего возвращения. И Элла теперь видит, как рядом, бок о бок с прекрасной, мудрой, безмятежной женщиной, ее тенью идет все время темный силуэт этого заядлого бабника, который противен сам себе. Две эти плохо сочетающиеся фигуры идут все время бок о бок, при этом — в ногу с Эллой с Полом. И наступает такой момент (но только в самом конце романа, это кульминация), когда Элла думает: «Теневая фигура Пола, тот мужчина, которого он всюду видит, даже в мужчине, которого я и не заметила, — это же почти развратник из водевиля. А это означает, что со мною Пол общается своею „позитивной“ (выражение Джулии) половиной. Со мной он хороший. Но у меня в качестве тени выступает хорошая женщина, и взрослая, и сильная, и не просящая ничего. Что означает, что я общаюсь с ним своею „негативной“ половиной. То есть та горечь, которая, я чувствую, растет во мне против него, — это просто насмешка над истинным положением вещей. На самом деле он в этих отношениях лучше, чем я, и эти невидимые фигуры, которые ни на минуту нас не покидают, лучшее тому доказательство».
Второстепенные мотивы. Ее роман. Он спрашивает, что она пишет, и она ему отвечает. Нехотя, потому что, когда Пол заговаривает о ее писательстве, его голос всегда полон недоверия. Элла говорит:
— Это роман о самоубийстве.
— А что ты знаешь о самоубийстве?
— Ничего, я просто пишу.
(С Джулией она горько шутит про то, как Джейн Остин, когда кто-нибудь входил к ней в комнату, прятала свои романы под промокашками; цитирует сентенцию Стендаля, что любая пишущая женщина, если ей нет еще пятидесяти, должна писать под псевдонимом.)
Следующие несколько дней он рассказывает ей о своих пациентах с суицидными наклонностями. У нее уйдет немало времени, прежде чем она поймет, что он это делает потому, что считает, что она слишком наивна и невежественна для того, чтобы писать о самоубийстве. (И она даже с ним соглашается.) Он поучает ее. Она начинает прятать от него свою работу. Она говорит, что ей вовсе не хочется «быть писателем, она просто хочет написать эту книгу и посмотреть, что получится». Похоже, это звучит для него как полная бессмыслица, и скоро он начинает жаловаться, что она использует его профессиональные знания, чтобы получить материал для романа.
Мотив Джулии. Полу не нравятся отношения Эллы с Джулией. Он видит в этом какой-то заговор против него и отпускает профессиональные шуточки о лесбийских аспектах этой дружбы. На что Джулия отвечает, что в таком случае, должно быть, и его дружеские отношения с мужчинами гомосексуальны? Но он говорит, что у нее нет чувства юмора. Первое инстинктивное побуждение Эллы — пожертвовать Джулией ради Пола; но позже их дружба видоизменяется, в ней начинает прослеживаться критическое отношение к Полу. Они ведут изощренные беседы, исполненные критических прозрений, в их основе — критическое отношение к мужчинам как таковым. При этом Элла не считает это изменой Полу, потому что их разговоры происходят в другом измерении, — это мир изощренных откровений и открытий, не имеющий никакого отношения к тому чувству, которое внушает ей Пол.
Мотив материнской любви Эллы к Майклу. Она ведет непрекращающуюся битву за то, чтобы Пол стал Майклу отцом, и она всегда эту битву проигрывает. А Пол говорит: «Потом ты только порадуешься, ты увидишь, что я был прав». Что может означать лишь одно: «Когда я от тебя уйду, ты будешь рада, что я не завязал тесных отношений с твоим сыном». Поэтому Элла предпочитает этого не слышать.
Мотив отношения Пола к своей профессии. В этой области у него существует внутренний раскол. Он серьезно относится к своей работе с пациентами, но сам высмеивает тот жаргон, к которому при этом прибегает. Он может рассказать о ком-нибудь из своих пациентов, и рассказ этот будет полон тонкого понимания и глубины, и говорить он будет при этом на языке литературы и чувств. Потом он может истолковать тот же самый сюжет в психоаналитических терминах, высвечивая его совсем в другом измерении. А потом, спустя пять минут, он может весьма умно и иронично высмеять те термины, которые сам только что использовал в качестве мерила для оценки литературных норм и истинных чувств. И в каждый момент, в каждой из этих ипостасей — литературной, психоаналитической — человека, который ниспровергает все системы представлений, претендующие на окончательность, он будет сохранять полную серьезность и ожидать от Эллы полного его приятия в каждый из моментов; и он расстраивается, когда она пытается как-то увязать между собой все эти его ипостаси.
Их совместная жизнь наполняется устойчивыми выражениями и символами. «Миссис Браун» означает его пациентов и женщин, которые обращаются к ней за помощью.
«Твои литературные обеды» — это его обозначение ее предполагаемых измен; иногда он говорит это с юмором, иногда — серьезно.
«Твой трактат о самоубийствах». Ее роман, его к нему отношение.
И еще одно выражение, которое приобретает все большее и большее значение, хотя, когда Пол употребляет его впервые, Элла не сознает, насколько глубокие аспекты его мироощущения находят в ней свое отражение. «Мы с тобой оба толкатели камней». Так он называет все то, в чем он, по его мнению, не состоялся. Его борьба с нищетой, в которой он родился, борьба за стипендии, за высшие медицинские степени и звания были продиктованы стремлением к созидательному труду, стремлением стать ученым. Но теперь он уже знает, что подлинным ученым ему не быть. И этот его изъян отчасти связан с одним из лучших свойств его личности — с его неизменной и неустанной готовностью сострадать бедным, невежественным, больным. Всегда, когда перед ним вставал выбор — работа в библиотеке, в лаборатории или помощь слабым, — он выбирал второе. Никогда уже ему не быть первопроходцем, светочем, освещающим нехоженые тропы. Он стал человеком, который борется со средним классом, с реакционным медицинским руководством, старающимся держать его подопечных взаперти, а его пациентов одевать в смирительные рубашки. «Ты и я, Элла, мы оба неудачники. Всю свою жизнь мы бьемся с людьми, которые незначительно глупее нас самих, пытаясь довести до их сознания те истины, которые великим людям были известны всегда. Великим людям уже не одно тысячелетие известно, что запереть больного человека в одиночную камеру означает ему навредить. Им уже не одно тысячелетие известно, что бедняк, который боится своего домовладельца и полиции, — это раб. Они давно это знают. Мы это знаем. Но знает ли это несметное множество просвещенных британцев? Нет. Это наше с тобой дело, Элла, твое и мое, — сказать им это. Потому что великие люди слишком велики, чтобы их тревожить. Они уже разрабатывают способы колонизации Венеры и со дня на день они начнут возводить ирригационные сооружения на Луне. Вот что является важными задачами современности. А мы с тобой толкаем валуны. Всю свою жизнь мы, и ты, и я, вкладываем всю свою силу, весь наш талант в то, чтобы толкать огромный камень на вершину горы. Камень — это та истина, которая великим известна инстинктивно, а гора — это глупость человечества. Мы толкаем камень. Иногда я думаю, что лучше бы я умер, прежде чем получил работу, к которой так стремился, — мне думалось, что это будет что-то творческое. На что я трачу свое время? Я объясняю доктору Шакерли, маленькому напуганному человечку из Бирмингема, который мучает свою жену, потому что он не знает, как женщину любить, что он обязан отворить двери своей больницы, что он не должен держать несчастных и больных людей рассаженными по камерам со стенами, обитыми белой стеганой кожей, в темноте и что смирительные рубашки — это глупость. Вот как проходят мои дни. А лечить болезнь, вызванную устройством общества, — это так глупо, что… А ты, Элла. Ты даешь советы женам рабочих, которые хороши ровно настолько же, как их мужья. Советуешь им следовать веяниям моды и обставлять дома согласно диктату бизнесменов, которые используют снобизм для того, чтоб делать деньги. И бедным женщинам, рабыням всеобщей глупости, ты рекомендуешь пойти и записаться в клуб или заняться полезным для здоровья хобби любого рода, чтобы отвлечься от того, что их никто не любит. А если оздоровительное хобби не помогает, а с чего оно должно помочь, они идут ко мне в амбулаторию лечиться… Лучше бы я умер, Элла. Лучше бы я умер. Нет, разумеется, ты этого не понимаешь, я вижу это по твоему лицу…»
И снова смерть. Смерть вышла из ее романа и пришла в ее жизнь. И все же это смерть в виде энергии, потому что работает этот человек как одержимый, и движет им яростное злое сострадание, да, этот человек, который говорит, что лучше бы он умер, не знает отдыха и трудится на благо беспомощных людей.
