Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Теперь я понимаю, почему этот человек явился сам, а не прислал служащего. Судя по голосу, барон явно забавляется. Он получает удовольствие, наблюдая, как его арендаторы пугаются и выкручиваются.

Отец не отвечает; наступает долгое молчание, прежде чем де Контуа снова заговаривает.

– Знаете, Люк, я лишь на прошлой неделе слыхал, будто тюрьмы вроде Бастилии переполнены теми, кто не в состоянии платить по счетам…

– София! – шипит с верхней площадки лестницы моя сестра. – Подслушивать нехорошо!

И не успеваю я возразить, как Лара сбегает по лестнице, хватает меня за руку и тащит в гостиную. Я напрягаю слух, но больше мне ничего не удается расслышать.

Огни Марселя

Неделю спустя

Лара

Сегодня, когда я ехала на облучке отцовского фургона, произошло нечто загадочное. Все ощущения вдруг обострились: окружающие краски сделались более яркими, солнечные лучи, греющие лицо, более теплыми, небо – более ослепительным, необъятным, бездонно-синим.

Возможно, это потому, что я сижу рядом с Гийомом, который правит лошадьми, – он помогает папе с доставкой заказов. На каждой кочке и ухабе дороги наши бедра на миг соприкасаются, но никто из нас об этом не упоминает. Я никогда раньше не находилась в такой близости от него.

– Значит, твой дедушка приехал сюда еще до его рождения? – спрашивает Гийом. Он имеет в виду папу, который сейчас дома, у себя в мастерской. Несмотря на поздний час, он еще долго оттуда не выйдет. С тех пор, как нам повысили плату за жилье, у него нет другого выбора.

– Да, – киваю я, – из Алжира. – Дедушка познакомился с бабушкой на танцах, несколько лет спустя они поженились. Ее семья живет в Марселе на протяжении многих поколений.

– Я никогда не думал, что Люк – уменьшительное от Лукмана, – замечает Гийом. Он старательное выговаривает непривычное имя. – Но ведь фамилия у тебя французская?

– Папин отец поменял ее вскоре после того, как поселился в этих краях. Решил, что лучше, если фамилия будет звучать по-французски. До войны у дедушки в Алжире была хорошая работа. Конечно, когда он переехал сюда, все изменилось. Но дедушка научил папу читать, а тот – нас.

– Вот это да! – говорит Гийом. – Жаль, что я не умею ни читать, ни писать.

– Зато ты умеешь подковывать лошадей, – возражаю я. – Это ничуть не хуже. Даже лучше.

Я представляю, как Гийом каждый день трудится в дядиной кузнице: обрабатывает металл, вытащенный из горна, помогает изготавливать многие из папиных инструментов.

– И как же встретились твои родители? – спрашивает Гийом, поворачиваясь ко мне, и в этот момент колеса с его стороны скатываются в колею, фургон накреняется, и меня бросает на Гийома. Мы быстро отстраняемся и отворачиваемся друг от друга, делая вид, что любуемся видами с противоположных сторон.

– Они познакомились, когда папа был подмастерьем каменщика. Однажды вечером, возвращаясь из каменоломни, он заприметил маму, шедшую домой. Та трудилась на мыловаренной фабрике.

– Той, что принадлежит де Контуа?

– Именно.

Я представляю, как мама вместе с другими фабричными девушками идет с работы, благоухая лавандой, которую добавляли в мыльную массу. Рассказывая про те времена, папа против своей воли давал нам понять, что мама тогда была совсем другой: более мягкой, беспечной, смешливой. Когда папа впервые увидел ее на лесной опушке, она вместе с другими девушками пела песню, подобрав нижние юбки и выставив напоказ загорелые ноги. Сейчас трудно вообразить ее такой.

– Мама ушла с фабрики, когда поняла, что ждет меня, – продолжаю я. – А меньше чем через два года появилась Софи.

– Мне нравится Софи, – добродушно вставляет Гийом. – Очень нравится.

– Она бывает ужасно строптивой, – отвечаю я, – но всегда из добрых побуждений. Напомни-ка, сколько всего у тебя братьев и сестер?

Гийом смеется.

– В избытке. – Он перебирает поводья пальцами, словно пересчитывая тех и других. – В доме самый старший я. Кроме меня – пятеро младших… Два парня и три девчонки. Еще есть моя старшая сестра Агата. В детстве она была мне как мать, потому что та всегда занималась младшими. Сейчас Агата с семьей живет недалеко от столицы. Ее муж – конторщик.

– Боже, как вас много. Моя тетушка тоже живет под Парижем.

Мы проезжаем поворот дороги, примерно в паре миль от дома, и впереди появляется россыпь мерцающих огней Марселя. Неподалеку находится таверна, и громкий говор ее посетителей доносится до нас задолго до того, как они возникают перед нашими глазами. Приблизившись, мы видим столпившихся у входа мужчин, которые в спустившихся сумерках хрипло разговаривают, смеются и звенят стаканами.

– Они отлично проводят время, – замечает Гийом и на мгновение переключает свое внимание с дороги на меня.

– Осторожно! – восклицаю я, хватая его за руки, чтобы удержать поводья: прямо перед фургоном на дорогу вылезает какой‑то изрядно набравшийся тип, заставляя животных отшатнуться и заржать.

– Тпру! – кричит Гийом. – Берегись!

