И тут необходимо сказать, что Вили не раз в этих шатких ангарах, вдали от дома на Карсте, вспоминал Альму. Звал ее по имени. А-а-альма!.. А-а-альма!.. В любом другом месте он бы поклялся, что терпеть ее не может. То, как она стоит рядом и ее подбородок оказывается на уровне его глаз, ее смех, когда она вскакивает на велосипед и, стоя на педалях, уматывает прочь, независимая и счастливая, даже не спрашивая у него, что он собирается делать, это явная нотка боли во взгляде, когда он уходит пройтись с ее отцом и она без слов обвиняет его в величайшем предательстве. А больше всего Вили ненавидит ее, когда они оказываются дома одни и она поднимается по лестнице и абсолютно свободно заходит в свою комнату; он всегда знает точно, когда это произойдет, следит через приоткрытые ставни, как она подъезжает, о ее приезде возвещает дребезжанье старого ржавого белого велосипеда, на котором она так лихо рассекает, хоть он совсем ветхий. Альма приставляет велосипед к стене, и тот не падает благодаря своевременно выдвинутой полусломанной подножке. Вили смотрит, как Альма поднимается по ступеням крыльца в назначенное время, в ней есть легкая радость спортсменов, чистота того, кто в своей жизни никогда не врал и не скрывал ничего, он чувствует, что задыхается от запаха всех этих садовых роз, и закрывает ставни. Он ждет ее в темноте. Альма распахивает дверь, и он замечает, что все в комнате замерло в ожидании. Все словно готовилось к моменту ее прихода, то, как разложены вещи, стул, чуть отодвинутый от письменного стола, смятые простыни и подушка у стены, книга под кроватью. Досконально изученный, но не его дом, и невозможно повторить небрежность босых ног, переступающих порог, любой порог, и тогда темнота превращается в полумрак. Альма садится на кровать, озаряется письменный стол, стены, линия жизни на ладони. Вили дрожит, и она вносит в комнату дуновение тепла, улыбается, ее светлые волосы цвета лета, аквамарин. Нет никаких правил. Все сияет и сводит с ума. Он тоскует по дому. Ему хочется сбежать, чтобы не видеть ее перед глазами, такую беззащитную; она улыбается, а ему хочется двигаться, не растрачивая сил, броситься в воду, занырнуть поглубже куда-нибудь, отдохнуть.
– Одеваюсь и иду.
Так бывает иногда, поэтому он старается болтаться на улице как можно дольше. Он убегает в Запретный город. Она тоже убегает в Запретный город, и, когда они там встречаются, никто из них не собирается уступать свое убежище другому. Они договариваются: терпеть присутствие друг друга с условием, что это останется секретом.
Альберт вышел, и Флора плотно прикрыла за ним дверь.
Договор заключен, начинается праздник.
– Чернила? – пожал плечами Лео.
Старые склады – это остров сокровищ, парк аттракционов с жестяными коробками, набитыми фотографиями с волнистыми краями, одеждой, сложенной вместе с вешалками, книгами («Коммунисты не выиграли»
[25] в красно-черной обложке с многочисленными пометками).
Между ними выстраивается мостик сообщничества.
– Деньги для выкупа. Он хочет их пометить. Займись этим, а я попробую еще что-нибудь выяснить.
Они садятся рядышком, коробки между ног, сравнивают портреты и вещи, выдумывают судьбы. Чужие жизни позволяют им близость, менее опасную, чем в доме на Карсте.
Альма вытаскивает на середину склада огромную коробку, набитую бокалами и фарфоровой посудой, она вытаскивает что-то на ощупь, встает, прицеливается и швыряет об стену. Дребезг тысячи осколков. Тишина нарушена. Вили оборачивается и смотрит на нее – вот так идея! – один прыжок, и он уже рядом: летят кроваво-красные и желто-лиловые кубки из богемского стекла, чайники с золотым ободком, со сценой охоты или римскими развалинами в безупречном венском романтическом стиле, медные подносы и чашки с турецким узором. Они разбивают вдребезги хорошие манеры, разбазаривают наследство и свадебные подарки, разносят воспоминания об Империи.
Когда Флора ушла, Лео запер дверь и прошел в гардеробную. Там, на маленьком столике, стояли спиртовка, набор из нескольких мензурок и колб, лежали аптекарские весы. В небольших флаконах с притертыми крышками хранились различные химические вещества. Лео с детства любил химию. Свои краски он смешивал сам, поэтому они получались такими яркими. Он также делал косметику для Айрис и Флоры, прекрасные тени для век и румяна, и это было причиной постоянных серебристых разводов на его щеках и голубых ногтей.
– Смерть фашистам! – кричат они.
Но сейчас его задачей были не краски и не косметика.
– Да здравствует революция! – надрывают они глотку, потому что они уже большие и ходят на манифестации, они нашли в политике что-то, что их объединяет. Лозунги коммунизма Вили впитал с молоком матери и заслуживает этим уважение товарищей, поначалу их тянет к нему, но, когда оказывается, что он не собирается рассказывать ни слова о своем прошлом там, они разочарованно отдаляются. Чертов славянин, такой же, как все остальные, говорят юные революционеры. Альма пишет листовки для шествий, собирает мелочь на дело анархистов, начинает курить, ворует карандаш для глаз в дешевом магазине, но, когда они идут шествием вдоль платановой аллеи, она поднимает глаза на окна старого дома и чувствует укол ностальгии по бидермейерской мебели, повторяет про себя стихотворения Рильке, которые ей подарил дед на ее последний день рождения, и думает, что никто в этой процессии не смог бы их цитировать на немецком.
Он не стал терять время – быстро сложил реактивы в портфель, натянул брюки и двинулся по лестнице в холл, насвистывая себе под нос, словно самый счастливый в мире человек.
Когда Альма и Вили сталкиваются друг с другом на демонстрациях, они делают вид, что не знакомы. А потом вечером встречаются среди обломков на складе. Они крушат супницы в неудержимом и радостном стремлении к разрушению. Когда они внезапно вспоминают о полицейском патруле, то затыкают себе рот ладонями, взгляды взбудораженные, дыхание прерывистое, пальцы исцарапаны.
– Где они теперь? – гадают они, показывая друг другу то одну, то другую фотографию, выуженную из обувной коробки.
– В Америке наверняка.
– А может, остались в городе. Купили квартиру у Понте-Россо.
Глава 10
– Голосуют за христианско-демократическую партию.
– Они вcе лицемеры.
Стиви возлагала большие надежды на обеденный зал своей новой школы. Конечно, ожидать летающих канделябров и здоровающихся безголовых призраков было слишком самонадеянно, но в наличии длинного деревянного стола она даже не сомневалась.
– Как и хорваты.
Вили разбирается во всех тонкостях национальных различий, о которых она только смутно догадывается.
Во многих загадочных убийствах длинные столы играли не последнюю роль. Гости рассаживались друг против друга и подозрительно разглядывали своих визави сквозь бокалы с вином, гадая, кого же лорд Дадли включил в завещание или кто убрал еще одну черную статуэтку с подноса.
– Я их ненавижу, с ними невозможно жить, – говорит он.
– Ты рассуждаешь как фашист.
– Ты их не знаешь.
Однако в реальности обеденный зал напоминал, скорее, обыкновенный шведский стол, как в отеле в Херши, где они с одноклассниками останавливались, когда ездили на экскурсию. Только в деревенском стиле и слегка похожий на лыжную базу (по крайней мере, в том виде, в каком Стиви ее себе представляла – ни на одной лыжной базе она ни разу не была). Высокий каменный потолок пересекали сосновые балки, повсюду были расставлены разномастные столы: несколько круглых сгрудились в стороне, образуя большую группу, по центру располагались прямоугольные на четверых, а вокруг было рассеяно множество маленьких столиков, за которыми могли разместиться от силы два человека. У дальней стены стояли небольшие диванчики и кресла-мешки, перед ними – низкие столики: что-то вроде кофейной зоны для тех, кто был слишком высоко в горах, чтобы добежать до ближайшего «Старбакса».