Это как будто бы роман уже написан, и я его читаю. И сейчас, когда я вижу его в его целостности, я вижу еще одну тему, в которой не отдавала себе отчета, когда только начинала. Тема эта — наивность.
С того самого момента, как Элла встречает Пола и начинает его любить, с того момента, когда она впервые употребляет слово «любовь», зарождается наивность.
И вот теперь, вспоминая свои отношения с Майклом (я использовала имя моего настоящего любовника для вымышленного сына Эллы с той вымученной улыбочкой, с которой пациент выкладывает психоаналитику те данные, которых он долго ждал и которые сам пациент считает не имеющими к делу никакого отношения), я прежде всего вижу собственную наивность. Любой разумный человек мог бы предугадать развязку этой любовной истории с самого начала. И все же я, Анна, как и Элла с Полом, отказывалась это видеть. Пол породил Эллу, Эллу наивную. Он уничтожил в ней Эллу знающую, сомневающуюся, утонченную, и раз за разом, с ее добровольного согласия, он усыплял ее разум, и она плыла по темным волнам своей любви к нему, по волнам своей наивности, что можно также назвать спонтанной творящей верой. И когда его собственное неверие в себя уничтожит эту влюбленную женщину, так что она снова начнет думать, она начнет сражаться за возврат к наивности.
Сейчас, когда меня влечет к мужчине, я могу оценить глубину возможных с ним отношений по тому, до какой степени во мне воссоздается Анна наивная.
Порою, когда я, Анна, оглядываюсь назад, мне хочется смеяться в голос. Так, завистливо и неприятно удивляясь, смеется знание над невинностью. Сейчас я неспособна так поверить. Я, Анна, никогда бы не позволила себе романа с Полом. Или с Майклом. Или, скорее, я бы позволила себе вступить в любовные отношения, и всё, точно при этом зная, что будет дальше; я бы вступила в осознанно бесплодные, ограниченные отношения.
Что Элла за эти пять лет утратила, так это способность творить через наивность.
Конец их романа. Хотя тогда Элла это так не называла. Она станет использовать это слово позже, с чувством горечи.
Элла начинает понимать, что Пол от нее уходит, в тот момент, когда она замечает, что он перестал помогать ей с письмами. Он говорит:
— А что толку? Целыми днями в больнице я разбираюсь с вдовой Браун. И я не могу ничего сделать, ничего настоящего. Кому-то там немножко помог, кому-то здесь. В конечном итоге, толкатели камней пользы никакой не приносят. Мы только воображаем себе, что приносим. Психиатрия и социальная работа — это лишь наложение припарок на никому не нужные страдания.
— Но, Пол, ты знаешь, что ты им помогаешь.
— Все время я думаю, что все мы очень устарели. Что это за врач, который видит в своих пациентах жертв мирового зла?
— Если бы ты и вправду так думал и так к этому относился, ты бы не стал так много и тяжело работать.
Он заколебался, а потом нанес свой удар:
— Но, Элла, ты мне любовница, а не жена. Почему ты ждешь от меня, что я стану делиться с тобой всем, что входит в понятие «эта серьезная штука жизнь»?
Элла разозлилась:
— Каждую ночь ты лежишь в моей постели и рассказываешь мне все. Я твоя жена.
Как только она сказала это, она поняла, что подписала приказ об окончании романа. И то, что она не говорила об этом раньше, показалось ужасной трусостью. В ответ он издал оскорбленный смешок, знак расставания.
Элла заканчивает свой роман, и его принимают к печати. Она знает, что роман получился вполне хороший, но не выдающийся. Если бы ей надо было написать на него рецензию, она бы его прочла и написала бы, что это маленький честный роман. Но Пол, прочтя его, реагирует крайне саркастически.
Он говорит:
— Что ж, всем нам, мужчинам, пора бы уже подать в отставку, уйти из жизни.
Она пугается и спрашивает:
— Что ты имеешь в виду?
Но она не может удержаться от смеха, потому что он, пародируя самого себя, сказал это с преувеличенным драматизмом и получилось смешно.
Тогда, оставив этот пародийный тон, он говорит с величайшей серьезностью:
— Моя дорогая Элла, разве ты не знаешь, какая великая революция совершается в наши дни? Русская революция, китайская революция — все это ничто. Настоящая революция наших дней — это восстание женщин против мужчин.
— Но, Пол, для меня все это пустой звук.
— На прошлой неделе я посмотрел один фильм, я пошел в кино один, без тебя, это такой фильм, который мужчина должен смотреть один, сам по себе.
— Какой фильм?
— Известно ли тебе, что теперь женщины могут иметь детей без помощи мужчин?
— Но ради всего святого, зачем нам это?
— Можно наложить лед на женские яичники, например. У женщины может быть ребенок. Человечеству мужчины больше не нужны.
Услышав это, Элла хохочет, ее уверенность в себе возвращается.
— Но какая же женщина в здравом уме захочет, чтобы вместо мужчины в ее жизни у нее был лед на яичниках?
Пол тоже смеется.
— Элла, шутки в сторону, как бы там ни было — это примета нашего времени.
В ответ на это у Эллы вырывается:
— Боже мой, Пол, да если бы за эти пять лет ты хоть раз, в любой момент, попросил меня о ребенке, я была бы так счастлива!
Инстинктивное испуганное движение. Он отстраняется, уходит от нее. Потом, посмеиваясь, он отвечает ей, осторожно, тщательно подбирая слова:
— Но, Элла, я говорю о самом принципе. Мужчины больше не нужны.
— Да ну эти принципы, — смеется Элла. — Ты сумасшедший. Я всегда это говорила.
На что он спокойно и уравновешенно отвечает:
— Ну что же, может быть, ты и права. А ты, Элла, женщина очень здравомыслящая. И всегда такой и была. Ты говоришь, я сумасшедший. Я это знаю. И я все больше и больше схожу с ума. Иногда я задаюсь вопросом, почему меня не запирают в палате вместо моих пациентов. А ты становишься все более и более нормальной. В этом твоя сила. Ты еще положишь лед себе на яичники однажды.
В ответ на что она начинает кричать, ей так больно и обидно, что ее уже не волнует, как он может все это воспринять:
— Ты действительно сумасшедший! Позволь мне сообщить тебе, что я скорей умру, чем заведу себе ребенка таким способом! Ты что, не понимаешь, что с тех пор, как я тебя узнала, я хочу ребенка от тебя? С тех пор, как я тебя узнала, ко мне пришла такая радость…
Она видит его лицо, видит, что он инстинктивно отвергает все, что только что услышал.
— Что ж, хорошо. Допустим, что именно поэтому вы и окажетесь в конце концов ненужными, — потому что у вас нет никакой веры в самих себя.
