– Нет, конечно, дорого, нерентабельно выйдет, да и народ может не понять, а вот Хрущу на дачу точно проложили…
– Не исключено, – кивнул отец. – За то и сняли кукурузника.
…Мы бочком, пряча кружки, прошли за штабеля чугунных труб. Там было довольно светло, вверху на проводах висела лампа под жестяным колпаком, напоминающим шляпу Незнайки. Мы расселись на маленьких ящиках, они стояли, как табуреты, вокруг стола – фанерного короба, застеленного газетой «Труд». С фотографии белозубо улыбался чумазый бурильщик, добывший первую нефть.
– Ну, что – пивка для рывка, ёпт! – засмеялся Сталин.
– За нас с вами и за хрен с ними! – подхватил весельчак Серый.
От жигулевского по телу растеклась мягкая расслабуха, на сердце повеселело, вечерний мир обрел добрую загадочность, а в душе шевельнулось предчувствие чего-то замечательного. От сладкой благодарности пацанам, отомстившим Батону за мои унижения, у меня даже слезы навернулись. Не важно, что они хулиганы, зато люди хорошие, так бывает: Григорий Котовский вообще был бандитом с большой дороги, а теперь в учебниках его портрет красуется. Ребята тем временем обсуждали, что делать дальше. Серый рвался вывернуть карманы еще кому-нибудь. Корень звал проведать на Чешихе какую-то Аньку, у нее, мол, бешенство матки, и она никому не отказывает.
– Пойдешь? – криво усмехнувшись, спросил он меня.
– Не-а… – струхнул я.
– Правильно! Знаешь, какие у нее мандавошки? В кулак не помещаются.
Но тут в наш закуток заглянули три приблатненных мужика, у одного все руки в наколках, он нервно тасовал дрожащими пальцами засаленную колоду.
– А ну брысь отсюдава, шантрапа! – рыкнул псих.
– Погоди, Жор, – остановил его другой, всматриваясь в Сталина. – Санёк, ты, что ли?
– Ну, я…
– Подрос! Как братан?
– Чалится.
– Сколько же ему еще осталось?
– Лучше не считать.
– И то верно.
– Вы, пацаны, того, уступите место старшим… Надо!
– И побыстрей! – добавил татуированный, неуловимым движением доставая из уха карту, а на ней вместо обычных игральных картинок мелькнула голая женщина.
– Пошли! – приказал нам Сталин. – Без базара.
– То-то!
Когда отдавали пустые кружки тете Лене, следившей за тем, чтобы никто не унес домой казенную тару, она погрозила нам кривым пальцем, бормоча что-то про малолеток, которым еще титьку сосать, а не жигулевское лакать. Местность вокруг ларька как-то вдруг опустела, в окошечке появилась картонка с надписью «Пива нет».
– Успели. Повезло! – заметил Корень.
– А чем догонять будем? – насупился Сталин.
– Надо было у картежников призанять. Они бы тебе дали…
– Ага, и еще добавили бы, ёпт…
Мы вышли на пустынную Бакунинскую. Машин было мало, пешеходов тоже. Вдали зеленел кошачий глаз свободного такси. Днем будешь час стоять с поднятой рукой, как Ленин, – не дождешься. Порожний 22-й троллейбус только что отвалил от остановки и вразвалочку пополз к Электрозаводскому мосту, искря штангами по проводам. И тут мы буквально нос к носу столкнулись с Коровиным, возвращавшимся домой. Увидев нас, он попятился, бросился бежать, нырнул в подворотню, но Серый, оказавшийся спринтером, нагнал и подсек. Жестокий приемчик: одна нога цепляется за другую, и падение со всего маху неизбежно. Коровин покатился кубарем, и когда мы подоспели, бить его уже не стоило: он так приложился мордой об асфальт, что лоб сразу набух кровью. Но я все-таки, не дожидаясь приказа Сталина, с наслаждением пнул грабителя ногой в бок, да так, что мой враг утробно ахнул и захныкал.
– Смотри-ка, понравилось! – хихикнул Серый и поощрительно хлопнул меня по плечу.
– Вставай, чмо болотное! Ты все теперь понял? – сурово спросил Сталин.
– Понял, понял, – закивал тот, поднимаясь и отряхиваясь, – Не бейте!
– Деньги верни!
Коровин без возражений выгреб из карманов всю мелочь и протянул нам в дрожащей горсти.
– Больше нет… Правда… Честное слово… Гадом буду.
– Почему будешь? Гад ты и есть. Два раза, говоришь, бьешь? – и мой друг внезапным коротким ударом снова сбил его с ног.
– За что-о-о! – раззявился тот, роняя кровавые слюни.
– Второй раз по крышке гроба. Да? Еще раз Юрана тронешь – урою! Понял?
– Понял, понял, – заскулил Коровин, встал, мстительно глянул на меня и похромал восвояси.
– Крути педали, пока не дали! – крикнул ему вдогонку Серый.
У меня от этой дружеской заботы снова повлажнели, защипав, глаза, а грудь буквально расперло благодарностью. Пацаны тем временем пересчитали добытые деньги и в раздумье закурили. Я отказался от сигареты, соврав, будто у меня после гриппа еще ларингит не прошел.
– Слова ты какие умные знаешь! – ухмыльнулся Корень.
– Эх, …ть! – выругался Сталин, встряхнув на ладони мелочь. – Еще рублишко – и как раз на «Солнцедар» хватит…
– Рубль? У меня есть рубль! – воскликнул я, изнемогая от дружеского счастья.
– Где? Давай! Быстро! Чего же ты молчал? – встрепенулась троица.
– Дома…
– А-а-а… – разочаровались они.
– Я быстро, я сейчас!
– В восемь магазин закрывается.
– Успею!
– Ну смотри, за язык тебя никто не тянул.
– Одна нога здесь, другая там! – скомандовал Серый.
– Я сейчас… Не уходите!
– Тару прихвати! – крикнул вдогонку Сталин.
Ветер засвистал в ушах, я стремглав пересек на красный свет Бакунинскую улицу и помчался во весь дух по Балакиревскому переулку. Зазевавшаяся кошка, величаво вышедшая на вечернюю прогулку, едва успела выскочить из-под моих ног. Пробегая мимо темной школы, я с благодушным злорадством подумал, что никто, ни одна живая душа завтра, когда я приду на занятия, не догадается, как и с кем я провел сегодняшний вечер. Я теперь, как советский разведчик, умело прикидывающийся немецким офицером:
– Вы болван, Штюбинг!
