Тишина. Прошли годы? Сколько?
Века сгустились, обросли подробностями – хорек, птицы, мыши, династия скарабеев, – а мы оставались неподвижны.
Но вот через пролом в восточной стене вошла вода.
Сначала робкой струйкой, потом обманным маневром вступила в большую игру, подобно гадюке, когда та завоевывает территорию. Уровень воды поднимался. Вот она заняла коридор. Подошла вплотную к нашим телам. Так нас и вижу: два трупа, вернее, два костяка, обтянутые пергаментной кожей. Вода к нам приблизилась, окружила, накрыла, поднялась выше. Поглотила нас, затопила гробницу.
Но вот поток развернулся, будто гробницу решило опустошить некое божество. Не размыкая объятий, мы отчалили, поплыли, понеслись вперемешку с обломками, наталкиваясь на канопы и статуэтки, влекомые тем же потоком.
Нил, охваченный самым высоким паводком за всю свою историю, увлек нас за собой. Поток выбросил наши останки в узкий пролом, вынес из пирамиды, и мы затерялись в бескрайних водах.
Затем мое сознание отключилось. Что было после, я не помню.
* * *
На меня уставился круглый утиный глаз.
Легкий ветерок ласкал плюмажи зеленого тростника, вокруг расстилались водные просторы. Я лежал в воде.
Меня упорно изучала желтая утиная радужка в оправе рыжих перьев. Ее пристальное внимание прерывалось лишь короткими фырками и оглядками исподтишка – знаками неусыпной бдительности.
Воздух был чист, ясен и ослепительно-прозрачен. Вдали пролетела стая диких гусей, я услышал их нежный печальный крик. Надо мной покачивался пучок лилий, источая пленительный аромат, к нему примешивался запах ила и гнилой листвы. Я лежал в теплом болотистом ложе, будто в коконе.
Утиный клюв уперся мне в лоб. С неумолимостью вопроса.
Я вздрогнул и привел в действие лицевые мышцы, так и сяк гримасничая.
Утка торжествующе захлопала крыльями, будто извещая невидимую аудиторию: «Вот видите, я же говорила: он живой!»
Но едва я приподнялся, птица испуганно отлетела прочь, вспархивая над топью, как брошенный верной рукой плоский камушек, скачущий по водной глади. Она вернулась к своим утятам и к папаше-селезню – но, может, то была еще одна утка, потому что у египетских уток не разберешь, где самка, а где самец: у тех и других одинаковое бежевое оперение. Мигом утратив ко мне всякий интерес, утка вытянула шею, возглавила флотилию и, решительно загребая перепончатой лапой, стала пробивать в тине дорогу своему выводку, оставляя за собой волнистые зеленоватые разводы.
Покачиваясь, я встал на ноги и огляделся. Эта болотистая долина, несомненно, принадлежала к дельте Нила, море было где-то неподалеку. Что натолкнуло меня на эти мысли? Тянувший с севера солоноватый ветерок, поступь пепельно-серой цапли, внимательно изучавшей тину, и справа от меня – компания священных ибисов, голенастых и элегантных в своем черно-белом облачении, неотделимых от египетского пейзажа.
Увязая в жиже по колено, я пробирался болотом в поисках твердой почвы. Как приятны были эти усилия! Я вновь обретал уверенность, гибкость суставов, тонус и подвижность мышц, изголодавшихся по движению, я вновь ощущал восторженную жажду приключений. Кровь бурлила от нетерпения. Я опять возродился, и это меня пьянило.
С юга приближалась стая розовых фламинго; они свернули к западу, накрыв меня тенью, потом исчезли за горизонтом. Я провожал глазами их полет и в этот миг уловил краем глаза какой-то силуэт, поднимавшийся из тростников. Длинные каштановые волосы, тонкий профиль, следивший за движением того же облака птиц.
Нура!
* * *
Нужно ли описывать подробности случившегося? Очевидно, мощный разлив Нила затопил возведенную на берегу пирамиду, а затем воды, отступая, выбросили нас наружу. Отток вод в конце концов донес нас до гнилостных болот. Среда напитала наши останки влагой, необходимой для восстановления.
У меня уже был опыт неоднократного возвращения к жизни, Нура возрождалась лишь однажды, но мы с ней не обсуждали этот процесс, ибо он совершался естественным путем, помимо нашей воли и нашего участия. С точки зрения целительства я отказался от попыток объяснить это явление.
Куда больше нас занимали два вопроса: где и когда?