Теперь на его лице — испуг и грусть, но она уже не может остановиться, ее несет, ей все равно:
— Ты никогда не мог понять одну простую вещь, такую простую и обычную, что я не знаю, почему ты этого не понимаешь. С тобой все стало для меня и радостью, и счастьем, мне с тобой легко, а ты тут рассуждаешь о том, как женщины станут класть себе на яичники лед. Лед. Яичники. При чем здесь это? Что ж, если вы сами хотите подписать указ о том, чтобы вас стерли с лица земли, — пожалуйста, вперед, мне все равно.
На что он говорит, раскрывая объятия:
— Элла. Элла! Иди сюда.
И она к нему идет. Он обнимает ее, но через минуту уже дразнит:
— Вот видишь, я был прав: когда мы добираемся до самой сути, ты честно это признаешь, вы скинете всех нас с земли и будете смеяться.
Секс. Нам, женщинам, писать о сексе трудно потому, что для нас он по-настоящему хорош только тогда, когда о нем не думаешь, не разбираешь его на составные части. Женщины сознательно предпочитают не думать о технической стороне секса. Они болезненно реагируют на мужские разговоры о технике секса, и происходит это из чувства самосохранения: они хотят сохранить непосредственность своих ощущений, необходимую для получения ими удовлетворения.
Для женщин секс по своей сути — занятие в высшей степени эмоциональное. Сколько раз уже об этом писали? И не сосчитать. И все же даже при общении с самым умным и самым восприимчивым мужчиной всегда наступает такой момент, когда женщина видит, что их разделяет пропасть: он не понял; внезапно она чувствует одиночество; она спешит забыть этот момент, потому что иначе ей придется думать. Джулия, я и Боб сидим у Джулии на кухне и болтаем. Боб рассказывает нам историю одного развода. Он говорит:
— Проблема заключалась в сексе. Бедолага, у него член размером со швейную иглу.
Джулия:
— Мне всегда казалось, что она его не любит.
Боб, думая, что она не расслышала:
— Да, да, это его всегда страшно мучило, он у него просто очень маленький.
Джулия:
— Но она же никогда его не любила, чтобы это понять, достаточно было взглянуть на них один раз.
Боб, уже проявляя признаки нетерпения:
— Это не их вина, дураки они несчастные, сама природа изначально была против всей этой затеи.
Джулия:
— Разумеется, это ее вина. Не надо было ей выходить за него замуж без любви.
Боб, уже окончательно выведенный из себя глупостью собеседницы, пускается в долгие технические разъяснения, а Джулия, слушая его, тем временем посматривает на меня, вздыхает, улыбается и пожимает плечами. Спустя некоторое время, поскольку Боб по-прежнему гнет свое, Джулия, зло пошутив, его обрывает, она не дает ему продолжать.
Что касается меня, Анны, весьма удивительно, что, пока я не начала об этом писать, я никогда не анализировала свои с Майклом сексуальные отношения. А ведь они развивались совершенно очевидным образом, что в моей памяти четко предстает в виде кривой линии на графике.
Когда Элла начала заниматься с Полом любовью, в течение нескольких первых месяцев, она сразу же начала испытывать оргазм, и именно это обстоятельство «узаконило» тот факт, что она его любит, и позволило ей употреблять слово «любовь». Я говорю о вагинальном оргазме. И она не смогла бы его испытать, если бы она Пола не любила. Оргазм этого типа достигается благодаря потребности мужчины в женщине и его уверенности в этой потребности.
Время шло, и он начал прибегать к механическим средствам. (Я смотрю на слово «механические» — мужчина бы так не сказал.) Пол начал больше полагаться на внешние манипуляции с телом Эллы, доставляя ей клиторные оргазмы. Это было очень волнительно, возбуждающе. Но что-то в ней противилось этому. Потому что она чувствовала в этом его инстинктивное нежелание отдаться полностью их отношениям, посвятить ей всего себя. Она понимала, что, сам того не зная или не отдавая себе в этом отчета (впрочем, возможно, он и отдавал себе в этом отчет), Пол боялся чувств. Вагинальный оргазм — это чувство и ничего, кроме чувства, он проживается как чувство и проявляется в таких ощущениях, которые неотличимы от самого чувства. Вагинальный оргазм — это растворение в неуловимом, темном, обобщенном ощущении, которое словно кружит тебя в теплом водовороте. Существует несколько разновидностей клиторного оргазма, и в каждом своем проявлении он мощнее (вот мужское слово), чем вагинальный. Возможны тысячи чувственных переживаний, ощущений и так далее, но существует только один настоящий женский оргазм, и случается он тогда, когда мужчина, движимый всей совокупной силой своего желания и потребности в женщине, ее берет и хочет, чтобы она ему в ответ отдала всю себя. Все остальное — это подмена и фальшивка, и даже самая неопытная женщина инстинктивно это понимает. До встречи с Полом Элла никогда не испытывала клиторного оргазма, и она сказала ему об этом, и он пришел от этого в восторг.
— Что ж, Элла, хоть в чем-то ты оказалась девственной.
Но когда она сказала ему, что до него она никогда не знала «настоящего оргазма», а она упорно продолжала называть это именно так, такой силы и такой глубины, он невольно нахмурился и заметил:
— А знаешь ли ты, что, по мнению ряда выдающихся физиологов, женщины не имеют физиологических оснований для вагинального оргазма?
— Значит, они не так уж в этом и разбираются, да?
И вот с течением времени основной акцент в их любовных физических отношениях сместился с настоящего оргазма к клиторному, и наступил такой момент, когда Элла осознала (и она быстренько запретила себе об этом думать), что у нее уже не бывает настоящих оргазмов. Это было уже совсем незадолго перед тем, как все закончилось, перед тем, как Пол от нее ушел. Короче, на чувственном уровне она уже знала правду, когда разум еще отказывался ее признавать.
И еще, тоже совсем незадолго перед тем, как все закончилось, Пол ей кое-что рассказал, что она (поскольку в постели он предпочитал ее клиторные оргазмы) просто тут же списала со счетов, сочтя это еще одним проявлением раздвоения личности этого мужчины, — поскольку сам его тон, то, как он рассказал ей эту историю, находилось в прямом противоречии с тем, что она в действительности с ним проживала.
— Сегодня в больнице произошло кое-что, что тебя бы позабавило, — сказал он.
Они сидели в машине, без света, возле дома Джулии. Элла скользнула по сиденью, придвигаясь к Полу поближе, и он ее обнял. Она почувствовала, что его тело сотрясается от беззвучного смеха.
— Как ты знаешь, в нашей августейшей клинике раз в две недели проводятся лекции, призванные повышать общий культурный уровень сотрудников. Вчера была заявлена лекция профессора Бладрота об оргазме у самок лебедей.
Элла инстинктивно от него отстранилась, но он притянул ее обратно к себе и сказал:
— Так и знал, что ты это сделаешь. Сиди спокойно и слушай. Нет нужды говорить, что зал был заполнен до отказа. Профессор предстал перед нами, прямой, словно кол проглотил, а росту в нем более шести футов, и, потряхивая маленькой седенькой бородкой, заявил, что он окончательно и бесповоротно доказал, что у самок лебедей оргазма не бывает. И что он собирается предложить это важнейшее научное открытие в качестве исходного посыла для небольшой дискуссии о женском оргазме в целом.
Элла засмеялась.
