– Нет… Ну да, как тебе понять. Я и сам понял лишь много часов спустя… Впервые за все время существования великого Метрополиса Иох Фредерсен не нажал на синюю металлическую пластинку, не дал Метрополису разразиться демоническим ревом, потому что не хотел тревожить сон своего сына…
Иосафат опустил голову, не сказал ни слова. Фредер уронил сплетенные руки.
– Вот тогда я понял, – продолжал он, – что отец простил меня, целиком и полностью… И когда понял, в самом деле заснул…
Он встал, немного постоял, будто прислушиваясь к шуму дождя. Над Метрополисом все еще метались молнии, и яростный гром спешил следом. Но шум дождя обессиливал Фредера.
– Я спал… – вновь заговорил он, так тихо, что Иосафат едва разбирал слова, – и увидел сон… Увидел этот город, великий Метрополис, в свете призрачной нереальности. Причудливый месяц стоял в небе; точно по широкой дороге, его призрачный, нереальный свет изливался на город, совершенно безлюдный. Все дома казались кривыми, и у всех были лица. Они злобно и коварно глядели на меня сверху, а я глубоко меж ними шагал по мерцающей улице.
Улица была очень узкая, как бы сдавленная домами, и вся словно из зеленоватого стекла – будто застывшая стеклянная река. Я скользил по ней и сквозь нее видел кипение холодного подземного пламени.
Я не знал своей цели, знал только, что она у меня есть, и шел очень быстро, чтобы поскорее до нее добраться. Как мог, приглушал шаги, но их отзвук все равно был слишком громким и будил в покосившихся глыбах домов шуршащий гул, будто дома недовольно ворчали мне вдогонку. Я шел все быстрее, потом побежал, а под конец уже мчался сломя голову, и чем быстрее я бежал, тем более хриплым многоголосьем откликалось эхо шагов, будто меня преследовала целая орда. Я обливался потом…
Город был живым. Дома были живыми. Их распахнутые пасти сыпали бранью мне вдогонку. Оконные проемы незряче, до ужаса злобно моргали выбитыми глазами.
Едва дыша, я добрался до площади перед Собором…
Собор был освещен. Двери стояли настежь, хотя нет, не настежь. Они раскачивались в проеме туда-сюда, словно в них тянулся незримый поток прихожан. Гремел орган, но гремел не музыкой. Исторгал кваканье, дребезжанье, визг и скулеж вперемежку с мелодиями непристойных танцев да жалостных песен уличных девок…
Двери, свет, органный шабаш – все казалось загадочно будоражащим, подгоняющим, будто времени в обрез, и полнилось глубоким, злобным удовлетворением.
Я подошел к Собору, поднялся по лестнице. Одна из дверей подхватила меня, словно рука, втолкнула внутрь.
Но Собор не был Собором, как город не был Метрополисом. Казалось, им завладела орда умалишенных, и там кишмя кишели даже не люди, а какие-то карликовые существа, похожие то ли на обезьян, то ли на бесов. В нишах вместо святых – козлиные фигуры, оцепеневшие в нелепых прыжках. А вокруг каждой колонны под вопли органа бесновался хоровод.
Пустое, оскверненное, разбитое в щепки висело распятие над главным алтарем, откуда пропали священные сосуды.
Какой-то малый в черном, этакая пародия на монаха, стоял на кафедре и тоном проповедника голосил:
«Кайтесь! Царствие небесное уже близко».
В ответ – громовое ржание.
Органист – я видел его, подобного демону, – ногами и руками давил на мануалы, отбивая головой такт хороводу призраков.
Малый на кафедре достал книгу, огромную, черную, за семью замками. Когда его руки касались замка, оттуда выскакивал язык пламени и замок отпирался.
Бормоча заклинания, он открыл крышку. Склонился над книгой. Вокруг головы вдруг возник пламенный круг.
Высоко над головой, на колокольне, пробило полночь. Однако казалось, курантам мало единожды пробить демонический час. Снова и снова, в затравленной поспешности, они отбивали жуткую полночь.
Свет в Соборе изменился. Если б такое было возможно, то лучше всего его бы описали слова «черноватый свет». Лишь в одном месте сияла белизна, ослепительная, режущая, как отточенный меч, – там, где стояла Смерть в образе музыканта.
Внезапно орган умолк, плясуны остановились. Голос проповедника на кафедре стих. И в оглушительной тишине послышался звук флейты. На ней играла Смерть. Музыкант играл на своей флейте песню, которую не дано повторить никому.
Жуткий музыкант выступил из боковой ниши, деревянный, резной, в шляпе и просторном плаще, с косой на плече и песочными часами на веревочной опояске. Играя на флейте, он выступил из своей ниши и направился в глубь Собора. А следом за ним шла свита – семь смертных грехов.
Смерть обходила вокруг каждой колонны. Громче и громче звучал наигрыш ее флейты. Семь смертных грехов взялись за руки. Широким полукругом они шагали за Смертью, и мало-помалу их шествие обернулось подобием торжественного танца.
Семь смертных грехов танцевали, следуя за Смертью, игравшей на флейте.
Тут Собор наполнился светом, будто от розовых лепестков. Несказанно сладостным, дурманным ароматом, точно ладаном, повеяло среди колонн. Свет усилился, как бы зазвенел. Багряные молнии сверкнули в вышине и собрались в центральном нефе диадемою ярчайших лучей.
Диадема венчала голову женщины
[11]. А та сидела на багряном звере с семью головами и десятью рогами. Облечена она была в порфиру и багряницу и украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом. И держала она в руке золотую чашу. На увенчанном челе таинственная надпись – «Вавилон».
Подобно божеству, она вырастала в лучистом сиянии. Смерть и семь смертных грехов низко склонились перед нею.