Где, черт возьми, мы очутились? Я сразу выдвинул предположение насчет дельты Нила, но Нура предположила, что медленные течения могли отнести нас и много дальше. Может, мы долго блуждали по морским просторам, прежде чем нас прибило к берегу… Она напомнила мне о странствиях саркофага, в который меня заточили в давние времена и который она обнаружила у финикийских берегов.
Когда? Сколько минуло лет, веков или даже тысячелетий? Этот вопрос кружил нам голову. Как успел эволюционировать род человеческий? Да и уцелело ли человечество до сих пор?
Последнее опасение поразило меня. Мысль о том, что земля могла избавиться от людей, никогда не приходила мне в голову прежде, во времена моего доисторического детства, когда я жил в небольшом сообществе себе подобных и встречал столько животных, что мы сосуществовали с другими видами на равных. Однако позднее, в Месопотамии и Египте, возникли великие цивилизации, города, мегаполисы; земли покрылись сетью дорог и оросительных каналов, разделились границами, некоторые виды животных были одомашнены и в дикой природе исчезли, другие были вытеснены за пределы освоенных людьми территорий. То есть люди захватили столько места и ресурсов, что, пребывая в постоянных раздорах, ежеминутно рисковали проиграть.
Когда я поделился мыслями с Нурой, она изумилась:
– Ноам, похоже, тебе нравится воображать худшее.
– Именно люди причинили мне много страданий, а не природа.
– Ты хочешь поквитаться. По-моему, люди слишком хитры и порочны, чтобы себя уничтожить. А вот и доказательство…
Нура встала на цыпочки и указала на движение какой-то процессии вдали. По мере ее приближения я, прищурившись, разглядел три повозки, влекомые быками; по сторонам от них шли несколько человек.
– А значит, там проложена дорога и люди еще не вымерли! – воскликнула Нура. – Осталось выяснить, на каком языке они говорят.
– Так пойдем к ним!
Нура всплеснула руками и рассмеялась:
– Ты же в чем мать родила, Ноам.
– И ты.
Как и прежде, пока в нашу жизнь не вторглись чужаки, мы не ощущали наготу как что-то необычное.
– Хочешь, я вымажу тебя илом? – предложил я.
– Предложи что-нибудь получше.
Не теряя ни секунды, я бросился к конвою, всеми силами демонстрируя стыдливость: ссутулился, прикрыл член ладонями, изображая беднягу, которого обобрали до нитки.
Едва я выскочил на дорогу, конвой остановился. Широколицый мужчина в пестром плаще шагнул в мою сторону. В его ушах покачивались подвески, на груди красовалось ожерелье. Он обратился ко мне на незнакомом языке. Видя мою растерянность, он переспросил по-египетски:
– Кто ты? Что тебе нужно?
Я с облегчением описал выдуманную сцену:
– Мы с женой купались. Когда вышли на берег, наши одежды исчезли. Не иначе, воры.
Незнакомец развернулся к товарищам и стал их отчитывать, явно в продолжение прерванного разговора; на шее у него вздулись жилы.
– Вот видите, здесь полно грабителей! До вас дошло наконец, почему я требую, чтобы вы были начеку, свора лентяев! Смотрите в оба! И держите оружие наготове. – Он снова обернулся ко мне. – Чего ты хочешь?
– Продай мне одежду.
Незнакомец просиял:
– Тебе повезло: я как раз торгую одеждой. И не только. Как ты намерен рассчитаться? Небось у тебя и деньги стащили?
Он проследил за моим взглядом: я только что сообразил, что мои запястья все еще украшены золотыми браслетами с отделкой драгоценными камнями. Он заключил:
– Замечательно. Я тебе верю. Мы сумеем договориться.
Глаза его алчно сверкнули, в них читалось уважение к моей персоне; потом они скользнули к тростникам, в которых укрылась Нура, и в глазах вспыхнула похотливая искорка. Я тут же отреагировал:
– Ты, разумеется, понимаешь, что сначала мне нужно выбрать платье для супруги и отнести ей.
Он сразу сник.
– Конечно, конечно, – пробормотал он.
Большая удача, что нам встретились Харакс и его спутники. Мы оделись и примкнули к их каравану, шагая рядом с повозками и беззаботно переговариваясь. Харакс был торговцем, он запасался товарами в Египте, отправлялся морем на север и там их продавал. Его акцент объяснялся происхождением: он родился на одном из островов Средиземного моря, говорил по-гречески и оттого некоторые гласные в начале слов произносил с придыханием, а звук «т» извлекал, помещая кончик языка на передние зубы, как позднее будут поступать и англичане со своим «th». Круглое лицо в обрамлении черной гривы волос превращалось в детскую мечтательную физиономию, стоило Хараксу вспомнить о своем родном острове, Лесбосе.