— Да, я знал, что именно здесь ты засмеешься. Но я еще не закончил. В этот момент в зале обнаружилось некоторое волнение. Люди вставали и уходили. Наш многоуважаемый профессор, имея весьма встревоженный вид, сказал, что он чистосердечно считал, что подобный предмет разговора никому не может показаться оскорбительным. В конце концов, научное изучение сексуальности, которое следует отделять от всех связанных с сексом предрассудков, ведется во всех больницах такого типа по всему миру. Но люди все равно продолжали уходить. И кто же покидал зал? Все женщины, которые там были. Там было около пятидесяти мужчин и около пятнадцати женщин. И каждая из присутствовавших в зале дам-докторов поднималась и уходила, как будто всем им был отдан такой приказ. Нашего профессора это сильно выбило из колеи. Он выставил вперед свою маленькую бородку и сказал, что его удивляет, что его коллеги женского пола, к которым он питает столь глубокое уважение, оказались способными на проявление столь ханжеских чувств. Но толку от этих его слов не было никакого, в поле нашего зрения уже не осталось ни одной женщины. В ответ на это наш профессор прочистил горло и заявил, что он продолжит свой доклад, несмотря на прискорбное к нему отношение наших коллег женского пола. По его мнению, сказал он, основанному на изучении природы самок лебедей, для вагинального оргазма у женщин нет никаких физиологических предпосылок… нет, Элла, не надо от меня отодвигаться, честное слово, женщины невероятно предсказуемы. Я сидел рядом с доктором Пенворти, отцом пятерых детей, и он прошептал мне в ухо, что вот что странно, — обычно жена профессора, дама, славящаяся широтой своих взглядов, присутствует на всех небольших выступлениях своего мужа, подобных сегодняшнему, но сегодня она как раз и не пришла. И в этот момент я совершил акт предательства по отношению к собственному полу. Я последовал за женщинами и покинул зап. Они все исчезли. Очень странно, не было видно ни одной женщины. Но наконец мне удалось отыскать свою старинную подругу Стефанию, она сидела в столовой и пила кофе. Я присел рядом с ней. Она явно была настроена очень отчужденно по отношению ко мне. Я сказал: «Стефания, почему вы все ушли с судьбоносного доклада нашего великого профессора о сексе?»
Она улыбнулась мне очень враждебно и очень сладко и сказала: «Но, мой дорогой Пол, женщины, обладающие хоть каплей здравого смысла, по прошествии всех этих веков уже поняли, что ни в коем случае нельзя перебивать мужчин, когда те начинают им рассказывать об их сексуальных переживаниях». У меня ушло полчаса напряженной работы и три чашки кофе на то, чтобы заставить мою подругу Стефанию снова меня полюбить.
Он снова смеялся, обнимая Эллу и прижимая ее к себе. Он повернулся, чтобы взглянуть ей в лицо, и сказал:
— Да. Ну и ты тоже на меня не сердись за то только, что я одного с профессором пола, — то же самое я сказал и Стефании.
Гнев Эллы растаял без следа, и она засмеялась вместе с ним. Она думала: «Сегодня он ко мне поднимется». Если вплоть до недавнего времени он проводил с ней практически каждую ночь, то теперь он уходил домой два-три раза в неделю. Пол сказал, судя по всему, ни с того ни сего, просто так:
— Элла, ты самая не ревнивая женщина из всех, кого я знал.
Элле внезапно стало холодно, затем она почувствовала панику, а потом быстро сработал защитный механизм: она просто не услышала того, что он сказал, и она спросила:
— Ты идешь со мной?
Он ответил:
— Я решил, что не пойду. Но если бы я действительно так решил, я бы здесь не сидел, правда?
Они, держась за руки, пошли наверх. На ходу он обронил:
— Интересно, а как бы вы поладили со Стефанией?
Она подумала, что Пол странно на нее смотрит, «как будто что-то проверяет». Опять маленькая волна паники и мысль: «Он много говорит о Стефании в последнее время, а что если…» И тут ее разум затуманился, и она сказала:
— У меня кое-что приготовлено на ужин, если ты хочешь, давай поедим.
Они поели, он на нее взглянул через стол и сказал:
— А ты и кухарка очень хорошая. Что мне с тобой делать, Элла?
— То, что ты делаешь сейчас, — сказала она.
Он наблюдал за ней, на лице его было выражение наигранного безысходного отчаяния, которое она в последнее время видела очень часто.
— И мне не удалось ни на йоту тебя изменить. Ни даже того, как ты одеваешься или как причесываешься.
Периодически это становилось предметом их столкновений. Пол начинал по-разному укладывать волосы у нее на голове, по-другому надевал на нее платье и приговаривал:
— Элла, ну почему ты хочешь во что бы то ни стало выглядеть как строгая школьная учительница? Богу известно, ты и отдаленно на Нее не похожа.
Случалось, он приносил ей блузы с глубоким вырезом, или же показывал ей в витрине магазина какое-нибудь платье и говорил:
— Почему бы тебе не купить такое?
Но Элла продолжала собирать свои черные волосы в пучок на затылке и отказывалась от тех экстравагантных нарядов, которые нравились Полу. В глубине ее сознания шевельнулась мысль: «Он сейчас жалуется на то, что я им недовольна и что я хочу другого мужчину. Что он станет думать, если я начну одеваться сексуально? Если бы я сделала себя эффектной, он оказался бы не в состоянии это вынести. И так-то все очень и очень непросто».
Однажды она, смеясь над ним, сказала:
— Но, Пол, вот ты купил мне красную блузу. У нее такой вырез, что немного приоткрывается грудь. И когда я ее надела, ты, зайдя в комнату, сразу же подошел ко мне и застегнул ее на все пуговки, — ты сделал это инстинктивно.
В тот вечер он подошел к ней, развязал ее волосы и дал им свободно рассыпаться. Потом, нахмурясь и пристально ее разглядывая, он начал брать отдельные пряди ее волос и укладывать их у нее на лбу и вокруг ее шеи. Она позволила ему сделать все так, как ему нравится. Она тихо стояла, нежась в тепле его рук, и ему улыбалась. И вдруг она подумала: «Он сравнивает меня с кем-то другим, меня он совсем не видит». Она резко от него отстранилась, а он сказал:
— Элла, ты могла бы быть по-настоящему красивой женщиной, если бы ты это себе позволила.
Она спросила:
— Так, значит, ты не считаешь меня красивой?
Он полузастонал, полузасмеялся и потянул ее за собой на кровать.
— Ясное дело, нет, — сказал он.
— Вот и хорошо, — ответила она уверенно, улыбаясь.
Именно в ту ночь он впервые, и как бы между прочим, заговорил о том, что ему предлагают работу в Нигерии, и он подумывает, не поехать ли ему гуда. Элла его услышала, но она почти не придала этому значения; она приняла тот небрежный тон, в котором Пол обсуждал с ней эту ситуацию. Потом она почувствовала, как в ее теле образуется брешь, в которую вливаются испуг и тревога, и что происходит что-то непоправимое. И все же она заставляла себя думать так: «Что же, это решит все проблемы. Я могу поехать с ним. Здесь меня ничто не держит. Майкл и там сможет пойти в какую-нибудь школу. А что меня может здесь удержать?»
И это было правдой. Лежа в темноте, в объятиях Пола, она думала, что эти руки постепенно, за несколько лет, отгородили ее от всех остальных. Она теперь почти нигде не бывала, потому что ей никуда без него ходить не нравилось и потому что она очень быстро, в самом начале их отношений, усвоила, что, когда они отправлялись куда-нибудь вместе, проблем было больше, чем это того стоило. Или Пол ее ревновал, или он говорил, что, встречаясь с ее друзьями из мира литературы, он чувствует себя третьим лишним. На что Элла отвечала:
— Это не друзья, это знакомые.
У нее больше не осталось живой связи ни с кем, кроме сына, Пола и Джулии. Джулия никуда не денется, их дружба — на всю жизнь. Вот она и сказала:
— Я же могу поехать с тобой, не так ли?
Он поколебался и, смеясь, ответил:
— Но ты же не захочешь расстаться с той блистательной литературной жизнью, которую ты ведешь в Лондоне?
Она сказала ему, что он совершенно сумасшедший, и начала строить планы на отъезд.