И у женщины по имени Вавилон были черты Марии, которую я люблю…
Женщина встала. Диадема ее коснулась крестового свода высокого Собора. Она подхватила край своего плаща и распахнула его. Раскинула обе руки. И стало видно: золотой плащ был расшит образами разных демонов. Существами с женскими телами и змеиными головами… существами, что были наполовину быками, наполовину ангелами… бесами, украшенными венцами… львами с человечьими лицами.
Наигрыш флейты умолк. Зато малый на кафедре пронзительным голосом возгласил:
«Кайтесь! Царствие небесное уже близко».
Церковные часы по-прежнему в безумном ритме отбивали полночь.
Женщина взглянула в лицо Смерти. Отверзла уста свои. И сказала Смерти:
«Уходи!»
Смерть подвесила флейту на опояску рядом с песочными часами, сняла с плеча косу и пошла прочь. Прошла по Собору, вышла наружу. А от плаща огромной женщины, чье имя Вавилон, отделились ожившие демоны и полетели следом за Смертью.
По ступеням Собора Смерть спустилась в город, окруженная черными птицами с человечьими лицами. Подняла косу, как бы указывая им дорогу. И они разлетелись в разные стороны. Широкие их крылья затмили луну.
Смерть откинула за спину свой просторный плащ. Распрямилась и сделалась намного выше домов Метрополиса. Самый высокий едва достигал ей до колен.
Она взмахнула косой, лезвие аж свистнуло. Земля и все звезды содрогнулись. Но коса показалась ей недостаточно острой. Она огляделась, выискивая место, куда бы сесть. И приглянулась ей Новая Вавилонская башня. Она села на Новую Вавилонскую башню, поставила косу, достала из опояски точило, поплевала на него и принялась вострить лезвие. Сталь брызнула синими искрами. Потом Смерть встала, вновь взмахнула косой. И с неба дождем посыпались звезды.
Смерть удовлетворенно кивнула, повернулась и начала свой путь по великому Метрополису…
XI
– Что ж, – хрипло сказал Иосафат, – то был сон…
– Конечно… Сон… А сны, как говорится, призрачны, верно? Но послушай дальше, Иосафат… Из этого сна я вернулся в реальность с ощущением печали, которое ножом пронзало меня сверху донизу. Я видел чело Марии, этот светлый храм доброты и невинности, оскверненный именем великой блудницы, Вавилон. Я видел, как она насылала на город смерть. Видел, как мерзости одна за другой отделялись от нее и, трепеща крыльями, летели прочь; чумные призраки, вестники беды, они роем летели по городу впереди Смерти. Я стоял на улице и смотрел на Собор, казавшийся мне оскверненным и запакощенным. Двери были распахнуты настежь. Темные вереницы людей вползали внутрь, толпились на лестнице. А я думал: может статься, среди этих набожных прихожан и моя Мария… «Мне нужно в Собор…» – сказал я отцу, и он отпустил меня. Я не был пленником. Когда же я добрался до Собора, орган гремел, как труба Страшного суда. Песнопение из тысячи глоток. «Dies irae
[12]»… Ладан клубился над толпой коленопреклоненных перед вечным Богом. Распятие парило над главным алтарем, и в дрожащем сиянье свечей капли крови под терновым венцом на челе сына Марии как бы оживали, сбегали вниз. Святые у колонн угрюмо смотрели на меня, будто знали о моих зловещих сновидениях.
Я искал Марию. Ах, я точно знал, эти тысячи не спрячут ее от меня. Если она здесь, я найду ее, как птица находит дорогу к гнезду. Но сердце в груди словно умерло. И все-таки я не мог не искать ее. Блуждал вокруг того места, где однажды ждал ее… Н-да, наверно, вот так птица блуждает вокруг места, где было ее гнездо, которое ей не отыскать, потому что оно разрушено молнией или бурей.
Когда же я подошел к боковой нише, где стояла Смерть в образе музыканта, играющего на человечьей косточке, ниша оказалась пуста, Смерть пропала…
Вроде как Смерть из моего сна не воротилась к своей свите…
Не говори ничего, Иосафат! Это мелочь… Случайность… Возможно, статуя оказалась повреждена – не знаю! Поверь, это мелочь.
Тут послышался пронзительный голос:
«Кайтесь! Царствие небесное уже близко».
То был голос Дезертуса, монаха. Голос острый, как нож. Он будто сорвал кожу с моего хребта. В храме царила мертвая тишина. Ни один из тысячи людей вокруг словно не дышал. Все они преклонили колени, и лица их, белые, как маски ужаса, обратились к неистовому проповеднику.
Голос его летел по Собору копьем:
«Кайтесь! Царствие небесное уже близко».
Передо мной, возле колонны, стоял молодой человек – некогда мой сотоварищ по «Клубу сыновей». Не изведай я на себе, сколь разительно человеческие лица способны измениться за короткое время, я бы его не узнал.
Годами постарше меня, он был если и не самый веселый из всех нас, то самый смешливый. Женщины любили его и одновременно побаивались, ведь, коли забуянит, ничем его не усмиришь – ни смехом, ни слезами. Теперь лицо его выглядело тысячелетним, как у живого мертвеца. Казалось, нерадивый палач лишил его век, и он, обреченный никогда не спать, умирал от усталости.
Но куда сильнее удивило меня, что нашел я его здесь, в Соборе, хотя всю свою короткую жизнь он был большим скептиком.
Я тронул его за плечо. Он даже не вздрогнул. Только перевел на меня взгляд… ах, эти сухие, воспаленные глаза!
Мне хотелось спросить: что ты здесь делаешь, Ян? Но голос монаха, голос-копье, отрезал нас друг от друга… Монах Дезертус начал проповедь…
Фредер обернулся и снова шагнул к Иосафату, да так поспешно, точно его вдруг обуял ужас. Сел рядом с другом и заговорил очень быстро, захлебываясь потоком слов.