Он останавливает лошадей в двух шагах от пошатывающегося гуляки. По одежде я признаю знатного господина, хотя не понимаю, почему он кутит здесь. Пьяный мужчина снимает парик и насмешливо кланяется, даже не думая уходить с дороги. Так продолжается несколько минут, после чего его заносит на обочину.

– Вы бы поосторожней, мсье! – восклицает Гийом, снова настегивая лошадей. – Не стоит вам бродить по дороге в вашем‑то состоянии. Особенно впотьмах.

Гуляка лишь усмехается, издавая презрительный звук, будто хлюпает грязь, и, покачиваясь, исчезает в ночи.

– Хорошо, что фургон был пуст, – замечает Гийом, – иначе мы бы так просто не остановились.

Когда мы возвращаемся в наш старинный квартал, в мастерской отца еще горит свет.

– Может, он скоро закончит? – спрашивает Гийом, кивая в сторону мастерской.

– Не думаю. Мне надо пойти и проверить, поел ли он.

Покосившись на дом, я вижу мелькающий в окне гостиной тонкий силуэт мамы.

– Ну что ж, – говорит Гийом, заводя фургон в сарай, – я, пожалуй, домой.

В этот момент появляется моя сестра и здоровается с Гийомом, подмечая, что мы стоим, не зная куда деваться от смущения.

– Зайди к нам, перекуси, – приглашает его Софи.

Щеки у меня вспыхивают от стыда.

– Извини, я сама должна была предложить… – Я понятия не имею, хватит ли в доме еды даже для нас самих, но мне доподлинно известно, что после кончины отца Гийома его матери приходится кормить слишком много ртов, чтобы Эррары сожалели об отсутствии за ужином одного из членов семьи.

– Нет, мне пора, – бодро отвечает Гийом. – Не беспокойтесь.

Он направляется в сторону улицы, но вдруг я кое о чем вспоминаю.

– Подожди! – кричу я. – Тебе же не заплатили!

Гийом останавливается, косится на мою сестру и медленно поворачивается ко мне лицом, смущенно складывая перед собой руки.

– Сегодня мне не нужны деньги, – произносит он. – Скажи отцу, чтобы не беспокоился.

– Но… – в замешательстве начинаю я, чувствуя пристальный мамин взгляд, сверлящий меня из окна.

– Надо и честь знать, – бормочет парень и тотчас отворачивается. – Bonne nuit [14].

Гийом ступает на булыжную мостовую и спешит на соседнюю улицу, но я уверена, что, несмотря на темноту, видела, как он покраснел.

Обойная фабрика в Жуи

Несколько дней спустя

Софи

Мне следовало догадаться, что что‑то не так, когда мама отправила меня на рынок одну. Обычно нас с сестрой посылают за хлебом вдвоем. Но мама заявила, что сегодня пойду я – и сразу должна вернуться, – а Ларе, не переводя дух, сообщила, что та понадобится ей дома для выполнения какой‑то маловразумительной работы.

Когда я возвращаюсь, в доме царит необычная тишина.

Окликая домашних, я вхожу в гостиную и обнаруживаю, что мама и Лара молча сидят за столом. Я ставлю корзину между ними.

– Это все, что я смогла достать, – объявляю я. – Честное слово, с каждой неделей хлеб все чернее.

Ни мама, ни Лара не отвечают. Каравай, лежащий на дне корзины, выглядит отвратительно. Я замечаю на столе, чуть поодаль, несколько Лариных рисунков и письмо от моей тетушки с обратным адресом: «Мадам Б. Шарпантье. Обойная фабрика Оберстов, Жуи-ан-Жуван».

В прошлый раз я видела старшую сестру матери, когда мне было не больше двух лет. Тетушка Бертэ, ныне вдова, – домоправительница владельца фабрики, выстроенной на севере. Сестры не особенно близки, но время от времени мама просит Лару отвечать на тетушкины письма. В отличие от папы и нас с Ларой мама так и не научилась читать и писать.

– Какие вести от тетушки Бертэ? – осведомляюсь я. – Не знала, что она нам написала.

Мама не отвечает. Я смотрю на Лару, ожидая, что та нарушит гнетущую тишину, но глаза у нее красны от слез, а кончики пальцев перепачканы чернилами.

– Зачем ты писала тетушке, мама? – растерянно спрашиваю я. – Что‑то срочное?

Лара подавляет рыдание, и пульс у меня начинает учащаться. Я устремляю взгляд на письмо, но мама тотчас придвигается и хватает его со стола.

Мне хочется броситься вперед и выхватить у нее листок, но вместо этого я восклицаю:

– Что происходит? Скажи мне, мама!

Мама наконец меняет намерение.

– Что ж, если хочешь знать… Я написала вашей тетушке и попросила ее подыскать Ларе место.

– Место? Что значит – место?

Мама откашливается.

– Твоей сестре уже шестнадцать, София. Будет правильно, если она поступит работать. Собственно, это даже необходимо, учитывая, что наш домовладелец… – она запинается и поджимает губы, будто слова, готовые сорваться с языка, обжигают ей рот, – …на прошлой неделе повысил плату за жилье.

– А почему Лара не может найти работу здесь?

Мамино лицо застывает, точно она долго вынашивала это решение и репетировала выражение, с которым его объявит. Лара, сидящая напротив, торопливо вытирает глаза.

– Мне почти шестнадцать, – добавляю я без должной уверенности. – Значит, в следующем году ты меня тоже отошлешь?

– Конечно, нет, София, – с излишней поспешностью отвечает мама. – И не стоит беспокоиться о сестре, тетушка за ней присмотрит.