Однажды она отправилась с Полом к нему домой. Его жена и дети уехали на каникулы. Это случилось после того, как они вместе посмотрели какой-то фильм и он сказал, что хотел бы взять из дома свежую рубашку. Они затормозили возле маленького домика, стоявшего в ряду других, точно таких же домов, в пригородном районе к северу от Шепперд Буш. В маленьком аккуратном садике были повсюду раскиданы детские игрушки.
— Я все время твержу Мюриэл, — сказал он, раздраженно, — что дети не должны так разбрасывать свои вещи.
И в этот момент она поняла, что это — его дом.
— Что ж, зайдем на минуточку, — сказал он.
Элла не хотела заходить в дом, но все равно она за ним последовала. Стены холла были обклеены традиционными обоями в цветочек, у стены стоял шкаф темного дерева, на полу — яркая полоска симпатичного коврика. Непонятно почему, но это Эллу успокоило. Убранство гостиной пришло из эпохи других вкусов: на стенах были обои трех разных расцветок, занавески и диванные подушки не сочетались ни с одной из них. Было понятно, что комнату только что отремонтировали; казалось, что она выставлена напоказ. Это производило гнетущее впечатление, и Элла пошла на кухню за Полом, который продолжал искать «свежую рубашку», в данном случае — понадобившийся ему медицинский журнал. В этом доме кухня была тем местом, где протекала вся жизнь его обитателей, и была она убогой. Но на одной стене были красные обои, и казалось, что и это помещение тоже находится в процессе преобразований. На кухонном столе возвышались горы журналов «Женщины дома». Эллу словно ударило током; но она себе сказала, что, в конце концов, она работает в этом отвратительном снобистском журнале, и какое же тогда она имеет право задирать нос перед теми, кто его читает? Она себе сказала, что не знает никого, кто отдавался бы своей работе всем сердцем и всей душой; все, похоже, работают как-то нехотя, или подходят к своей работе цинично, или, выполняя ее, раздваиваются в своем сознании, так что она ничем не хуже других. Но эти рассуждения ей не помогли; в углу стоял маленький телевизор, и она представила, как жена Пола сидит здесь каждый вечер, читает журнал «Женщины дома», смотрит в телевизор и прислушивается к тому, что наверху делают дети. Пол увидел, как она стоит на кухне, перебирая журналы и озираясь по сторонам, и заметил с хорошо ей знакомым мрачным юмором:
— Это ее дом, Элла. Она вольна здесь делать все, что хочет. Это то малое, что я могу ей дать.
— Да, то малое.
— Да. Наверно, журнал наверху. — И Пол вышел с кухни и направился наверх, говоря через плечо: — Ну, тогда пойдем?
Недоумевая, она подумала: «Он что, показывает мне свой дом, чтобы что-то мне продемонстрировать? Потому что он хочет этим что-то мне сказать? Он что, не понимает, как мне здесь плохо?»
Но она снова послушно пошла за ним, наверх, и в спальню. Эта комната опять оказалась не такой, как все остальные, и было понятно, что уже давным-давно в ней вообще ничего не меняли. Там стояли две одинаковые кровати, разделенные небольшим столиком, на столике — большая фотография Пола в рамке. Цветовое решение было таким: зеленый, оранжевый, черный, с множеством тревожных полосатых расцветок, — эра «джаза» в убранстве дома, ярко здесь представленная, спустя двадцать пять лет после ее зарождения. Пол нашел нужный ему журнал, он лежал на прикроватном столике, и был готов уйти. Элла сказала:
— На днях я из рук доктора Веста получу письмо. «Дорогой доктор Оллсэп. Пожалуйста, подскажите, что мне делать. В последнее время мне по ночам не спится. Перед тем как лечь спать, я пью горячее молоко и пытаюсь расслабиться, но это не помогает. Пожалуйста, дайте мне совет, Мюриэл Тэннер. P. S. Забыла упомянуть, мой муж будит меня рано утром, около шести часов, он допоздна работает в больнице. Иногда он не приходит домой целую неделю. Я упала духом. Это продолжается уже пять лет».
Пол ее слушал, лицо его было серьезным и печальным.
— Я не делал для тебя из этого никакой тайны, — наконец сказал он. — Нельзя сказать, что я особенно горжусь тем, какой я муж.
— Но ради всего святого, почему бы не положить всему этому конец?
— Что?! — закричал он, уже снова смеясь и возвращаясь к своей обычной роли распутника. — Бросить несчастную женщину с двумя детьми?
— Она, может быть, найдет мужчину, который станет о ней заботиться. Только не говори мне, что ты будешь против. Тебе же не может нравиться то, как она живет?
Он ответил серьезно:
— Я говорил тебе, она — женщина очень простая. Ты всегда исходишь из предположения, что все люди — такие же, как ты. А вот нет, это не так. Ей нравится смотреть телевизор, читать журнал «Женщины дома» и расклеивать по стенам кусочки обоев. И она хорошая мать.
— И ей все равно, что у нее нет мужчины?
— Насколько я понимаю, он у нее есть, и я ее никогда не спрашивал, — сказал он, снова смеясь.
— Ну я не знаю! — сказала Элла, совершенно упав духом, снова идя следом за ним, теперь уже вниз.
Она покинула этот маленький, наполненный дисгармонией дом с чувством огромного облегчения, словно ей удалось ускользнуть из ловушки; и, выйдя на улицу, она осмотрелась и подумала, что, может быть, здесь все домики такие, и все в них фрагментарно, и ни в одном из них нет цельности, отражающей цельную жизнь, цельную личность живущего в нем человека, или, если уж на то пошло, цельность живущей в нем семьи.
— А тебе вот что не нравится, — сказал Пол, когда они отъезжали от дома, — тебе не нравится, что Мюриэл, ведя такую жизнь, может быть вполне счастлива.
— А как это возможно?
— Некоторое время назад я спросил ее, не хочет ли она от меня уйти. Если бы она захотела, она могла бы вернуться к своим родителям. Она сказала, что нет. Кроме всего прочего, она бы без меня совсем растерялась.
— О Боже! — сказала Элла, испуганно и с отвращением.
— Это правда, я для нее кто-то вроде отца, она находится в полной от меня зависимости.
— Но она же тебя никогда не видит.
— Зато я очень деятельный, — коротко сказал он. — Когда я бываю дома, я решаю все вопросы. Газовые обогреватели, счета за электричество, где купить недорогой ковер, как помочь детям в школе. Я все решаю.
Не дождавшись от нее ответа, он настойчиво продолжил:
— Я и раньше тебе говорил, ты, Элла, сноб. Ты не можешь смириться с тем, что, может быть, ей нравится так жить.
— Да, не могу. И я в это не верю. Ни одна женщина на свете не захочет жить без любви.
— Ты такая перфекционистка. Такая абсолютистка. Ты все соотносишь с неким идеалом, который сидит в твоем сознании, и, если что-то не соответствует твоим прекрасным представлениям, ты тут же это безоговорочно осуждаешь. Или ты себя обманываешь и притворяешься, что нечто прекрасно, даже если это нечто таковым не является.
Элла подумала: «Он говорит о нас»; а Пол уже продолжал:
— Например, — Мюриэл могла бы точно так же сказать и о тебе: «Да почему же, ради всего святого, эта женщина мирится с тем, что она любовница моего мужа? А как же надежность, защищенность? И ведь это неприлично».
— Ах, защищенность!
— Ах, да, именно так. Ты говоришь презрительно: «Ах, защищенность! Ах, эти приличия!» Но Мюриэл так бы не сказала. Такие вещи для нее важны. И они важны для большинства людей.
Элла вдруг поняла, что Пол сердится и, может быть, он даже сильно задет. Она вдруг поняла, что он отождествляет себя со своей женой (а ведь когда он был с ней, с Эллой, у него были совсем другие взгляды и вкусы). Выходит, надежность и приличия важны и для него?