Меня переполняло чувство бесшабашного торжества. Я отомстил! Отомстил! Костяшки кулака еще помнили тугой живот Батона, а нога – дышащие ребра Коровина. Я победил!
13. Юбилейный рубль
Я влетел в общежитие, чуть не сбив с ног Бареева-младшего, он выводил на прогулку свою молодую жену Нину, еще недавно носившую фамилию Мантулина. Свадьбу сыграли с бухты-барахты летом, а не осенью, как положено. Я был в ту пору с Батуриными на юге, соседи ушли в отпуска и разъехались по родным деревням – дел-то много: косить, полоть, окучивать, латать крыши, а там и грибы с ягодами приспеют, надо запасы на зиму делать, не покупать же на рынке, где граненый стакан черники – 15 копеек, а полуметровая низка сушеных белых грибов – целый рубль. Это ж никаких денег не хватит!
Пока жив был Жоржик, мы ездили в июле в Селищи, и он, едва занеся вещи в избу, озирался по сторонам, приговаривая: «так-так» или «эге-е», брал в руки молоток, вставлял в рот гвоздики (они торчали шляпками наружу, не мешая курить) и спрашивал нашу хозяйку, подругу своей деревенской юности:
– Шур, а Шур, где по весне текло?
– Да эвона! – показывала она сразу на несколько мест в потолке.
А вот Лида, лишенная летнего отпуска из-за районной конференции «От бережливости к рентабельности», на свадьбу все-таки попала, она долго наряжалась и даже, как насплетничала тетя Валя, плакала от нерешительности, выбирая платье. Тимофеич тоже был в Москве, отгуляв положенное еще в феврале в Хосте, у холодного Черного моря, когда волна дохлестывает аж до самого шоссе. Но отец на торжество принципиально не пошел, он терпеть не может Лёньку, называя его чмырём губастым и выпендрилой.
Столы накрыли в заводской столовой. Лида потом рассказывала, что мать невесты Тамара Викторовна, старший плановик завода, сидела над пустой тарелкой, не проронив ни слова, только вздыхала и катала хлебные шарики. А ее непьющий муж, бухгалтер Хладокомбината, после первого «Горько!» встал и ушел. Дело в том, что Нина, учась в торговом техникуме, встречалась с хорошим мальчиком из строительного института, что на Разгуляе в красном доме с колоннами. Познакомились они в Саду имени Баумана в комнате смеха, где кривые зеркала так перекорячивают твое отражение, что животик от хохота надорвешь. Лёнька же Бареев, шалопай и задира, был просто соседом, отпускал разные шуточки, когда встречались утром в очереди к туалету. Ну, еще пару раз он катал Нину на своем грузовике, а в день рождения однажды бросил ей в открытое окно сирень, наломанную в Жидовском дворе. Потом в общежитие прибегала мамаша Пархая и грозила упечь Лёньку за сто первый километр. Туда же строгие соседки обещали отправить и Светку Комкову за то, что она выходит на площадку покурить в одном халатике, то и дело распахивающемся при полном отсутствии каких-нибудь трусиков. Когда мы с Батуриными едем на поезде в Новый Афон, я всегда внимательно слежу за дорожными указателями и, как только покажется столб с табличкой «101», приникаю к стеклу, но за окном пролетает обыкновенное лесистое Подмосковье с редкими деревушками, темными избами под дранкой, колодезными журавлями, колхозными техдворами, забитыми ржавыми сеялками да веялками… Иногда мелькнет красный флаг над сельсоветом. Но нигде не видно толп высланных из столицы хулиганов, пьяниц, вредителей зеленых насаждений и легкомысленно одетых девиц… Наверное, все они в полях, собирают колоски, смывая с себя позор общественного порицания.
Так вот, на майские праздники Мантулины, как интеллигентные люди, по льготной профкомовской путевке поплыли на теплоходе по Оке к Сергею Есенину, великому поэту. Как утверждает Башашкин, именно Серега сочинил эти бессмертные строчки:
С клена падают листья ясеня.
Ни хрена себе!
А подумаешь – и действительно:
Офигительно!
Я тоже плавал в гости к Есенину. Но это отдельная история. А вот Бареевы-старшие отбыли в Петушки сажать картошку – у них весь подоконник был завален толстыми очистками с проросшими белыми и розовыми рожками. Нина же осталась дома готовиться к экзаменам, она к учебе относилась очень серьезно. Зато бездельник Лёнька, воспользовавшись авансом и опустевшей в кои-то веки комнатой, устроил вечеринку, позвал дружбанов с автобазы и зашел к юной соседке якобы за недостающим стулом, полюбезничал да и пригласил ее, когда надоест зубрить, заглянуть на огонек. Она, как ни странно, заглянула. Когда влюбленный студент-строитель на следующий день явился, чтобы по договоренности повести подругу на прогулку по праздничной Москве, кумачовой от флагов и транспарантов, она ему не открыла, даже к двери не подошла, хотя, он готов был поклясться, внутри кто-то шушукался и хихикал. А месяца через два Тамара Викторовна заметила, что дочь тайком грызет мел…
– Меня на солененькое оба раза тянуло… – сообщила Лида.
– Меня на кисленькое, – погрустнела Батурина. – Странная все-таки история. Студент, вроде из хорошей семьи, с отдельной площадью…
– Сама не пойму, – кивнула маман, – вроде она у них умненькая девочка, рассудительная, задумчивая…
– Задумчивые чаще всего и влипают. А парнишка-то ее переживает, небось?
– С горя институт бросил.
– Ну и балбес…
И вот теперь губастый Лёнька, тоскуя, ведет на вечернюю прогулку свою молодую жену, зеленую, как лист капустный, печальную, как царевна Несмеяна, а живот у нее такой, точно под платьем спрятан глобус.
– Поосторожнее! – прикрикнул на меня Бареев, заслоняя Нину. – Куда летишь, черт, без тормозов?
– Добрый вечер, – вежливо ответил я, уступая дорогу, а сам подумал: «Тоже мне, небесный тихоход выискался!»
Все в общежитии знали: Леньку за лихачество чуть прав не лишили. Бареев-старший надел все свои ордена и медали, купил две бутылки водки с хорошей закуской, пошел, хромая, к орудовцам и кое-как упросил ограничиться самым последним предупреждением.