– А ты знаешь, что ли?
– Я слышал много рассказов.
Каждое блюдо в меню, написанном мелом на большой грифельной доске, напоминало о географии этого места – все было приготовлено с кленовым сиропом. Мясо на гриле под соусом из кленового сиропа. В бургерах вместо обычного сыра – копченый с кленовым сиропом. Даже японский соевый тофу был залит кленовым сиропом, а в заправке для салатов он, кажется, был основным компонентом.
Она сдерживается, чтобы не спросить, помнит ли он эти рассказы из разговоров своего детства там, или ему что-то рассказывает ее отец, когда они прогуливаются вдвоем в приграничной зоне.
Теперь старый порт перестал быть Запретным городом. Сменились политики, которые подмасливали охрану и освежали печати на дверях, чтобы порт оставался неприступным, на складах больше не чувствуется приграничный дух, как в ее отрочестве, и звуки шагов не отдаются эхом.
– Ни на секунду нельзя забыть, что ты в Вермонте, – сказала Стиви Джанелль, когда они взяли подносы. – Посмотри под ноги. Ты стоишь на кленовом сиропе.
Когда Альма покинула город, чтобы жить в столице, она поняла, что европейская вольная гавань фактически ничего не значила для страны. Причины, из-за которых стерегли ворота и контролировали пристани, – оружие или наркотики или что там привозили по ночам, с молчаливого одобрения властей, дабы укрепить последний оплот Восточного блока у самых границ железного занавеса, – то, что в городе знали все, известно, однако, очень немногим в бронированных комнатах столицы, об этом говорили на секретных совещаниях на тосканских виллах, в перехваченных телефонных разговорах.
– Да уж, – уныло согласилась та и положила в тарелку немного тофу и овощей. – Не знаю, как они его терпят… в таких количествах.
Нейт уставился на мясо, покрытое слоем кленовой карамели.
Это она поняла в тот день, когда отправилась искать работу в редакцию столичной газеты: прошло уже немало месяцев с тех пор, как она покинула город на востоке, все, что она писала до этого в прессе, не оставило и следа, и Балканы снова стали забытой Богом точкой на географической карте. В редакции ей предложили устраиваться поудобнее, поскольку главный редактор на совещании, она может подождать его тут, в коридоре, на одном из таких стульчиков, как в начальной школе, которые будто специально созданы, чтобы причинять неудобство тому, кто сидит в ожидании. В тот день дверь переговорной стремительно распахнулась, редактор вышел торопливо, бросив на нее раздраженный взгляд, и пригласил в свой кабинет, оставив дверь нараспашку, поскольку это было его отличительной чертой, как и нетерпеливость. Пролистал две странички, которые она принесла с собой, и, так как у него был нюх на темы, связанные с границами, и некоторые связи в спецслужбах, Альмино происхождение вызвало в нем смутное любопытство, примерно по этим же причинам он начал готовить этот материал, так или иначе, он сказал ей: «Отправляйся в здание правительства и пиши о том, что видишь». И она обнаружила, что умеет считывать кулуарные сплетни, разгадывать зашифрованные сообщения и намеки, у нее оказалась врожденная склонность к секретным темам: она знает об оружии, знает о деньгах, знает, что в восьмидесятые в ее городе оседали государственные чиновники, способные на грязную работу, ей известно, что значит выражение stay-behind
[26], а также об ужинах в отеле «Европа», куда она ребенком ходила набивать брюхо креветками, которые портились в ожидании секретных совещаний, на которые допускались только мужчины, приезжавшие на машинах с тонированными стеклами. Так в столице она нашла профессию, и никого не интересовало, откуда у нее такая осведомленность. И она оберегала это свое происхождение, как нечто такое, чего другие не поймут, как свою отличительную черту, от которой ее шаги вечерами вдоль виа Куатро Фонтане становились печальными. Она рассказывала о свободной гавани, но никогда не упоминала Запретный город, и люди, с которыми она общалась в столице, даже не представляли, что она туда входила и выходила совершенно свободно и это стало для нее убежищем, особенно когда они с Вили нашли матрас. Но это старая история, из тех, которыми не делятся, ведь заранее ясно, что их никто не поймет, и от непонимания воспоминания мельчают.
– Я сейчас выпью живую кровь деревьев, – сказал он. – Можете меня побить.
Однажды летом, когда им было шестнадцать-семнадцать, они нашли матрас, брошенный среди поилок в ангаре, раньше служившем для торговли скотом: матрас с вылезающей желтоватой набивкой стоял прислоненный к стене, и край простыни свисал с верхнего угла, будто флаг на потерпевшем крушение корабле. Идея пришла в голову Вили. Отнесем его наверх!
Самые безрассудные предложения в те дни находили отклик у обоих.
Из напитков была вода премиум-класса, а также стояли кулеры с дорогой натуральной газировкой, которую можно было брать совершенно бесплатно. Из чистого любопытства Стиви внимательно изучила одну: со вкусом лайма, сосновых шишек и, конечно же, кленового сиропа. Эти напитки были из списка тех вещей, что семья Стиви не могла себе позволить. А здесь они стояли просто так, и их наличие больше, чем все остальное, указывало на уровень этого места.
Так что они подхватывают матрас с двух сторон, поднимают над головой и тащат, стараясь не зацепиться за ржавые острые углы лестницы. Они поднимаются на самый верх, оглядываются в поисках места, свободного от хлама и голубиного помета. Кладут матрас под покатой крышей в самом низком месте, напротив разбитых окон, так, чтобы, лежа на нем, можно было видеть море и югославский берег, а в ясные дни даже угадывался маяк Савудрии.
Бесплатная дорогая газировка с кленовым сиропом.
В те дни матрас становится центром жизни.
– Ты когда-нибудь бывал в таких местах? – спрашивает Альма, протягивая Вили фотографию летних дач изгнанников где-то в Далмации.
Стиви взяла одну. Просто не могла не взять.
Вили вертит ее в руках. Когда он был маленьким, его родители отправляли его на взморье к одной пожилой подруге, а потом в летние лагеря.
Пока стояла хорошая погода, столики выносили наружу. Элли заняла один большой стол и принялась расхаживать вокруг, чтобы никто другой не присел. Вскоре за ее стол уселся Хейз.
– Нет, вряд ли, – говорит он, изучая контрастность и свет на фотографиях с любопытством, которое годы спустя превратится в профессию. – Это богатые дома, в них живут партийные чиновники.
– А вы?
Джанелль и Стиви двинулись было к открытой двери, но Нейт замешкался.
– А мы что?
– Вы не протестовали? Разве это не должны быть дома для народа?
– Есть на улице – не самая лучшая идея, – сказал он, отгоняя муху от тарелки, на которой не было ничего, кроме нескольких видов мяса.
– Не будь сталинисткой.
– А ты не будь христианским демократом.
– Витамин D тебе не повредит, – попробовала найти аргумент Стиви.
Такие споры все ведут в шестнадцать-семнадцать лет.
– Но партия – это важно, – обиженно возражает Вили. – Тебе этого не понять, тут все по-другому. Если бы не партия, мы бы не выиграли войну и не руководили бы независимо от всех остальных стран.
– Откуда ты знаешь, что он мне нужен? Я вообще хочу съесть это паршивое мясо в своей комнате без всякого света.
– Ты будешь мне лекции читать?
– Нет, но не называй меня христианским демократом.
– Ты же писатель. Уверен, что такие слова тебе подходят? – спросила Стиви.
– А ты не будь как они.
– Все гораздо сложнее.
– Уверен.
– Ты станешь политиком.
– Ни за что.