– Почему ты покинул его, раз так любишь?
– Я покидаю его, чтобы возвращаться.
– Ты мог бы остаться.
– Но не с моей сестрой. Сразу видно, что ты с ней не знаком.
Мы прибыли в торговый город Дьехапер – Харакс на греческий манер называл его Навкратис, «владелец кораблей». Рассказывали, что его основали не египтяне, а люди, пришедшие из-за моря. В самом деле, Навкратис был египетским портом, обращенным к Греции, и греки, при попустительстве череды сменявшихся фараонов и в обход ряда служб, считали его в некотором роде своим. Харакс нахваливал нам нового фараона, Нехо II: ожидалось, что его распоряжения будут благоприятствовать торговле с греками. Нехо и правда стремился связать Средиземное море с Красным: по его указу сотни тысяч людей были брошены на рытье широкого канала, который должен был пройти от Красного моря до Нила, что позволило бы судам плавать беспрепятственно и поддерживать обмен товарами между Средиземноморским бассейном и землей Пунт
[1].
За ужином в компании Харакса в одной из харчевен Навкратиса мы с Нурой вскользь упомянули имена фараонов Сузера и его отца Мери-Узер-Ра. Никому из наших сотрапезников, даже старикам, игравшим в глубине залы в сенет, эти имена не были знакомы. Нынешняя династия фараонов происходила из Саиса, города неподалеку от дельты, отныне назначенного столицей объединенного Египта. Саис? И Мемфис, и Фивы уже утратили свою былую значимость. Не слишком допытываясь подробностей, мы, однако, заподозрили, что наше пребывание в недрах пирамиды и последующее возрождение изрядно затянулись, – лишь много позднее мне удалось определить, что на возвращение к жизни у нас ушло девятьсот восемьдесят лет.
Раздумывая, что делать дальше, мы с Нурой решили подыскать в Навкратисе временное жилье. Почему бы и нет? Нужно было освоиться с изменившимся миром, к тому же нас привлекало общество чудаковатого Харакса, а он ожидал поставок товара, чтобы потом зафрахтовать судно и отправиться в путь.
Харакс был занятным. Горлопан с зычным голосом, скорый на крепкое словцо, он мог в минуту сделаться изысканно чутким и нежным: этот детина, поглотитель мяса, способный одним ударом свалить быка, украшал свою стать драгоценностями и источал пьянящие арматы благовоний. Дружелюбный и радушный, он мог внезапно осерчать и наброситься с бранью на тех, кого только что облагодетельствовал. Жарко торгуясь с неприятным типом насчет какой-нибудь вазы, он за нее же отдавал бешеные деньги хорошенькой мордашке. Но его особой любовью пользовались проститутки, и здесь его обожание сказывалось столь же своеобразно, как и в других сферах. Он не менял девиц, как обычно поступают их любители, а надолго и всерьез привязывался к одной. Этот краснолицый здоровяк лелеял в груди нежную сентиментальную привязанность и, назначив путане фиксированную оплату, осыпал ее цветами, одаривал редчайшими тканями и украшениями, ублажал пряностями и даже слагал в ее честь милые стишки. Его охватывала любовь сродни недугу, и он быстро забывал, что перед ним профессионалка; забывал и то, с чего началась их связь, и ему начинало казаться, что путана ему чуть ли не супруга. В конце концов он становился добычей ревности; сначала рождались подозрения, за ними шли семейные сцены, затем слежка, и наконец, когда он ловил свою шлюшку с поличным, его охватывал неистовый гнев: его предали! По счастью, в этот миг он обращал всю свою ярость на себя, никогда не кидался на изменницу или ее клиентов; он бился головой о стены, рвал на себе одежду и напивался до потери сознания. Меня поражала его способность всякий раз удивляться этому повторяющемуся исходу событий, который был абсолютно предсказуем. В его жизни томление влюбленного юноши и вспышки ярости обманутого мужа стремительно сменяли друг друга. Я пытался разгадать, нравится ли ему эта чехарда или приводит его в отчаяние. Нура, с ее тонкой интуицией, полагала, что такие перепады питают его натуру, что он тянется к этим контрастным состояниям и оттого чувствует себя живым.
Я однажды решился спросить Харакса, от отчаяния ли он напивается допьяна, застукав свою избранницу в объятьях клиента.