Она молчала и думала: «Если ему действительно нравится так жить, или, по крайней мере, у него есть такая потребность, тогда становится понятным, почему он все время мною недоволен. Противоположность здравой, приличной маленькой женушки — это умная и остроумная, веселая и сексуальная любовница. Может, ему и вправду бы понравилось, если бы я ему изменяла и одевалась бы как проститутка! Ну а я не стану этого делать. Я такая, как есть, и, если ему это не нравится, он может дуться сколько угодно».
Позже, тем же вечером, он сказал ей, смеясь, но и агрессивно:
— Тебе, Элла, пошло бы на пользу стать такой, как все остальные женщины.
— Ты о чем?
— Сидеть дома и ждать, быть женой, стараться отстоять своего мужа у других женщин. Вместо того чтобы иметь любовника, распростертого у твоих ног.
— Ах, вот ты о чем! — сказала она, иронично. — Но почему брак представляется тебе какой-то битвой? Я не думаю о браке как о какой-то баталии.
— Ты не думаешь! — сказал он, возвращая ей ее иронию. А потом, после паузы: — Ты только что написала роман о самоубийстве.
— А как одно с другим связано?
— Все эти глубокие прозрения…
Он взял себя в руки, замолчал. Он сидел, глядя на нее скептически, но и с жалостью и, подумала Элла, с осуждением тоже. Они сидели наверху, в ее маленькой комнатке, под самой крышей, за стеной спал ребенок, на маленьком столике, стоявшем между ними, были остатки ужина, который она для них приготовила, — все было так, как было уже тысячу раз. Он, крутя в руках стакан с вином, сказал ей, и в его голосе прозвучала боль:
— Не знаю, как мне удалось прожить эти несколько месяцев без тебя.
— А что такого особенного происходило в последние месяцы?
— Ничего. В том-то и дело. Все тянется и тянется. Что ж, в Нигерии не стану латать старые раны, лечить язвы на теле шелудивого льва. Это моя работа — наносить целебную мазь на раны старого животного, у которого уже не осталось жизненных сил на то, чтобы себя самостоятельно лечить. В Африке я, по крайней мере, буду работать над чем-то новым, развивающимся.
Его отъезд в Нигерию был оглушительно внезапным. По крайней мере, для Эллы. Они все еще обсуждали это как некий отдаленный план, как вдруг Пол к ней зашел, чтобы сообщить, что уезжает на следующий день. Естественно, их планы о том, как она там к нему присоединится, по-прежнему носили туманный характер, поскольку сначала ему надо было осмотреться на месте и понять, какие там условия. Она провожала его в аэропорту. Так, словно будет через пару недель его встречать. Но когда Пол на прощание поцеловал ее и пошел прочь, он оглянулся и как-то горько ей кивнул и криво усмехнулся, словно все его тело свело гримасой боли, и Элла вдруг поняла, что по ее лицу струятся слезы, и ощутила, как леденящий холод утраты заполняет ее всю без остатка. Она все плакала и плакала и не могла остановиться, и не могла согреться, и дрожала, как на морозе, еще много дней после его отъезда. Она писала письма, она строила планы, но изнутри нее сочилась тьма, которая сгущалась постепенно мрачным облаком вокруг нее. Один раз от него пришло письмо, в котором говорилось, что он пока не может сказать ничего определенного про их с Майклом переезд к нему; а потом наступила тишина.
Однажды, когда они с доктором Вестом, как обычно, работали над грудой новых писем, он обронил небрежно:
— Вчера я получил от Пола Тэннера письмо.
— Да?
Насколько она знала, доктору Весту ничего не было известно о ее с Полом отношениях.
— Похоже, ему там нравится, так что, я думаю, он заберет туда свою семью.
Аккуратно скрепляя те письма, с которыми он будет работать сам, Вест продолжил:
— Как я понимаю, он сделал правильно, туда поехав. Уже перед самым своим отъездом он мне рассказал, что увлекся какой-то взбалмошной особой. И, судя по всему, увлекся не на шутку. С его слов она мне не особенно понравилась.
Усилием воли Элла заставила себя дышать спокойно. Она взглянула пристально на Веста и решила, что этот разговор относится к разряду тривиальных сплетен об общем друге и что никоим образом он не имеет целью ее ранить. Она взяла письмо, которое ей протянул доктор, оно начиналось так: «Дорогой доктор Оллсэп, хочу написать вам о моем маленьком мальчике, который ходит по ночам, во сне…», и сказала:
— Доктор Вест, но ведь это, конечно же, относится к вашей епархии?
Поскольку их дружественная битва над письмами все так и продолжалась, годами, без всяких изменений.
— Нет, Элла, вовсе нет. Если ребенок ходит по ночам, во сне, не должен я ему прописывать лекарства, и вы же первая меня осудите, если я так поступлю. Скажите этой женщине, чтобы она свела его к врачу, и мягко дайте ей понять, что это точно не его вина, а, может быть — ее. Впрочем, не мне вам говорить, что надо написать.
Он взял следующее письмо и сказал:
— Я посоветовал Тэннеру как можно дольше не возвращаться в Англию. Из таких ситуаций бывает не так-то просто выходить. Та юная особа допекала его требованиями, чтоб он на ней женился. И кстати, не такая уж она и юная. В том-то все дело. Я думаю, она устала от своей беспутной жизни и решила, что ей пора остепениться.
Элла запретила себе думать об этом разговоре до тех пор, пока они с доктором Вестом не закончат дележку писем. Что же, я была наивна, решила она наконец. Полагаю, у него был роман со Стефанией, в больнице. По крайней мере, Пол не упоминал никого, кроме Стефании, а о ней он говорил много. Правда, он никогда не говорил о ней в таком тоне — «взбалмошная особа». Но это просто язык Вестов, такие как он вечно употребляют идиотские выражения типа «взбалмошная особа», «устала от беспутной жизни», и до чего же все-таки невыносимо однообразны все эти респектабельные люди, весь этот средний класс.
Тем временем Элла проживала период глубокой депрессии; и окружавшее ее с самого отъезда Пола темное облако уже полностью ее поглотило. Она думала о жене Пола: она, должно быть, чувствовала то же самое, это полнейшее отторжение, когда Пол утратил к ней всякий интерес. Что ж, по крайней мере у нее, Эллы, имелось одно преимущество: она была слишком глупа, чтобы понять, что Пол закрутил со Стефанией роман. Но может быть, и Мюриэл предпочитала быть глупой, может быть, она предпочитала верить, что муж все ночи напролет работает в больнице?
Элле приснился сон, тревожный и неприятный. Она оказалась в маленьком и безобразном домике, где ни одна из комнатушек не была похожа на все остальные. Она была женою Пола, и только усилием воли ей удавалось удержать их домик от распада, домик готов был разлететься, рассыпаться на части, потому что все комнаты между собой конфликтовали. Она решила, что ей следует обставить заново весь дом, в едином стиле, в своем вкусе. Но стоило ей только повесить занавески или перекрасить стены, как тут же возникала комната Мюриэл, и в неизменном виде. Элла в этом доме жила как призрак, и постепенно она стала понимать, что дом каким-то образом способен выстоять и будет он стоять, пока в нем обитает дух Мюриэл, и именно благодаря тому, что каждая из комнат не похожа на другую, все — в разном стиле, из разных направлений и эпох. И Элла увидела себя: она стоит на кухне, рука лежит на стопке журналов «Женщины дома»; она — «весьма сексуальная штучка» (она так и слышала, как доктор Вест произносит эти слова), на ней яркая юбка в обтяжку и сильно облегающий джемпер, и у нее очень модная стрижка. И Элла осознала, что Мюриэл там все же нет, она уехала в Нигерию, чтоб быть там вместе с Полом, а Элла осталась в этом доме ждать, ждать Пола, пока он не вернется.