– Давайте хотя бы сегодня сядем с остальными, – предложила Джанелль. – В следующий раз останемся внутри.
Они растягиваются на матрасе. Бок о бок, на ней футболка с короткими рукавами и шорты, а он всегда носит джинсы, такие все еще можно купить у челночницы Миреллы, их руки соприкасаются, головы в нескольких сантиметрах друг от друга на старых вышитых подушках. В такие моменты Вили задерживает дыхание, Альма больше не кажется крутой девчонкой, которая ходит сама куда вздумается, сейчас, когда она лежит рядом с ним, ее голос становится ниже, у нее вдруг не находится миллиона умных слов, как обычно, она молчит и смотрит на него, выдерживает его взгляд, и свет ее глаз становится бухтой, в которой можно плавать вместе, спокойно. Вили хочется что-то сказать, но ничего не приходит в голову, тогда он приподнимается на локтях и показывает на очертания берега на востоке, который видно через разбитые стекла. Море простирается перед ними безграничное, как собственные жизни.
Нейт вздохнул и поплелся за ними.
Они никогда не говорят о жизни там в личном плане. Ни один из них не умеет вести задушевные беседы. Иногда они засыпают, и их будит шорох крыльев залетевшего на чердак голубя.
– Итак, как все у вас прошло? – спросила Элли, когда они наконец расселись.
После того как они находят матрас, Запретный город притягивает их постоянно, они не учат уроки, не видятся с друзьями, не делают листовки для манифестаций. Им только и надо, что валяться на этом матрасе и листать чужие воспоминания, зачитывая друг другу вслух страницы книг, играя в теннис деревянной ракеткой и жестяной банкой, пока не порвутся струны. Они стали друг с другом менее враждебными, но и более молчаливыми. Иногда они делают вид, что спят, и держатся за руки. Открывая глаза, отдергивают руки и тут же показывают на новое голубиное гнездо или на закрытую коробку, которую еще предстоит изучить.
На день рождения Альмин отец привозит Вили русский «Зенит»-автомат: подарок от его родителей. Фотоаппарат становится для Вили отмычкой, разводным ключом, который наделяет его возможностью присвоить себе этот город, где он случайно оказался, быть там, где крутятся шестеренки жизни: он фотографирует солдат, которые патрулируют границы, заядлых игроков на скачках и жокеев, которые вкалывают какой-то препарат в шеи лошадей, футбольные матчи, душевнобольных на море, когда они окунаются прямо в халате и шерстяном берете, и врачей, когда они выжимают носки, политиков на шезлонгах в теннисном клубе, фотографирует Альму.
– Все отлично! – воскликнула Джанелль. – Мне разрешили пользоваться мастерской и выделили место на базе творчества, так что я смогу закончить свою машину на конкурс Гольдберга. Здесь можно будет доработать ее устройство, сделать его более сложным. И даже есть какой-то бюджет на запчасти. В общем, очень круто.
Ему хочется, чтобы она смотрела пленки, которые он научился проявлять на стиральной машине в ванной без окон. Как тебе? Нравится? Изредка она хвалит, дает советы, к которым Вили иногда прислушивается, а иногда нет. И он замечает, что его умение выбирать нужное расстояние для снимка и решать с первого взгляда, заслуживает ли негатив быть напечатанным, заставляет Альму проводить гораздо больше времени с ним, вместо того чтобы укатывать на своем ветхом велосипеде. Вскоре он начинает продавать свои снимки в местные газеты, и тогда дни в Запретном городе становятся более редкими, но они ищут встречи друг с другом более настойчиво.
– У меня вроде тоже все нормально, – сказала Стиви. – На этой неделе мне нужно придумать какой-нибудь проект по приданию преступлениям человеческого облика.
Вили первым целует ее, потому что он смелее. Разумеется, это случается в старом порту. Не на их матрасе-убежище, и не лежа голова к голове и касаясь руками, а стоя на пороге чердака, и лето снаружи чистое и свежее. Утром Альма ушла в Запретный город одна, Вили видел, как она выходила, но на его вопрос «куда?» лишь бросила уклончиво: «Просто, в город, не знаю». Страх, который порождают в нас неосознанные предчувствия, желание замешкаться и тревога. Приходи, хоть раз в жизни, приходи. Они проводят порознь многие часы. В полдень Альма ищет его по улицам, она знает, где его найти (она всегда будет находить его даже через много лет), и когда наталкивается на него, как будто случайно на променаде Сант\'Андреа, – там, где скромно торгуют телом и руки и уста тянутся к запретным рукам и устам под защитой густой листвы ясеней, там, где c бельведера открывается меланхоличный вид на восток и можно сделать красивые фотографии, – когда Альма на него наталкивается, то не знает, что сказать. Только приходи. Да, скоро, подожди меня.
Нейт молчал.
Альма ждет его, на ступеньках склада № 18, и Вили нет очень долго. Это она способна бросить все, мигом сорваться и уйти, по утрам собирается гораздо быстрее, ей ничего не нужно, и в этой стремительности – часть ее обаяния. Вили идет медленно. Она видит его издалека на дорожке к свободной гавани, шаг за шагом, без фотоаппарата он просто черная точка, которая могла бы оказаться пиратом, бандитом, нелегалом, и частично в этом его обаяние.
– Ну-у, – протянула Джанелль, глядя на него во все глаза.
Он поднимается по лестнице, где-то тут деревянная дверь, которая скрипит на петлях, снаружи простирается синева. Альма, завидев его, улыбается. Все уже решено. Он поднимается на последнюю ступеньку и целует ее, рубеж пройден. Альма кладет ладонь ему на грудь и чувствует между ними что-то новое. Волнение побуждает их прижиматься и в то же время отталкивает друг от друга. Напористые поцелуи, угол коленки, добраться до тела, их окутывает преждевременная печаль. Вили отстраняется и смотрит на нее: она дрожит перед ним и похожа на мальчишку. Он обнимает ее, и ее ноги прижимаются к его.
– Она меня ненавидит, – без обиняков заявил он.
Они спускаются по лестнице, прижавшись друг к другу, доходят до пристани № 0, снова целуются, раздеваясь, каждый сам по себе, до трусов, потом окунаются, ворох одежды и кеды поднимают над головой и плывут до самого выхода из старого порта, к купальням железнодорожников. В воде они то плывут, то трогают друг друга, то держатся на плаву, то тонут – не могут выбрать, одежда намокает, в кеды набирается вода. Вили свободной рукой делает гребок, потом опускает под воду, там лодыжка Альмы, он скользит, она переплетает свою ногу с его, и они оба идут ко дну, потом выныривают, плюются водой и слюной, они отбросили волю, избавились от мыслей, им хочется только чувствовать прикосновение кожи друг друга; размахивая руками, они кое-как добираются до берега.
– Перестань, – покачала головой Джанелль. – Как можно быть таким в самый первый день?
Надевают промокшую одежду, вторую кожу, растягиваются на солнышке. Он убирает ее ослепительно светлые пряди со щеки, с глаз; она прижимается к нему и передает ему свою нежность. Им хочется только целоваться. Эти поцелуи – доступ и обладание, не говорить больше, перебороть в поцелуе, показать свою власть. Молчи, я тебя целую, на остальное мне плевать! Она отстраняется первой. Вили улыбается ей, он ни в чем не нуждается и ничего не просит. Волосы высыхают, светлые глаза Альмы сияют, как сверкающее утро в глубине моря, он закрывает глаза, чтобы скрыть желание умереть, животы горят от соленой воды.
Дома в последующие дни они делают вид, что ничего не произошло. Не понимают друг друга, провоцируют, у обоих портится настроение.
– Я не шучу.
Альма, увидев, что Вили собирается в православную церковь:
– Она что, прямо так и сказала?
– Ты собираешься стать священником?
– Не лезь не в свое дело.