На первых порах он, Фредер, почти не слушал монаха. Смотрел на товарища и на коленопреклоненных, теснившихся на полу. И когда смотрел на них, ему чудилось, будто монах словами гарпунирует их, бросает копья со смертоносными крючьями в самую душу слушающих, выдергивает их стонущие души из объятых страхом тел.
«Кто та, чья рука подожгла этот город? Она сама – огонь, нечистый огонь. Ей дарована мощь огня. Она – яркий пламень над людьми. Она – Лилит, Астарта
[13], адская роза. Она – Гоморра, Вавилон… Метрополис! Ваш собственный город, погрязший во грехах, породил ее из лона своего изобилия. Посмотрите на нее! Говорю вам: посмотрите на нее! Это жена, которой до́лжно предстать перед вселенским судом!
Кто имеет уши слышать, да слышит.
Семь ангелов станут пред Богом, и будет им дано семь труб. И семь ангелов, имеющие семь труб, приготовятся трубить. И упадет с неба на землю звезда, и будет дан ей ключ от кладезя бездны. И отворит она кладезь бездны, и выйдет дым из кладезя, как дым из большой печи, и помрачится солнце и воздух от этого дыма. И пролетит ангел посредине неба и заговорит громким голосом: Горе, горе, горе живущим на земле! И другой ангел следом за ним воскликнет: Пал, пал Вавилон, великий город!
Семь ангелов низойдут с небес, и принесут они в руках своих чаши гнева Божия. И Вавилон великий будет вспомянут пред Богом, чтобы дать ему чашу вина ярости гнева Его… чтобы дать эту чашу вина жене, сидящей на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами. И жена облечена в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом. И в руке ее золотая чаша, наполненная мерзостями и нечистотою. И на челе ее написано имя: тайна… Вавилон великий… мать блудницам и мерзостям земным.
Кто имеет уши слышать, да слышит! Ибо жена, которую вы видите, есть великий город, царствующий над земными царями. Выйди от нее, народ мой, чтобы не участвовать вам в грехах ее! Ибо грехи ее дошли до неба, и Бог воспомянул неправды ее!
Горе, горе тебе, великий город Вавилон, город крепкий! В один час придет суд твой. В один час ты опустеешь. Веселитесь о сем, небо и святые Апостолы и пророки, ибо совершит Бог свой суд над ним. И один сильный Ангел возьмет большой камень и повергнет в море, говоря: с таким стремлением повержен будет Вавилон, великий город, и уже не будет его!
Кто имеет уши слышать, да слышит!
Жена, что зовется тайной, мать мерзостей, пожаром бродит по Метрополису. Никакие стены, никакие ворота не остановят ее. Не найдется священных цепей и оков. Клятва становится пред нею насмешкой. Улыбка ее – последнее искушение. Кощунство – ее танец. Она есть огонь, говорящий: гневается Бог великим гневом! Горе городу, в котором она явилась!»
Фредер наклонился к Яну и спросил странно холодными губами:
«О ком он говорит? О человеке?.. О женщине?..»
Он заметил, что лоб друга покрыт по́том.
«Он говорит о ней», – медленно отвечал Ян, словно язык плохо его слушался.
«О ком?»
«О ней… Разве ты не знаешь ее?»
«Не понимаю, о ком ты», – сказал Фредер.
Его язык тоже был неповоротлив и холоден, как из глины.
Ян не отозвался. Вздернул плечи, будто очень озяб. В смятении и нерешительности слушал глухо закипающие звуки органа.
«Давай уйдем!» – без всякого выражения сказал он и направился к выходу. Фредер последовал за ним. Они вышли из Собора. Долго молча шагали рядом. Казалось, у Яна была цель, неведомая Фредеру. Он не спрашивал. Ждал. Думал о своем сне и о словах монаха.
В конце концов Ян заговорил, но не смотрел на Фредера, говорил в пустоту:
«Ты не знаешь, кто она… Но этого не знает никто… Она появилась внезапно… Как вспыхивает огонь… Никто не может сказать, кто устроил пожар… Но он разгорается, все в огне…»
«Женщина?..»
«Да. Женщина. А может быть, девушка. Не знаю. Немыслимо, чтобы это существо отдалось мужчине… Ты можешь представить себе бракосочетание со льдиной?.. Если же такое случится, она поднимется из объятий мужа, чистая и холодная в устрашающе-вечной девственности неодушевленного…»
Он поднял руку, схватился за горло. Словно оторвал от себя что-то, чего не было. Смотрел на дом напротив, через улицу, с суеверной враждебностью, от которой леденели руки.
«Что с тобой?» – спросил Фредер. В здании не было ничего примечательного, разве только то, что располагалось оно рядом с домом Ротванга.
«Тише!» – сквозь зубы шикнул Ян, стиснув пальцами запястье Фредера.
«Ты с ума сошел? – Фредер пристально посмотрел на друга. – Думаешь, дом услышит нас сквозь шум этой адской улицы?»
«Он нас слышит! – упрямо произнес Ян. – Слышит! По-твоему, это обычный дом, как другие? Ошибаешься… В этом доме все и началось…»
«Что началось?»
«Появились видения, призраки…»
Фредер чувствовал, как пересохло в горле. С усилием откашлялся. Хотел увести друга с собой, продолжить путь. Но тот упирался. Стоял у парапета улицы, которая бездной обрывалась вниз, и смотрел на дом напротив.
«Однажды, – начал он, – из этого дома разослали всем соседям пригласительные карточки. Самое диковинное приглашение на свете. На карточке стояло только: “Приходите вечером в 11 часов! Дом 12, улица 113”. Все сочли это шуткой. Но пошли. Не хотели пропустить этакую шутку. Странным образом дом для всех был незнаком. Никто не мог вспомнить, чтобы когда-нибудь заходил туда или знал что-нибудь о его обитателях. К одиннадцати все были в сборе. Принаряженные, люди вошли в дом и нашли там большое общество. Встречал гостей старик, необычайно учтивый, но руки он никому не подал. Странное впечатление – все собравшиеся словно ждали чего-то им неведомого. Слуги, сплошь будто от роду немые и не поднимавшие глаз, обносили гостей угощением и напитками. Хотя зала, где они находились, была просторна, как церковный неф, вокруг царила нестерпимая жара, казалось, пол под ногами и стены раскалены добела, хотя широкую дверь на улицу распахнули настежь.
Потом вдруг от двери неслышными шагами к хозяину дома приблизился слуга и без слов, одним своим безмолвным появлением, как бы о чем-то доложил. “Все собрались?” – спросил хозяин. Слуга наклонил голову. “Тогда закройте дверь!” Дверь немедля закрыли. Слуги отступили в сторону, стали в ряд. Хозяин вышел на середину большой залы. В тот же миг воцарилась такая тишина, что стал слышен уличный шум, подобный гулу прибоя, бьющегося о стены дома.
“Дамы и господа, – учтиво произнес хозяин, – честь имею представить вам мою дочь!”
Он поклонился во все стороны и обернулся назад. Все ждали. Никто не шевелился.
“Ну, дочь моя?” – сказал старик мягким, но почему-то пугающим голосом и легонько хлопнул в ладоши.
И тогда на ступенях лестницы появилась она и медленно спустилась в залу…»
Ян сглотнул. Пальцы, по-прежнему сжимавшие запястье Фредера, сжались еще сильнее, угрожая раздавить кости.
«Зачем я тебе это рассказываю? – пробормотал он. – Можно ли описать молнию? Или музыку? Или благоухание цветка? Все женщины в зале вдруг покраснели, резко и болезненно, а мужчины побледнели. Казалось, никто не в силах шевельнуться или вымолвить хоть словечко… Ты ведь знаешь Райнера? Знаешь его молодую жену? Знаешь, как они любили друг друга? Она сидела, а он стоял у нее за спиной, положив обе руки ей на плечи, словно оберегая и демонстрируя страстную нежность. Когда девушка проходила мимо них – она медленно шла по зале, ведомая стариком, и шаги ее были мягкими, чуть звенящими, – руки Райнера оставили плечи жены. Жена посмотрела на него, он на нее, и на лицах обоих факелом вспыхнула внезапная, смертельная ненависть…
Воздух словно горел огнем. Мы дышали огнем. Притом от девушки веяло холодом, нестерпимым, жгучим холодом. Улыбка, парившая на ее полуоткрытых губах, казалась неизреченным завершающим куплетом непристойной песни.
Существует ли субстанция, чьею химической силой разъедаются чувства, как краски кислотами? Присутствия этой девушки достаточно, чтобы обратить в посмешище, уничтожить в человеческом сердце все, что зовется верностью. Я принял приглашение из этого дома, поскольку Тора сказала мне, что тоже пойдет. Теперь я уже не видел Тору да и вообще больше не видел ее. И вот что странно: ни один из множества недвижных, словно оцепенелых людей не мог скрыть своих ощущений. Каждый знал, каково другому. Каждый чувствовал себя раздетым донага и видел наготу других. Ненависть, рожденная из стыда, тлела меж нами. Я видел, как Тора плачет. И мне хотелось ударить ее… Потом девушка танцевала. Нет, то был не танец… Отпустив руку старика, она лицом к нам стояла на нижней ступеньке лестницы и плавным, бесконечно долгим движением подняла обе руки в просторном одеянии. Узкие ладони сомкнулись над головой. По плечам, груди, бедрам, коленям пробегала едва заметная дрожь. Дрожь не от страха. Она напоминала трепет тонких спинных плавников светящейся глубоководной рыбы и, казалось, возносила девушку все выше, хотя ноги ее не двигались. Ни танец, ни крик, ни страстный призывный вопль зверя не способен подействовать так сокрушительно, как эта дрожь мерцающего тела, которое в своем безмолвии и одиночестве словно сообщало каждому в зале волны своего возбуждения.
Потом она стала подниматься по лестнице, пятясь, ощупью, не опуская рук, и исчезла во внезапной, бархатно-черной тьме. Слуги отворили дверь на улицу. Выстроились, согнувшись в поклоне.
Гости все еще сидели неподвижно.
“Доброй ночи, дамы и господа!” – произнес старик…»
Ян умолк. Снял с головы шляпу. Утер лоб.
«Танцовщица, – сказал Фредер, и губы его были холодны, – но не видение, не призрак…»
«Не призрак? Ладно, расскажу тебе еще одну историю… У мужчины и женщины, пятидесяти и сорока лет, богатых и очень счастливых, есть сын. Ты его знаешь, но я не хочу называть имен…
Сын видел эту девушку. И словно с ума сошел. Он буквально осаждает этот дом. Осаждает отца девушки: “Отдайте мне дочь! Я без ума от нее!” Старик улыбается, пожимает плечами, молчит, сожалеет: его дочь недостижима.
Молодой человек поднимает руку на старика, и кто-то – он не знает кто – хватает его и вышвыривает на улицу. Его отводят домой. Он заболевает и скоро оказывается на пороге смерти. Врачи пожимают плечами.
Отец, человек гордый, но добрый и любящий сына более всего на свете, решает сам пойти к старику. Его без затруднений впускают. Он находит старика, а при нем девушку. И говорит ей: “Спасите моего сына!”
Девушка смотрит на него и с улыбкой прелестнейшей бесчеловечности отвечает: “У тебя нет сына…”
Он не понимает смысла ее слов. Хочет узнать больше. Настойчиво засыпает девушку вопросами. И получает один и тот же ответ. Засыпает вопросами старика – тот пожимает плечами. С гнусной усмешкой на губах…
Внезапно мужчина понимает… Идет домой. Повторяет жене слова девушки. Та, совершенно без сил, признает свою вину, у которой нет срока давности даже спустя двадцать лет. Но собственная судьба ничуть ее не тревожит. Она думает только о сыне. Позор, потеря мужа, одиночество не значат ничего, сын – это всё.
Она идет к девушке, падает перед нею на колени: “Ради милосердия Господня прошу тебя, спаси моего сына!” Девушка смотрит на нее и с улыбкой отвечает: “У тебя нет сына…” Женщина думает, что перед нею сумасшедшая. Но девушка оказалась права. Сын, тайком подслушавший разговор отца и матери, покончил с собой…»
«Маринус?»
«Да».
«Жестокая случайность, Ян… но не видение, не призрак».
«Случайность? Не призрак? А как ты назовешь, Фредер, – продолжал Ян, прямо в ухо Фредера, – что эта девушка может являться одновременно в двух местах?»
«Вздор…»
«Нет, не вздор… Это правда, Фредер! Ее видели у окна в доме Ротванга… и в тот же час она танцевала свой нечестивый танец в “Иосиваре”…»
«Не может быть!» – воскликнул Фредер.
«Это правда!»
«Ты видел эту девушку… в “Иосиваре”?»
«Можешь увидеть сам, если хочешь…»
«Как ее зовут?»
«Мария…»
Фредер уткнулся лбом в ладони. Скорчился, будто испытывал такую боль, какую Господь обыкновенно на людей не насылает.
«Тебе знакома эта девушка?» – спросил Ян, подавшись вперед.
«Нет!» – ответил Фредер.
«Но ты любишь ее», – сказал Ян, и в его словах сквозила готовая излиться ненависть.
Фредер взял его за руку и сказал:
«Идем!»
* * *
– Но тут, – продолжил Фредер, устремив взгляд на Иосафата, который сидел, погруженный в себя, меж тем как дождь ослабевал, словно затихающий плач, – передо мной внезапно вырос Тощий и сказал: «Пойдемте-ка домой, господин Фредер».
Иосафат молчал, долго-долго. Фредер тоже молчал. В раме открытой двери, выходившей на галерею, витал облитый белым светом образ исполинских часов на Новой Вавилонской башне. Большая стрелка передвинулась на двенадцать.
И над Метрополисом грянул звук…
Был он безмерно прекрасен и привлекателен – глубокий, рокочущий, мощнее любого звука на свете. Голос сердитого океана, голос стремительных потоков и близких гроз утонул бы, ничтожный, в этом демоническом звуке. Лишенный резкости, он пронизывал все стены и все предметы, которые, пока он длился, как бы трепетали в нем. Вездесущий, прекрасный и жуткий, он шел сверху и снизу, – неотвратимое повеление.
Он витал высоко над городом. Был голосом города.
Метрополис подавал голос. Машины Метрополиса ревели, требовали пищи.
Взгляды Фредера и Иосафата встретились.
– Вот сейчас, – медленно проговорил Иосафат, – множество людей спускаются в город мертвых и ждут ту, которая тоже зовется Марией и которую они, простодушные, себе придумали…
– Да, – кивнул Фредер, – ты друг, и ты прав… Я пойду с ними…
И впервые этой ночью в его голосе слышалось что-то вроде надежды.
XII
Час ночи.
Иох Фредерсен подошел к дому своей матери.
Дом был крестьянский, в два этажа, крытый соломой, под сенью орешины, и стоял он на плоской крыше огромного каменного здания неподалеку от Собора. Садик, полный лилий и мальв, горошка, маков и настурций, скромно ютился у стен домика.
У матери Иоха Фредерсена был лишь один сын, и она любила его всем сердцем. Но владыка великого Метрополиса, владыка города машин, мозг Новой Вавилонской башни сделался ей чужим, и она питала к нему враждебность. Как-то раз ей пришлось видеть, как одна из титанических машин Иоха Фредерсена крушила людей, словно трухлявую древесину. Она взмолилась Господу. Но Он не услышал ее. Она рухнула наземь и больше не встала. Живыми остались только голова да руки, тело парализовало. Но глаза ее полыхали силой целого войска.
Мать противилась сыну и его делу. Но он не покидал ее, насильно заставлял быть рядом. Когда она гневно поклялась, что до последнего дня будет жить в своем доме – под соломенной крышей, под сенью орешины, – он перенес дом, и орешину, и пестроцветный летний сад на плоскую крышу каменного исполина, воздвигнутого меж Собором и Новой Вавилонской башней. Орешина целый год болела, потом зазеленела вновь. Чудо красоты – цветущий сад вокруг домика.
И Иох Фредерсен всегда приходил сюда бессонными ночами и в недобрые дни.
Как обычно, он нашел мать в широком, мягком кресле у открытого окна, на недвижных коленях темный плед, на наклонном столике перед нею – толстая Библия, в красивых старческих руках – изящное ажурное шитье, которым она занималась, и, как обычно, с его появлением она молча отложила тонкое рукоделие и крепко сплела руки на коленях, словно собирая в кулак всю свою волю и все помыслы для тех коротких минут, когда великий сын находился при ней.
Руки они друг другу не подали, этого не случалось уже давно.
– Как ты, матушка? – спросил Иох Фредерсен.
Она посмотрела на него – глаза полыхали силой небесного воинства. Спросила:
– Что тебе нужно, Иох?
Он сел напротив, уткнулся лбом в ладони.
Не было в великом Метрополисе, да и нигде на свете человека, который мог бы похвастать, что хоть раз видел Иоха Фредерсена с опущенной головой.
– Мне нужен твой совет, матушка, – сказал он, глядя в пол.
Взгляд матери покоился на его волосах.
– Могу ли я дать тебе совет, Иох? Ты выбрал путь, каким я не могла последовать за тобою – ни умом, ни сердцем, это уж точно. Теперь ты настолько далек, что мой голос более до тебя не достигнет. А если бы и достиг, Иох, разве ты послушаешь меня, если я скажу: поверни обратно?! Ты не сделал этого тогда и не сделаешь сегодня. Вдобавок уже случилось слишком много такого, чего никак не воротишь. Ты слишком виноват перед многими, Иох, и не раскаиваешься, а полагаешь себя правым. Как же я могу дать тебе совет?..
– Речь о Фредере, матушка…
– О Фредере?
– Да.
– Что стряслось с Фредером?..
Иох Фредерсен ответил не сразу.
Руки матери заметно дрожали, и, когда Иох Фредерсен поднял взгляд, от него это не укрылось. Но он по-прежнему сидел, уткнувшись лбом в ладони.
– Я пришел к тебе, матушка, потому что Хель нет в живых…
– Из-за чего она умерла?
– Знаю, из-за меня… Ты часто и без обиняков говорила мне об этом, матушка, говорила, что я наливал кипящее вино в хрустальный сосуд. И прекрасный сосуд не мог не треснуть. Но я не жалею, матушка. Нет, не жалею… Ведь Хель была моя…
– И оттого умерла…
– Да. Не стань она моей, наверно, жила бы до сих пор… Оно и лучше, что умерла.
– Да, Иох, она умерла. И Фредер ее сын.
– Что ты хочешь этим сказать, матушка?
– Ты знаешь не хуже меня, Иох, иначе, пожалуй, не пришел бы ко мне сегодня.
Иох Фредерсен молчал. В открытое окно долетал шелест орешины, задумчивый, берущий за душу.
– Фредер часто заходит к тебе, матушка, верно? – спросил Иох Фредерсен.
– Да.
– Ищет у тебя поддержки против меня…
– Наверно, она необходима ему, Иох…
Молчание. Потом Иох Фредерсен поднял голову. Глаза его словно окропило пурпуром.
– Я потерял Хель, матушка, – сказал он. – Но никак не могу потерять Фредера…
– Ты что же, боишься его потерять?
– Да.
– В таком случае удивительно, – заметила старая женщина, – что Фредер не пришел ко мне прежде тебя…
– Он тяжко болен, матушка…
Старушка шевельнулась, будто хотела встать, глаза архангела блеснули гневом.
– Недавно, когда навещал меня, – заметила она, – он был здоровехонек, как дерево в цвету. Что с ним приключилось?
Иох Фредерсен встал, несколько раз прошелся по комнате. Казалось, аромат цветов, струившийся в окно из сада, причинял ему боль, от которой его лоб избороздили морщины.
– Не знаю, – вдруг сказал он, без всякого перехода, – как эта девушка сумела войти в его жизнь. Не знаю, как она получила такую огромную власть над ним. Но я своими ушами слышал, как он сказал ей: «У моего отца больше нет сына, Мария…»
– Фредер никогда не лжет, Иох. Значит, ты уже потерял его.
Иох Фредерсен не ответил. Он думал о Ротванге. Тот сказал ему те же слова.
– Ты пришел ко мне ради этого, Иох? – спросила мать. – Тогда мог бы и не трудиться. Фредер – сын Хель, да. А значит, у него мягкое сердце. Но он и твой сын, Иох. А значит, голова у него стальная. Тебе ли не знать, Иох, какое упорство может проявить мужчина, чтобы получить желанную женщину.
– Это несравнимо, матушка. Фредер еще почти мальчик. Когда добился Хель, я был мужчиной и знал, что делаю. Хель была мне нужнее воздуха для дыхания. Я не мог без Хель, матушка. Вырвал бы ее из объятий самого Бога.
– У Бога ты ничего отобрать не можешь, Иох, только у людей. И ты отбирал. Ты виноват, Иох. Виноват перед своим другом. Ведь Хель любила Ротванга, а ты принудил ее.
– Когда умирала, она любила меня, матушка…
– Да. Когда поняла, что ты тоже человек. Когда ты бился головой об пол и звал ее. Но ты вправду веришь, Иох, что одна эта улыбка в смертный час оправдывает все, из-за чего она умерла подле тебя?
– Оставь мне эту веру, матушка…
– Суеверие…
Иох Фредерсен посмотрел на мать.
– Хотел бы я знать, – сказал он с грустью, – чем ты питаешь свою жестокость ко мне, матушка!
– Страхом за тебя, Иох… собственным страхом!
– Тебе незачем бояться за меня, матушка…
– О, есть зачем, Иох… есть! Твоя вина идет за тобой, как хорошая собака по следу. Она не теряет твой след, Иох… всегда у тебя за спиной!.. Друг безоружен перед другом, нет у него щита на груди, нет доспехов, защищающих сердце. Друг, верящий другу, беззащитен. Ты предал беззащитного, Иох.
– Я заплатил за эту провинность, матушка… Хель умерла. Теперь у меня есть только Фредер. Ее наследие. И наследие Хель я не отдам. Я пришел просить тебя, матушка: помоги мне вернуть Фредера.
Глаза старой женщины, обращенные к нему, сияли.
– Что ты ответил мне, Иох, когда я хотела остановить тебя на пути к Хель?
– Не помню.
– Зато я помню, Иох! Каждый слог помню. Ты сказал: «Я не слышу ни одного сказанного тобой слова, я слышу только одно: “Хель!” Пусть меня ослепят – я все равно буду видеть Хель! Пусть меня парализует – я и на непослушных ногах все равно найду дорогу к Хель!..» Фредер твой сын. Как по-твоему, Иох, что́ он ответит, если я скажу: оставь девушку, которую любишь…
Иох Фредерсен молчал.
– Берегись, Иох! – воскликнула старуха-мать. – Мне известно, что́ значит, когда твои глаза становятся холодны, как сейчас, и когда ты бледнеешь, как камень из стен. Ты забыл, что любящие священны. Хоть они и заблуждаются, Иох, даже заблуждение их священно. Даже если они безрассудны, Иох, безрассудство их священно. Ведь там, где любящие, сад Господень, и никто не вправе изгонять их оттуда. Даже Бог. Только их собственная вина.
– Я должен вернуть себе сына, – сказал Иох Фредерсен. – И надеялся, что ты мне поможешь, и, конечно же, ты – самое мягкое средство, какое я мог выбрать. Но ты не желаешь, придется мне искать иные средства…
– Фредер болен, как ты говоришь…
– Он поправится…
– Значит, ты намерен продолжить свой путь?
– Да.
– Думаю, Иох, Хель заплакала бы, услышав тебя!
– Может быть. Но Хель мертва.
– Что ж, тогда подойди ко мне, Иох! Хочу дать тебе напутствие, которое ты забыть не сможешь. Его легко запомнить.
Иох Фредерсен помедлил. Но все-таки подошел к матери. Она положила руку на Библию, что лежала перед нею. Указала пальцем. Иох Фредерсен прочитал:
«…Что посеет человек, то и пожнет…»
[14]
Иох Фредерсен отвернулся. Прошел по комнате. Мать неотрывно смотрела на него. И когда он вдруг обернулся, неожиданно, с резким словом на губах, их взгляды встретились. Мать уже не могла спрятать глаза, да и не хотела, и в их омытой слезами глубине открылась такая всемогущая любовь… такая всепоглощающая, что Иоху Фредерсену показалось, будто он видит свою мать впервые.
Оба долго смотрели друг на друга, не говоря ни слова.
Потом он шагнул к матери:
– Я пойду, матушка, и, наверно, никогда больше к тебе не приду…
Она не ответила.
Иох Фредерсен хотел было протянуть ей руку, но рука, едва поднявшись, опустилась.
– По ком ты плачешь, матушка? – спросил он. – По Фредеру или по мне?
– По вам обоим… – сказала мать, – по вам обоим, Иох…
Он стоял молча, переполнявшие сердце противоречивые чувства отражались на лице. Потом, уже не глядя на мать, отвернулся и вышел из дома, над которым шумела орешина.
XIII
Было около полуночи, свет не горел. Только в окно падал отблеск города, тускло озаряя лицо девушки, которая с закрытыми глазами, руки на коленях, неподвижно сидела, прислонясь к стене.
– Ты никогда не дашь мне ответа? – спросил великий изобретатель.
Безмолвие. Тишина. Неподвижность.
– Ты холоднее камня, тверже любого камня. Кончик твоего пальца, наверно, разрезал бы алмаз, как воду… Я не взываю к твоей любви. Что знает девушка о любви? Вы, невзятые крепости, неисследованные райские кущи, запечатанные книги, не ведомые никому, кроме Бога, их написавшего, – что ведомо вам о любви? Женщины тоже ничего о любви не ведают. Что знает свет о свете? Пламя о горении? Что знают звезды о законах, согласно которым странствуют? Спросите хаос… холод, тьму… вовеки несвободное, что жаждет освободиться от себя самого. О том, что́ есть любовь, надо спросить мужчину. Гимн небес сочиняется только в аду… Я взываю не к твоей любви, Мария, но к твоему состраданию, о мать в облике девы…
Тишина. Безмолвие. Неподвижность.
– Я держу тебя в плену… Но разве по своей вине? Я держу тебя в плену не ради себя, Мария. Воля, принуждающая меня к злодействам, превыше тебя и превыше меня. Сжалься над тем, кому до́лжно быть злодеем, Мария! Все источники добра во мне замурованы. Я думал, они иссякли, а они всего лишь погребены заживо. Мое «я» – глыба тьмы. Но глубоко в мрачном камне я слышу шум источников… Если я восстану против той воли, что превыше тебя и превыше меня… если разрушу детище, которое создал по твоему образу… Иох Фредерсен был бы наказан, а мне стало бы легче!.. Он разрушил меня, Мария… он разрушил меня! Отнял у меня женщину, что была моей и любила меня. Не знаю, была ли со мной когда-нибудь ее душа. Но ее сострадание было со мной и делало меня добрым. Иох Фредерсен отнял у меня эту женщину. Сделал меня злодеем. Он, полагавший камень недостойным прикосновения ее туфли, сделал меня злодеем, чтобы отнять у меня ее сострадание. Хель умерла. Но она любила его. Что за ужасный закон, согласно которому существа света оборачиваются существами тьмы? Будь милосерднее, чем была Хель, Мария! Я восстану против той воли, что превыше нас с тобою. Открою тебе двери. Ты сможешь уйти куда угодно, и никто тебя не удержит. Но, может быть, ты по своей воле останешься со мной, Мария? Я мечтаю стать добрым… Ты мне поможешь?
Тишина. Безмолвие. Неподвижность.
– Я не взываю и к твоему состраданию, Мария. Ведь на свете нет ничего безжалостнее женщин, любящих одного-единственного человека… О вы, холодные убийцы во имя любви!.. Вы, богини смерти с ласковой улыбкой!.. Руки вашего любимого холодны. Вы спрашиваете: «Согреть тебе руки, любимый?» И не дожидаетесь его «да». Вы поджигаете город. Предаете царство огню, чтобы согреть над пожаром холодные руки любимого!.. Встаете и срываете с мировых небес лучистые звезды, не замечая, что разрушаете мироздание, выводите из равновесия хоровод вечности. «Хочешь звезды, любимый?» И если он говорит «нет», бросаете звезды наземь… Ах, блаженные кощунницы! До ужаса неприкосновенные, вы могли бы явиться у престола Господня и сказать: «Вставай, Создатель всего! Престол мира нужен мне для моего любимого!» Вы не видите, кто умирает рядом с вами, вам важно, чтоб жил единственный. Капля крови на пальце любимого пугает вас сильнее гибели целого континента… Все это мне известно и на мою долю никогда не выпадало!.. Нет, я не взываю к твоему состраданию, Мария. Но взываю к твоей верности…
Тишина. Безмолвие. Неподвижность.
– Знаком ли тебе подземный город мертвых? Девушка по имени Мария обычно собирала там по ночам своих братьев. А братья ее ходят в синих холщовых робах, черных шапках и грубых башмаках. Мария говорила своим братьям о посреднике, который придет их спасти. «Посредником меж мозгом и руками до́лжно быть сердцу…» Разве не так оно было? Братья девушки верили ей. Ждали. Долго ждали. Но посредник не приходил. И девушка не приходила. Даже весточки не присылала. Пропала без следа. Но братья верили девушке, ибо считали ее неспособной на обман. «Она придет, – говорили они. – Она вернется! Не обманет. Не бросит нас. Она говорила: “Придет посредник…” Теперь обязательно придет. Наберемся терпения и будем ждать…» Но посредник не пришел. И девушка не приходила. День ото дня бездолье братьев все возрастало. Если прежде роптала тысяча, то теперь ропщут десять тысяч. Их уже не унять. Они жаждут борьбы, разрушения, истребления и погибели. Верующие, терпеливые и те вопрошают: «Где Мария? Может ли и она обмануть?» Ты оставишь их без ответа, Мария?
Тишина. Безмолвие. Неподвижность.
– Молчишь… Ты очень упряма… Но то, что я скажу тебе сейчас, наверняка сокрушит твое упрямство… Думаешь, я держу тебя здесь в плену шутки ради? Думаешь, Иох Фредерсен не знает иного средства убрать тебя с глаз своего сына, кроме как упрятать тебя под печать Соломона на моих дверях? О нет, Мария, о нет, моя красавица! Все эти дни мы не сидели сложа руки! Мы похитили твою прекрасную душу… твою сладостную душу, эту ласковую улыбку Бога. Я следил за тобой, был вокруг, как воздух. Видел тебя сердитой и в глубоком отчаянии. Видел пылкой и бесстрастной, как земля. Видел тебя в молитвах Господу и проклинал Бога, потому что Он не слышал тебя. Я упивался твоей беспомощностью. Твой надрывный плач дурманил меня. Когда ты, рыдая, произносила имя любимого, мне казалось, я умру, меня шатало, ноги подкашивались… Вот так – словно одурманенный, хмельной, шатающийся, я похитил тебя, Мария, стал вором! Я воссоздал тебя, стал твоим вторым творцом! Целиком и полностью отнял тебя у тебя! Во имя Иоха Фредерсена, властелина великого Метрополиса, я похитил у тебя твое «я», Мария! И это похищенное «я» – твоя вторая самость – послало весточку твоим братьям, велело им собраться ночью в городе мертвых! Они пришли… все пришли! По слову Марии пришли, все до одного. Раньше, говоря с ними, ты призывала их к миру и спокойствию… Но Иох Фредерсен более не хочет мира – понимаешь? Он хочет решения! Пробил час! Твое похищенное «я» более не призывает к миру, ибо его устами говорит Иох Фредерсен… И среди твоих братьев будет тот, кто любит тебя и не узна́ет, из-за тебя он сойдет с ума, Мария… Дай же мне твои руки, Мария… Большего я не требую… Твои руки, наверно, истинное чудо. Прощение – имя правой, избавление – левой… Коли дашь мне свои руки, я пойду с тобой в город мертвых, чтобы ты могла остеречь своих братьев, чтобы разоблачила свое похищенное «я», чтобы тот, кто любит тебя, вновь тебя обрел и не сошел с ума… Ты что-то сказала, Мария?
Он услышал тихий-тихий плач девушки. И пал на колени. Хотел на коленях подползти к ней. Но вдруг замер. Прислушался. Взгляд застыл. И вдруг произнес чуть ли не с опаской и удивлением:
– Мария?.. Мария, ты слышишь?.. В этой комнате чужак…
– Да, – прозвучал спокойный голос Иоха Фредерсена.
А потом руки Иоха Фредерсена схватили Ротванга, великого изобретателя, за горло…
XIV
Сводчатое помещение наподобие склепа – людские головы придвинуты одна к другой, напоминая комья на свежевспаханном поле. Все лица обращены в одну сторону: к источнику божественно-мягкого света. Горели свечи, язычки пламени словно лезвия ножей. Узкие, сияющие полоски света окружали голову девушки…
Фредер стоял оттесненный в глубину сводчатого помещения, так далеко от девушки, что различал в ее лице только отблеск бледности, и чудо глаз, и пурпурно-алый рот. Взгляд его не отрывался от этого пурпурного рта, словно то был центр мира, куда по вечному закону должна хлынуть его кровь. Какая мука – видеть этот рот… Вот такой же был у всех семи смертных грехов… И у жены на багряном звере, у которой на лбу стояло слово «Вавилон»…
Он прижал ладони к глазам, чтобы больше не видеть этого смертельно-греховного рта.
Теперь он все слышал отчетливее… Да, ее голос… голос, звучавший так, словно Бог не сможет ни в чем ей отказать… Это вправду она? Голос шел из пурпурного рта. Точно пламя, горячий и обжигающий. Полный нечестивой сладости…
– Братья мои… – послышались слова.
Но от этих слов не веяло миром, не веяло спокойствием. Мелкие красные змейки метались в воздухе. А воздух был раскаленным… дышать стало сущей пыткой…
Фредер со стоном открыл глаза.
Головы людей впереди – как темные, бурные волны. И волны эти клокотали, бушевали, кипели. То тут, то там в воздух взлетала чья-то рука. Рассыпались брызги слов, клочья прибойной пены. Но голос девушки, точно каминные щипцы, метался над головами, призывая, полыхая жаром:
– Что вкуснее: вода или вино?
– Вино вкуснее!
– Кто пьет воду?
– Мы!
– Кто пьет вино?
– Господа! Владыки машин!
– Что вкуснее: мясо или черствый хлеб?
– Мясо вкуснее!
– Кто ест черствый хлеб?
– Мы!
– Кто ест мясо?
– Господа! Владыки машин!
– Какая одежда лучше: синяя холщовая роба или белый шелк?
– Белый шелк лучше!
– Кто носит синюю холщовую робу?
– Мы!