Будущая бухгалтерша и мать нервно затрепетала ноздрями, сглотнула подступившую тошноту и с удивлением покосилась на меня, почуяв, видно, запах пива. Это плохо, надо пожевать мускатный орех, Тимофеич всегда так делает, прежде чем дыхнуть на бдительную Лиду. Маман понимает, что ее обманывают, по глазами видит: муженек навеселе, но предательского амбре нет, а значит, и говорить не о чем.
– Мне нехорошо… – пробормотала Нина.
– Продышишься, – раздраженно ответил лихач.
Его уже не раз заставали с бессовестной Светкой Комковой во время совместного курения. И Тамара Викторовна ходила к сватьям объясняться.
Я быстро взбежал по лестнице, она у нас широкая, как в Доме пионеров. В царские времена на ней лежали ковры, даже остались латунные шишечки с отверстиями, чтобы прижимать прутками ворсистые дорожки к ступенькам – иначе сползут. Вверху, на мозаичной площадке, вкусно пахло жареной рыбой и кислыми щами, ароматы доносились с Большой кухни, а вот с Малой тянуло хозяйственным мылом, там стирали, но окно запотело, и кто именно стирал – не разобрать. Скорее всего, Тамара Викторовна: у них теперь постельного белья стало на две семьи.
Я открыл гвоздиком шкаф, плоский и высокий, под самый потолок, он стоит справа, занимая всю стену от лестницы до коридора. Говорят, его соорудили по заказу коменданта общежития еще до войны мастера бондарного цеха. Нам отведен нижний отсек, там, под слоем картошки, хранится мешочек с остатками «пистолей», спрятанных от меня Лидой, но я давно нашел, а толку?! Звонить теперь из автомата с помощью этих алюминиевых кружочков нельзя: наше государство можно, конечно, обманывать, но недолго. Между скрипучими кочанами я нащупал связку. Раньше у нас было три ключа, один я потерял в сентябре, катаясь на велосипеде, выронил непонятно где и как. Тимофеич второй месяц обещает заказать дубликат, дает честное партийное слово, один раз даже зашел в металлоремонт, но не оказалось в наличии нужных заготовок, посоветовали заглянуть через недельку.
– Черт знает что такое! Болванок наштамповать трудно!
– Надо написать в Райпотребсоюз! – Лида разделила его негодование.
– Э-э, бесполезно! – Отец не верит, что своевременные сигналы с мест могут улучшить качество бытового обслуживания.
– А я напишу! – Маман верит.
Дома, как и следовало ожидать, никого: родители еще не вернулись, а брата Сашку законопатили на пятидневку, чтобы отдохнуть от его внутрисемейного вредительства. Однако следовало торопиться: в 19.55 начнется футбол по телевизору, а это для Тимофеича святое, и он будет на месте перед экраном – кровь из носу! Ходики на стене показывали 19.34. Мне кажется, если на Разгуляе приземлятся марсиане, отец сначала досмотрит матч и только потом пойдет взглянуть на инопланетян, да еще по пути выпьет кружечку жигулевского без очереди, так как все ринутся глазеть на пришельцев.
Кстати, после пива в животе у меня заурчало. Я достал из холодильника, тарахтящего, как испуганный ежик, сырую сардельку и жадно съел вместе с кожурой. Почему-то считается, что из-за неотваренных сосисок и сарделек в кишках заводятся червяки. Чепуха на постном масле! Не насытившись, я отломил горбушку от свежей ковриги, посолил и тоже слопал. Лида за это меня всегда ругает:
– Неужели трудно ножом отрезать? Зачем корку-то обдирать? Хлеб так быстрей черствеет.
– Так он же «обдирный».
– Выкрутился! Он так называется не поэтому.
– А почему?
– Потому что его пекут из обдирной муки.
– Интересно посмотреть, как муку обдирают.
– Да не муку, а зерно!
– Зачем?
– Технология такая. Больше ничего не знаю. Я училась на жиромолочном отделении.
– А зачем ты вообще пошла в пищевой техникум?
– Я хотела в библиотечный, – вздохнула Лида. – Но бабушка Маня уговорила, сказала, если снова война, по крайней мере голодать не будем.
Жуя, я внимательно огляделся: в безлюдной комнате есть что-то музейное, так и хочется перетянуть стулья веревочкой.
– Встань сейчас же, мальчик, тут нельзя, тут сидел Лев Николаевич! – зашипела смотрительница на Витьку Расходенкова, когда он плюхнулся в кожаное кресло классика.
Мы ходили в музей Толстого на Кропоткинской, недалеко от открытого бассейна «Москва», над которым зимой всегда стоит густое облако пара. Сразу видно, писатель был зажиточный – дом большой, желтый, с колоннами. Внутри пахнет стариной. Там нас заставили надеть поверх обуви большие войлочные тапки с завязками. В них здорово кататься по навощенному паркету: разбежался и скользишь, как по льду. Гук слишком разогнался, его вынесло в коридор, и он сосчитал копчиком все ступеньки лестницы, вызвав ужас и смятение у музейных бабушек, но Ирина Анатольевна, учившаяся когда-то в мединституте, пощупала ему поясницу, заставила присесть и констатировала:
– Жить будешь, но оценку за поведение в четверти снижу.
Любознательный Чук спросил у экскурсоводши, почему на картине Толстой стоит босой.
– Чтобы быть ближе к народу, – ответила она.
– Отдал бы все, что есть, бедным, тогда бы и разуваться не пришлось, – буркнул справедливый Калгаш.
– Лев Николаевич был сыном своего класса! – загадочно объяснила экскурсоводша. – Но он построил в Ясной Поляне школу для крестьянских детей и отказался от гонораров.
– Огорчив жену, – тихо добавила Осотина, тонко усмехнувшись.
Мы ходили по музею, разглядывали старинные экспонаты, мебель, посуду, книги, бронзовые фигурки… Из каждого угла на нас хмуро смотрел Толстой, похожий на Ивана Сусанина, что вышел из леса, уничтожив интервентов. Мы склонялись над витринами, безуспешно пытаясь прочесть толстовские рукописи с наползающими друг на друга, словно слипшимися, строчками, разглядывали смешные рисунки на полях.
– Лев Николаевич не всегда наутро мог разобрать то, что написал накануне. Ему помогала Софья Андреевна… – сообщила экскурсоводша.
– Выходит, я у тебя, Леша, вместо Софьи Андреевны, – сказала Ирина Анатольевна Ванзевею, знаменитому своим чудовищным почерком.
Потом мы долго не могли найти Расходенкова, спрятавшегося в камин, загороженный ширмой, а когда обнаружили, ему была обещана двойка по поведению.
– Ребята, а из вас кто-нибудь мечтает стать писателем?
Никто не ответил, я сначала хотел сознаться, но промолчал, потому что выпендрежник Соловьев тут же ввернул бы какую-нибудь шуточку, а Шура благосклонно кивнула бы. Ирина Анатольевна знала мою тайну, но не выдала.
Когда уходили, я вдруг подумал, что здесь можно было бы устроить общежитие семей эдак на двадцать. У нас ведь тоже дом старинный, потолки даже повыше. Чтобы убить здоровую синюю муху, севшую на лепнину вокруг люстры, нужна стремянка. Когда Тимофеич меняет в плафоне перегоревшую лампочку, он ставит на обеденный стол тумбочку, а на нее табуретку, и мы все придерживаем шатающуюся мебель, чтобы пирамида не рухнула. А вот бедному наладчику Чижову, чтобы удавиться, хватило одного стула, на третьем этаже, где при царе обитала прислуга, потолки гораздо ниже.
Подоконники в нашей комнате широкие, глубокие, беломраморные, с серыми и рыжими прожилками. В детстве, когда здесь еще жили Коровяковы, мы развлекались так: впятером (я, Мишка, Петька, его сестра Ленка и Шарман) прятались в оконную нишу, задергивали шторы и затаивались, а взрослые притворно-озабоченными голосами спрашивали друг у друга:
– Вы не видели этих сорванцов?
– Нет.
– Они здесь играли и куда-то запропастились.
– А под столом смотрели?
– Смотрели, и под кроватью тоже. Нет их нигде…
– Надо срочно в милицию звонить!
И тут мы со счастливыми воплями распахивали занавес.
– Ах вот они где, проказники!
Теперь на одном подоконнике умещаются два аквариума, трехлитровая банка для мальков и компрессор, изготовленный умельцами Птичьего рынка из футбольной камеры, пластмассовых трубочек, рыжей груши от старого пульверизатора, распылителя, сделанного из пемзы. Все мои просьбы купить за шесть рублей почти беззвучный электрический компрессор размером с майонезную банку наталкиваются на полное непонимание предков. Лида переводит эту цену в говядину – три килограмма! – и ужасается. А Тимофеич – в выпивку: два пол-литра да еще бутылка жигулевского, – и негодует. С первой зарплаты я куплю маман кастрюлю-скороварку (она о ней давно мечтает, но «не может себе позволить»), приду домой, поставлю на стол и скажу как бы невзначай: «Вот, пожалуйста, и стоит всего шесть рубчиков, как компрессор!» Лида все поймет и смутится…
На втором подоконнике стоят в горшках цветы: фикус, столетник и герань, доставшаяся нам от Коровяковых, она переболела и расцвела. Земля вокруг корней засыпана толстым слоем спитого чая – это отличное удобрение, не хуже суперфосфата, о котором постоянно талдычат по телевизору. Повидавший мир Нетто уверяет, что бедные китайцы заливают чай кипятком трижды, а мы, русские, – богатые, потому завариваем всего один раз, зато у себя в вагоне-ресторане он решил использовать опыт хунвейбинов, и никто из пассажиров не замечает: пьют да похваливают.
Я огляделся, соображая, где же на этот раз мой хитрый братец спрятал свой юбилейный рубль? Так, сначала надо вспомнить места, уже послужившие ему тайниками: гардероб, ниша под батареей, морозилка холодильника, недра дивана, цветочные горшки, родительская кровать, там под матрасом таятся квадратные бумажные упаковки с розовыми надпечатками. У них есть два названия, первое – «изделие», второе – «два за четыре». Маман предпочитает первое, Тимофеич второе. Она говорит в аптеке, протягивая чек и потупясь: «Мне изделия, пожалуйста!» А отец буркает, хмурясь: «Два за четыре и вазелин!» На лицах лечебных продавщиц, обычно строгих, мелькает что-то лукавое. Тимофеич, найдя Сашкин рубль под матрасом, чуть его не конфисковал, еле упросили отдать. А еще вредитель засовывал монету в игрушки, под клеенку обеденного стола, в стенной шкаф, однажды зарыл в банку с сахарным песком, а вернувшись из детского сада, стал сдуру на глазах у всех выкапывать свое сокровище, и его отчихвостили, ведь больше всего микробов обитает на деньгах – бумажных и металлических. Что же он придумал на этот раз? Так сразу и не догадаешься, а ходики стучат и стрелка, дергаясь, неумолимо приближается к 8 часам, когда закрывается магазин. Правда, можно еще добежать до гастронома у метро «Бауманская» – там работают до девяти, а на Смоленской площади и улице Горького, в Елисеевском, – вообще до десяти. Однажды мы вечером зашли туда с Башашкиным, тогда еще выпивавшим, он купил себе старку с красно-черной, как похоронная материя, наклейкой, а перед нами дедок в клетчатом пиджаке, опираясь на резную трость, протянул чек и коротко сказал:
– «Двин», голубушка!
Продавщица с белой наколкой в перманенте бережно завернула в бумагу засургученную бутылку с темно-коричневой жидкостью и уважительно отдала покупателю.
– Ты знаешь, племянничек, сколько стоит коньяк «Двин»? – шепотом спросил меня дядя Юра.
– Нет.
– Сорок рублей.
– Что-о? Как велосипед? Он что, двинутый?
– Хорошо скаламбурил! У тебя способности. Цеховик, наверное, или писатель.
– Как Толстой, – кивнул я, вспомнив богатый музей возле бассейна «Москва».
Чтобы сосредоточиться, я подошел к аквариумам, рыбки узнали меня и собрались к стеклу. В их представлении я бог, который регулярно подливает им свежую воду, убирает сифоном ил с отходами, включает, если душновато, компрессор, распыляющий живительные пузырьки воздуха, а главное – регулярно потчует свежим трубочником или в крайнем случае сухим кормом, хранящимся в баночке из-под кофе «Артек». Я поддел крышку, взял щепотку невесомых дафний, напоминающих по виду гречку, и высыпал в стеклянную прямоугольную кормушку, плавающую на поверхности. Оглоеды гурьбой метнулись к жратве, даже калихтовые сомики со дна взвились. Минуточку, а где же синий петушок, недавно купленный на «Птичке»? Ах, вот он, жив, здоров, невредим, если не считать слегка потрепанных плавников. Зато старожил аквариума – зеленый меченосец выглядит жутко: от острого, как клинок, хвоста остался обломок. Черной моллинезии тоже досталось от драчливого новосела. Как это похоже на людей…
В каждом классе существует равновесие сил, как в аквариуме, где все рыбки привыкли друг к другу, изучили повадки соседей и знают, чего от кого можно ожидать. Попробуйте привезти с рынка и выпустить в воду свежего петушка или меченосца… О, что тут начнется! Оттопыренные жабры, наскоки, погони, ожесточенные поединки, после которых в воде будут плавать чешуя и ошметки оперения, а сами драчуны потеряют половину своих красот. Но потом, померившись силами, залечив раны, они разберутся, кто главней, и до поры успокоятся, сохраняя вооруженный нейтралитет, увиваясь за своими самками и бросаясь наперегонки к корму, особенно живому. Извивающийся трубочник не успевает упасть на дно, как оказывается во рту у медлительной, на первый взгляд, скалярии.
То же самое случилось в нашем 7-м «Б» с появлением Сталенкова. Он сразу сообразил, кто у нас самый сильный, и не стал размениваться, насовав Кузе, а тот, зная, с кем имеет дело, даже не сопротивлялся. Но тогда зачем человеку сила, мощные бицепсы, пресс с квадратиками? Чтобы покорно стоять перед дохляком, встряхивая битловской прической от каждого удара? Смешно…
Глядя на жадно питающихся рыбок, я в задумчивости закрыл банку и поставил на мрамор, так и не сообразив, куда вредитель Сашка запрятал свой рубль. Посмотрев на ходики, я двинулся к двери: с минуты на минуту придут предки и уже никуда меня не отпустят на ночь глядя. Даже не знаю, что выкинет нервный Сталин, когда я вернусь с пустыми руками. Может, насует, как Кузе, несмотря на нашу дружбу. Зачем я пообещал, зачем? Кто тянул меня за язык?
И тут я вспомнил: в третьем классе нам разрешили пользоваться самописками. Прощай, чернильница-непроливашка, прощайте, вставные железные перья с выдавленной звездочкой, прощай, деревянная ручка, обгрызенная в раздумьях о том, как пишется слово «сапог». И вот накануне Ольга Владимировна предупредила: с утра будет важный районный диктант, поэтому самописки надо заранее заправить и проверить, чтобы никаких накладок. Я с вечера промыл под краном и напитал чернилами «Радуга» новую авторучку, заранее убрав в боковой карман пиджака, чтобы не забыть дома, а утром, за партой, раскрыв тетрадь для диктантов, вынул самописку и сразу почуял: что-то не так… Она стала вроде как легче, чуть-чуть, но тем не менее… Посмотрел на просвет прозрачный пластмассовый цилиндрик – пусто. Проверил подкладку и обнаружил большое синее пятно, за ночь оно успело высохнуть, поэтому я ничего не заподозрил. Протекла… Брак! Куда только смотрит ОТК!
– Юра, в чем дело? – рассердилась Ольга Владимировна.
– У меня ручка не пишет!
– Я же предупреждала! Нельзя быть таким растяпой! Ладно, возьми мою…
И я к зависти всего класса писал диктант учительской авторучкой, черной с золотыми кольцами на колпачке. Воспоминание, мелькнув, исчезло в мешанине прошлого, но я снова на всякий случай взял в руки банку с кормом, она показалась мне тяжелее, чем раньше, чуть-чуть, но все-таки… Заглянул вовнутрь, хорошенько встряхнул и среди сушеных дафний увидел лобастый серебряный профиль Ильича! Ну, братец, ну, выдумщик, ну, хитрило-мученик! Монета быстро перекочевала в мой карман. Последствий я не боялся. Сашка часто путался в своих тайниках, забывал, куда что засунул, начинал скулить, ябедничать, а потом пропажа обнаруживалась совсем в другом месте, и ему доставалось за ложную тревогу и клевету на старшего брата. Даже если он поднимет кипеж, вернувшись в пятницу из сада, как-нибудь перекручусь, время есть…
Торопясь, я нашел в серванте в пустой сахарнице мускатный орех, отгрыз кусочек так, чтобы не заметил отец, взял с полки тару – зачем-то любимую Лидину чашку с елочками, сунул в сумку, выключил электричество, выскочил на площадку и едва успел спрятать ключи в капусту, как внизу послышались знакомые голоса: отец ругал Лиду за нерасторопность и обещал, если он пропустит первое вбрасывание, показать ей кузькину мать. Слава богу, наши окна закрыты выступом стены, и от парадного не видно, горит в них свет или нет. Я нырнул в Маленькую кухню, там Тамара Викторовна со страдающим лицом выжимала над корытом простынь.
– Здрасьте!
– Добрый вечер, Юра! Как учеба? Надеюсь, без троек…
– Конечно.
Странные люди! У самой дочь черт знает за кого замуж выскочила, бросила техникум, муж-бухгалтер от расстройства нервов лечится, зять со Светкой-бесстыдницей шуры-муры разводит, а ее мои оценки интересуют. Услышав, как хлопнула наша дверь, я ринулся вниз, заранее представляя себе: вот Лида, включив свет, удивится:
– Странно, что Юрки еще нет.
– Собак гоняет, – успокоит отец, настраивая телевизор, который он постоянно чинит и доводит до того, что остается только один звук, и тогда уж вызывают мастера.
Будь маман чекистом, она просто потрогала бы лампу в прихожей, еще горячую, и поняла, что в помещении недавно кто-то был, но Лида по природе ротозейка, она даже в детстве умудрилась отстать от эшелона с эвакуированными. А сардельку и хлеб я мог съесть, придя из школы, перед изостудией. Остается придумать, что им скажу, когда вернусь. Но тут и сочинять нечего. Однажды был такой случай: я вышел из Дома пионеров и направился домой не так, как сегодня, а мимо «Новатора». На ступеньках один-одинешенек топтался мужик с букетиком фиалок, он нервно смотрел то на часы, то на сквер, ожидая подругу. Судя по тому, что около кинотеатра никого уже не было, начался киножурнал или «Фитиль».
– Мальчик, – вдруг он окликнул меня, бросив цветы в урну. – В кино хочешь?
Странный вопрос! Конечно! Фильм назывался загадочно «Его звали Роберт».
– На, беги, а то скоро журнал кончится. – Он протянул мне синие сдвоенные билеты.
– А может, еще придет?
– Нет, она и не обещала…
– А зачем же вы?.. – спросил я, глядя на цену дорогих мест – 50 копеек каждое.
– Вырастешь – поймешь, – усмехнулся он и быстро, почти бегом, пошел к железному мосту через Казанку, а там за Казанкой, как известно, пивной ларек.
Тогда еще можно было звонить из автомата при помощи пистолей, я быстро набрал Калгашу, он моментально спустился вниз, и мы вошли в зал как раз, когда заканчивались «Новости дня», и земной шар укатился за край экрана. Да и черт с ним – не жалко. Вот если бы мы пропустили «Фитиль» – тогда на самом деле обидно! Вернувшись домой к девяти, я честно рассказал встревоженной Лиде о том, что со мной случилось, а в доказательство вручил букетик фиалок, извлеченный из урны. Что ж, и сегодня наплету, воротясь, что-нибудь подобное. Женщины часто не приходят на свидания или сидят с другим, заперев дверь, и хихикают, а потом их тошнит…
Я во весь дух мчался к гастроному, сжимая в кулаке монету с профилем Ильича. Если бы только Ленин знал, куда меня заведет этот проклятый юбилейный рубль, он в своем Мавзолее перевернулся бы от ужаса!
14. «Солнцедар»
А фильм мне понравился. История там такая: ученые пришли к выводу: в космос, к далеким планетам, должны лететь не люди, слабые и нервные, а сильные, надежные, исполнительные, невозмутимые роботы. Сказано – сделано: искусственного человека назвали Робертом, придав ему внешность изобретателя Сергея Сергеевича, про него Лидина подруга детства тетя Ляля Былова, выпив вина, сказала загадочную фразу: «Стриженову отдалась бы не глядя!», на что ее муж дядя Леня криво усмехнулся: «Сначала на себя погляди!»
Для проверки рабочих качеств Роберта выпустили в жизнь, и сразу началась путаница, доходящая до безобразия. Во-первых, он ничего не понимал в людских отношениях и сразу стал клеиться к Тане, невесте Геннадия, заместителя Сергея Сергеевича. Во-вторых, все слова и выражения робот воспринимал буквально: когда ему в застолье предложили «ударить по шашлычку», он со всей дури хватил кулаком по тарелке. Потом, на курорте, Роберта перепутали с пьющим пациентом Пуговкиным, и того перестали пускать в лечебную грязь, чтобы конструкции не заржавели. А Таня, пытаясь сделать из машины человека, выпытывала у этого ходячего арифмометра, как пахнет сено после дождя, заставляла прыгать с моста в воду, читала ему стихи про дистиллированную воду:
…Вода
Благоволила
Литься,
Она
Блистала
Столь
Чиста,
Что – ни напиться,
Ни умыться.
И это было неспроста…
В результате бедняга от перегрева микросхем сломался, и ученые решили, что в космос надо лететь все-таки людям, несмотря на все их слабости и недостатки. Но физически Роберт был силен: например, мог легко запрыгнуть на третий этаж, ходил по дну Невы, а в театре, чтобы быть ближе к Тане (они сидели через проход), придвинул к себе целый ряд кресел вместе с возмущенными зрителями, чем страшно разозлил Марселя Марсо, тот никак не мог начать свой концерт.
Кстати, на Минеральные Воды робот попал, увязавшись за поездом, – так и бежал по шпалам полторы тысячи километров. Вероятно, подметки у него были из сверхпрочного сплава – титанового.
…Я мчался по пустынному Балакиревскому переулку к огням Бакунинской улицы, зажав в кулаке юбилейный рубль и чувствуя себя неутомимым, словно Роберт. Но в моей душе, как и в полупроводниковых мозгах свихнувшегося робота, сгущалось гнетущее чувство опасной неправильности того, что я делаю. Казалось, избиение Батона с Коровой, распитие пива в недопустимом возрасте и вот теперь кража Сашкиного достояния – все это случилось не со мной, а с каким-то другим семиклассником, похожим на меня, как Роберт на Сергея Сергеевича. И этот, другой, мальчик совершает теперь поступки, чреватые серьезными последствиями для меня – Юры Полуякова. Добрый внутренний голос с интонациями Литвинова, ведущего передачу «Ровесники», уговаривал меня вернуться домой, положить монету в банку с кормом, спрятаться под одеялом и забыть обо всем, что случилось. Но ответом ему было надменное упрямство, жажда опасности, заставлявшая меня в детстве вместе с бедовыми ребятами лазать по гулким, железным, скользким после дождя крышам, подходить к самому краю и плевать вниз на асфальт, хотя я жутко боюсь высоты…
Улицу я перебежал на желтый свет, и таксист, высунувшись из окна «Волги», погрозил мне кулаком. Пацаны, наоборот, радостно замахали руками, а когда, разжав пальцы, я показал им профиль Ильича, они аж присвистнули. Чтобы всё успеть – оставалось пять минут, и решили так: Корень, как самый матерый и рослый, покупает «краску», а мы – закусь.
Гастроном готовился к закрытию. Ворчливая уборщица тетя Зина, одетая в синий халат, протирала мокрой тряпкой, распяленной на швабре, мозаичные полы и на обувь вошедших покупателей смотрела с неприязнью, хотя настоящая слякоть еще не началась и никто грязи на подошвах с собой не тащил. Другое дело: начало зимы или ранняя весна, тогда пол приходится посыпать опилками, впитывающими уличную жижу. Бормоча «уйди-уйди!», тетя Зина норовила проехаться тряпкой именно по тому месту, где стоял покупатель, и тот невольно отскакивал в сторону. Если кто-то начинал возмущаться, она совала ему швабру, мол, давай тогда сам поорудуй, и на этом обычно препирательство заканчивалось.
Суровая кассирша в стеклянной будке, сверкая перстнями, пересчитывала выручку, стягивала взъерошенные купюры черными аптечными резинками, а мелочь ссыпала в холщовые мешочки. Витрина мясного отдела была пуста, на эмалированных лотках остались лишь коричневые потеки крови, а из чурбана торчал огромный топор, точно кому-то недавно отрубили голову и ждали теперь очередного приговоренного к смерти. Грузчик Петя, шатаясь, увозил из молочного отдела на тележке ящики с дребезжащими пустыми бутылками. Трезвого подсобного рабочего мне видеть еще ни разу не приходилось. В бакалее вообще никого не было, прилавок загораживали деревянные счеты, поставленные на ребро. Сбоку стоял пакет с коричневыми макаронами: продукт завесили, но так и не оплатили – передумали. И только к винному отделу выстроилась нетерпеливая очередь. Раздраженная продавщица торопливо отпускала товар, поглядывая на часы, висевшие под потолком.
Мы метнулись к кассе.
– «Солнцедар», – солидно, понизив голос, сказал Корень и выложил в углубление мраморной плошки юбилейный рубль, добавив к нему мелочи.
– Не рановато ли? – Кассирша скривила лиловые губы.
– Какой там! Без трех восемь… – словно не поняв намека, ответил здоровяк.
– Ну смотри, остряк-самоучка! Я-то пробью, а там уж сам договаривайся… – Она надавила на клавиши, крутанула сбоку ручку (такая же у бабушкиной швейной машинки) и оторвала серо-синий чек, выползший из щели аппарата, украшенного латунной чеканкой.
– Следующий!
– Пятнадцать копеек в молочный отдел, – объявил Серый.
Кассирша ухмыльнулась, явно разгадав нашу хитрость, но выбила – ей-то что. Тут задребезжал звонок, извещая о закрытии магазина, но чеки они отоварить обязаны: правила советской торговли никто еще не отменял!
Продавщица молочной секции, нанизав чек на острый штырь, торчащий из деревянной подставки, без вопросов выбросила на прилавок плавленый сырок «Дружба» в желто-красной фольге – подавитесь. А вот у Корня, когда наконец подошла его очередь, дело не заладилось.
– Тебе сколько годков-то, парень? – строго спросила хозяйка винно-водочного отдела и показала на табличку, сообщавшую, что гражданам, не достигшим 18 лет, спиртные напитки не отпускают.
– Сколько положено, – пробасил Корень, выпятив челюсть.
– И паспорт с собой имеется?
– Дома забыл.
– Вот завтра с паспортом и приходи.
– А чек как же?
– Маш, верни ему деньги!
– Я уже кассу сдала! – был ответ.
– Пошел-пошел! – Тетя Зина стала шваброй оттеснять здоровяка от прилавка. – Ходют тут, грязь таскают…
– Пе-еть, скажи ты ей! – Корень, оглянувшись, жалобно попросил грузчика, тот как раз нес в подсобку пустые коробки.
– Галёк, не вредничай! Я его знаю, он уже армию отслужил…
– Ага, и в космос слетал! – злобно хохотнула та, но бутылку, стукнув донцем, все же выставила: на ядовито-желтой этикетке черными буквами было написано «Солнцедар».
– Нате – травитесь, если себя не жалко!
Мы покидали магазин последними, по пятам шла, ругаясь, уборщица и мокрой шваброй вытирала наши следы, чтобы и духу не осталось. За нами лязгнул засов и погас свет. И тут мы увидели мужика, он мчался от остановки к гастроному, зажав в вытянутой руке, как эстафетную палочку, зеленую трешницу.
– Закрылись? – чуть не плача, спросил он.
– Голяк! Только что… Нас последних отоварили, – свысока сообщил Корень.
– Ёка-лэ-мэ-нэ… Что же делать?
– Беги на Бауманскую. Там до девяти.
– Точно! Спасибо, пацаны… – И он бросился в обратную сторону с такой скоростью, что первый мужской разряд ему присудили бы без разговоров.
– Тару захватил? – спросил меня Сталин.
– Ага! – Я вынул и показал кружку с елочками.
– Ништяк! Куда пойдем, чтобы не нарваться?
– Есть местечко.
– Веди, Юран, – разрешил Сталин.
Сам не знаю зачем, я повел их во двор Шуры Казаковой, наверное, потому, что не был там с тех самых пор, как она переехала в Измайлово. Мы учились вместе с первого класса, к ее исчезновениям я давно привык: время от времени мою соседку по парте отправляли в «лесную школу» – подлечить легкие. И подозрительная бабушка Аня как-то ворчливо спросила у Лиды:
– Что еще там за туберкулезница к Юрке прицепилась?
– Зачем вы глупости говорите, Анна Павловна, она хорошая девочка, скромная, просто болезненная.
– То-то и оно! Будет потом всю жизнь на лекарства ишачить.
– Ах, бросьте чепуху молоть! Никто ни на ком и не собирается жениться. Он еще ребенок.
– Мишка тоже не собирался…
В последний раз я видел Шуру, когда в августе мы чуть не столкнулись на улице Энгельса, напротив универмага, но она меня не узнала. Я шел, оболваненный, из парикмахерской, к тому же Лида, охваченная магазинным помешательством, накупила мне в «Детском мире» перед отъездом в Новый Афон разных обновок, да еще заставила там же, в примерочной, напялить, поэтому меня в тот вечер легко можно было принять за импортного человекообразного попугая. Вдобавок я нацепил на нос шпионские очки, купленные по случаю в киоске «Союзпечати» возле Политехнического музея. Может, и к лучшему, что не узнала, а то пришлось бы общаться, делая вид, будто я не знаю, как она в мае ходила в Сад имени Баумана с Вовкой Соловьевым, там они ели мороженое в летнем кафе: у этого выпендрежника всегда есть карманные деньги. Я, правда, потом в пионерском лагере тоже интересовался Ирмой Комоловой, и она была готова со мной дружить, даже написала в день отъезда на моем пионерском галстуке шариковой ручкой: «Будь смелее!»
Готовясь к встрече первого сентября, я решил выказать Казаковой полное равнодушие, даже намекнуть, мол, у меня тоже есть теперь с кем сходить в кино или в Сокольники, даже планировал показать ей галстук с автографом Ирмы. Пусть не воображает, будто она одна такая, единственная-неповторимая! Но в первый день занятий Шура не появилась, на второй тоже… Ирина Анатольевна, заметив мое грустное недоумение, задержала меня после звонка на перемену и объяснила с сочувствием, что Казаковым дали новую квартиру, и они переехали на Сиреневый бульвар…
– Знаю! Это там, где цирк!
– Нет, цирк на Цветном, а Сиреневый в Измайлово. 16-я Парковая, почти у Окружной дороги.
– А-а-а… – горько вздохнул я.
– Не огорчайся! Мужчина должен стойко сносить удары судьбы. Если будешь нюни распускать, между нами чемодан и рваная шляпа! Но я думаю, вы еще встретитесь…
– Угу.
Потом я узнал, что Дина Гапоненко была у Казаковых на новоселье и снова собирается к ней в гости вместе с Вовкой Соловьевым, она звала меня поехать с ними. Я, конечно, гордо отказался, но Дина на всякий случай, если передумаю, написала мне на бумажке адрес.
– Смотри не заблудись! – ухмыльнулся выпендрежник, присутствовавший при этом разговоре.
– Не твое дело!
Соловьев и Ванзевей – наши пижоны. У Вовки, единственного в классе, школьная форма ушита по фигуре, сменную обувь он носит в мешочке с надписью «Саламандра» и ходит не в кедах, как мы, а в спортивных полуботинках с тремя белыми полосками – кроссовках, у нас не продаются, а только за границей или в «Березках» – странных магазинах с наглухо зашторенными окнами. Там за рубли ничего не купишь, надо иметь чеки, похожие на керенки. Дядя Юра однажды взял у соседа Альки несколько таких чеков, сходил в «Березку» на Беговой улице, добыл тете Вале губную помаду в золотых тюбиках и мечтательно объявил, что побывал в коммунизме.
Кстати, о керенках. Однажды на чердаке мы с Мишкой нашли в старом сундуке, под тряпьем, ворох денежных бумажек полувековой давности, на них были нарисованы похудевшие орлы без корон, а год выпуска – 1917-й. Двадцатки и сороковки оказались чуть больше спичечной этикетки, некоторые даже не разрезаны на отдельные купюры, а собраны в блоки, как марки, только без разделительных дырочек. Розовые сторублевки были покрупнее, размером с игральную карту. Мы поделили находку поровну. Доверчивый Мишка тут же показал свое сокровище отцу, и дядя Витя вспомнил, что у Иркиной пивной обретается старичок-нумизмат, покупающий у граждан старинные монеты. В общем, назавтра, к вечеру, друзья принесли бессознательное тело Петрыкина-старшего, при нем не оказалось ни керенок, ни советских денег. А я свою долю, за исключением розовой сторублевки, отнес в наш школьный музей боевой и трудовой славы, надеясь за это снова поехать в Волхов для возложения цветов на могилу Героя Советского Союза Александра Лукьянова.
– Ого! – обрадовался тогдашний пионервожатый Славик. – Раритет! Отведем под это целый стенд. А сверху напишем: «КРАХ ФИНАНСОВО-ДЕНЕЖНОЙ СИСТЕМЫ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА». Молодец, Полуяков, снова поедешь в Волхов. Я тебе обещаю!
Особенный восторг у него вызвали неразрезанные сорокарублевки, он рассматривал эти листы размером с «Пионерскую правду» на свет, ища водяные знаки, цокал языком и повторял:
– Какие боны! Какой раритет!
Но никуда я не поехал. Славика вскоре уволили за поведение, не совместимое с педагогической деятельностью. Новый вожатый Витя Головачев как ни искал, так и не смог обнаружить в музейных залежах мои керенки. А за розовую сотню я купил у Соловьева американский двухцветный ластик, который так стирает с бумаги написанное, что даже под лупой обнаружить следов грифеля невозможно.
Соловьевы живут, между прочим, в Жидовском дворе, его мамаша Инесса Григорьевна работает во Внешторге. Вовкин отец – журналист, печатается в «Вечерней Москве», там каждую субботу выходит фельетон за подписью «Соловей-Разбойник». Ветеран Бареев, подписанный на «Вечерку», сначала читает сам, а потом пускает газету по рукам, и мужики за домино под нашими окнами громко обсуждают, как здорово Разбойник протащил вороватого завскладом или какого-нибудь директора общепита.
– Читал? – спрашивала маман за ужином отца.
– И не буду.
– Почему это еще? Очень смело и остро! Представляешь, вместо говядины они разную дрянь в суп клали.
– Смельчаки, едрена мать! Если бы они Брежнева или Косыгина протащили, тогда я бы еще почитал!
– Советская пресса не для этого! – Лида, как парторг Маргаринового завода, поджала губы.
– А для чего же?
– Для критики отдельных недостатков.
– Оно и видно. В газетах только «ура» и «вперед».
– А если недостатки не отдельные? – осторожно спросил я.
– Тогда этим занимается КПК, – сурово ответила маман.
– Кто-кто?
– Дед Пихто! – поморщился отец.
– Комиссия партийного контроля. Лично товарищ Пельше, – объяснила Лида.
– Он нерусский? – удивился я.
– Он латышский стрелок.
– Значит, он всех расстреливает?
– Зачем же сразу расстреливать?
– А как еще от воровства отучать? – скривился Тимофеич.
– Нет, Арвид Янович отбирает у хапуг партбилеты, а это еще хуже, – строго объяснила Лида и подвела черту под прениями.
Как-то Инессу Григорьевну вызвали в школу за то, что Вовка написал на доске «Липа – дура». Липа – это Олимпиада Владимировна, наша ботаничка, а теперь еще и химичка по совместительству, она заменила Елизавету Давыдовну, укатившую в прошлом году со всей семьей в Израиль. Эту страну у нас в общежитии почему-то недолюбливают и произносят с нарочитым ударением на втором «и». Все учителя бурно обсуждали ее увольнение и отъезд, переходя на шепот или вообще замолкая, если вблизи появлялся ученик, но детские уши такие чуткие, что им смело можно доверить охрану государственных границ, и никакой Пауэрс не проскочит. Так вот, я сам слышал, проходя мимо кабинета математики, как Морковка страшно возмущалась проступком своей бывшей подруги, называла ее предательницей, перебежчицей, а Карамельник молчал, поигрывая большим деревянным циркулем, предназначенным для того, чтобы чертить мелом окружности на доске. Потом он тихо сказал:
– Анюта, нельзя ругать человека за то, что тот уехал на родину.
– А здесь ей, значит, космополитке, не родина была?
– Выходит так…
– А там, у бедуинов, значит, ей, дряни, родина будет? Душно ей, заразе, в СССР, видишь ли! Нам не душно, а ей, мерзавке, душно.
– Ты мне еще про русское сало скажи!
– И скажу. Знаешь, как со мной разговаривали в райкоме?
– Догадываюсь.
– Предупредили о неполном соответствии.
– И что сие значит?
– А это значит, если еще кто-нибудь у нас на историческую родину соберется, например ты…
– Я? Зачем? Мне и здесь хорошо. Где я еще столько молодых дур найду?