– Да она на меня даже не взглянула. Сказала что-то типа «как легко сегодня любой может опубликовать книгу», затем тупо зачитала список предметов и велела идти.
– А разве ты не коммунист?
– Нет.
– Это не значит, что она тебя ненавидит.
– А должен быть.
– Знаешь, была бы ты там…
– Почему это?
– Разве вы не все коммунисты?
Стиви вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд. Она покосилась по сторонам как можно незаметнее – но никто не смотрел на ее. Все глаза были устремлены исключительно на Хейза, словно он был центром притяжения.
– Иди к черту.
Наконец они прогуливают школу и встречаются в Запретном городе. Она раздевается более непринужденно, Вили тщательно складывает носки и штаны. Он не торопится, она спешит. Собственная нагота их успокаивает.
– Что за гадость ты пьешь? – спросил ее Нейт, читая этикетку бутылки.
Все эти утра и все эти вечера делают их слабыми и заведомо безоружными: растянувшись на матрасе, они заслоняют линию горизонта, там, где море сходится с небом, сливаются и отрываются друг от друга только для того, чтобы перевести дух, лето позволяет им быть обнаженными и легкими, дымка заволакивает кривую земного и небесного времени. Они не разговаривают, обвивают друг друга руками и ногами – как город, в котором так много мыслей, что они все стираются на ультрамариновом фоне.
– Натуральная газировка, – ответила Стиви. – Решила попробовать.
«Но на пути боли нет правил»
[27]. И вот однажды, это мог быть ноябрь или март, когда небо сурового белого цвета, Альма перелезает через свою обычную лазейку в ограде и шагает среди зарослей терновника к складу № 18. Она не знает, придет ли Вили, – он всегда приходит, но она научилась у отца не воспринимать чье-то присутствие как должное. Они оба избегают. Избегание назначать встречи, некоторая дикость или необходимость отстаивать свою независимость.
Она поднимается по скрипучим ступеням, доверчивость и беспечность не дает ей заметить два рюкзака, брошенных без оглядки в углу, наверху она не видит ни наполовину выпитую бутылку джина Gordon\'s, оставленную посреди комнаты, ни даже разбросанных кед с завязанными шнурками. Сколько раз нам случалось прозевать все детали. Альма видит их, только когда уже заходит внутрь. Узнает его лопатки и родимое пятно у позвоночника. И нет нужды узнавать по рукам, стиснутым на спине, его одноклассницу, имя которой Вили все время путает.
– Зачем?
Парочка не замечает, что кто-то вошел, не слышит, как она уходит, повернувшись к ним спиной. Осторожно, чтобы не помешать. Не слышат, как Альма спускается по лестнице, потому что она идет, затаив дыхание.
– Хочу узнать, какая она на вкус.
Снаружи старый хлам, сорняки хлещут по ногам. Альма бежит прямо по дороге призраков, и единственное утешение, которое можно тут найти, – это другой мужчина в форме таможенника или карабинера. Ей плевать, если ее застукают на этой запретной дороге и даже если схватят и закуют в наручники. Резкая боль пронзает ей руки, пальцы, как будто кости переламываются. Почему? Останавливается, уперев локти в колени, она запыхалась, легкие горят. Почему именно там? Словно именно в этом главное оскорбление или предательство. Она прижимает руки к груди, так, наверное, сжимается сердце.
– Противная, скорее всего, это же и так понятно.
В тот вечер оба отказываются от ужина. Потом много дней они не разговаривают, говорить или даже просто встретиться взглядом не сулит ничего хорошего. Альма еще быстрее, чем обычно, встает и выскакивает из дома – небо, прозрачность, воздух, ноги как будто искажаются в воде, исчезают на дне. Вили отдается своей медлительности, движения перед зеркалом в ванной становятся скрупулезными, время растягивается, пока наконец их всех не вытолкнет из дома, только тогда наступает тишина и он решается выйти: он ненавидит эти комнаты, своих родителей, которые его сослали сюда, и их громкие слова о свободе, ненавидит свою страну, он скучает по вылазкам в парк Калемегдан в поисках птиц покрупнее, чтобы стрелять по ним из рогатки, скучает по друзьям, по дням, когда можно растянуться на берегу Дуная, поджаривать спину и решать, кто нырнет первым, он скучает по своему детству и ненавидит Альминого отца с его анекдотами о жизни там. А как же Альма? Ему хочется, чтобы Альма исчезла, но она исчезает слишком сильно.
Поскольку в Запретный город для Альмы больше хода нет, а Вили ей жизненно важно игнорировать, она в эти дни ищет утешения там, где существовала жизнь до появления Вили, в доме дедушки. Да, некоторое время Альмина мать запрещала ей видеться с бабушкой и дедушкой, кроме как в день рождения, но потом это внезапное испытание на гордость забылось в силу ежедневных нужд, бабушка с дедушкой продолжали им помогать, и Альма снова стала проводить вечера в кафе «Сан-Марко» и кататься с бабушкой на байдарках. После гребли в заливе бабушка вела ее выпить спритц и поиграть в карты на террасе гребного клуба «Адриа».
– Откуда ты знаешь?
Дедушка счастлив вновь обрести внучку и не раздумывая приглашает ее на воскресные обеды к себе домой, куда зовутся как давние друзья – книготорговец-букинист, который умеет откопать в закромах письма Роберто Базлена
[28] или неопубликованные страницы ирландца
[29], главный раввин еврейской общины и торговец кофе, – так и новые приезжие, которые вызывают у Альмы любопытство: венгерский писатель с непроизносимым именем, он привез свою дочь подышать морским воздухом, или актриса, которая собирается открывать сезон в театре Россетти постановкой Брехта. Непринужденные разговоры, бокалы наполняются траминером, масло для черного хлеба передается по кругу до того, как положить на него шпик и корнишоны. Альмин дед председательствует за столом, его анекдоты – настоящие театральные сценки, блюдо из косули с черничным соусом подается разогретым, и дед делает это блюдо легендарным, состряпав с ходу охотничью байку, и следит за тем, чтобы бокалы никогда не оставались пустыми.
– Господи, Нейт, – воскликнула Джанелль. – Серь-
Но именно в такие моменты, когда беседа легко струится, приборы c аппетитом втыкаются в мясо и запеченную картошку, бокалы поднимаются в тостах и бабушка обсуждает Моцарта из Зальцбурга, Альма видит свою мать. Но не такой, как сейчас, не матерью, а девочкой, росшей в гнетущих комнатах, со старинной мебелью и сундуками, заваленными бархатными подушками, с ламбрекенами на окнах и вышитыми простынями, тирольскими блузками и горошинами перца в карманах шерстяных пальто, чтобы отпугивать моль: ее мать провела детство в доме, где культура на первом месте и произведения Гегеля стоят в ряд, подпираемые вазочкой с эдельвейсами; где важно быть на высоте, всегда знать, что можно сказать или даже выставить напоказ, а что нет. Где неврозы маскируются хорошим вкусом, а душевные трудности – это всего-навсего отсутствие образования, воспитания или умения жить, где ставни почти всегда прикрыты, создавая полумрак.
езно, ну должен же ты хоть что-нибудь любить! Нельзя же быть недовольным абсолютно всем вокруг.
Тщательно разрезая на маленькие кусочки свое любимое блюдо, которое дед велит приготовить специально для нее, – обязательно венский шницель, не люблянский, – Альма испытывает вдруг нежданную ностальгию по столу у них дома, где скатерти никогда и в помине не было, а яйца забывают на плите и те плесневеют. А мать ест, в то же время крася ногти на ногах или читая роман Кундеры, который бабушка сочла бы романчиком для женщин с тщетными желаниями, где безжалостный свет врывается в окна без занавесок, освещая пол, заваленный журналами, грязной одеждой, коробками из-под пиццы, пузырьками со снотворным и стопками книг. В прибранном доме дедушки, далеко от матери, Альме ее не хватает: она не знает, любовь ли то, что она чувствует, ведь нужно хоть раз испытать, чтобы определиться в своих чувствах.