– Тебе нравятся только женщины, к которым не следовало бы привязываться, Харакс. Мечтаешь о верности, а ходишь только к проституткам. Втягиваешься в неразрешимые ситуации.
– Неразрешимые? Моя сестра справилась бы.
– Твоей сестре удается изменять людей?
– Сразу видно, что ты не знаком с моей сестрой.
Чем больше я беседовал с Хараксом, тем отчетливей понимал, что сестра неотвязно занимает его мысли и представляет для него эталон. Не тут ли искать разгадку? Он был убежден, что ни одна женщина не может сравниться с его сестрой, и принимал меры к тому, чтобы упрочить свое убеждение: шел на новые встречи с женщинами заранее побежденным. Коллекционируя поражения, он боготворил свою сестру как священного и неприкосновенного идола.
Однажды Харакс отправился проследить отгрузку товаров, я сопровождал его. Я поделился с ним своими размышлениями. Я думал, что услышу возражение, но он мягко улыбнулся:
– Ты прав, сестра – женщина моей жизни. Впрочем, то же самое чувствуют все, кто ее встречает.
– Ты не преувеличиваешь?
– Сразу видно, что ты не знаком с моей сестрой.
Его партия товаров – золотая руда из Нубийской пустыни, слоновая кость с Дальнего Юга – запаздывала, и задержка приводила Харакса в отчаяние. Однажды вечером, желая немного его ободрить, я предложил ему помочь разобраться со счетами – эту заботу он, тяжко вздыхая, изо дня в день откладывал. Он все записывал, но на отдельных листах папируса, и мы потратили не один час, чтобы восстановить порядок его закупок и продаж в последние месяцы. Потом я принялся вычислять: складывать, вычитать, умножать. И неудивительно, что в коммерции Харакс оказался не более последовательным, чем в иных делах: тратил больше, чем зарабатывал.
Боясь, что ему будет невыносимо взглянуть правде в глаза и он рассвирепеет, я принялся очень осторожно, столбец за столбцом, показывать ему катастрофическое состояние его счетов. Внимательно слушая с видом восьмилетнего ребенка, он смиренно прошептал:
– Забавно… Ты напоминаешь мне сестру, когда она меня распекает. Корит, что я транжирю деньги наших родителей.
– Я не знаю стоимости вашего состояния, Харакс, но утверждаю, что ты расходуешь все больше и больше и ни разу не заработал. Оставишь свою семью без крыши над головой, если продолжишь в том же духе.
– Неужто правда? – беспечно отозвался он.
– Ты разоришь свою сестру, – усилил я натиск, ввернув более весомый, по моим представлениям, аргумент.
– Разорить сестру? О, это невозможно. Ее богатство хранится в другом месте. Она всегда найдет выход из положения. Сразу видно, что ты не знаком с моей сестрой.
Пока Харакс томился в ожидании доставки ценных товаров, мы с Нурой осваивались в этой новой жизни. Первое восхищение прошло, и нас мало-помалу настигло разочарование.
Многое изменилось. Хотя мы уже давно перестали бояться новшеств, здешние нравы были нам не слишком приятны: в этом торговом порту все трудились не покладая рук, пеклись только о прибыли, а чувства были не в ходу. Каждый вынюхивал выгодное дельце, и общепонятным языком был язык цифр. Трудиться – ну хорошо, а ради чего? Нам не нравилась здешняя манера завязывать отношения и лелеять надежды, поклоняться богам и совершать обряды. Мы пришли из мечтательных цивилизаций, где важное место отводилось грезам и размышлениям, а потому здешние обычаи казались нам страшно приземленными.
Между тем наша чета преодолевала непростой период. Мы жили больше инерцией привычки, чем истинной близостью. Было ли этого достаточно? Моему искреннему объяснению с Нурой что-то мешало, между нами выросла стена недоверия. Эпизод с пирамидой еще не отошел для меня в прошлое, я упорно не хотел видеть в нем ошибку или ребяческую выходку, он казался мне предательством, ведь Нура приняла решение, со мной не советуясь. А потому во мне поселилась новая забота: боготворить Нуру не означало теперь признавать за ней абсолютную власть; она должна была меня уважать, без этого моя любовь могла меня разрушить. Поэтому я участвовал в наших дискуссиях очень вяло. Что стало с моим единокровным братом Дереком? Где искать Нуриного отца Тибора, обреченного на бессмертие в преклонном возрасте, когда он уже был близок к предсмертной агонии и готовился шагнуть в вечность? Эти вещи занимали меня живейшим образом, но мне не хотелось обсуждать их с Нурой, утратив с ней душевную близость.