Когда Элла пробудилась от этого сна, она плакала. Ей пришло в голову, первый раз за все время, что той женщиной, от которой Полу необходимо было отделиться, из-за которой он уехал в Нигерию, потому что ему надо было любой ценой расстаться с ней, той женщиной была она сама. Она была той «взбалмошной особой».
И еще она поняла, что доктор Вест заговорил об этом с нею неслучайно, возможно, к разговору его подтолкнула какая-нибудь фраза Пола из того письма; это было предупреждением от приличного и респектабельного мира доктора Веста, вставшего на защиту одного из своих обитателей. Предупреждением ей, Элле.
Как ни странно, силы этого потрясения оказалось достаточно для того, чтобы, по крайней мере на время, разрушить власть депрессии, которая держала ее в своих объятиях вот уже многие месяцы. Ее настроение резко сменилось: в ней появились горечь и злость, она стала вести себя вызывающе и открыто. Она сказала Джулии, что Пол ее «бросил» и что она не понимала этого раньше, а значит, была полной дурой (и молчание Джулии ей подсказало, что та была с ней полностью согласна). Она сказала, что не собирается сидеть на месте и лить слезы до бесконечности.
Не понимая, что она подсознательно собиралась это сделать, Элла вдруг пошла и накупила себе новой одежды. Купленные вещи не принадлежали к разряду тех «сексуальных» нарядов, в которые ее пытался облачить Пол, но они отличались от всего того, что она носила раньше, и они идеально подходили к ее новому самоощущению; а стала она небрежной, безразличной и довольно жесткой, или, во всяком случае, так ей казалось. Еще она подстриглась, так что теперь ее маленькое заостренное личико обрамляла мягкая соблазнительная волна пышных волос. И она решила уехать из дома Джулии. Дом Джулии был тем местом, где она жила с Полом, и она больше не могла в нем находиться.
Действуя решительно, хладнокровно и практично, Элла быстро подыскала себе другую квартиру и в нее вселилась. Квартира была большой, слишком большой для нее и ребенка. Только после того, как она переехала, Элла поняла, что оставшееся незаполненным после переезда пространство предназначалось для мужчины. На самом деле — для Пола, потому что она все еще продолжала жить так, будто однажды он к ней вернется.
Потом она услышала новость, и произошло это совершенно случайно, что Пол приехал в Англию в отпуск и что приехал он уже две недели назад. Вечером того дня, когда Элла это узнала, она, почти что против своей воли, нарядилась, накрасилась, тщательно уложила волосы и встала у окна, выглядывая на улицу и поджидая Пола. Было уже далеко за полночь, а она все ждала, думая так: «Он запросто может задержаться в больнице допоздна, я не должна рано ложиться, а то он увидит, что свет не горит, и не зайдет ко мне, потому что побоится меня разбудить».
Так она и стояла у окна, ночь за ночью. Временами она как бы видела себя со стороны, и она себе говорила: «Это безумие. Вот что значит впасть в безумие. Впасть в безумие означает знать, что ты ведешь себя абсурдно, и быть не в силах остановиться. Потому что я знаю, что Пол не придет». И все равно, она продолжала наряжаться и продолжала часами стоять у окна и ждать, каждый вечер, каждую ночь. И, стоя там и глядя на себя со стороны, она видела, как нынешнее ее безумие проистекало из того безумия, когда она отказывалась понимать, насколько неизбежным был конец их отношений, и она видела свою наивность, которая принесла ей столько счастья. Да, ее глупая вера, наивность и доверие вполне логично привели к тому, что вот теперь она стояла у окна и что она ждала мужчину, который, она знала это точно, никогда к ней больше не придет.
Спустя несколько недель Элла узнала от доктора Веста, который сказал ей это как бы между делом, но с каким-то скрытым и недобрым торжеством, что Пол уехал снова в Африку.
— Его жена с ним не поехала, — добавил доктор Вест. — Она не хочет отрываться от корней. И, судя по всему, вполне довольна своей жизнью здесь.
Проблема этой истории заключается в том, что она написана в терминах анализа законов распада отношений Пола и Эллы. Я не вижу другого способа ее написать. Стоит только прожить нечто, как это нечто тут же превращается в показательный пример, в схему. Показательным в любовном романе, даже в том, который продлился пять лет и по близости отношений был равен браку, является то, как он закончился. Вот почему все это — неправда. Потому что в процессе проживания всего этого человек воспринимает это совершенно иначе.
Допустим, я бы решила написать это так: два полных дня, описанных в мельчайших подробностях, один — в начале романа, другой — перед самым его завершением? Нет, не получится, потому что я буду инстинктивно выделять и подчеркивать те обстоятельства, которые в конце концов разрушат любовные отношения. И именно они придают всему повествованию форму. В противном случае это было бы просто хаосом, потому что два этих дня, разделенные временным отрезком протяженностью во многие месяцы, не были бы омрачены никакой тенью, они являли ли бы собой описание простого бездумного счастья, да парочки дисгармоничных моментов — которые на деле были предзнаменованиями приближающегося краха, но которые в то время так не воспринимались, — эти моменты утонули в ощущении счастья.
Литература — это анализ того, что уже произошло.
Форма того, другого, отрывка, повествующего о событиях в Машопи, это — ностальгия. В этом отрывке, о Поле и Элле, ностальгии нет, и его форма — это разновидность боли.
Чтобы показать женщину, проживающую любовь к мужчине, надо показать, как она готовит для него еду или открывает к ужину бутылку вина, поджидая, когда раздастся его звонок в дверь. Или — как она просыпается утром раньше его, чтобы увидеть, как на его лице спокойствие сна сменится улыбкой приветствия. Да. И повторить это тысячу раз. Но это не литература. Может, это получилось бы лучше в кино. Да, физическое качество жизни — это и есть жизнь, жизнь — это вовсе не анализ, производимый впоследствии, когда все уже произошло, и это не моменты диссонанса или предчувствия. Кадр из фильма: Элла медленно очищает апельсин от кожуры, протягивает Полу его желтые дольки, и он их берет, одну за другой, задумчиво, хмурясь, — он думает о чем-то другом.
СИНЯЯ ТЕТРАДЬ
Синяя тетрадь начиналась так:
«Кажется, Томми винит во всем свою мать».
Потом Анна написала:
После того как я стала свидетельницей сцены, разыгравшейся между Томми и Молли, я поднялась наверх и тут же начала превращать ее в художественный рассказ. Меня поразила мысль, что, должно быть, то, что я делаю — превращаю все в литературу, — это уловка. Почему просто не описать то, что сегодня произошло между Молли и ее сыном? Почему я никогда просто не описываю то, что происходит? Почему я не веду дневник? Очевидно, мое претворение всего происходящего в литературу — это способ утаить что-то от самой себя. Сегодня это было особенно очевидно: я сидела и слушала, как воюют Молли с Томми, меня это очень расстроило; потом я сразу же пошла к себе наверх и начала писать рассказ, хотя даже и не собиралась этого делать. Я буду вести дневник.