За то время, что Альма и знать не желает Вили, у нее снова входит в привычку гулять с дедушкой: воскресные обеды – посильная плата за прогулки вдвоем. Они уходят недалеко, дед не из тех, кто любит карабкаться в гору на Карсте, предпочитая гулять по городу, по местам, которые навеивают истории. Блуждая по улицам, не раз менявшим названия с тех пор, как он был ребенком, дед заново протягивает для внучки хрупкую нить памяти, то, что будет с ней, даже когда позади останутся только мертвые и она не будет смотреть на прошлое как на время, которое для нее под запретом.
Нейт увидел, что Стиви собирается открыть бутылку, и демонстративно сложил руки на груди. Стиви сделала большой глоток. Как только напиток достиг ее горла, в нос ударила струя чего-то колючего, древесного, слегка отдающего жидкостью для мытья посуды. Она резко со-
Когда Альма была маленькая, они доходили до кладбища Святой Анны изучать надгробия на известных могилах, до Ризиера-ди-Сан-Сабба
[30], не так давно открытого для публики. Дед удерживался от лекций по истории, зато рассказал ей о Диего де Энрикесе, который недавно погиб при загадочных обстоятельствах (много лет спустя в столице Альма не сильно удивится, когда обнаружит, что многим людям из политики известно имя Энрикеса).
гнулась и едва успела зажать ладонью рот, чтобы не обдать Нейта сосново-лаймово-кленовым фонтаном, и тут же громко закашлялась. Студенты за соседними столиками начали оборачиваться.
Когда нацисты спешно покинули Ризиеру, чтобы не попасть в руки союзников, или людей Тито, или партизан, которые входили в город, Диего де Энрикес, ученый и коллекционер, обладающий историческим чутьем, бросился в Ризиеру и три дня и три ночи посреди разгрома и беспредела переписывал в свои тетрадки надписи, которые узники лагеря нацарапали на стенах камер. На третий день, когда он проснулся, стены были свежевыбеленными, разобрать надписи уже стало невозможно.
– Это сделали нацисты?
– Ну вот, – усмехнулся Нейт. – Я же говорил.
– Нет, они уже убежали.
– А кто же это сделал?
Стиви быстро отдышалась.
Дед не ответил.
– Не хочешь рассказать нам о своей книге? – парировала она, когда наконец смогла говорить.
– Знаешь, как он умер? Несколько лет назад у него сгорел дом и, видимо, вместе с ним и тетради. В ту самую ночь, когда возникли проблемы с телефонными линиями и его сыну поменяли номер, так что он был недоступен до следующего вечера.
Тот отвернулся и начал изучать содержимое своей тарелки.
– Что было в этих тетрадях?
Неожиданно Джанелль привстала и замахала рукой.
– Имена, schatzi, списки имен тех, кто сдавал евреев и партизан и других людей, которые пришлись не по вкусу, после чего их отправляли в Ризиеру или депортировали в концентрационные лагеря Германии.
– Кто они были?
– Ви! – крикнула она. – Иди к нам!
– Те, кто сдавал?
Ви в своих неизменных темных очках, коротком комбинезоне, из-под которого выглядывала красная майка, и полосатых гольфах подошла к их столу. Ее волосы выглядели слегка взъерошенными по сравнению с предыдущим днем. Она скользнула на скамью рядом с Джанелль.
– Да.
– Обычные горожане.
И вновь Стиви почувствовала, что где-то внутри мелкими пузырьками начала подниматься паника. Что если она останется совсем без друзей? Если Джанелль перестанет с ней общаться и то же самое сделает Нейт, что тогда? Может, зря она бросила свою прежнюю жизнь и приехала сюда, ведь, похоже, она никому не нравится. Ей, видимо, придется признать свое жалкое поражение и вернуться домой.
– Ты знаешь, кто именно?
Ерунда. Это в ней говорит тревога. Джанелль не перестанет с ней дружить. Она всего лишь позвала Ви присесть рядом с ними и то только потому, что хотела с ней пофлиртовать. И Нейт тоже никуда не ушел. Просто у него сложный характер.
– Нет, но достаточно посмотреть на тех, кто обогатился совсем недавно.
Стиви немного успокоилась, но только до того момента, пока в обеденном зале не появился Дэвид. Его непослушные волосы торчали во все стороны, а одежду он так и не сменил. Стиви вновь вздрогнула от ощущения чего-то знакомого в его облике, словно знала его давным-давно. Но, конечно же, она была абсолютно уверена, что они никогда раньше не встречались.
В те дни, когда Альма пытается отделаться от Вили или, по крайней мере, видеть его как можно меньше, дед уже не так легок на подъем, как в ее детстве: он опирается на альпеншток без железного наконечника, и их прогулки ограничиваются окрестностями холма Сан-Вито. Так, он предпочитает навестить мемориальный постамент в память о Винкельмане
[31], чтобы еще раз рассказать о жестокой смерти, подстерегавшей немецкого археолога в их городе, от руки юноши-чужестранца: задушенный шнурком и пронзенный кинжалом в живот, он семь часов умирал в агонии, после чего был похоронен в братской могиле. Говорили, что это разборки между извращенцами, но на самом деле, как объяснял дед, этот мальчишка, работавший в Вене помощником повара, гарсоном, ловко вытащил из карманов Винкельмана не только медали из чистого золота, подаренные ему императрицей, но, вероятно, также послание, которое надо было передать понтифику.
– Знаешь, императрица никогда не приезжала в город, но занималась им издалека, и благодаря ей…
– Всем привет! – как-то слишком громко сказал он, усаживаясь за стол и поворачиваясь к Стиви. – Я смотрю, тебе нравится меня разглядывать. Ты же не собираешься это пить?
И вот в разгар этих ритуальных историй, наполненных интригами и ложными следами, в душу Альмы закрадывается тревога: дед внезапно теряет нить, взгляд становится детским, немного растерянным, и она замечает, как он тычет и тычет тростью в мостовую, будто пытается выковырять оттуда слова, которые никак не хотят всплывать в памяти. Альма кладет ладонь деду на руку, в кои-то веки они не спорят из-за имперских мифов, она подводит его к каменной скамейке в тени собора. Альма никогда не воспринимала своего дедушку как старика, он всегда был для нее одинаково старым: газета, развернутая на выступающем брюшке, и такой вид, будто ему не терпится рассказать пикантную сплетню.
И он кивнул на бутылку газировки.
Альма отходит к киоску купить два оранжада с трубочками и приносит их на лавочку: дед как будто пришел в себя и теперь снова непринужденно болтает. Он всю жизнь только тем и занимался: знакомился с интересными людьми, читал книги, газеты, политические брошюры, но главное, упражнялся в том, чтобы придать красивую форму тому, что узнал: тестировал интересные истории за ужинами в гостиных старого города, оттачивал их на горных прогулках с бабушкой и в дни прибоя на парусниках, когда они бросали якорь у побережья Истрии и растягивались на носу почитать и обсудить, что происходит в мире. Поэтому у его историй есть ритм, они завораживают, но в них нет спонтанности. Альма их знает наизусть, она могла бы пересказать их слово в слово и подозревает, что для деда важнее производимый эффект, а не смысл.
– Это я взяла тебе. – Стиви легонько подтолкнула бутылку в его сторону.
– Дедушка, почему ты ненавидишь папу? – спросила она его тогда, осознав, что не уследила за своим голосом и он возвысился на октаву, прозвучал более агрессивно.
– Ненавижу? – Дед пристально на нее смотрит.
Элли улыбнулась и вытянулась на лавке, взгромоздив свои ноги Дэвиду на колени.
– Ну ты же его ненавидишь.
– Нет, я не сказал бы, что ненавижу твоего отца.
– Плохие новости, Хейз, – сказал Дэвид. – Тебя видели вчера ночью.
– Мама говорит, что да, – врет она.
Он швырнул телефон через весь стол.
– О, твоя мама всякое думает. Это называется «проекция».
– Но ты никогда не хотел с ним познакомиться.
– Похоже, у нас появился свой собственный папарацци, – продолжил Дэвид. – Кое-кто по имени Жермена Батт?
Он отпивает оранжад через соломинку со старомодной элегантностью. Его взгляд теряется где-то в заливе, прозрачный воздух высекает очертания белого замка эрцгерцога, обожавшего ботанику, и береговую линию в сторону Венеции. Альма думает, что дед уже забыл про ее вопрос, и готова отступить. Ведь вопрос вырвался у нее непроизвольно: она устала и взвинчена из-за Вили.
При этих словах Стиви почувствовала, как вокруг начинает дрожать воздух. Многие смотрели в их сторону, словно ожидая, что сейчас будет раскрыт какой-то секрет.
– Твоя подружка будет рвать и метать, – заключил Дэвид.
– Видишь ли, schatzi, о твоем отце я ничего не знаю, но это не так важно. Главное, твоя мать о нем ничего не знает. Ты о нем ничего не знаешь.
– Думаешь, он шпион?
Хейз посмотрел на экран телефона, но то, что он увидел, казалось, совсем его не задело.
Дед хохочет и внезапно снова становится влиятельным профессором:
– Ну нет, глупости! Я не думаю, что он шпион. Все было бы гораздо проще, если бы он им был.
– Ну, что поделать, – пожал он плечами, передавая телефон Дэвиду.
Альма не сводит глаз с банки оранжада, она жалеет, что завела это разговор, который кажется ей предательством. От слов деда все становится менее и менее значительным.
– Вот что происходит, когда становишься знаменитым, – сказал Дэвид. – Везде глаза.
– Знаешь, я думаю, что, когда человек сжигает все мосты, – продолжает он, – когда не говорит ни слова о себе и своем прошлом и превращается в сына ветра без корней, как будто родился вчера, без истории, без своего места, он представляется мне надломленным. Человеком, который потерпел поражение и не научился справляться. Слабым.
Элли ни с того ни с сего уперлась голой ступней Дэвиду в подбородок, и он шлепнул ее. Она взвизгнула и засмеялась. Для Стиви эта ситуация стала просто громом среди ясного неба – настолько бесцеремонно и одновременно неестественно все это выглядело. Внутри нее что-то сжалось и закрутилось, и снова волна тревоги прокатилась по венам.
Эти слова внезапно сделали Альму глухой по отношению к деду – «слабый», – они в одно ухо влетают, в другое вылетают, и теперь Альма смотрит вдаль, на замок
[32] несчастного эрцгерцога, императора Мексики
[33], словно причаленный к берегу белый парус, со своей печальной романтической историей, за которую легко уцепиться, как за якорь, чтобы забыть слова, которые только что сказаны, потому что пусть даже дед и прав, но эта правота ничего не значит для отца, а значит, для нее тем более не должна.
Ви и Джанелль переглядывались. Нейт упорно продолжал смотреть в тарелку. Хейз делал вид, будто он вообще не знаком ни с кем из присутствующих.
Говорят, нас делают людьми встречи, думает Альма, пересекая сосновую рощу Барколы, где молодые люди группками болтают, усевшись на земле и прислонившись спинами к стволам деревьев, они похожи на индийцев или пакистанцев, то ли студенты из знаменитого физического института, то ли беженцы. Все, кого она знает, придают большое значение дружбе и любви, за столиком в баре или на диване в гостиной после ужина все только и говорят об отношениях. Альма же считает, что все определяет место, но вслух не говорит, она не уверена, что это касается всех, – возможно, это всего лишь очередная ее странность.
Стиви вдруг показалось, что вокруг нее совсем никого нет, только одна-единственная пчела назойливо жужжала над ухом. И хотя она привыкла к одиночеству, здесь оно ощущалось по-другому – словно что-то понемногу отдаляло ее от группы.
Однажды она сказала мужчине – ей нравилось разговаривать с ним часами по телефону сразу после встречи, и из-за этого их взаимопонимания, которое она считала таким редким и хрупким, она избегала спать с ним, – так вот, этому мужчине, который, как ей казалось, понимает нечто, недоступное другим, она сказала однажды вечером:
– География всегда одерживает верх над историей, – рефрен ее детства.
Он что-то поддакнул в ответ, и тогда она объяснила, что родиться на берегу большой реки, или в городе у открытого моря, или в одной из пограничных деревень, родиться на западе или на востоке Европы – все это не одно и то же: география выковывает наш характер, заранее определяет, кто мы такие и какое впечатление производим на других, сказала она убежденно. Он благосклонно улыбнулся и поцеловал ее, и она почувствовала себя смешной. Она не стала делиться с ним, что ей достаточно сесть в поезд, добраться до площади, выходящей на море, до улицы, круто поднимающейся в гору, до таблички со стихами поэта на стене здания, чтобы почувствовать, как ее конфликтующие между собой части складываются в единое целое. Наверное, такие разговоры ведут только подростки или она не умеет хорошо объясняться ни на одном языке, наверняка он посмотрел бы на нее косо. В тот момент ей очень захотелось домой, но это желание она научилась подавлять.
Теперь она вернулась, и море здесь совсем рядом, за стволами сосен, большие грузовые судна, как обычно, на горизонте, крики детей, которые окликают друг друга на футбольном поле у фонтана, этот ветреный и спортивный дух – Альма чувствует, как ее легкие расширяются, будто от гелия.
«Ты всегда можешь вернуться домой»…
Она приехала в город заранее, за два дня до православной Пасхи, чтобы позволить себе роскошь помешкать, уповая на то, что городские улицы придадут ей смелости. У нее нет ни малейшего желания видеть Вили, а тем более с ним говорить. Оказаться с ним лицом к лицу: его темные глаза, которые умеют мгновенно переходить от радости к жестокости, белградский акцент, от которого он так и не избавился. Но с другой стороны, Альма боится, что он притворится очень занятым и их встреча сведется к ничтожной бюрократической формальности.
* * *
Она поводит плечами, будто хочет стряхнуть с себя последнюю волю отца, это непрошенное наследство. Ему снова удалось поставить ей шах, привязать ее к Вили: двое детей – объект его более или менее удачных экспериментов по созданию мира без границ, где происхождение не имеет никакого значения и жить вместе доступно всем.
Стиви вернулась в свою комнату и уселась на пол, разглядывая доску с материалами дела.
Она шагает вдоль набережной Баркола, ищет утешения в воде, как делала, когда жила здесь и хотела сбежать от грязных углов и сырых простыней своего дома, от матери, свернувшейся в своей пленительной хрупкости на диване с чашкой чая в руках, или от душевнобольных, которые ее пугали. Она приходила на набережную, спускалась по железной лесенке и плавала в море, наблюдая за тем, как руки и ноги приобретают под водой молочную консистенцию, словно во сне. Она задерживала дыхание, пока легкие не начинали гореть, и, когда выплывала на поверхность, глоток воздуха приносил первозданную радость, способную преодолеть любую боль.
Это места ее детства, террасы пляжа, которые называют в народе Тополини
[34], потому что они напоминают по форме уши диснеевского Микки-Мауса, скалы, с которых мы ныряли, соревнуясь в прыжках «подковой» – знаменитых триестинских прыжках в воду, когда надо сначала распластаться, как летучие мыши, а у самой поверхности сложиться «подковой», как нас учили старшие братья и сестры и никто во всей стране не мог повторить. Лето здесь было бесконечной чередой ныряний: мы бросались в воздух, раскинув руки и ноги, плюхались в воду, вылезали, замерзшие, по скользким ступеням и бежали завернуться в полотенце, тут же отбрасывали полотенце на голубые лавочки, чтобы снова нырять.
Может, это место ничем не отличается от остальных? И возможно, Элли права: они все – просто кролики на холме? Стиви приехала сюда, потому что ей казалось, что здесь все должно быть по-другому. Но чего она ожидала?
Она забарабанила пальцами по полу и уставилась на лица Эллингэмов, глядящие с фотографий на доске. Потом достала из сумки ноутбук. Хватит сидеть и позволять всякой ерунде лезть в голову. Ей определенно станет лучше, если она попробует что-нибудь разузнать о людях вокруг.
Когда Альме семь, и одиннадцать, и тринадцать лет, она проводит летние месяцы на пляжах Тополини, приезжает туда на автобусе, а когда постарше – на велосипеде: едет с ним на трамвае от дома на Карсте до пьяцца Обердан и потом крутит педали вдоль бульвара Мирамаре до сосновой рощи. Сюда приходит разношерстная компания детей разного возраста, сплоченных необходимостью занимать одну территорию и тем, что их родители слишком измотаны или невнимательны. Городские пляжи, как ирландские пабы, объединяют всех: здесь смешиваются богатые с бедными. Те, у кого кровать заправляет горничная, те, у кого отец работает в Германии, и те, кому приходится присматривать за матерью, чтобы она не натворила бед, те, у кого есть с собой завтрак, смешиваются с теми, у кого его нет.
Для начала займемся Дэвидом. В чем он замешан? Из списка студентов она знала, что его фамилия – Ист-
В пластиковых шлепанцах, футболках флуоресцентных цветов и плавках. Мы все умеем плавать, кого-то, может, и учили специально в начале прошлого лета или зимой в городском бассейне, но, скорее всего, мы научились сами, подражая остальным, чтобы не отставать от других, и точно каждого из нас хоть раз сталкивали в воду. Мы ныряем «бомбочкой», американской «бомбочкой», «подковой», оценивая высоту брызг с таксономической точностью. Мальчики и девочки перемешиваются – все просто морские существа.
ман. Дэвид Истман – довольно распространенные имя-фамилия, так что наверняка придется повозиться, чтобы отыскать именно его среди сотен выпавших поисковых результатов. Стиви добавила в запрос «Эллингэм», потом «Калифорния». Она просмотрела все профили в каждой социальной сети. Прошел час, Стиви уже отсидела себе всю пятую точку, скрючившись на полу с ноутбуком на коленях. Чем дольше она искала, тем менее очевидным становился тот факт, что Дэвид вообще существует. Нигде не было такого аккаунта.
Летом полоска цемента, из которой состоит пляж Тополини, – это наше царство. Старшие вешают футболки на крюки под навесами, младшие выстраивают вдоль кромки воды оазис из шлепанцев и одежды, которые в итоге пропитываются морской солью. Мы все худые, мускулистые. Мы легко загораем. Дикари, определяющие время по солнцу. Каждый год к племени добавляется кто-то новый, а кто-то откалывается, приходят малыши, старшие уходят на купальни Аусония, более городские и менее буйные, где царит фицджеральдовская атмосфера, подходящая для ухаживаний.
– Где же ты есть, черт возьми? – пробормотала Стиви себе под нос.
В свое первое лето в городе Вили приходится нехотя тащиться за Альмой купаться, поначалу он вообще не представляет, как тут «ходят купаться», где именно это самое купание, вызывающее у всех такое возбуждение и нетерпение, стоит только произнести это слово, так что ему остается только пойти за ней, чтобы разобраться, в чем тут дело.
В дверь робко постучали, и в открывшейся щели показалось лицо Джанелль.
К племени Тополини в то лето добавились еще двое детей из дома у часовни за станцией, Лучо и Аида, дети изгнанников: ходят слухи, что отец лупит Лучо пряжкой ремня, поэтому он носит боксеры до середины бедра, а не плавки-слипы, как все. Аида постарше, но купается с малышами из-за брата. Она носит красный цельный купальник с большим вырезом: у нее уже появилась грудь, и с утра до вечера Аида страдает от скуки – ныряния и галдеж ей совершенно неинтересны. В отличие от Вили, который сливается с племенем по способности проводить целые дни в воде, не стуча зубами, и умеет нырять с разбегу и касаться моллюсков на дне, Лучо и Аида даже не заходят в воду. Она с нарочитой медлительностью мажет кремом бедра и шею и прячет лицо под соломенной шляпкой, которая даже у самых оголтелых отбивает охоту брызгаться водой. Лучо же развлекается тем, что бросает в море малышей, подхватив их за руки, ему принадлежит последнее слово, когда надо оценить высоту брызг, и он авторитетно рассуждает о том, кто как вошел в воду, ни разу в жизни не совершив ни одного прыжка; если кто-то боится прыгать c пирса, он не преминет выдумать новое обидное прозвище и насмешку, которые все тут же подхватывают и повторяют под взрывы хохота. Он искрометный, жестокий. Он ни с кем не дружит.
– Можно? – спросила она.
Иногда Лучо подсаживается к Альме перевести дух или поесть мятное мороженое, рассказывает о дедушке с бабушкой, сбежавших от этих ублюдков Тито: им пришлось в спешке покинуть виллу на заливе под Порторожем, оставив там свою левретку, югославы забрали у них все, даже горничную оприходовали, воспользовались ею как следует, подмигивает он с блеском в глазах. С Лучо на пляжи Тополини приходит новый жаргон. Он не знает ни слова на городском диалекте, на котором говорят в университете или в домах в центре, он говорит на литературном языке. И его речь изобилует намеками, которые никто из детей не в силах расшифровать, он явно козыряет сексуальными подтекстами, и их это сражает наповал.
– Конечно, входи. – Стиви захлопнула ноутбук.
Вили держится от него подальше, избегает оставаться наедине. Альме же, напротив, Лучо ближе, чем все остальные. Ей почему-то не хочется уступать ему, и она делает вид, что ее не задевают его скабрезные шуточки, и, когда он рядом, решается на самые отчаянные прыжки, бросает ему вызов.
– Ты сам-то чего-нибудь боишься? – спрашивает его однажды Альма, когда он дразнит самого младшего из ватаги, оробевшего на своем первом купании со старшими.
Джанелль впорхнула, подобрав подол своего длинного летнего сарафана. В отличие от Стиви, которая снова влезла в черные шорты (помнится, была акция «три по цене двух», и она выбрала все черные), Джанелль была похожа на цветущую клумбу в солнечную погоду. Легкий шлейф апельсинового аромата тянулся вслед за ней, а мелкие косички были стянуты в хвост на макушке.
– Нет, ничего, – отвечает Лучо, и Альму поражает его уверенность в собственных словах. И она не спрашивает его, почему же тогда он не ныряет, почему не соревнуется с другими, кто дольше пробудет под водой.
– Прости меня, – сказала она, усаживаясь на пол напротив Стиви.
Это волшебные дни – летние дни детства, дни, когда нам еще не хочется уединиться в маленьких бухтах Коста-деи-Барбари, когда мы смеемся до колик, плюясь друг в друга морской водой, когда ныряем без передышки, не делая различий между мальчишками и девчонками, лазурные дни. Мы прыгаем в воду то «подковой», то «американской бомбочкой», Аида загорает на полотенце с закрытыми глазами, и так проходит до вечера день за днем.
– За что?
Лучо проводит все больше времени с Альмой, и ее не смущает, что он не купается, хоть сама она двигается уверенно только в воде. Однажды Лучо рассказывает ей, почему они с сестрой всегда уходят, когда солнце еще высоко на горизонте: им нужно вернуться раньше отца, чтобы доделать поручения, оставленные утром: зашить старые брюки, изъеденные молью, покосить траву в саду, вымыть машину, починить сломанный сифон. Труд, который должен приучить их к лишениям.
– Если он возвращается, а мы не сделали все, что он велел, бывает худо. Особенно для меня. Аиду он не бьет, потому что она девочка, а девочек воспитывают по-другому.
– Я тебя бросила за обедом. Извини, я не хотела.
– Моя мать, когда я была маленькой, гонялась за мной с тапкой, не помню даже, что я такого делала, чтобы вывести ее из себя.
– Это нормально, матери часто выходят из себя, – фыркает Лучо. – Но с отцами все по-другому: они, если бьют, держат так крепко, что уже не убежишь. Мой отец, когда возвращается в плохом настроении, а мы не сделали все дела из списка, достает ремень.
– Все нормально. Ты же…
– Он бьет тебя ремнем?
– Да, – кивнула Джанелль не в силах сдержать улыбку. – Я весной рассталась со своей подружкой.
– Пряжкой от ремня, – уточняет Лучо с вызовом.
– Ты рассказывала.
Альма не знает, что сказать, она даже не уверена, что ее отец вообще носит ремень, но точно драки для него – это что-то из детства. Она замечает, что ее молчание сбивает Лучо с толку. Он внезапно вскакивает на ноги, не глядя натягивает футболку, ей хочется его остановить: подожди! Но он уже схватил свое полотенце, развернулся и поспешно удалился.
В последующие дни Лучо ее избегает, жалея, что излил душу. Через несколько лет Вили узнает отца Лучо на скачках: один из тех, у кого в карманах всего несколько потных банкнот, дрожащие руки и кто вечно клянчит денег на ставку у профессиональных игроков.
– И я не думала… Но с Ви… не знаю. Я просто… не хочу быть из тех, кто теряет голову и игнорирует своих друзей.
А тем временем летние дни скользят один за другим, и четвертая терраса Тополино – наша территория, потому что тут море более глубокое и не рискуешь удариться головой о рифы, когда прыгаешь.
Успокаивающее тепло разлилось у Стиви в груди – то, что цепко держало ее мысли и чувства, вдруг отпустило и отошло в сторону.
Теперь Альма проводит почти все время с Лучо, сидя на краю набережной и болтая ногами в море, они смотрят на линию берега на востоке, и он рукой показывает, что там вдали должна была бы быть Италия, там жили итальянцы, пока эти ублюдки, приспешники Тито, не пришли захватить их имущество. Он все время говорит такого рода вещи. Альма рада, что из города не видно острова, куда ее возил отец до приезда Вили, – Лучо даже не представляет, что она стояла в двух шагах от Тито в те дни, когда изображала из себя маленькую пионерку. А мы тем временем бесконечной вереницей прыгаем мимо них, взлетаем в ярко-голубое небо и падаем в пенные брызги. Мы все принадлежим этой набережной. Здесь каждый из нас, хотя бы раз, был Богом. Альма слушает Лучо и его истории об изгнанниках, составляет свое представление.
– Она тебе нравится?
В один августовский день на набережной появляется лодка. Ее принес Лучо. Лодку надувают все по очереди. Это длится долго, потому как младшие тоже хотят участвовать, но у них еле-еле хватает дыхания. Когда лодка наконец надута, поднимается ветер и волны становятся лазурно-серыми, в воде остались только чайки. Дети сгрудились под навесом террасы.
– Мне все они нравятся.
– Давайте спустим ее на воду!
– Ну да. Что ж, похоже, ты им тоже нравишься.
Это предлагает Альма, но идея никому не по нутру. Стальные тучи надвигаются со стороны Карста.
– Идем! Идем! – она не уступает, внимание Лучо и Вили приковано к ней.
– Мне просто нужно перевести дух. – Джанелль достала из кармана блеск для губ и без всякого зеркальца аккуратно подправила макияж. – Мы только что приехали. Может, это что-то типа… я не знаю. Придется напрячься. Нужно доделать машину, а от этого расписания, что мне дали утром, крыша едет. Я люблю математику, но здесь она какая-то жуткая. Дифференциальные уравнения по утрам, потом матанализ, физика.
Она хватает лодку за веревку и тащит к лесенке. Вода цвета военной подводной лодки. Никто из детей не двигается, ни Лучо, ни Вили. Альма как хрупкий флажок на краю пристани. Порыв ветра с моря отрывает лодку от земли, и она парит в воздухе: синий с оранжевым воздушный змей, привязанный к ее руке. Дети смотрят на нее из-под навеса, но не идут за ней и не останавливают. У Альмы всегда был талант ускорять шаг, если уж пошла не по той дорожке: она начинает спускаться по ступенькам. Ледяные брызги обрушиваются на шхеры и жалят в спину, светлый хвост у нее между лопаток намокает.
Лучо хитро улыбается, Вили стоит с темным и непроницаемым лицом.
– Да это все семечки для тебя, – сказала Стиви.
Спустившись на последнюю ступеньку лесенки, когда вода уже по колено, Альма дергает рукой, чтобы вытащить за собой лодку и спустить на воду. Но сильный порыв ветра вырывает веревку из ее руки, лодка летит между морем и террасами и плюхается на воду в нескольких метрах от нее.
– Лодка! – кричат дети, теперь все уже подбежали к краю набережной.
Джанелль пожала плечами и замолчала.
Альма все еще висит на лесенке, а лодочка, которую они надували с таким трудом, выходит в море.
Лучо над ней кричит:
– Мне нравится твоя доска, – спустя какое-то время вновь улыбнулась она.
– Отец меня убьет!
Нырять сейчас за ней – это безумие.
– Стена для заметок всем бы пригодилась.
– Он убьет меня! Господи, убьет!
Оцепенев, все смотрят, как лодка крутится в воде среди волн. И вдруг шлепок. Кто-то прыгнул в воду и очень долго не выныривает. Они понимают, что это Вили, ведь он дольше всех умеет задерживать дыхание. Альма поднимается на набережную и вместе со всеми следит с берега, как Вили всплывает среди волн, делает два-три гребка и снова исчезает под водой.
– Нет, – покачала головой Джанелль. – Ты сюда приехала именно за этим. Я помню, ты говорила. Мне стало интересно, но все эти детали меня не касаются. У нас с тобой здесь есть цель, и неважно, какая. Мы будем поддерживать друг друга весь год. Я собираюсь закончить свою машину, а ты – раскрыть преступление.
Он трижды дотягивается до лодки, но ветер сердито отталкивает ее все дальше. Они смотрят, как Вили плывет против течения, против ветра, против нечеловеческой силы, и он всего лишь маленькая точка, голова и руки, которые появляются над водой по очереди. Он не сдается. Плывет под водой, чтобы меньше выбиваться из сил.
Он уже далеко в море.
С этими словами Джанелль вышла, а Стиви легла на пол и уставилась в потолок.
Кругом нет ни одного спасателя. Купаться в таком море не находится сумасшедших, развевается красный флажок.
Вили ненавидит Лучо, стоящую за ним Историю.
У нее есть Джанелль. И она найдет ответы на старые вопросы. Но сейчас перед ней встал еще один. Кто такой Дэвид? Здесь крылась какая-то тайна. Стиви это нутром чувствовала.
Волны мешают следить за головой пловца, который уже далеко, подплывает к буйку, кто-то плачет от напряжения, они тут одни, без взрослых. Машины как ни в чем не бывало проносятся по дороге над ними. Кто-то кричит, но ветер заглушает голоса. Лучо дрожит.
– Он ее поймал! Он ее поймал! – кричит девочка с хвостиками, и все вытягивают шеи.
Она никогда не боялась мертвецов. А вот живые порой заставляли ее вздрагивать.
Вили поднимает руку высоко над головой и волнами: знак, что он догнал лодку, или чтобы показать, что жив. Потом снова бросается в бездну, как дельфины, спасающие утопающих. Дети истерически кричат.