– Но почему?.. – Я бросаюсь к Ларе, сажусь рядом с ней на краешек стула и беру ее руки в свои. – Что случилось? – спрашиваю я сестру, понижая голос.

Лара беспокойно поглядывает на мать.

– Ты слышала, что сказала мама? – хрипло произносит она. – Меня отсылают из дома.

– Я слышала, но не поняла, что она подразумевала. Зачем ей это?

Лара пожимает плечами и качает головой, роняя на фартук бусинки слёз.

– Это как‑то связано с Гийомом? – шепчу я, мысленно возвращаясь к тому вечеру, когда Гийом с Ларой стояли на улице, а мама наблюдала за ними из окна: они явно были смущены, но в то же время казались сообщниками. – Я же говорила, маме это не понравится.

– Ни этот парень, ни любой другой мужчина тут ни при чем, – отрезает мама.

Я отлично понимаю, что она лжет.

– И папа тоже определенно ни при чем, – парирую я. – Потому что он никогда на это не согласится! – Мой взгляд снова падает на разложенные на столе рисунки сестры. – Зачем здесь твои наброски, Лара?

– Я пошлю несколько лучших работ вашей тетушке, – отвечает за нее мама. – На обойной фабрике есть художники, а Ларины рисунки очень и очень недурны.

У меня голова идет кругом. Обойная фабрика находится за много миль от Марселя, под самым Парижем. Если тетушка Бертэ действительно подыщет там место для Лары, то весь следующий год мы не увидимся. Больше не будет ни совместного рисования, ни Лариной спокойной поддержки. И что хуже всего, мы никогда не будем вместе работать у папы, как мечтали.

– Конечно, было бы славно, если бы вы обе когда‑нибудь стали помогать своему отцу, но этому не бывать, – говорит мама, словно выведав мои тайные чаяния и поддразнивая меня. – Люди просто не будут покупать произведения юных девиц. А под людьми я подразумеваю богатых мужчин, ведь именно они в семье единолично принимают решения, распоряжаясь кошельком, да и всем прочим.

Мне до зарезу хочется, чтобы мама ошибалась.

– Но отчего мы с Ларой не можем подыскать работу здесь? – спрашиваю я. – Почему бы тебе не сходить на мыловаренную фабрику?

Мама тотчас обрывает меня:

– Довольно! Если твоя сестра получит работу в Жуи, в этом не будет необходимости.

– Ты не можешь с ней так поступить, мама! – кричу я, и в ушах у меня шумит кровь. – Почему ты всегда такая? Будто вовсе не любишь Лару!

Я немедленно раскаиваюсь в сказанном, хотя это правда. Мамино лицо застывает, точно я ударила ее по щеке. На миг воцаряется тишина.

– Как… ты… смеешь…

– Что, ради всего святого, происходит?

Я поднимаю глаза и вижу папу: он стоит в дверях с напряженным лицом, стряхивая с рук каменную пыль.

– Тебе лучше спросить у нее, – восклицаю я, тыча пальцем в мамину сторону.

Мама столбенеет как кочерга, которая сейчас стоит у нее за спиной, и ничего не говорит.

– Мама отсылает Лару из дому! – продолжаю я, и на глаза мне наворачиваются слезы. – На обойную фабрику в Жуи, где служит домоправительницей тетушка Бертэ! Она и письмо уже написала. А вместе с ним отправит Ларины рисунки!

Папа поражен.

– Это верно, Марго?

Я оказалась права, папа не знал! Я кошусь на Лару.

– Деньги, которые сможет заработать Лара, нам пригодятся, не так ли? – вскидывается мама.

– Ах, Марго, – тихо произносит папа, и в его голосе слышится непривычная подавленность, свидетельствующая о том, что он это предвидел. – Почем знать, может, плата за жилье окажется нам по силам. Прошла всего неделя. – Он тяжело вздыхает. – Давай обсудим это потом. Когда я закончу работу. – Он подходит к столу и пристально рассматривает лежащий в корзине хлеб. – Послушайте, девочки, как насчет того, чтобы прокатиться со мной в фургоне? Мне только что сообщили, что мой заказ уже можно забрать из каменоломни, и я буду рад, если вы составите мне компанию.

– Это касается Лары, – цедит мама, сверля меня взглядом. – София из-за своей дерзости никуда не поедет. Она останется здесь, со мной.

Я уже готова заявить протест против несправедливого наказания, но чувствую, как папа накрывает мою руку свои ладонями.

– Будь умницей, – произносит он, целуя меня в волосы, – останься. Помоги матери. Позаботься о ней ради меня.

– Да, папа, – шепчу я, хотя знаю, что отец неправ: мама – последний человек, которому нужна забота. И я решаю улизнуть из дома, чтобы встретить фургон по возвращении. Нравится это маме или нет.

Сгущающиеся сумерки

Лара

Фургон, груженный известняком, скрипя, минует поворот, и перед нашими глазами появляются таверна и старый пруд для купания лошадей, расположенные у подножия холма. Воды в пруду непривычно мало. Помнится, на прошлой неделе я уже отмечала, насколько он обмелел, из-за засухи почти превратившись в лужу. Тогда я ехала с Гийомом, и меня пронизывает внезапное желание вновь оказаться рядом с ним, склонить голову ему на плечо. Вместо этого я прижимаюсь к папе, ощущая щекой его теплую, надежную спину. Он пообещал, что поговорит с мамой и попытается найти для меня работу здесь, в Марселе. Но сейчас у него так мало времени для этого! Я ощущаю комок в горле, подступающие слезы и изо всех сил пытаюсь скрыть это, широко зевая.

– Мы почти дома, – произносит папа, кладя руку мне на колено. Несколько секунд спустя я замечаю впереди, в сгущающихся сумерках, какое‑то движение, вздрагиваю и выпрямляюсь.

– Осторожно, па! – До нас доносится хохот мужчин, слоняющихся по дороге. – Недавно вечером кто‑то сунулся прямо под копыта нашим лошадям.

– Тпру! – кричит отец, и ему удается замедлить движение тяжелой повозки.

Сегодня подгулявших мужчин на дороге больше. Двое маячат чуть поодаль, у таверны, еще двое нетвердой походкой направляются к нам.

– Смотрите-ка! – гогочет один из них. От него исходит кислый, крепкий душок, он лениво обшаривает взглядом моего отца.

– Bonsoir [15], – вежливо отвечает папа, пытаясь объехать встречных. Но один из гуляк бросается к лошадям и хватает их под уздцы.

– Не торопитесь, – запинаясь, бормочет он. – Дайте получше вас рассмотреть. И вашу прелестную мадемуазель. Не каждый день такое зрелище представляется.

Мне ужасно жаль лошадей. Они пугаются пьяных с их неловкими, непредсказуемыми движениями. Речь у этих незнакомцев, как и у человека, на которого чуть не наехали мы с Гийомом, хотя и правильная, но такая же нетвердая, как их шаги.

Пошатывающиеся фигуры у входа в таверну склоняются друг к другу, и до нас доносятся обрывки разговора.

– Я потерял всё, – сообщает первый с до странности знакомыми интонациями, – всё, до последнего су!

– Когда ты уже наловчишься играть в карты, Эдуар! – разражается смехом второй.

– Ах, ну и что! Славно же перекинулись!

Я понимаю, что это он, тот самый человек, что приходил в папину мастерскую, и вижу, что папа тоже узнал голос нашего домовладельца. Тут барон де Контуа приближается и с кичливым видом выступает на освещенное фонарем место возле фургона. Он щурится и прижимает руку к груди.

– Тибо, это вы! – говорит он. – Надеюсь, вас не… – Увидев меня, он осекается.

Последний из гуляк, схватив укрепленный на стене у входа в таверну факел, присоединяется к приятелям. Он высоко поднимает факел, и пламя угрожающе взрезает тьму.

– Прошу вас, господа, не подносите огонь слишком близко, – подает голос отец, – не то мои лошади испугаются.

У меня внутри все сжимается, когда я различаю тревогу и в папином голосе тоже.

– Он просит! – восклицает первый мужчина, вызывая смех у остальных.

– Черт, ну у него и рожа! – брызжет слюной второй, придвигаясь ближе. – Словно он грязью питается!

Остальные, за исключением де Контуа, чокаются кружками и гогочут, как над самой смешной шуткой в своей жизни. Человек с факелом, качаясь, подступает к фургону. Теперь он уже в полную силу размахивает факелом, поднося его все ближе и ближе к глазам лошадей. На папином лице ясно читается беспокойство, а животные с каждой секундой пугаются все сильнее. Они прижимают уши к голове и высоко задирают морды. Им некуда деться, вожжи и тяжелая повозка удерживают их на месте.

– Господа, пожалуйста! – произносит папа уже настойчивее. – Довольно! Дайте нам проехать.

Де Контуа стоит в нескольких шагах позади остальных и наблюдает за происходящим, насмешливо кривя губы. Лошади беспокойно ржут и мотают головами.

Во мне нарастает паника, пламя хлещет мглу, и мне уже чудится, что тут не один, а десять факелов. Я понимаю, что должна что‑то сказать.

– Пожалуйста, господа, – лепечу я, тщетно стараясь унять дрожь в голосе. – Мы будем очень признательны, если вы позволите нам проехать.

– Что‑то вы больно разогнались, – язвит один из них, и остальные давятся от смеха.

Я чувствую, что отец вот-вот выйдет из себя, его трясет от еле сдерживаемого гнева. Но прежде чем он успевает что‑то сказать, дело принимает неожиданный оборот. Мужчина с факелом, пьяно пошатываясь, подается вперед и спотыкается. Когда он падает, пламя касается шеи одной из лошадей. Та издает отчаянное ржание и бросается вперед, вторая тоже пугается до смерти. Один из гуляк едва не оказывается у них под копытами, но успевает отскочить.

– Ах вы, ублюдки! – изрыгает он вслед фургону. – Вы могли меня убить!

– Тпру, тпру! – орет отец. Он что есть силы натягивает поводья, пытаясь сдержать фургон и выправить его положение. Но тот уже не поддается контролю и устремляется вниз по склону холма, из-за тяжелого груза становясь всё более неуправляемым. Вихляя, он приближается к тому месту, где дорога спускается к пруду для купания лошадей. Еще один резкий поворот – и фургон опрокинется.

– Лара! Прыгай! Направо! – кричит папа.

Повозка и лошади страшно грохочут, а отец еще пытается спасти животных и фургон. Я хочу крикнуть в ответ, чтобы он бросил их и тоже прыгал, но с моих губ не слетает ни звука.

– Живо!

Я подчиняюсь, собираю все силы, соскакиваю с облучка…

И погружаюсь в размытый, темный пейзаж. Мне кажется, мое падение длится вечно.

Пруд для купания лошадей

Софи

Я почти добралась до таверны у пруда, когда увидела, чтó сделал тот пьяный, который был с де Контуа. Он намеренно поднес факел к шее лошади.

Дальнейшее происходит с невероятной быстротой. Только что фургон был там, а в следующую секунду его уже нет. Затем оглушительный грохот, стук колес и копыт, оторопелое ржание и – громоподобный треск. Следующее, что я помню, – облака пыли, поднимающиеся от земли, поглощая все на своем пути. Я продолжаю идти вперед, и вскоре сквозь эти удушливые клубы пыли проступает какая‑то жужжащая махина, высокая, как монумент. Это фургон, который перевернулся и рухнул в воду; его задние колеса до сих пор вращаются, уставленные ободами в небеса. Лошади, придавленные тяжелым фургоном, оказались в капкане. Они отчаянно барахтаются в обмелевшем пруду.

– Па! – кричу я. – Па! – Но отца не вижу. В ушах начинает звенеть, происходящее повергает меня в слепую панику, лишая разума.

Тут я замечаю в нескольких шагах от себя сестру. У нее какое‑то отсутствующее выражение лица, словно бедняжка не в силах уразуметь, где находится и что перед нею. Одну руку она поднесла к затылку, точно пытаясь снять с головы чепчик.

– Лара?

– Софи! – Лара опускает руку и протягивает ее ко мне. Пальцы у нее скользкие и темные.

– У тебя кровь! Ты ранена!

– Ничего страшного, – рассеянно произносит Лара и вытирает кровь о фартук. – Я спрыгнула с облучка. Должно быть, при приземлении ударилась головой.

– Где па? – спрашиваю я. Если сестра сумела спрыгнуть с фургона, то и отец, конечно, тоже.

– Я… – бормочет Лара, – я не…

Нас с сестрой окружают люди, потом, переговариваясь, они спускаются к пруду. По-видимому, это жители разбросанных вдоль дороги домов, которые явились сюда на шум.

Я не знаю, сколько времени проходит, прежде чем из толпы выходит какой‑то человек и спешит к нам. Это Гийом. Он берет Лару за руку и пытается увести нас от пруда, но я не хочу уходить. Мне чудится, что наш отец может в любой момент вынырнуть из этого хаоса. Грязный, оглушенный, но невредимый.

– Готовы, ребята? – кричит кто‑то. – Раз, два… Взяли!

– Быстро, le docteur! [16]

Раздается страдальческий стон, затем мы видим, как из пруда выбираются пятеро мужчин. Они несут на руках какую‑то сломанную вещь, с которой капает алая, как мак, вода, и только когда ее кладут на телегу, я понимаю, что это папа.

– Осторожно! Тише, ну!

Из бедра у папы торчит белая кость. Внизу, на пруду, раздается выстрел. Потом второй.

Обратный путь до дома, кажется, занимает целую вечность. Лара идет с Гийомом, он обнимает ее, прижимая к ее затылку вместо повязки сложенный чепчик. Не раз он пытался обнять и меня, но я отстранялась. Я должна быть как можно ближе к папе. Вокруг меня растерянность, шум и суета. Но я ничего не слышу, кроме криков отца, раздающихся каждый раз, когда колеса телеги наезжают на камень или кочку, и его клокочущего в горле дыхания.

Когда мы, наконец, добираемся до дома, один из шагающих впереди мужчин открывает дверь, навалившись на нее плечом. В мастерской начинается возня со свечами.

– Доктора вызвали? – спрашивает кто‑то.

– Куда нам его положить? – кричит другой.

– Сюда! – Пораженная силой своего голоса, я протискиваюсь вперед и провожу рукой по длинному рабочему столу, смахивая инструменты, которые с грохотом падают на пол. Несколько мужчин снимают кафтаны, расстилают их на поверхности стола и бережно, словно ребенка, укладывают на них папу. Кровь затекает в царапины на столешнице, которые папины инструменты оставляли здесь более десяти лет.

– Это твоя мама? – спрашивает какая‑то женщина.

Я устремляю взгляд в том направлении, куда она смотрит. Там, на пороге гостиной, застыла моя мать, бледная, точно призрак. Я никогда не видела у нее такого горестного выражения лица.

– Сюда, доктор! Сюда! – слышится с улицы.

Только когда входит врач, мама обретает способность говорить.

– Отнесите его, пожалуйста, наверх… Надо отнести его наверх… – бормочет она. – Тут для него не место.

– Он слишком слаб, мадам, – предупреждает врач. – В нынешнем состоянии переносить его нежелательно.

Мама умолкает. Мужчины один за другим выходят на улицу.

Доктор остается у нас, кажется, на протяжении нескольких часов; мы с Ларой подаем ему бинты, сверкающие сосуды и инструменты, маленькие коричневые пузырьки с резкими, терпкими запахами. Остается и Гийом, он приносит воду и удерживает папу, пока лекарь выполняет свою работу. Наконец последний отводит маму в сторону.

– Я сделал все, что мог, вправил переломы и зашил раны, однако мне неизвестно, какие еще повреждения он получил.

Доктор явно собирается уходить, но я останавливаю его:

– Подождите! Моя сестра тоже ранена. – Я бережно подталкиваю к нему Лару. – Она упала и ударилась головой, когда фургон…

Смущенная таким вниманием, сестра робко выступает вперед, а встревоженный Гийом косится на меня.

– Кровь уже не идет, – лепечет Лара. – Все хорошо.

Доктор осматривает ее затылок, счищает засохшую кровь.

– Небольшая шишка, – успокаивает он сестру. – Беспокоиться не о чем. У вас может болеть или кружиться голова, но скоро все пройдет. Через несколько дней, возможно, через неделю. – Врач поднимает с пола свою сумку и направляется к двери, но возле мамы останавливается. – Если ваш муж переживет эту ночь, появится надежда, – мягко говорит он.

«Если он переживет эту ночь, появится надежда». Много часов подряд эти слова сплетаются в моем сознании с чахлыми, слабыми ростками надежды.

Тряпичная кукла

Софи

Я резко просыпаюсь и медленно открываю глаза. Оказывается, я лежу в своей постели, но сердце мое почему‑то бешено колотится, а тело под одеждой покрыто холодным потом. Я несколько раз моргаю в темноте. Шею мне согревает дыхание Лары, ее руки, как и всегда во сне, переплетены с моими. Я немного успокаиваюсь. Происшествие прошлой ночи, должно быть, сон, ужасный сон. Но едва я успеваю вздохнуть с облегчением, как меня бросает в жар: я замечаю, что до сих пор одета, и моя сестра тоже. Значит, это был вовсе не сон.

Я слезаю с кровати и каблуком задеваю какую‑то вещь, валяющуюся на полу. Наклоняюсь и обнаруживаю, что это тряпичная кукла, которую отец подарил мне десять лет назад. Наверное, она упала с прикроватного столика, на котором обычно сидит. Когда‑то эта кукла была красива, нарядна, одета благородной дамой, но паричок из желтой шерсти поредел, платье выцвело, швы разошлись, из дырки на шее торчит соломенная набивка. И в эту минуту мне не решить, чтó для меня эта игрушка: жестокое напоминание или утешение.

Я спускаюсь по лестнице и вхожу в мастерскую, где на столе неподвижно лежит накрытый одеялом папа. За спиной у меня раздается скрип, и, обернувшись, я вижу маму, которая примостилась в темном углу, ссутулившись и закрыв глаза.

– Па? – шепчу я.

Отец слабо дергает головой, и я беру его за руку. Она теплая.

– Па!

– Фи, – бормочет он хриплым, тихим голосом и хочет податься ко мне, но ему слишком больно. – А, ты принесла с собой ta petite poupée [17].

Тряпичная кукла. Я и не заметила, что все еще держу ее в руках.

Мне хочется улыбнуться, заверить отца, что все будет в порядке. Но вид у меня слишком понурый.

– Тебе лучше? – Это все, что я могу выдавить. Нелепый, детский вопрос.

Папа медленно растягивает губы в улыбке.

– Конечно, альсгир. Мне просто нужно отдохнуть. Вот увидишь, я очень быстро встану на ноги.

Я замечаю миску с водой и думаю, не обтереть ли папин лоб, не смыть ли еще немного засохшей крови с его кожи. Но жидкость в миске цветом напоминает разбавленное вино, и я не могу заставить себя прикоснуться к ней.

– Что я могу для тебя сделать? – лепечу я.

– Иди отдохни. Если утомишься, проку не будет. Надо, чтобы ты была сильной.

Я киваю и бережно целую его. Но не ухожу. Едва слышные печальные звуки вынуждают меня обернуться, и я вижу, что мама все‑таки не спит. Она закрывает лицо фартуком, ее плечи сотрясаются от рыданий. Через час возвращается врач, чтобы осмотреть отца, и я едва верю глазам, наблюдая за выражением его лица.

– Ваше состояние улучшилось, – сообщает доктор, и в моем сердце укрепляется надежда.

Папа силится улыбнуться, но тут же морщится и произносит:

– Вы как будто не удивлены.

– Боли сильные? Могу дать вам еще настойки опия. – В докторской сумке позвякивают стеклянные пузырьки. – Если сможете сейчас уснуть, я вернусь на рассвете. И тогда мы попробуем перенести вас наверх, если позволит ваше состояние.

Папа пытается кивнуть, и доктор отводит маму в сторону.

– Надежда есть, – шепчет он. – Надежда есть.

Меня захлестывает волна облегчения. И только придя в движение, я чувствую, что чудовищно устала и у меня все болит. Так и не добравшись до двери, ведущей к лестнице, я опускаюсь на пол за штабелем необработанного камня и погружаюсь в сон.

По прошествии совсем небольшого, как мне чудится, времени я ощущаю рядом какое‑то движение, слышу приглушенные голоса и одиночный вскрик. Я окончательно пробуждаюсь и обнаруживаю, что кресло, в котором сидела мама, пустует. На пол мастерской через окно падают косые лучи солнца, освещая вчерашние следы на каменных плитах – бурые отпечатки грязных подошв, наслаивающиеся один на другой, как окаменелости.

В воздухе разливается холод, и я замечаю, что дверь на улицу приотворена. Меня охватывает внезапный приступ раздражения. Почему, когда на столе мерзнет папа, дверь оставили открытой? Я закрываю ее и решаю принести еще одно одеяло, убедиться, что ему тепло.

И в этот момент вижу, что папина рука свешивается с края стола. Мало того: кто‑то натянул одеяло прямо ему на лицо. Я делаю шаг вперед, чтобы отдернуть одеяло, но что‑то останавливает меня. Вопреки своему первоначальному намерению я беру папину руку и бережно кладу ее на стол. Рука совсем заледенела. Это так неожиданно, что некоторое время я стою, приоткрыв рот, и пытаюсь осмыслить это.

– Па? – Я вцепляюсь пальцами в край грубого шерстяного одеяла. – Па!

Дрожа, я с опаской отдергиваю одеяло с его лица, и все плывет у меня перед глазами. Комнату наполняет звук, пронзительный, как рыдание раненого ребенка. Он пугает меня. Затем я чувствую, как мой рот приоткрывается, а к горлу словно приставляют кинжал.

– Софи, это ты? – зовет меня сверху Лара. У меня в ушах гулко отдается пульс, я ощущаю такую слабость, что, кажется, вот-вот свалюсь на пол, разобьюсь, как яйцо, и мои внутренности разбрызгаются по каменным плитам. Я выбегаю за дверь на улицу. И говорю себе: «Я не буду плакать». Мне нельзя. Как звучали последние, самые последние слова, сказанные мне папой? «Надо, чтобы ты была сильной».

Я опускаю взгляд и обнаруживаю, что до сих пор держу в руках тряпичную куклу. Наряженную благородной дамой, скроенную на тот же манер, что и де Контуа. Я крепко стискиваю ее в побагровевших пальцах.

Дворец Короля-Солнца

Версаль

Ортанс

– Какой, вы сказали, там шербет? Внутри безе? Из каких ягод?

Матушка забрасывает служанку вопросами, и та с каждым мигом теряется все сильнее. Допрос ведется уже несколько минут, а блюда последней перемены – vacherin [18], ассорти pâtisseries [19], отварные перепелиные яйца и marrons glacés [20] – стоят перед нами нетронутые, в ожидании, когда их съедят.

– Да, госпожа маркиза, из ягод, госпожа маркиза, – отвечает девушка.

– Я знаю, что из ягод, я сама только что это сказала, не так ли? – горячится матушка. – Но из каких именно ягод?

Если бы цвет, в который окрасились щеки девушки, что‑то да значил, я бы рискнула предположить, что из малины.

– Из оранжевых, – отвечает она.

Матушка фыркает, как возмущенная лошадь, и вскидывает брови.

– Из оранжевых? Ора-анжевых?..

– Да, матушка, она совершенно права, – встреваю я, и на лице девушки появляется благодарная улыбка. – Из оранжевых ягод. Вы что, не слышали о таких?

Я прикрываю улыбку салфеткой, служанка снова краснеет, а матушка в замешательстве таращится на нас.

– Бог ты мой! – комментирует отец, когда служанка удаляется. – Эта нынешняя прислуга! – Он пытается воткнуть вилку в нетронутый внешний слой vacherin, но меренга – слишком твердая и гладкая – слетает с тарелки.

То, что батюшка вообще обедает с нами, – небывалый случай. Он предпочитает трапезничать вне дома, как правило, в резиденциях других придворных, чье общество кажется ему гораздо более приятным, чем компания собственных жены и дочери. Но я отлично понимаю, что отец сегодня здесь не просто так. Ему необходимо поднять вопрос, которого он желал бы вообще не касаться. Сначала он закончит ужин, выскажется, после чего сможет тотчас отправиться пить свой арманьяк, оставив нас с матушкой одних на целый вечер – так происходит с тех пор, как мои братья и сестры обзавелись семьями и разъехались. Да, они все уже женились, вышли замуж и покинули отчий кров, – все, кроме меня. Так что, держу пари, мне точно известно, о чем отец будет разговаривать со мной сегодня вечером.

На другом конце стола матушка зажала между губами очищенное яйцо, будто пытается не съесть, а повторно снести его. Зрелище поистине отвратительное. Горки перепелиных яиц лежат на окружающих нас блюдах в маленьких гнездышках из сахарных нитей – видимо, кто‑то старался проявить фантазию при подаче. Сахарные гнездышки так же омерзительны на вид, как сами яйца: этакие пучки состриженных волос с причинного места.

Матушка помешана на яйцах и несушках, о чем свидетельствует огромный, жуткий вольер в ее салоне. Блюда, стоящие на этом столе, – его чрезмерно изобильная продукция: отварные перепелиные яйца, меренги из яичных белков, пирожки с яичной начинкой. Я рассеянно беру пару marrons glacés – единственное блюдо перемены, которое я способна переварить.

– Твой милый песик не хочет яичко, ma petite? [21] – спрашивает матушка.

Досадуя про себя на то, что она по-прежнему обращается ко мне как к ребенку, я провожу рукой по пушистой рыжеватой спинке маленького померанского шпица, сидящего у меня на коленях. Может, я и младшая в семье, но мне уже семнадцать. Я давно не ребенок.

– Пепен их терпеть не может, матушка, и вы это прекрасно знаете, – возражаю я. – Стоит ему откусить кусочек, и он начинает пускать ветры.

– Сероводород, – подтверждает отец. С его тарелки улетает еще один кусок меренги, на сей раз приземляясь в сахарное гнездышко.

– Ортанс! – журит меня матушка. – Что за выражения!

Пепен скулит и причмокивает, поэтому я предлагаю ему pâtisserie.

– Знаете, в мое время прислуга такой не была, – сообщает нам батюшка, желая продолжить начатую ранее тему и завести речь о чем угодно, только не о том, ради чего он здесь. – Если их спрашивали, какое блюдо подано на ужин, они могли не только толково ответить, но и пересказать меню на всю неделю. А посмотрите на них сейчас! Они сетуют на свои заработки, клянчат прибавку, без которой им якобы не выжить, тогда как жалованье у них…

Матушка что‑то бормочет в знак согласия, слишком занятая яйцами, чтобы высказывать свое мнение.

Некоторое время назад и до Версаля докатились слухи о положении в Париже. В огромных мраморных коридорах я подслушивала разговоры о финансовом крахе короля. Болтают, будто из-за необычайно жарких лет и морозных зим гибли урожаи и крестьяне начали голодать. Можно подумать, в этом повинны мы, la noblesse [22]. А власти предержащие способны каким‑то образом влиять на погоду.

При этом многим невдомек, что низшие сословия куда хуже нас. В Версале прислуге до сих пор, как велит традиция, выплачивают путевое довольствие, хотя король с королевой не путешествуют по стране, как прежде. Однако традиции надо поддерживать, а поддержание традиций, как и содержание бенгальского тигра в Ménagerie Royale [23], обходится недешево.

– Вот почему тут всё идет вкривь и вкось, – добавляет батюшка. – Ну и вид открывался отсюда утром! Хорошо, что к ужину дневной свет гаснет.

– Вероятно, нам следует держать занавеси задернутыми, – добавляет матушка, точно принимать пищу впотьмах – самое разумное решение. – Или обедать позднее.

– Вероятно, мы вообще могли бы перейти на ночной образ жизни, – говорю я, но на мою реплику не обращают внимания.

Вид из дворцового окна действительно не пленяет взор. Садами, каналами, великолепными фонтанами позволено любоваться людям более родовитым. Поскольку мой отец не принц и не герцог, наши апартаменты оставляют желать лучшего. Например, из этой комнаты при свете дня перед нами предстают убогие домишки, которые годами росли вокруг Версаля, как грибы, давая приют тысячам выскочек, мечтающих попасть ко двору, который с каждым днем все больше пустеет. Дворец Короля-Солнца, как называли это место век назад, приходит в упадок. Версальское солнце гаснет.

– Двор тоже медленно, но верно умирает, – рассуждает батюшка. – В мое время всё было иначе. Взять хотя бы эту желторотую клику, которой обзавелась королева. Или эти ее гадкие вечеринки.

– Мне жаль Антуанетту, – замечаю я. – Король далеко не остроумец. Надо же ей как‑то развлекаться.

Матушка что‑то мурлычет в знак согласия, заглатывая очередное перепелиное яйцо.

Отец впивается в меня сердитым взглядом.

– Из-за выходок своей супруги король с каждым днем теряет поддержку старшего поколения.

– Во всем всегда виновата женщина, батюшка, – саркастически замечаю я, но он, пропустив это мимо ушей, продолжает:

– Старая гвардия не одобряет подобного поведения. И если крестьяне, как утверждают некоторые, будут проявлять еще большее непокорство, то вскоре Людовик с удивлением обнаружит, что мало кто из них пожелает за него вступиться.

Я размышляю о королеве Антуанетте. И о его величестве – ее тучном, глуповатом супруге. Хотя их поженили чуть ли не в детстве, этот брак долгие годы оставался неконсумированным, по слухам – из-за бессилия его величества. Теперь, очевидно, эти трудности позади (Боже, помоги королеве!).

На ее месте я бы испытывала искушение совершить полночный побег: собрать свои безделушки и улизнуть в Венецию. Мне всегда хотелось там побывать, а как замечательно было бы попасть на карнавал! Подолгу носить маску, скрывая лицо за гипсовой накладкой, украшенной драгоценными камнями.

В конце стола батюшка, расправившись наконец со своим vacherin, промокает уголки рта салфеткой и откашливается. Всё, время пришло!

– Итак, Ортанс, – говорит он, – мой человек получил сегодня известие от де Куртеманша…

Я так и думала! Отец тут для того, чтобы сообщить, как продвигаются его старания выдать меня замуж. Проклятый поиск жениха продолжается уже больше года, однако до сих пор не принес плодов.

– …Боюсь, он и слышать не хочет об этом браке.

– Очередной отказ? – Матушка раскрывает рот, являя взорам маленькую пещерку с наполовину пережеванным яйцом. – Уже пятый! Как он посмел! Ортанс стала бы изысканнейшей невестой для его сына!

Я с облегчением вздыхаю, прикрывшись салфеткой.

– Теперь остается лишь сын Дюбуа, – продолжает отец. – Все прочие молодые люди при дворе либо женаты, либо обручены, либо… – он косится на матушку, – …либо их отцы не одобрят брак с нашей дочерью. – Батюшка поворачивается ко мне. – Твоя репутация бежит впереди тебя, милочка.

Щеки у меня пылают от негодования.

– Я… – начинает было матушка, но тут же перебивает сама себя. – Вы говорите, Дюбуа? Ведь он давненько мечтает женить сына, из-за того, что юноша, ну, вы знаете…

Она не заканчивает свою мысль, и я доподлинно знаю почему. Ведь сын этого Дюбуа – известный болван. Этакий деревенский дурачок. Из большой деревни под названием Версаль. Но даже если бы это было не так, у меня нет и никогда не возникнет желания выходить замуж ни за него, ни за кого‑либо еще. От одной мысли о браке, о том, что подразумевает подобный союз, у меня внутри все переворачивается.

Когда батюшка отодвигает свой стул и встает из-за стола, из матушкиного салона доносится исступленный щебет. Зяблики в огромной клетке бешено чирикают и кричат, словно к ним запустили хищную птицу.

– Хм, – задумчиво произносит матушка, не выказывая явного беспокойства. – Интересно, что растревожило моих птичек?