7 янв., 1950
На этой неделе Томми исполнилось семнадцать лет. Молли на него не давит, не заставляет его определиться с будущим. Наоборот, недавно она даже ему сказала, чтобы он перестал на этот счет тревожиться и съездил бы на несколько недель во Францию — «расширить свое сознание». (Эта фраза вызвала его раздражение.) Сегодня он пришел на кухню, явно намереваясь с ней поссориться, — и я, и Молли поняли это сразу же, как он вошел. В последнее время он настроен по отношению к Молли враждебно. Это началось после его первого визита в дом отца. (В то время мы не поняли, насколько глубокое влияние оказал на Томми этот визит.) Именно тогда он начал критиковать мать за то, что она коммунистка и за то, что она «богема». Молли отшутилась и сказала, что загородные особняки, битком набитые землевладельцами и деньгами, весьма забавно время от времени посещать, но что Томми чертовски повезло, что ему не придется прожить таким образом всю жизнь. Спустя несколько недель он нанес второй визит отцу и вернулся к матери чрезмерно любезным и полным враждебности. В этот момент вмешалась я: я рассказала ему то, что Молли мешала рассказать ее гордость. Я поведала Томми историю отношений его матери и отца: какое финансовое давление Ричард на нее оказывал, заставляя к нему вернуться, как он потом угрожал Молли, что расскажет ее работодателям о том, что она коммунистка, и так далее, чтобы она лишилась работы, — всю эту безобразную длинную историю. Сначала Томми мне не поверил; мало кто может сравняться с Ричардом в роли очаровательного хозяина дома на долгих выходных, легко могу себе это представить. Потом он мне поверил, но это не помогло. Молли предложила ему поселиться у отца на лето, чтобы (как она объяснила мне) весь этот глянец от долгого употребления начал шелушиться. Томми уехал к отцу. На шесть недель. Загородный дом. Очаровательная жена, всё в лучших традициях. Трое восхитительных малюток-сыновей. Ричард приезжает домой на выходные, привозит с собой знакомых из мира бизнеса, и т. п. Местные землевладельцы. Рецепт Молли оказался чудодейственным, Томми заявил, что «выходные были слишком длинными». Она была в восторге. Но радоваться оказалось рано. Сегодняшняя ссора была похожа на сцену из пьесы. Томми пришел якобы для того, чтобы мать помогла ему определиться с вопросом о несении воинской повинности: было ясно, что он ждал от Молли, что та посоветует ему отказаться от прохождения военной службы в связи с политическими убеждениями. Молли, конечно, хотела бы, чтобы сын так поступил; но она сказала, что он должен сам принимать решение. Томми начал с заявления, что обязан исполнить свой воинский долг. Это было началом атаки: на ее образ жизни, ее политические взгляды, ее друзей, — на все то, что она собой представляла. Так они и сидели, разделенные кухонным столом: смуглое лицо Томми с упрямым непробиваемым выражением обращено к Молли, она сидит в свободной, расслабленной позе, слушает его, то и дело отвлекаясь на приготовление обеда, бесконечно выбегая, чтобы ответить на телефонный звонок и обсудить партийные дела; он, терпеливо, зло, ждет окончания каждого телефонного разговора и ее возвращения. К концу долгого и яростного сражения Томми сам себя уговорил стать человеком, отказывающимся от прохождения военной службы по политическим убеждениям; и теперь его атака на нее уже была связана с этой, новой, позицией — милитаризм Советского Союза и так далее и тому подобное. Когда Томми отправился наверх, заявив (так, словно это естественным образом вытекало из всего сказанного ранее), что он намеревается жениться очень рано и завести большую семью, Молли сразу же в полном изнеможении обмякла, а потом начала плакать. Я пошла наверх кормить Дженет обедом. Расстроенная. Потому что Молли и Ричард заставляют меня думать об отце Дженет. С моей точки зрения, это было довольно глупо, только лишняя нервотрепка. Всё это не имеет никакого значения. Сколько бы раз я ни повторяла себе: «Отец моего ребенка» или что-нибудь в этом роде, это все равно для меня ничего не меняет. Однажды Дженет скажет: «Моя мать пробыла замужем за моим отцом один год, потом они развелись». А когда дочка станет старше, я расскажу ей правду и ее трактовка несколько изменится: «Моя мать прожила с моим отцом три года; потом они решили родить ребенка и поженились, чтобы я не была незаконнорожденной, а затем развелись». Но только эти слова не будут иметь ни малейшего отношения к тому, что, по моему ощущению, можно было бы назвать правдой. Стоит мне только опять подумать о Максе, как меня тут же, в который уже раз, переполняет чувство беспомощности. Помню, что именно чувство беспомощности и раньше заставляло меня о нем писать. (Вилли в черной тетради.) Но в тот момент, когда родился ребенок, этот пустой, глупый брак, казалось, просто упразднили. Я помню, как я, впервые увидев Дженет, подумала: «Ну какое все это имеет значение: любовь, брак, счастье и так далее. Вот же он, этот восхитительный ребенок».
Но Дженет этого не поймет. Томми этого не понимает. Если бы Томми мог это почувствовать, он перестал бы осуждать Молли за то, что она ушла от его отца. Припоминаю, что я, кажется, уже однажды начинала вести дневник, до того как родилась Дженет. Поищу его. Да, вот та запись, которая мне сейчас вспомнилась.
9 октября, 1946
Вчера вечером после работы я вернулась в этот ужасный гостиничный номер. Макс лежал на кровати, молчал. Я села на диван. Он подошел ко мне, положил голову мне на колени и обхватил меня руками. Я чувствовала его отчаяние. Он сказал:
— Анна, нам нечего сказать друг другу. Почему?
— Потому что мы разные люди.
— А что же тогда такое — одинаковые люди? — спросил он, автоматически впрыскивая в свой голос иронию, — переходя на свою наигранно медлительную, защитную, ироничную манеру говорения.
Я почувствовала, что холодею, застываю; я подумала, может, это ничего и не значит, но я продолжала стоять на своем, и я сказала:
— Но конечно же, это должно что-то значить — быть людьми одной породы?
Тогда он сказал:
— Пойдем в постель.
В постели он положил руку мне на грудь, я почувствовала к нему просто физическое отвращение и сказала:
— Что толку? Мы не подходим друг другу и никогда не подходили.
И мы заснули. Под утро молодые муж и жена из соседнего номера занялись любовью. В той гостинице стены были настолько тонкими, что нам было все слышно. Пока я их слушала, я почувствовала себя очень несчастной; никогда в жизни я не была такой несчастной. Макс проснулся и спросил:
— В чем дело?
Я сказала:
— Видишь, счастье возможно, мы оба должны в это верить.
Было очень жарко. Вставало солнце, пара за стеной смеялась. Солнце выкрасило стену в едва различимый теплый розовый тон. Макс лежал рядом со мной, его тело было горячим и несчастным. Пели птицы, очень громко, а потом солнце стало слишком жарким и заставило их смолкнуть. Резко. Они только что пронзительно, весело и невпопад щебетали, и вдруг внезапно наступила тишина. Муж и жена за стеной болтали, смеялись, потом проснулся и заплакал их ребенок. Макс сказал:
— Может, нам следует завести ребенка?
Я сказала:
— Ты хочешь сказать, ребенок нас сблизит?
Я произнесла это раздраженно, и сама себя тут же за это возненавидела; но его сентиментальность действовала мне на нервы. У Макса сделался упрямый вид, и он повторил:
— Нам следует завести ребенка.
И тогда я неожиданно подумала: «А почему бы и нет? Мы еще несколько месяцев не сможем уехать из колонии. У нас нет денег. Что ж, родим ребенка, — я всегда живу так, словно что-то чудесное возникнет прямо из воздуха когда-то в будущем. Так пусть что-нибудь произойдет прямо сейчас…» — и я к нему повернулась, и мы стали заниматься любовью. В то утро была зачата Дженет. На следующей неделе мы зарегистрировали свой брак. Через год мы расстались. Но этому мужчине так и не удалось хоть самую малость затронуть мои чувства, он так никогда и не стал для меня близким человеком. Но есть же Дженет… Думаю, мне надо сходить к психоаналитику.
10 января, 1950
Сегодня виделась с миссис Маркс. После положенной вступительной части она спросила:
— Почему вы здесь?
Я сказала: