Цивилизация – это способ мышления, бытования, система принципов и приёмов государственного управления, хозяйствования, экономической деятельности, взаимовыгодного сожительства людей разных национальностей и религий. Цивилизация всегда распространяет вокруг свет, излучает культуру. Цивилизация – это здравоохранение и образование, это социальные лифты, это возможность для каждого сына пастуха стать академиком или генералом.
Цивилизация активно набирает отовсюду ресурсы. Исторически наша цивилизация очень много заимствовала у соседей: у татаро-монголов мы переняли почтовую систему, у итальянцев – строительные технологи, у голландцев – кораблестроение. Известно, что половина атомных секретов была добыта советской разведкой в США в 1943–1947 годах. Таких примеров множество. В заимствовании нет ничего плохого: иногда дешевле скопировать самолёт или двигатель, чем разрабатывать с нуля. Американская цивилизация развивается по тому же принципу: талантливые инженеры и программисты скупаются десятками тысяч по всему миру. Изобретатель вертолёта Сикорский и изобретатель телевизора Зворыкин – великие американские инженеры, но принадлежат они к русской цивилизации: в ней они сформировались.
Русская цивилизация возникла на специфической территории, в целом малопригодной для полноценного существования. Человек, принадлежащий к русской цивилизации, исторически и биологически приспособлен для жизни именно на этой конкретной территории. Он умеет обживать снежные и ледяные пространства. Жестокие морозы и огромные расстояния его не только не пугают – наоборот, возбуждают.
На нашей земле успешно хозяйствовать можем только мы – и никто другой. Именно поэтому русская цивилизация неуничтожима.
15. Выводы
1
Я стараюсь вообще не судить людей, не давать оценки их действиям. Мне кажется важным видеть в каждом человеке хорошее, и радоваться тому, что вижу. А плохое увидят и без меня. Я стараюсь не судить даже убийц, и с несколькими убийцами, отбывшими наказание, состою в товарищеских отношениях. Я не комментирую событие, если сам в нём не участвовал, не видел его собственными глазами. Описывая давно прошедшие исторические события, я стараюсь опираться только на работы профессиональных историков.
Все исторические факты, изложенные в этой книге, давно известны. Профессионал не получит никакой новой информации. Эта книга написана для широкого читателя. Книга сделана в честь конкретного человека, ради прославления имени одного из отцов русской нации, духовного лидера и великого писателя.
Рафинированные интеллектуалы, философы – также вряд ли найдут в книге что-то интересное. Большинство идей, мною озвученных, уже много раз обсуждались.
Но я никогда не забываю фразу Оруэлла: «Даже самые простые истины нуждаются в повторении». Повторять старое – не менее важно, чем открывать принципиально новое. Повторение – мать учения.
Протопоп Аввакум Петров – не религиозный фанатик. Он не стоял на пути прогресса. Он не посылал людей в огонь. Он сражался против лжи, лицемерия, профанации великих идей, против использования церкви в интересах властолюбцев и политиканов.
Сейчас нам нужно больше таких людей; а их, увы, всё меньше. Мы живём во времена тотального торжества лицемеров и манипуляторов всех мастей. Мы всё чаще видим, как под видом реформ прокручиваются бесстыднейшие махинации.
Аввакум был, возможно, первым историческим деятелем, погибшим в борьбе с лицемерием.
Сытый не должен призывать голодного к терпению. Чревоугодник не должен проповедовать воздержание. Развратник не должен склонять к целомудрию.
Если хочешь, чтоб за тобой пошли босые, – сними сапоги.
Если призываешь к казням – будь готов сам стать палачом и сам отправиться на плаху.
Если борешься за справедливость – не произноси ни слова лжи, всегда говори только правду.
Если борешься против глобального потепления – выбрось свой компьютер и телефон, выключи в доме электричество и отопление, не пользуйся транспортом.
Лидер увлекает людей сначала личным примером, а уж затем – пламенными речами.
Не то плохо, когда сытые правят голодными; так было всегда. А то плохо, что сытые хотят, чтоб голодные их любили и уважали.
2
Важно уметь опознавать манипуляторов. Сейчас манипулятор – это высокооплачиваемая востребованная профессия. У манипуляторов есть своя разработанная теория, свои учебники, свои гуру. Манипулятор избегает прямой лжи, но никогда не говорит и всей правды. Манипулятор всегда необычно выглядит, потому что первое правило манипуляции – нужно уметь обращать на себя внимание.
Более важным является второе правило манипуляции: чтобы управлять человеком (или группой людей), следует вывести его (их) из равновесия, в идеале – напугать. В обычном состоянии человек обладает естественной психологической защитой, он недоверчив, он мыслит критически; так устроен его разум. Но если он испытывает страх – защита слабеет, её можно пробить. Как только вас начинают пугать гиперинфляцией, или глобальным потеплением, или неминуемым нашествием иноземного врага – будьте уверены, вами пытаются манипулировать. Американский народ полвека пугали коммунистами, а под это дело вытаскивали из карманов людей деньги на постройку авианосцев. То же самое делали и в СССР, и в Китае.
Искусство – тоже манипуляция, и высокого уровня. Когда вы входите в кинозал, садитесь в кресло, и гаснет свет, – вы отдаётесь во власть умелых манипуляторов, и они, используя набор профессиональных приёмов, целиком овладевают вашим вниманием; два часа пролетают незаметно.
Интернет и социальные сети дают огромный простор для всевозможных манипуляций, но тут не следует заблуждаться. Современный цифровой мир – это царство видеоконтента, а его производство требует вложения больших ресурсов. Действия в цифровом мире должны обеспечиваться действиями в реальном мире. Цифровая вселенная обслуживает реальную вселенную и полностью от неё зависит. Цифровые боги пока невозможны; любой лидер мнений действует сначала в живой реальности, а уж потом в цифровой.
Писатель, просто публикующий тексты в Сети, может потратить десятилетия для того, чтобы стать популярным. Для подтверждения своего статуса ему нужны реальные бумажные книги, реальные встречи с читателями, лекции, пиар-акции, громкие заявления.
Реформа Никона была, возможно, первым в истории России примером искусной масштабной манипуляции общественным сознанием. Народ находился под властью царя и выполнял его волю. Но то – светская власть, а Никон дерзнул перестроить церковную власть, основанную на широком взаимодействии с паствой, на обратной связи от рядовых членов общины. Священник – не начальник человеку, он не может насильно заставить его прийти в храм. Вера – дело добровольное. И тогда Никон – тоже пионер в своём деле – стал использовать манипулятивные, пропагандистские приёмы. Замена двуперстия троеперстием стала таким приёмом: самый тёмный и неграмотный человек мог показать своё отношение к реформе, просто сложив пальцы особым образом. Аввакум, в свою очередь, оказался первым, кто разоблачил манипуляцию, вскрыл механизм лицемерного фокуса. Громкие заявления, учёные речи, солидный внешний облик реформаторов, поддержка со стороны власть имущих, участие иностранцев, владевших тремя-четырьмя языками, – Аввакум на это не купился.
У сидельцев русских тюрем есть правило: не слушай, что человек говорит; смотри, что он делает. В обычной жизни любой из нас умеет маскировать свою глупость, жадность, беспринципность или духовную пустоту внешним обликом, приятными манерами. В тюрьме же люди сплющены в телесный брикет, а при тесном сожительстве глупец не может долго выдавать себя за умника. Видно всё: бытовые привычки, наклонности, интересы.
Чтобы узнать человека, надо меньше его слушать, а больше наблюдать. Любой из нас, сознательно или несознательно, владеет приёмами социальной маскировки; так уж мы устроены. Слова маскируют истинные намерения – и только поступки, реальные действия, выказывают нашу сущность. Вокруг нас – множество красивых, остроумных, хорошо воспитанных людей, умеющих держать себя солидно; часто такие люди талантливы, умны, обладают отменным вкусом, находиться в их обществе приятно, – но вдруг, внимательно понаблюдав за их поступками, мы обнаруживаем там, под слоем маскировки, других людей: жадных, ленивых, эгоистичных и неглубоких. Чем сложнее устроено общество, тем легче удаётся нам социальная маскировка; но не всё то золото, что блестит.
Патриарх Никон был красив, умён и блестел так, что глазам было больно, – но каковы его поступки и последствия этих поступков? Раскол церкви и тысячи замученных, заживо сожжённых. Протопоп Аввакум в конце жизни обратился в Иова, покрытого смрадными язвами, – но он, не двигаясь с места, при помощи угольков и клочков бумаги указал путь сотням тысяч крепких, сильных, твёрдых мужчин и женщин.
16. Биографы Аввакума и наука о нём
Пётр Великий упразднил сан патриарха русской православной церкви и закрыл византийский проект. Вместо того, чтобы сражаться за восточную столицу – Константинополь, Пётр с нуля создал новую столицу, западную, европейскую, и назвал своим именем. Церковная вестернизация сменилась тотальной светской вестернизацией. Реформы Петра были столь громадны, что церковная реформа никониан потерялась в их тени. Сейчас среднеобразованному человеку реформа Никона кажется мутной неловкой вознёй, ссорой бородатых религиозных фанатиков, а деяния Петра – блестящими, титаническими, ультрапрогрессивными.
Но Пётр был умён, и опыт церковной реформы Никона внимательно изучил. Он увидел, что реформа – любая, церковная или светская, – дело крайне болезненное, что резать всегда приходится по живому; и жертвы – неминуемы.
Это обстоятельство, кстати, плохо осознавал Михаил Горбачёв, затевая Перестройку: он наивно полагал, что весь народ радостно приветствует реформы, что недовольных не будет, что кровь – не прольётся.
Далее, Пётр учёл – не сформулировал, но скорее предчувствовал, – важнейшую идею исторической инерции. Социальное общество – система очень тяжёлая, её прямолинейное движение невозможно остановить за год, или за три года; чтобы изменить направление, нужно прилагать огромные усилия на протяжении многих лет, и вдобавок, что не менее важно, – быть готовым к тяжёлым потерям.
Русская церковь в результате никонианской реформы понесла огромные потери, от неё отпала значительная часть адептов, сотни тысяч прихожан, самых сильных, твёрдых и смелых. Пётр это понимал. Приступая к своим реформам, он заранее был готов к яростному, кровавому сопротивлению. Ведь противники преобразований могли и устранить Петра. Против царя играла его сестра Софья, и лояльное Софье стрелецкое войско, и сильные придворные партии, боярские фамилии.
Церковная реформа Никона предвосхитила светскую, и стократ более масштабную, реформу Петра, и опыт той реформы, возможно, спас Петра от многих ошибок, или даже от гибели.
Так что Никон, при всех его недостатках, парадоксально оказал услугу и Петру, и нашей истории, и нашей цивилизации.
И, конечно же, протопоп Аввакум, как лидер противников реформы Никона, не был нужен Петру ни в каком качестве. Упрямый бородатый ретроград, пропагандист всего отсталого и дремучего, лапотник, смутьян, – он никак не вписывался в мир, создаваемый Петром.
И Аввакума вычеркнули из официальной истории.
Впервые «Житие протопопа Аввакума» напечатали типографским способом только в 1861 году, спустя почти двести лет после написания. Сделал это историк и издатель, профессор Московского университета Николай Тихонравов.
Год 1861-й, как все мы помним, – великий год, когда в России было отменено крепостное право. Очередное совпадение, ещё одно схождение силовых линий в тайном мире Истории.
Но на этом мистические тайные пути Аввакума не закончились. Первое серьёзное исследование трудов Аввакума и его биографии было сделано только в советское время, в период торжества научного атеизма, когда церковь была отодвинута далеко на обочину общественного развития, когда члены Коммунистической партии не могли и помыслить о том, чтобы крестить своих детей.
Первое исследование текстов и биографии Аввакума сделал советский филолог, доктор наук, собиратель древних рукописей Владимир Иванович Малышев (1910–1976).
Далее деяния Аввакума и его тексты тщательно исследовал академик Александр Михайлович Панченко (1937–2002).
Если бы Аввакум узнал, что через триста лет после него Россия превратится в царство принципиального безбожия, храмы будут уничтожены и поруганы, – он бы, безусловно, проклял бы такой порядок всеми страшными клятвами. Но оказалось, что изучать и исследовать судьбу и память Аввакума начали именно люди из социалистического безбожного общества.
С середины восьмидесятых, когда исчез идеологический контроль за исторической наукой, появились тексты и других исследователей – как профессионалов, так и энтузиастов.
В первую очередь это Николай Анатольевич Окладников (1928–2014), историк, краевед, журналист, энциклопедист, этнограф, почётный гражданин Мезени и, между прочим, ветеран правоохранительных органов, следователь, удостоенный мемориальной доски на здании УМВД в Нарьян-Маре. Окладников написал несколько научных монографий, посвящённых Аввакуму и русским старообрядцам.
Наконец, создана и подробная литературная биография Аввакума, автор её – писатель, поэт, философ Кирилл Яковлевич Кожурин. Первая всеобъемлющая история жизни Аввакума, первая большая книга Кожурина о нём – «Протопоп Аввакум. Жизнь за веру» – вышла в 2011 году, спустя 329 лет после его смерти. За ней последовали ещё несколько.
Когда-нибудь появится отдельное направление исторической науки, посвящённое Аввакуму. И какой-нибудь хороший упорный историк объединит в одно целое сюжеты Тихонравова, Малышева, Панченко, Окладникова и Кожурина. Эти пятеро извлекли Аввакума из тьмы веков, частично вывели его из тайного мира и предъявили широкой публике, встроили Аввакума в культурный контекст.
Последнее по времени большое достижение в области науки об Аввакуме совершила профессор филологии Наталья Владимировна Понырко, выпустившая в 2010 году новейший перевод «Жития Аввакума», с приложенным подробным справочным материалом, пояснениями и комментариями. Вероятно, перевод Н.Понырко, всесторонне откоментированный, на сегодняшний день является наиболее полным вариантом Книги Аввакума – то есть, собственно его текста, – и справочного материала, необходимого для исчерпывающего понимания.
Однако широкая публика вряд ли возьмёт Аввакума в качестве популярной фигуры: история его – слишком страшная, там слишком много крови и жестокости. Детям не покажешь, категория строго 18+. Изнурение, холод и голод, поедание мертвечины, избиения, отрезание языков, отрубание рук, сидение в гнилых ямах, смерть на костре. Апофеоз насилия. Вдобавок – непонятно за что бился: за прежнее, против нового. Ему навязывали реформу, а он её не принял. Встал на пути прогресса. Сложный персонаж. Осмысливая его биографию, читатель получает множество поводов для серьёзных размышлений. А широкая публика не любит думать. Широкий читатель напрягает свой мозг на работе, добывая кусок хлеба, и очень устаёт.
В русской литературе есть отдельная «северная» традиция, «литература Русского Севера», множество имён и широко известных, и менее известных: Фёдор Абрамов, Василий Белов, Владимир Личутин, Ирина Карнаухова, Ксения Гемп, Арсений Ларионов. Протопоп Аввакум, хотя и не родился на Русском Севере, – неоспоримый основоположник северной традиции. В романе Личутина «Раскол» он – один из главных героев.
Был период, с середины семидесятых и до середины восьмидесятых годов, когда «литература Сибири и Русского Севера» фактически стала магистральной, противопоставлялась условно либеральной, городской прозе, поощрялась. То был странный феномен. С одной стороны, советская литература вроде бы считалась интернациональной. Киргизский сочинитель Чингиз Айтматов, или чукотский автор Юрий Рытхеу, или Владимир Санги, принадлежащий к сахалинскому народу нивхов, продвигались чрезвычайно активно и были в моде. Но при этом в ещё большей моде была литература «деревенщиков», представленная сибиряком Астафьевым, алтайцем Шукшиным, северянами Абрамовым и Беловым. Московские гуманитарные юноши и девушки ездили в этнографические, филологические экспедиции, собирали фольклор. С идеологической точки зрения, такая активность укрепляла здание русской цивилизации. Если некий гуманитарий рекомендовал себя как «фольклорист» – это никого не удивляло, наоборот, вызывало интерес и даже уважение. Эта мода на фольклор, на этнику – продержалась недолго, не более 15 лет, и потом исчезла в первый же год горбачёвской гласности: совсем другая литература тогда хлынула на прилавки.
Но всё же импульс корневой, деревенский, импульс сибирский и северный – был силён. Его нельзя было оспорить. «Деревенщики» отлично знали жизнь, материал, не врали, и язык их был богат и сложен. И у всех за спинами маячил Аввакум, по рождению – нижегородский, но по содеянному – сибирский и северный человек, в любом случае – никак не московский.
Во второй половине восьмидесятых и далее, когда Запад раскрыл России свои объятия, – яростный враг латинства Аввакум вообще перестал укладываться в магистральную концепцию. Через три столетия после смерти он снова оказался неудобен, шёл в противоход тенденциям и государственной воле.
А Россия устроена так, что если нет государственной воли – так и ничего нет; частная инициатива здесь ничего не решает.
Аввакум не пришёлся ко двору при жизни, триста лет назад, – и точно так же оказался неудобен и в новейшие времена. Его именем не называют улицы, ему не воздвигли монументов на центральных площадях столиц. Не существует ни института Аввакума, ни фонда Аввакума, ни премии его имени. Аввакум остался обитателем тайного мира; кому надо – тот узна́ет, а кто не знает – тому, значит, и не надо знать. Официальная Русская православная церковь также совершенно не заинтересована в популяризации фигуры Аввакума. Раскол – тема болезненная. Свои жгли своих. Ни достижений, ни славных побед, – лишь кровь, огонь и гной.
Возможно, так предопределено. Мы не знаем всех законов движения Истории. Мир больше, чем наше представление о нём. Всякий закон, открытый нами, является лишь частью большего закона, нам пока неведомого. В будущем – завтра, или через сто лет, – историки откроют новые законы развития. Фигуры, ныне почти забытые или специально замалчиваемые, превратятся в героев огромного масштаба. Появятся новые теории, объясняющие, почему люди не умеют жить мирно, почему реки крови до сих пор текут по земле, которая дана нам для счастья.
Возможно, мы даже до этого доживём.
Ничто не стоит на месте, вот и мы не будем. Ино ещё побредём.
Конец третьей части.
Часть четвёртая
Дед Константин
Необходимое предуведомление
Здесь впервые будут опубликованы избранные места из воспоминаний Константина Васильевича Рубанова (1911–1996), директора Узуновской средней школы, заслуженного учителя РСФСР. Они были написаны в 1986 году, и я оставался единоличным владельцем этой рукописи всё это время. Более того, именно я и уговорил своего деда написать воспоминания.
В том же 1986 году я – тогда школьник, десятиклассник – расшифровал первые главы рукописи и сделал машинописный вариант. Работал на печатной машинке, сильно изношенной, списанной из бюро проката и выкупленной за 9 рублей.
Затем я ушёл на срочную службу в Советскую армию, а когда вернулся – меня поглотили совсем другие идеи и замыслы. Рукопись деда была отложена в дальний ящик до лучших времён.
Закончились восьмидесятые годы, прошли девяностые. Рукопись деда хранилась надёжно, но что с ней делать – я не понимал. Наверное, рукопись следовало бы отдать наборщику для расшифровки, а затем издать брошюрой, тиражом в 50 экземпляров, – и раздарить многочисленным родственникам. Тогда ещё живы были все трое детей деда Константина: мой отец Виктор, тётка Надежда и дядя Евгений.
Я отсидел в тюрьме, затем долго и непросто налаживал жизнь, затем опубликовал первый роман, второй, третий – но как быть с мемуарами деда Константина, не имел понятия. Мне казалось, что рукопись имеет ценность исключительно как частная, семейная хроника.
Меня пожирали амбиции. Я полагал, что если опубликую рукопись деда, то уроню свой масштаб, и критики скажут: «Глядите, Рубанов кончился, ему не о чем больше писать, он публикует мемуары родственников».
Прошло ещё пятнадцать лет. Я кое-чего достиг в направлении художественной автобиографии, сочинил романы и сборники рассказов, гордо объявил себя последователем Лимонова и Довлатова. Но однажды рамки автофикшн показались мне тесными. Я оказался вовлечён в написание киносценариев на темы древней и новейшей истории России, и выпустил два романа на те же темы. Я советовался со многими профессиональными историками, и они сказали мне: «В исторической науке главное – обнаружить уникальное свидетельство; воспоминания очевидцев, особенно подробные и литературно оформленные, имеют такую же значительную, первостепенную ценность, как и архивные документы». На основе рукописи вашего деда, сказали мне историки, можно написать серьёзную монографию или диссертацию.
Но и тогда я не очень понимал, что делать с рукописью деда Константина, – пока не наступил 2020-й, год 400-летнего юбилея Аввакума, и я не загорелся идеей создать большой документальный фильм о нём. Когда стало ясно, что с фильмом ничего не получится, – остался только один вариант: написать книгу. Тут-то пригодилась и рукопись деда: село, где он родился и вырос, основали бежавшие от преследования властей старообрядцы, и спустя столетия те места в глухих лесах Нижегородской области ещё сохраняли тот старообрядческий дух, местные жители хранили старую веру и уклад жизни.
Но книгу об Аввакуме я писать – побаивался: ответственность слишком велика.
Помогла мне – Аглая Набатникова, кинорежиссёр, писатель и моя единомышленница. Именно она подсказала формат. Не пиши книгу про раскол, не пиши про Аввакума, сказала она мне. Такие книги уже есть. Напиши – комментарий к книге самого Аввакума. Не пиши – про него; пиши, отталкиваясь от него.
«Юкио Мисима, – сказала мне Аглая, – написал “Хагакурэ нюмон”, комментарий к “Хагакурэ”, средневековой “Книге самурая”. Так же и ты, взяв пример с Мисимы, можешь написать свой “Аввакум нюмон”, свой комментарий к книге Аввакума, потому что его книга – и есть наша русская “книга самурая”, наша “Хагакурэ”. Общее между этими книгами есть, общее – в главном: обе книги суть учебники стойкости, твёрдости, непоколебимости духа».
Между тем, первоначальные тексты «Хагакурэ» составил японский самурай Ямамото Цунэтомо, родившийся в 1659 году: современник Аввакума. В год смерти Аввакума японскому воину Цунэтомо было 23 года. Его «Хагакурэ» появилось на свет в 1712 году. И выходит так, что «Хагакаурэ» и «Житие протопопа Аввакума» созданы примерно в один и тот же исторический период: русский протопоп сделал это всего на 30 лет раньше японского воина (который, кстати, на склоне лет стал отшельником и монахом).
Принадлежа к разным кастам, разным культурам, разным народам и расам, японский воин и русский священник почти одновременно создали одинаковые книги: о том, что служение есть наивысшая доблесть, о том, что смерть не обрезает жизнь, но становится её венцом и важным фактом посмертной биографии человека.
Как ты жил – важно. Но как ты умер – столь же важно.
В этом смысле смерть как факт и обстоятельство становится частью прожитой жизни, и, таким образом, логически смерть сама себя отменяет, соединяясь с жизнью.
Написание любой книги, создание фильма, спектакля, симфонии, песни, танца, скульптуры – прежде всего требует ключа, особенного художественного способа высказывания. Как рассказывать, для кого, каким языком, в какой форме, насколько подробно? Поиск ключа к повествованию – исходный момент для начала работы. Аглая Набатникова дала мне ключ, им я открыл дверь, ранее запертую.
* * *
Очень кратко, сберегая время и внимание читателя, мне следует сообщить, кто таков был мой дед Константин Васильевич Рубанов.
Родившись в 1911 году в старообрядческой деревне, в заволжских лесах, революционные потрясения в стране он пережил, будучи подростком и юношей. В начале тридцатых он перебрался в Москву и поступил на исторический факультет Московского университета.
В 1934 году, в день убийства Сергея Кирова, они с однокурсниками, ничего не зная о свершившейся трагедии, устроили в общежитии вечеринку. На них донесли, ОГПУ изучило анкету деда – и оказалось, что он скрыл своё кулацкое происхождение: семья в конце двадцатых была раскулачена, его мать получила статус «лишенки» – её лишили гражданских прав, она не могла избирать и быть избранной. Самой ей этот статус никак не мешал – но сыну очень повредил. Деда исключили из Университета, и клеймо кулацкого сына, сына лишенки, преследовало его все тридцатые годы.
Далее дед жил в Москве и работал на стройках. Воевал в финскую кампанию, затем в Великую Отечественную. Боевых наград не имел. Был ранен, контужен и комиссован. После войны работал директором детских домов.
Женился дед на крестьянской девушке Марии Борисовне, в девичестве – Удачиной. Мы все звали её бабушка Маруся. Она работала учительницей начальных классов, но главное её призвание было – земля, крестьянский труд.
В 1965 году дед добился строительства школы в селе Узуново. Школу построили – огромную, в три этажа. Учеников свозили автобусами со всего района. Я учился в этой школе с первого по шестой класс. Дед был директором школы на протяжении 20 лет, преподавал историю и литературу, но его уроки мне не довелось посетить: когда я пошёл в первый класс, в 1976 году, деду было уже 65 лет.
Дед внедрил систему трудового обучения: дети работали в колхозе, колхоз платил деньги школе, на эти деньги школа приобретала учебное оборудование и оплачивала поездки учеников по всей стране. Система трудового обучения казалась властям подозрительной: дед трижды был под следствием.
Но система давала плоды: школа была баснословно богата. Свои автомобили и трактора, спортзал, лыжная база, стадион, футбольное поле и хоккейная площадка, стрелковый тир (его строил мой отец), дерево– и металлообрабатывающие мастерские, театральный кружок, оркестр, теплица, фруктовые сады.
Раз в месяц, а то и чаще, в колхозе арендовался автобус, дети ехали в Москву, в музеи, в театры, в цирк. Есть семейный апокриф, как десятиклассники узуновской школы на автобусе выехали в Москву, в Большой театр; дело было зимой, дети явились на представление в валенках, в самовязаных свитерах, фуфайках и штанах с начёсом. Они заняли целый ряд, а перед ними сели – знатоки балета, клакеры, поклонники талантов балетных солистов. Как только тот или иной танцор выдавал сложное па, фуэте или прыжок – клакеры вскакивали, аплодировали и кричали «браво!». Десятиклассникам Узуновской школы, обутым в валенки, это не понравилось, они стали хлопать клакеров по плечам и вежливо уговаривать: «Слушай, друг, давай не шуми, не мешай смотреть представление!». Тут надо понимать, что узуновские десятиклассники, 16-летние, уже были широкоплечими половозрелыми усатыми парнями; дискутировать с ними никто не захотел.
Дед создал в своей школе – и в семьях своих детей – уникальную атмосферу; её можно определить формулой «пожирание знаний и абсолютное, всестороннее развитие личности».
Поощрялись все инициативы. Стимулировались любые творческие поползновения. Если ты хотел рисовать, музицировать, крутить гайки, сажать растения, пинать мяч – тебе обеспечивали все условия. Сыновья и дочери доярок и пастухов получали возможность играть на гитаре и на барабанах, участвовать в спектаклях, петь в хоре, водить грузовик, стрелять из винтовок, паять радиоприёмники.
Так и я сам вырос; мне дали всё. Внутри этого уникального космоса я обретался много лет. Я читал журналы и книги, играл в хоккей и футбол, бегал на лыжах, стрелял в тире, ухаживал за кроликами и курами, покупал пластинки с песнями группы Стаса Намина. Я дул во все валторны и дёргал рычаги всех тракторов. Как внук директора, я имел доступ во все уголки обширного хозяйства. Мне всё позволяли. Детство моё было лучше, чем у Набокова: изумительно счастливейшее.
Главным сокровищем школы я полагал библиотеку, пропадал в ней целыми днями. Библиотека, не стеснённая в средствах, выписывала все центральные журналы: «Юный техник», «Юный натуралист», «Радио», «Знание – сила», «Наука и жизнь», «Техника – молодёжи», «Моделист-конструктор», «Юность», «Огонёк».
Дед Константин был убеждённым сторонником главного принципа социалистической педагогики: коллектив учителей создаёт коллектив учеников – и с ним работает.
Большинство учителей, в том числе моя семья, жили рядом со школой в так называемом «учительском доме», двухэтажном, на восемь одинаковых двухкомнатных квартир. Все учителя Узуновской школы образовывали единое целое: вместе отмечали праздники, дни рождения, все переженились меж собой, – и к концу семидесятых годов создали почти секту, работавшую на благо детей. Сейчас я понимаю, что речь идёт о сельской интеллигенции классического некрасовского извода: народники. Даром что моя мать любила Некрасова и цитировала его страницами.
Интересно, что в среде учителей школы никогда не было никаких антисоветских настроений. Никто не знал, что такое самиздат. До нас, провинциалов, он просто не доходил. «Голос Америки» и «Русскую службу Би-Би-Си» мой отец начал слушать только в 1982 году, когда семья переехала из Узуново в город Электросталь.
Каждый год в школу набирали два новых класса, каждый примерно по 25 детей. Всего под руководством деда в школе с первого по десятый класс было выучено около 2 тысяч детей. Все они, за редким исключением, получили потом высшее образование.
По должности, как директор школы, он был обязан произносить речи на всевозможных собраниях и линейках; говорил обычно без бумажки, коротко. Учеников называл «ребятки». Со способными учениками – очень возился, продвигал как мог, давал советы. Нескольких самых талантливых выпустил с золотыми медалями.
К началу восьмидесятых годов (мне исполнилось 12 лет) дед Константин превратился в дона Корлеоне, авторитетнейшего главу клана, состоящего из трёх детей и шести внуков. Весь клан активно гужевался вокруг деда. Все смотрели на него как на титана.
Когда дед умер в 1996 году – множество учеников приехали его хоронить, с разных концов страны. Поминальный банкет (я на нём присутствовал) превратился в праздник. Люди, не видевшие друг друга десятилетиями, плакали и братались. Таких весёлых или даже буйных поминок с тех пор не помню.
Он дожил до правнука: моего сына Антона, 1995 года рождения. Когда дед умер – над его постелью были прикреплены полароидные фотографии Антона, тогда – розового младенца, годовалого.
Дед страстно любил путешествовать. В поездки он обязательно брал с собой внуков. Он имел удостоверение инвалида Великой Отечественной войны, «зелёную книжечку», дававшую право прохода во все музеи без очереди. Помню, в 1981 году он поехал в Ленинград, взяв с собой меня, моего брата Ивана и тётку Надежду, и там провёл нас в Эрмитаж и Кунсткамеру в обход длиннейших очередей.
О войне дед рассказывал очень мало и неохотно.
Про Сталина сказал однажды при мне так: «Его надо было подвесить за ноги и возить по русским деревням».
Но развал СССР, ликвидацию социализма и утверждение нового русского капитализма дед Константин не понял и не принял. Ему было уже под 80.
Дед не употреблял алкоголь, и приучил к трезвости детей. В середине осени моя мать покупала бутылку водки и ставила её в холодильник. Водка нужна была, чтобы растирать ноги детям, мне и моей сестре, если, шастая по окрестностям, мы проваливались в какой-нибудь ледяной ручей. Постепенно водка выдыхалась, и через год покупалась новая бутылка.
Однажды, в начале восьмидесятых, мы ехали с ним в очередное путешествие в плацкартном вагоне, и меж пассажиров разразилась гадкая ссора, по пустяковому поводу. В путешествие дед обязательно надевал пиджак с наградными планками. Боевых наград он не имел, но после войны удостоился нескольких юбилейных медалей. И вот, в разгар вагонного скандала, дед, в пиджаке с планками, встал – и, глядя на зачинщика скандала, мужчину, произнёс: «Товарищ, немедленно прекратите, иначе заработаете пощёчину». Скандалисты стушевались и угомонились.
В другой раз, и снова в плацкартном вагоне, пассажиры выпили лишнего и затеяли дискуссию, и кто-то выкрикнул, что Советский Союз – страна пьяниц. Дед перехватил общее внимание и спросил:
– А кто построил вагон, в котором вы едете, – пьяницы? А кто создал страну? Кто запустил Гагарина в космос – пьяницы? Кто построил Днепрогэс – пьяницы?
Вообще, он был сильный спорщик, – но при мне дискутировать с ним всерьёз никто не отваживался.
Я смотрел на него как на полубога. Двигался он медленно. Коренастый, среднего роста, широкоплечий, круглая голова. Красивым я бы его не назвал. Лицо сухое, бледное, без губ. Он был немного похож на маршала Жукова. Голос негромкий, скрипучий. Носил всегда пиджачную пару и рубаху, иногда с галстуком, иногда без. Он никогда громко не смеялся, не пел песен, не танцевал.
По большому счёту, для меня он так и остался загадкой.
* * *
Дед Константин и бабка Маруся родили троих детей: Евгения и Надежду (двойня) и младшего Виктора.
Оба сына обладали большим инженерным талантом. Старший, Евгений, уехал в город Горький (Нижний Новгород), окончил Кораблестроительный институт и работал в конструкторском бюро, создавал суда на подводных крыльях.
Младший, Виктор, тоже хотел пойти по пути старшего брата – и уехать в город Горький, и стать корабелом… Но не вышло: родился я. Моё появление на свет в 1969 году поломало планы Виктора. Он отказался от амбициозных планов, остался в Узуново и работал в школе под началом моего деда учителем физики. Моя мать – Маргарита Николаевна – преподавала там же музыку, русский язык и литературу.
Но инженерный талант отца никуда не делся. Его кабинет был оборудован по последнему слову техники. Нажатием кнопки сдвигались светонепроницаемые шторы; нажатием второй кнопки опускался экран, и ученики наблюдали фильмы. Рядом со школой отец обустроил автомастерскую, и в ней собрал с нуля автомобиль с передним приводом и полностью алюминиевым кузовом, не подверженным коррозии. Я ездил на этом автомобиле, у меня сохранились фотографии.
Когда в 1980 году дед ушёл на отдых, директором Узуновской школы стала моя мать, Маргарита Николаевна Рубанова.
В Узуновской школе я проучился шесть лет, до 1981 года включительно. Мне никогда не ставили пятёрок, только четвёрки, даже если я отлично знал предмет. Таков был недостаток моего положения: никто не мог посметь обвинить мою семью в стремлении к привилегиям. Но всё-таки от своего статуса «директорского внука» я получал и выгоду. Например, хулиганы-старшеклассники меня не трогали.
Семьёй нашей тоже управляла мать Маргарита, женщина исключительного ума и силы воли. Отец сознательно уступил ей лидерство. Больше всего на свете он любил работать руками. Закончив трудовой день в школе, он отправлялся в мастерскую или в гараж и там пропадал до ночи. Затрудняюсь сказать, каким ремеслом он не владел. Может быть, стеклодувным? В совершенстве знал электромонтажное дело. Если буря валила столб с электропроводами – отец отправлялся чинить. Токарные работы – по дереву – отец считал забавой. Слесарными навыками – по металлу – обладал во всей полноте. Варил газом и электросваркой. Умел и строить: возвёл от фундамента до крыши несколько десятков домов, сараев, гаражей, амбаров, бань, заборов, теплиц. Построил как минимум один стальной мост. Асфальтировал дороги. Водил трактор, мотоцикл, автомобиль, снегоход. Зато был совершенно равнодушен к сельскому хозяйству, не любил обрабатывать землю и возиться с животными: любил только технику. Охотой и рыболовством не занимался, хотя друзья активно его завлекали в это дело. Но оружия в доме не помню, только мелкокалиберные винтовки. Стрелял отец – в тире, для развлечения.
Мать, как все женщины её поколения, действовала на два фронта: после работы в школе готовила еду, обшивала детей, стирала, хлопотала об их здоровье, но главное – разрабатывала стратегию развития. Отец не имел дальнего прицела; мать имела. В 1981 году она решила, что семья должна уехать из родительской вотчины, и обосноваться на новом месте, в городе Электросталь, в 50 км от Москвы. Дети росли, им нужно было получать высшее образование. Отец выступил резко против переезда, его всё устраивало, он обретался как у Христа за пазухой: три мастерские, два гаража. Но мать настояла.
* * *
Не помню, в какой момент у меня возникла идея уговорить деда написать воспоминания.
О детстве и юности дед нам часто рассказывал. Все знали, что он родился в деревне старообрядцев, неподалёку от города Павлово-на-Оке. Не знаю, верил ли он в бога, – если и верил, то тщательно это скрывал. Икон, молитвенников и Библии в доме не держал. Советский педагог, вдобавок директор школы и член КПСС, о таком не мог и помыслить. Однако не помню, чтобы он проповедовал научный атеизм. И если дед отправлялся в путешествие и видел действующую церковь – обязательно заходил полюбопытствовать.
В Советском Союзе церковь имела особый статус. Каждый школьник знал, что церкви есть, но они «отделены от государства»; мы не вдумывались в значение этой формулировки. Детей воспитывали атеистами с первых школьных классов. Место бога занимал дедушка Ленин. Вместо Ветхого Завета мы имели труды Маркса и Энгельса, вместо Нового Завета – историю Октябрьской революции. Члены Политбюро ЦК КПСС, во главе с Брежневым, воспринимались вроде святых.
В годы советской власти старики не писали мемуаров и воспоминаний. В очень ограниченном количестве выходили только военные мемуары военачальников и генералов – приглаженные, тщательно проверенные цензурой, они публиковались в специализированных издательствах: «Политиздат», «Воениздат».
Простые граждане – такие, как мой дед, – и не мечтали о публикации своих биографических сочинений. Человек мог написать хоть тысячу страниц – но что делать дальше? Можно распечатать на пишущей машинке. Как пел изгнанный из страны поэт Галич – «“Эрика” берёт четыре копии, вот и всё! …А этого достаточно!».
Однако самиздат пребывал под негласным запретом. Все копировальные машины – сейчас мы называем их ксероксы – ставились на учёт в КГБ. Более того, существовала отдельная инструкция для работников МВД: если гражданин попадал под следствие, не обязательно даже по политической статье, а, например, по делам о воровстве или хищениях, – в его доме проводился обыск, и все найденные рукописи, выполненные от руки или отпечатанные на машинке, изымались в обязательном порядке. Эта инструкция неукоснительно выполнялась вплоть до начала девяностых. Когда мой 22-летний друг Юрий Бычков в 1991 году был арестован по обвинению в мошенничестве, в его комнате, в доме родителей, произвели обыск и забрали все рукописи; Юра Бычков имел способности к сочинительству, пробовал писать рассказы; забрали всё. Потом, правда, вернули.
Люди умные, думающие – всё это знали. Напишешь – в лучшем случае можно сделать три или четыре машинописных копии, кустарно переплести и раздать друзьям. Но что дальше? Друзья дадут почитать приятелям, кто-нибудь сообщит в райком… А вдруг в тексте найдутся неуважительные отзывы о деятельности партии и правительства? Или, не дай бог, критика?
В 1965 году отставленный от власти Никита Хрущёв стал диктовать мемуары, и одновременно тем же самым занялся ближайший сподвижник Хрущёва, Анастас Микоян, ушедший на пенсию по достижении 70-летнего возраста. Хрущёва пытались отговорить. История написания и публикации мемуаров Хрущёва – настоящий «True Detective».
Впервые они были опубликованы (в сокращённом виде) издательским холдингом «Time» в журнале «Life» в 1970 году, затем должны были выйти отдельной книгой, но даже и журнальная публикация вызвала скандал. Хрущёва – уже лишённого власти пенсионера – вызвали в Кремль, потребовали осудить публикацию; это послужило причиной сердечного приступа и последующей смерти бывшего лидера СССР.
В то же самое время Анастас Микоян закончил первый том своих воспоминаний «Дорогой борьбы», но, даже несмотря на свой статус бывшего члена Политбюро, сумел опубликовать их с большим трудом. Следующие тома так и не вышли в свет: их готовили к печати, но в 1978 году, после смерти Микояна, публикация была остановлена по личному распоряжению Суслова.
К началу семидесятых руководство СССР уже взяло твёрдый курс на переписывание истории. Была разработана новая концепция: можно и нужно говорить про Ленина и про его правую руку, чекиста Дзержинского, «Железного Феликса», а также про синклит «героев Гражданской войны»: Щорса, Котовского, Фрунзе, Чапаева, Будённого. Далее в историческом периоде длиной в целых 40 лет – с момента смерти Ленина и вплоть до появления на политической сцене Брежнева – была умышленно создана лакуна. Новые поколения советских граждан должны были думать, что товарищ Сталин – это полководец, выигравший великую войну, и что он опирался в этом деле на маршалов Жукова и Рокоссовского, а также на верного друга, наркоминдела товарища Молотова. Все прочие имена тщательно вымарали – Троцкого, Тухачевского, Якира, Гамарника, Уборевича, Маленкова, Вознесенского, Кагановича, Микояна… И, разумеется, наркомов НКВД (МГБ) – Ягоду, Ежова и Берию. Примерно к 1972 году эта концепция была разработана в деталях.
И, конечно, создание мемуаров, воспоминаний и семейных хроник рядовыми гражданами страны в этой концепции не было предусмотрено. А вдруг граждане начнут вспоминать и описывать репрессии? Коллективизацию? Лагеря?
Вот почему мой дед Константин – коммунист, директор школы, заслуженный учитель – не писал воспоминаний. Но, конечно, в итоге он решился на их написание не потому, что я, 15-летний внук, его уговорил; он взял в руки авторучку – только в 1986 году, когда стало ясно, что времена изменились.
Пока он возглавлял школу, пока отвечал за судьбы многих сотен учеников и своей семьи, – он не хотел рисковать.
Лично моя заслуга – лишь в том, что я убедил деда в ценности его записок, убедил, что они могут принести пользу.
И вот они начинают приносить пользу – спустя четверть века после его смерти.
Я не историк, но я имею интуитивное понимание, что свидетельства Константина Рубанова как минимум заинтересуют читателя обилием любопытных деталей.
Здесь будут приведены только первые две главы (приблизительно одна пятая часть всего текста рукописи), относящиеся к периоду 1911–1927 гг.
Стиль деда я нахожу превосходным – лапидарным, упругим и точным. Говорил он точно так же: коротко и ясно, без лишних слов.
Следуя ему, вспоминать о нём подробно здесь я далее не стану; лучше напишу когда-нибудь художественную повесть.
А его собственная повесть – вот она.
Жизнь и быт нижегородских старообрядцев в начале ХХ века.
Отрывки из воспоминаний К.В.Рубанова
Село Селитьба – от слова «селить».
Расположено – в глухом лесном массиве. От ближайшего города Павлово оно отстоит на 35 вёрст; до ближайшей железнодорожной станции 28 вёрст, до ближайшей большой реки Оки – 35 вёрст.
Основалось во времена гонения старообрядцев (1680–1725 годы), когда большая группа старообрядцев бежала из Самарской губернии в леса, подальше от царского ока. Это рассказал мне мой дед.
Село расположено в распадке между двумя большими возвышенностями, поросшими лесом. С востока – большая пойма, где течёт река Палинка. С запада сразу же за селом – густой сосновый и еловый лес.
Село в бытность мою было большим, растянутым в одну улицу почти на два километра. Один конец улицы упирался в лес и звался «опарихой», другой выходил в пойму и назывался «конец». На пойме косили всем обществом траву на корм скоту.
В селе имелись три церкви. Первая – деревянная старообрядческая, называли её «зимней», позднее рядом поставили каменную, «летнюю», к ней примыкало кладбище. Среди села стояла третья, православная церковь. Теперь все три церкви разрушены до основания.
В селе до революции заправляли фабриканты средней руки братья Седовы. Они построили маленькую фабричку и два кирпичных дома. Кирпич выжигался недалеко, в полукилометре от стройки.
Другие фабриканты, Теребины, тоже братья, торговали топорами, долотами, плотницким инструментом. В Селитьбе у них было как бы отделение, а завод (небольшой, по нашим понятиям) был в Павлове.
Прочую торговлю осуществляли Папулины.
Население занималось в основном ремеслом. Сельское хозяйство было развито плохо: земля песчаная, да и той было мало. Своего хлеба хватало на половину зимы, потом его приходилось привозить из Павлово и Арзамаса (он был далеко, в 50 верстах, но хлеб там продавали дешевле).
Картофель, однако, родился хорошо, и хватало его на весь год.
Все хозяйства имели лошадь, корову, овец, кур. В период уборки урожая, заготовки сена месяц-полтора ремеслом не занимались, фабрики и кузни вставали «на отдых».
Но главным делом оставались ремёсла.
В кузницах ковали топоры – это очень тяжёлый труд. Работали по трое: мастер, молотобоец и горновой. Мастер стоял у горна с клещами и малым молотком. Пластину надо было согнуть по форме топора и сварить огнём. При сварке куют все трое: мастер молотком указывает, куда ударить молотом молотобойцу. Второй ответственный момент: на конец острия топора приваривается другой металл – сталь. Тут тоже куют все три кузнеца, в том числе горновой, который всё остальное время стоит у мехов. Самая тяжёлая работа – у молотобойца: он куёт всё это время без перерыва. Мастер «играет» только «ручником» (лёгким молотком) и клещами.
«Урок», как тогда называлась норма, – 16 топоров за день. Работа и зимой и летом начиналась в три часа утра. Сварят 16 топоров – идут домой завтракать. Потом опять в кузницу, отделывать топоры начисто. Затем их поштучно, с проверкой качества, сдают приёмщику. Брак никогда не проходил. После этого надо было из полосового железа нарубить заготовки – «пластухи», заготовить древесный уголь и отнести всё это в кузницу. На этом рабочий день заканчивался (это примерно два часа дня), и кузнецы обязательно шли спать часа два-три.
Другим основным ремеслом была работа в лесу. Валили лес на вывоз для постройки домов, на распиловку в лесопилке, на выжиг древесного угля, на дрова и т. п. Отходов практически не было, только ветки, да и те сжигали – лес должен быть чистым.
Позднее приспособились добывать из сосны серу: называлось это «подсечка». На сосне делалась продольная полоса, сдиралась кора, внизу прикреплялся железный козырёк, куда стекала сера-живица. Женщины собирали её в вёдра.
Из сосновых корней и сучков вытапливали (гнали) дёготь для смазки осей и других трущихся частей у телег.
Из привезённых из леса брёвен выжигали древесный уголь, его нужно было много для ковки топоров – на норму «куль».
Кули вязались из липовой рогожи и ёмкостью были примерно два мешка. Драть липовое лыко для выделки рогожи и плетения лаптей – это тоже было ремесло. В лаптях, кстати, ходили на работу все взрослые и дети. Рабочей обуви удобнее лаптей я никогда не встречал.
Для детей, женщин и старух было ещё одно занятие: драть из ивняка корьё для дубления при выделке кож. В селе были специальные люди – приёмщики, которые это корьё принимали и тут же расплачивались деньгами. Это очень прельщало, особенно детей: с 10 лет они уже имели свои гроши. Старухи этим зарабатывали на соль и керосин. Правда, таскать из леса «товар» было тяжело – корьё в лесу связывалось, как сноп, взваливалось на плечи… Волокли его много, потом оно отправлялось в город Богородск, где находились кожевенные заводы.
Свою копейку подростки могли заработать и на очистке от коры сосновых и еловых брёвен, и на прочистке леса от частой посадки, мелкой поросли (деньги платило лесничество), и на сборке еловых и сосновых шишек на семена.
Наконец, многие хозяева занимались извозом: возили брёвна на лесопильню, в город на стройку, из города везли товары в лавку.
В селе работы хватало всем. К тому же многие промышляли на стороне: печниками, кровельщиками, плотницкими артелями.
Из села не уходили. Да и сейчас не уходят. Селитьба отнюдь не опустела.
Если кто заинтересуется, может почитать «Павловские очерки» Короленко. Всё описанное там я видел своими глазами и в этом участвовал: рано утром, когда ещё не рассвело, в помещении или на улице садился скупщик; к нему образуется очередь кустарей, каждый со своим товаром. Протягиваешь вещь (топор, долото, нож, замок) и говоришь только одно слово: «рука». Если отвечают «нет», бежишь к другому. Если называют цену, оставляешь образец скупщику, а как рассветёт, несешь или везёшь весь товар и получаешь деньги.
Почему я так много говорю о промыслах в деревне?
Я сам так работал – где под руководством отца, деда, где самостоятельно. Деньги имел свои, никому не отдавал. Помню, однажды к Пасхе купил себе ботинки и галоши.
С 9–10 лет собирал в лесу шишки и таскал в лесничество на семена, потом драл и таскал корьё, лыко, скоблил брёвна. Помню, прочищал лес и стёр себе руки до кровавых мозолей, а мне заплатили меньше моих товарищей, и я плакал от обиды.
Годам к десяти я и племянник мой уже помогали отцу на кузнице. Отец ковал топоры, был за мастера; молотобойцем был дед. Мы вдвоём качали меха, бегали за водой. Работали попеременно, но всё равно было очень тяжело, и норму, «урок», отец с дедом не выполняли, хотя вставали так же рано – в три часа утра. Тогда я ещё не ковал, хотя от начала до конца присутствовал при ковке.
Кроме того, мы с дедом гнали дёготь, жгли уголь и возили в город на продажу. Под руководством деда я выполнял всю крестьянскую работу: пахал, сеял, боронил, косил, возил сено и навоз; под руководством дяди Ивана возил брёвна на лошади за 25 вёрст. Дядя Иван был участником Крымской войны, у него не было одного глаза. Мы с ним были приятели.
Я не чурался никакой работы. В мастерской стоял у станка, делал карабины к поясам для электромонтёров – лазить на столбы. Детский заработок мой не отнимали, я всегда имел свои деньги и очень гордился перед девками.
К этому времени мне уже было 16 лет. Я уже бегал к девкам и тайком курил.
А руководил мной большей частью мой товарищ, наш сосед по домам, Рубанов Константин Степанович. Мы с ним были одного года, только он Степанович, а я Васильевич. Он был очень ловким парнем, трудолюбивее меня и ловчее во всех делах: он умел плести лапти, а я – нет; он стал молотобойцем, ковал топоры – а я не научился; он рано, в 17 лет, женился – а я опоздал на 10 лет…
Мы вместе воевали в Финляндии. Он там погиб, а я живу до сих пор.
* * *
Сейчас очень много говорят о свободном времени, о проблеме свободного времени у молодёжи: куда его девать и как использовать. В моё время в деревне этот вопрос никогда не стоял. Я прожил 75 лет – и мне всегда не хватало свободного времени, я никогда, ни одной минуты в жизни не скучал и не знаю, что это такое, до сих пор.
Надо иметь в виду: в деревне моей электрического освещения не было, радио не было, книг не выписывали, газет не выписывали; отец, мать, дед и бабушка были абсолютно неграмотны.
Помню некоторые моменты с трёх лет.
В любое время года, как только рассветёт, бабушка кормит нас завтраком – я говорю «нас», потому что детей в семье было пятеро: я, с 1911-го, сын моего брата Ивана Александр, с 1911-го, другой сын Виктор с 1915-го, и дети другого моего брата Фёдора – Клавдия с 1913-го, Николай с 1916-го.
[5]
Так вот, бабушка кормила нас, потом нас наскоро одевали и выпихивали на улицу. До ночи нами никто не интересовался. Обедали, когда сами прибежим. Весь день мы были предоставлены сами себе. Утром к нам присоединялись соседские дети – и шла у нас своя жизнь.
Весной, как только растает на возвышенностях, – играли в лапту, в чижика, в прятки-похоронки, строили дома из песка. Чуть потеплело – ловим корзинами-плетёнками и бреднями рыбу в речке – кто во что горазд. Ловились пескари, щурята, налимы.
Каждый день бегали в лес, благо он был близко. Собирали цветы. Часто брали из дома сырой картофель и пекли его в золе; пекли и рыбу, если была.
Летом весь день купались в пруду; он был мелкий, по плечи, и очень тёплый. В хорошую погоду полоскались весь день: купались по 15–20 раз, до посинения («кто кого перекупается»). Удовольствие было исключительное. Никто из взрослых ни разу не приходил посмотреть, что мы делаем и всё ли в порядке.
Поспевали ягоды: сначала земляника, затем ежевика, черника, брусника, малина, костяника… Снова мы пропадали в лесу, с утра до вечера. Взрослые тоже ходили по ягоды, но по воскресеньям и в дождливую погоду.
Позже подходили грибы. На заготовку грибов, как правило, ездили всей семьёй и привозили телегами. Сушили грибы на печи и в ней. Солили много, бочками: грузди, рыжики, маслята, сыроежки.
В деловую пору (сенокос, уборка хлебов) дети, начиная с 6–7-летних, уже были помощниками: ворошили сушившееся сено, приносили в поле воду, завтрак и обед. Самые маленькие отгоняли от лошадей мошкару, слепней и комаров. Все дети были чем-то заняты с утра до вечера. Иногда к концу дня так уставали, что вечером кусок застревал во рту; не успеешь проглотить, как мать уже тащит «жениха» в кровать.
Работали все. А нет работы – играли в разные «взрослые» игры: разбивались на две партии, брали четырёхгранные деревянные палки и деревянный шар: один его подбрасывал, другой ударял палкой, и он далеко улетал, вторая команда должна была его поймать и «осалить» противника. Играли в футбол – мячом, набитым тряпками или сеном. Такой мяч не прыгал и не катился. Играли по всем правилам, но босиком.
Кстати, как мы весной разувались, так до поздней осени никакой обуви не надевали. За лето пятки превращались в плотные «копытца», а выше всегда были цыпки. Матери время от времени их легонько отмывали и мазали маслом, а ты благим матом ревел.
…Лет с 12 мы уже ходили на посиделки.
Летом за домом выбиралось место у брёвен, заготовленных для постройки, или у амбаров. Вечером там собирался кружок мальчиков и девочек одного возраста – человек 10–20. Организовывались игры, а если был гармонист – пели частушки и плясали. Таких кружков в селе было около десяти. Парни вместе с гармонистом ходили от одного кружка к другому. Было всегда весело; драк и ссор между парнями не было. По домам расходились поздно.
Поздней осенью и зимой девушки того же кружка снимали у какой-нибудь одинокой женщины просторную избу с условиями: привезти дров, избу натопить, на керосин для лампы-«десятилинейки» деньги собрать. После ужина девки приходили в этот дом, причём каждой мать давала «урок» – напрясть из льна столько-то пряжи или что-то связать. Они приносили с собой подушки и одеяла и здесь ночевали на соломенных матах.
Вечером сюда приходили парни целыми компаниями: пели песни, плясали, рассказывали сказки, анекдоты, играли, не мешая девушкам рукодельничать. Уходила одна компания – приходила другая. Парни за вечер обходили 8–10 домов.
Это лучшее время юности в деревне.
Одевались все в лучшее, что у них было, но не стеснялись любой одежды, лишь бы была чистой.
Самое весёлое время наступало под Новый год – на Рождество, Крещение. Накануне праздника устраивали гадание, игры, жгли большие костры, а ночами весь народ от мала до велика выходил на улицы. Две недели от Рождества до Крещения – Святки – гуляли, озорничали целыми днями. Днём по улице ходили ряженые, рядихи; вечером они ходили по всем посиделкам. Наряжаясь, проявляли очень много выдумки – чтобы не узнал никто, потому что по посиделкам ходили ряжеными не только молодые парни и девки, но и пожилые «любители», чаще всего отцы и матери: смотрели невест и женихов для своих детей. Девушкам приходилось особенно трудно: их «испытывали», смотрели, какова она в работе, старались испытать характер (вырывали рукоделие из рук, поджигали лён или пряжу, вообще всячески мешали). Девушки ко всему этому были готовы и старались только улыбаться; редко кто не выдерживал и начинал нервничать (тогда от неё сразу отходили).
После Крещения до Масленицы недель пять или шесть были одна за другой свадьбы, «девишники», «мальчишники».
После Масленицы наступал Великий пост (семь недель). Период развлечений кончался. Правда, после революции открыли «Народный дом» – красный уголок и клуб, но он всегда был неуютным, холодным, и молодёжь туда ходила только тогда, когда привозили кино, а это было очень редко. Центр уезда находился за 35 километров, кинопередвижка на лошади обслуживала очень много сёл и деревень, и кино привозили в месяц раз или два. Гораздо чаще проводились собрания.
Забыл сказать, что вся молодёжь ходила в церкви: или в старообрядческую, или в православную, или в «моленные» секты.
Вот в такой среде я жил и воспитывался до 16 лет, пока не ушёл из дома в 1927 году, имея за плечами четыре класса школы.
* * *
Семья наша, как я себя помню с трёх лет, состояла из 14 человек: дедушка Дмитрий Прохорович; бабушка Пелагея Ивановна; отец Василий Дмитриевич; мать Ирина Петровна; брат Иван Васильевич; его жена Анастасия Ивановна; их сын Александр Иванович; второй брат Фёдор Васильевич; его жена Вера Николаевна; их дочь Клавдия Фёдоровна; их сын Виктор Фёдорович; их сын Николай Фёдорович; сестра Анна Васильевна; и я, Константин Васильевич.
При мне все жили единой семьёй до 1927 года, а потом вдруг как-то стали распадаться… Но всё по порядку.
Сколько себя помню, уклад семьи был таков: главой семьи был отец, хотя жив был и дедушка, отец моего отца. Завтракали, обедали и ужинали все вместе за одним столом. В переднем углу за большим столом обедали взрослые. Ели из общей глиняной чаши деревянными ложками. Ниже, за другим столом, обедали дети, пять человек, и бабушка Пелагея Ивановна. Часто нас, детей, утром кормили раньше. Готовила на всю семью бабушка, а мать и снохи помогали.
Ели всегда молча. Споров и препирательств между взрослыми я не слышал. Отец никогда не ругался, говорил всегда ровным голосом, и все его беспрекословно слушались. Какого-либо распоряжения он два раза не повторял. Когда он сердился, то хмурил свои большие густые брови, и тогда все замолкали. Но было это крайне редко.
За столом у каждого было своё постоянное место и своя ложка.
Старших в семье уважали. Дедушка мой всё время что-то делал, мастерил: чинил конские сбруи, подшивал сапоги или шил новые. Он умел делать всё. Если он был чем-то занят во дворе, а семья садилась за стол, то за ним посылали, и семья не начинала обеда, пока он не придёт.
Раз в год отец ходил в старообрядческую церковь к заутрене, но дома не молился. Дедушка при мне вообще в церковь ни разу не ходил и не молился. Мать посещала моленную на дому: ходила каждое воскресенье и праздники к обедне. Снохи ходили иногда – одна в православную, другая в старообрядческую. Никто никого в иноверии никогда не упрекал и к своей вере не склонял.
Нас, детей, иногда тоже прогоняли в церковь – главным образом, чтобы от нас отдохнуть.
Помню, часто по воскресеньям в доме были все, кроме матери; дед и отец лежали на русской печи, снохи убирались в доме и на кухне. Завтракать не садились до тех пор, пока не придёт из моленной мать, хотя она, по вере своей, питалась отдельно от семьи: имела свою чашку и ложку. Её никто не упрекал. Иногда отец ради шутки полезет своей ложкой в её чашку и скажет: «У тебя слаще». Мать промолчит, подожмёт губы, возьмёт чашку и, уйдя к упечку, там доест. Отца она не ругала и вообще не перечила никогда.
Один раз (было это, помню, на Рождество) в воскресенье ждали мать из молельни. Пришла. Снохи быстро накрыли стол, очень богатый – было разговенье после поста, и, к тому же, в доме был гость, «коновал» (сейчас говорят «зоотехник»). Отец оглядел стол и вдруг говорит:
– Грибов нет.
– Что, не наедитесь, что ли? – возразила мать.
Она сидела рядом с отцом; тот вдруг сильно махнул рукой, мать упала с табуретки, и из носа у неё пошла кровь. Она ушла к печи, умылась, потом сходила в погреб, принесла грибы и поставила на стол. И всё это молча.
Всю жизнь потом я не переставал удивляться: сидели два её женатых сына, сидели две её снохи, сидел дед – и никто не сказал ни слова упрёка отцу, никто за мать не заступился.
Помню ещё один случай. Была Масленица, тоже воскресенье. Мать печёт сладкие пирожки и кладёт в большую корзину (семья-то – 14 душ), посыпая сахаром, чтоб слаще было. Сели за стол, отец взял один пирожок, откусил, поморщился, потом взял всю корзину и бросил к порогу. Все в недоумении. Оказалось – мать вместо сахара сыпала соль… Посмеялись.
Иногда мать захочет всё-таки досадить отцу – и начинает говорить что-то поперёк. Отец начинает хмурить брови. Мать встаёт, пятится к двери и продолжает говорить. Отец нашаривает на столе первое, что попало, – буханку хлеба, плошку со щами… Мать уже взялась за дверную скобу. Отец швыряет буханку или чашку в мать, но та уже успела выбежать и захлопнуть дверь. Минут через пять она возвращается в дом и садится рядом с отцом. Инцидент окончен.
Отец был настолько же вспыльчив, насколько и отходчив. Повторяю: нас, детей, он никогда не наказывал. Зато помню, как нас наказала однажды старшая сноха Анастасия: мы часто обижали девочку Клавдию, она была одна девочка в семье, её все лелеяли, ласкали – и вот она заплакала с печки. Анастасия взяла полотенце, скрутила его, залезла на печь и стала хлестать этим полотенцем всех без разбора – всех, кроме Клавдии. При этом моя мать пьёт чай из блюдца и на наш визг даже головы не поворачивает. Вторая сноха Вера тоже не обращает внимания, хотя в числе тех, кому попало, были два её сына.
Мне, конечно, не было больно, зато очень обидно; на мою обиду никто внимания не обращал.
Ясно помню ещё один случай.
Нас привели в школу, в первый класс. В школе нашей три класса одновременно (младший, средний, старший) учил один учитель Анатолий Николаевич, причём все три класса, человек восемьдесят, сидели в одном большом помещении. Вот прошли мы буквы, дошли до последних: Ш, Щ, и при самостоятельном чтении, как только мне попадаются эти самые разнесчастные буквы, между зубов у меня получается слабый свист.
– Кто свистит? – строго спрашивает учитель.
Все молчат. Урок возобновляется, и снова у меня свист. Тут Анатолий Николаевич уже отыскивает меня и приказывает идти домой за матерью-отцом.
Всю жизнь помнил и буду помнить, как я еле живой от страха и стыда шёл вдоль села с ранцем за плечами к дому, думая, что весь народ только на меня и смотрит. Пришёл домой. Что я говорил родителям – не помню, зато хорошо запомнил, как меня поставили за дверь, где висела одежда, и кто бы ни входил в дом, свои или чужие, – всем говорили: «Посмотрите на него, выгнали из школы!».
Это было величайшее мученье – страдать, будучи невиновным…
Первой надо мной сжалилась моя сестра Аня. Она меня освободила от пытки, пошла в школу и объяснилась. Всё встало на место.
Учился я очень хорошо и прилежно, хотя было тяжёлое и бурное время, 1919 год. Страшный голод. Ему предшествовала Октябрьская революция – осень семнадцатого, мне тогда было шесть лет; хорошо помню, что по селу проходили люди, много людей, с красными флагами, пели «Варшавянку», «Смело, товарищи, в ногу…» и «Вы жертвою пали…». События мне объясняла сестра; я, правда, ничего не понял тогда. Помню ещё делёж товаров из магазина Папулиных (вернее сказать, грабёж). Мне тогда, помню, досталась огромная сковорода, я её до дома еле донёс; мать меня за неё отругала и велела нести обратно, но я не понёс, и сковорода эта долго у нас валялась, напоминая о грабеже, о «товарищах», как с насмешкой называл дед большевиков: «Дожили товарищи: нет соли, спичек, ничего нет…».
Вернусь к первому году моего школьного учения. Весна, 1920 год. Уже сошёл снег, речка вскрылась и начала выходить из берегов, и, идя в школу, надо было делать большой крюк (почему и запомнилось). Школа располагалась на отшибе, она была типовая, церковно-приходская, выстроена напротив старообрядческой церкви.
В один из дней в апреле этого года, в самую распутицу, над селом неожиданно раздался колокольный звон, набат. Все ученики сразу же выбежали из школы.
Я увидел идущие по улице подводы, сани, запряжённые лошадьми, а на этих санях стояли гробы, обитые красным кумачом. Гробов было семь. Их сняли с саней и поставили в ряд возле церкви.
Как я узнал из рассказов, восемь человек коммунистов из нашего села отправились в соседнее, километров за пятнадцать, на хлебозаготовку. Возглавлял их один из наших учителей, Андрей Андреевич.
В том селе против новой власти был заговор; как только раздался набат, весь народ сбежался на площадь к амбарам, где хранилось конфискованное зерно. Подобный случай описан у Шолохова, но я передаю события со слов очевидцев.
Коммунистов толпа прижала к амбарам, наступала на них, люди размахивали вилами, косами, ружьями. Особенно неистовствовал один молодой парень. Начальник продотряда, Андрей Андреевич, стал кричать, уговаривать, но толпа наступала, и тогда он выстрелил из нагана поверх голов; парень запустил чем-то тяжёлым в него, и Андрей Андреевич сделал второй выстрел в этого парня. Толпа обезумела и смяла коммунистов, началось избиение. Их тела были изуродованы до такой степени, что узнать потом невозможно было никого. Некоторых даже расчленили топорами – их потом собрали в гробы по числу человек и закрыли крышками.
Один из них спасся, успел убежать в поле, и его не добили. Это, кстати, был мой двоюродный брат по матери.
Я несколько раз потом посещал их могилу. Когда я там был в последний раз, то застал могилу неубранной, она заросла травой… Разговаривал с директором восьмилетней школы, он обещал разобраться.
Но продолжаю. Гробы поставили в церковь. Очень много народу приходило поклониться погибшим. Возле каждого гроба рыдали матери, жёны, дети… Через некоторое время в село вошёл большой отряд красногвардейцев и с ними духовой оркестр. Я был в то время в церкви – и хорошо помню, как вошёл командир в шлеме и его встретил священник в полном облачении. Меня очень удивило, что командир не снял головного убора и громко разговаривал в божьем храме. Он настаивал на том, чтобы погибших хоронили без отпевания и вообще безо всяких обрядов, иначе он забирал отряд и оркестр и уезжал. Священник и родственники возражали. В конце концов командир настоял на своём, и семерых коммунаров похоронили с речами и воинскими почестями возле церкви рядом с алтарём, там, где раньше хоронили только священников.
В 1930 году в селе организовывали колхоз – и назвали его именем Семи Коммунаров.
В день похорон нас, школьников, кормили в доме рядом со школой: каждому дали по миске жидкой гречневой каши и по куску ещё горячего ржаного хлеба. Вкус этого хлеба я запомнил на всю жизнь и всем своим ученикам всегда говорил: «Запомните, что вкуснее чёрного хлеба ничего на свете нет…»
Сейчас в Селитьбе – средняя школа, а тогда, в двадцать первом году, нас в старшем классе было всего семь человек. Большинство детей учились только первые два класса, потом начинали работать, уже считали себя грамотными, потому что умели читать и писать.
Я уже говорил, что наш учитель Анатолий Николаевич учил все классы один; я не знаю, какая у него была зарплата, но семья у него была большая, детей много, а был голод, есть нечего – и тем не менее мать каждого ученика давала ему утром что-нибудь из съестного: блин, картофелину, лепёшку, кусок хлеба, свеклу, морковину – у кого что было; мы приносили всё это в школу и складывали на стол в углу класса, а позже через внутреннюю дверь, соединявшую квартиру учителя с классом, приходила жена Анатолия Николаевича и уносила все подношения… Так ценил народ учителя.
В селе почти ежедневно проходили всякие собрания, митинги, и перед началом их всегда посылали двоих ребятишек за учителем. Когда он входил в Народный дом, все вставали, и старики даже снимали шапки. Нам, детям, всё это было в диковину, и мы своим учителем очень гордились. На каждом собрании Анатолий Николаевич говорил, но содержание его речей я не помню. Зато ясно помню: учитель часто приходил к нам домой и разговаривал с отцом. Особенно памятный разговор произошёл тогда, когда я заканчивал школу. Нас кончало двое, я и мой племянник. Учитель предлагал отцу отдать нас учиться дальше, в пятый класс, в город. Отец говорил: «Если разум есть, и так дойдёт, а если разума нет – учи не учи, всё равно толку не будет…»
Всё-таки учителю каким-то образом удалось уговорить отца, и осенью нас с Саней отправили в мужскую гимназию № 1 в городе Павлово, причём Анатолий Николаевич сам отвёз все наши документы и сам привёл нас в первый день в эту гимназию; о том, как я там полтора года учился, я расскажу позднее.
Никаких экзаменов, ни вступительных, ни выпускных, в то время не было, но учитель нас просто так из своей школы выпускать не хотел и придумал вот что. Всех выпускников он хорошо подготовил по литературе, арифметике, биологии и истории, и каждый из нас должен был сделать доклад на приготовленную тему перед всеми односельчанами.
В назначенный день людей в Народном доме собралось видимо-невидимо. Я сделал доклад о строении человека. В моём распоряжении был искусственный скелет человека и красочный муляж, разрез человека с видом на все внутренности.
Кроме того, я читал наизусть отрывок из Тургенева («Бежин луг»), а потом, в художественной части, которая была вслед за докладами, играл мальчика Костю в инсценировке того же «Бежина луга».
Во время наших докладов из публики могли задавать вопросы и задавали много; никто не позволил себе никаких шуток, потому что в первых рядах сидели всеми уважаемые люди: председатель сельского совета, коммунисты, старики…
Через пятьдесят лет я плыл на пароходе по Оке мимо города Павлово. Сошёл на берег, решил задержаться в городе на сутки; бродил по улицам, где бегал в годы учения и работы, нашёл свою школу. Она, конечно, изменилась. Но вспомнил всё. Разыскивал сведения о своём первом учителе или его детях, но никого не нашёл. Но, так или иначе, я низко кланяюсь своему первому учителю Анатолию Николаевичу Виноградову. Он был истинный учитель. Продолжая своё учение, я часто ловил себя на мысли, что тот или иной факт я уже слышал раньше – его рассказал Анатолий Николаевич. Я встречал множество хороших учителей, но лучше его не было никого – быть может, оттого, что он был первым моим учителем…
* * *
Фактически у нас в доме под одной крышей проживало три семьи:
отец, мать, дедушка, бабушка, моя сестра Анна и я;
брат Иван, его жена Анастасия, их сын Саша (другой сын, Ваня, умер ещё ребёнком);
другой брат Фёдор, его жена Вера и трое их детей.
Работали и ели все вместе. Все женщины в семье ходили в одинаковых шубах, пальто, шалях, в одинаковых валяных сапогах – если что-то покупали, то брали сразу на всех. Раздоров ни по этому поводу, ни по какому другому никогда не было; все поводы для ссор были сглаживаемы.
…Я родился в старом маленьком доме; потом он вошёл в новый большой крытый двор, в котором была даже конюшня для лошади. В новом доме было два этажа: на первом прихожая, кухня и боковушка (так её звали), на втором большая комната и боковушка. Своя комната была у каждой семьи; два старших брата жили наверху, а отец с матерью внизу в боковушке. Печь стояла в зале на первом этаже, на полатях спали бабушка с дедушкой.
Отец мой был неграмотный, но когда он был уже пожилым человеком, моя сестра Анна, которая одна из всего села по настоянию братьев училась в Павлово, выучила его рисовать свою фамилию в разных деловых бумагах.
Мать писать не умела, но хорошо читала по-старославянски Псалтырь и другие церковные книги. Братья Иван и Фёдор окончили только начальную школу, но грамоту знали хорошо и очень красиво писали. Дед и бабушка были неграмотны. Газет и книг в доме не было, о политике и международных отношениях не говорили, а работали с утра до ночи. Отец и дед знали великое множество ремёсел: кузнечное, плотницкое, шорницкое, сапожное… В хозяйстве была лошадь, корова с телёнком, несколько овец, свиньи, куры; мясо на обед было всегда – с осени запасали бочками свинину, говядину, капусту, огурцы, грибы. Хлеб, картофель, греча, пшено были свои, масло было своё. Много сеяли льна и ткали холст разного размера и качества.
Многочисленные посты в семье соблюдались строго. Постились 6 недель осенью, перед Рождеством, потом после Масленицы Великий пост (7 недель), и летом перед уборкой хлеба ещё 2 недели. Скоромного, то есть мяса, молока, яиц не ели, и по средам и пятницам – это были скоромные дни, – не давали молока даже детям, за исключением больных.
Помню и ещё один случай. Я уже был взрослым, работал в городе, и вот однажды приехал в гости к матери на две недели. Приехал в воскресенье, и мать меня вкусно накормила.
На следующее утро она меня разбудила завтракать, и на столе я увидел круглую обжаренную картошку, огурцы, хлеб и чай. В ответ на мой недоумённый взгляд мама говорит, что вчера было заговенье, а сегодня – пост… Я говорю: «Нет, так я жить не буду, уеду сегодня же опять в город». На другой день она мне говорит: «Вынимай сам из печи». Вынимаю: варёная курица, пшенник с топлёным молоком… После узнал: мать ходила к своему наставнику по секте, и он разрешил ей готовить скоромное, но за это наложил на неё епитимью: ежедневно отбивать сорок земных поклонов, три раза в день читать молитвы и, кроме того, поститься потом сверх положенного столько дней, сколько я буду есть скоромное; все эти условия она выполнила.
Ели досыта, пока не наступил голод 1920–1922 годов. Голодали все: взрослые, дети, голодали весь год, особенно вторую половину зимы и весну, пока не поспевали овощи и картофель. Как берёза зацветёт, мы, дети, отправляемся в лес и обираем цвет, который потом несём к бабушке; она из него нам что-то готовила. Собирали и коренья. Очень хорошо запомнилось, как дедушка уезжал куда-то далеко, за сорок вёрст, и привёз меру картофеля (это примерно полтора ведра). Он сидел на лавке и плакал, слёзы текли по белой бороде. Я узнал, что уплатил он за полтора ведра четыре золотые монеты по десять рублей… А старшая сноха Анастасия, указывая на нас, детей, говорила: «Ну что ты, дедя, – так все называли дедушку, – их же надо спасать от смерти…». Съели лошадь, всех кур, осталась одна корова.
Не знаю, как нас тогда уберегли от смерти. В семье не было двух моих старших братьев: Иван был в плену в Австрии, Фёдор воевал в Красной армии, потом служил в Казани. Держалось всё на отце и деде – они ковали топоры, а снохи Анастасия и Вера ездили в Мордовию (Саранск и Пенза) и меняли эти топоры на муку, пшено и рожь. Повезут по десятку топоров и долот, а продуктов обменяют совсем чуть-чуть… Железнодорожная станция была за 25 километров от нас, до неё ходили пешком. Ездили, пока не кончился голод.
В 1922 году мне было одиннадцать. Возвращается из австрийского плена мой брат Иван, грязный, в самом неприглядном рванье. Рваньё это сожгли, и потому его встреча запомнилась. Потом он рассказывал, как был в плену, как воевал, как пытался бежать из плена и как, наконец, его освободили после перемирия с немцами.