Любовью с ней мы, разумеется, занимались, но в наши любовные игры я вкладывал больше усердия, чем энтузиазма. Я трахал ее исправно и добросовестно. Старался как мог. Кажется, это и называют супружеским долгом? Для меня желание никогда не было проблемой, зрелище женского тела оказывало мгновенный эффект, и я был готов; к тому же Нура будила во мне особую чувственность, и тут ничего не изменилось. Так что мы прилежно сплетались в объятьях, но я все время был начеку. Я больше не испытывал того внезапного раскрепощения, готовности к неизведанному, чувства неповторимости момента, желания отдаться ему или наддать жару – нет, ничего этого больше не было; я добросовестно делал свое дело, затрачивал необходимое время, тщательно удовлетворял партнершу и получал свой честно заработанный оргазм. Несмотря на физиологическую полноценность соития, я испытывал неудовлетворенность. Во время нашей возни я ловил секунду, когда я забудусь, когда мы растворимся друг в друге, то есть сторожил мгновение, когда я перестану сторожить. Но ничего подобного не происходило. Я занимался любовью с женой. Ни забытья. Ни случайностей. Ни удивления. Что-то вроде привычного блюда, съеденного с приятностью.
Нура это замечала, хотя мне и казалось, что ее экстаз неподдельный. Я прятался от ее вопросительных взглядов, ускользал от попыток объясниться, избегал ее, несмотря на нашу ежедневную близость.
Куда идти?
Вот единственный вопрос, который мы обсуждали открыто. Куда сдвинулся мир? В каком уголке земли сияет человеческий гений? Когда мы жили на лоне природы, этот вопрос был бессмысленным, но он обретал смысл теперь, когда люди начали цивилизоваться. Мы приобщились к жизни в разных очагах цивилизации – в месопотамском Бавеле, в египетском Мемфисе, – но где зажегся очаг сегодня? Из разговоров в порту, на базарах и в тавернах складывалось впечатление, что энергия сосредоточена на севере; по слухам, жители греческих островов и Аттики вели неслыханный образ жизни, чаровавший путников. Нас влекли эти места, и мы принялись азартно учить греческий язык, на котором в Навкратисе говорил не только Харакс с товарищами, но и многие другие.
Как бы нам покинуть Египет?
Пока мы раздумывали, судьба решила за нас.
Харакс наконец получил долгожданный товар – золото и слоновую кость. Накануне отплытия он завершал свои дела в Навкратисе. Слишком назойливо рыская вокруг проститутки Миррины, в которую влюбился, он повздорил со своим конкурентом, сутенером Миррины, тоже ревнивцем. Дошло до рукоприкладства, к своднику прибыло подкрепление, после чего Харакса еле живого бросили посреди улицы. Матросы из его команды отыскали хозяина и отнесли на постоялый двор. Я объявил себя лекарем, Нура – дочерью целителя, и мы в четыре руки бросились спасать Харакса.
Детина был отменно крепким, он выжил. Едва сумев выговорить несколько слов, он велел поднять якорь.
– Сестра будет беспокоиться.
– Она ждет твоего возвращения к определенному сроку?
– Да… нет, просто она почувствует, что со мной что-то стряслось.
– Почувствует?
– Сразу видно, что ты не знаком с моей сестрой.
Харакс упрямился, выдвигал все новые доводы: он впустую тратил деньги на аренду судна, на оплату слонявшихся без дела матросов, он упустит выгодные сделки. Мы предупреждали, что его состояние требует забот, нужно то и дело менять повязки, промывать раны, купировать инфекции, нужно сделать бандаж.
– Поезжайте со мной, – вдруг предложил он.
Так мы с Нурой и отправились на остров Лесбос.
* * *
Наверное, все из-за того, что мне в давние времена довелось пережить потоп, когда разъяренные воды затопили весь мир и мы долгие месяцы скитались на нашем ковчеге? Я люблю море издалека. Оно восхищает меня, лишь когда я на суше и прикасаюсь к нему только взглядом. Если же я пускаюсь в плаванье или, чего доброго, ныряю в морские глубины, тревога глушит все прочие чувства. Что таится под переливами волн? Какие чудища резвятся в пучине? Пусть морские воды кажутся спокойными, веселыми, ослепительно-прекрасными, меня не проведешь: морская утроба опасна. Эта недвижная гладь скрывает ловушки, заключает в себе целый мир, населенный таинственными силами, неуловимыми сущностями. Острые подводные скалы, извилистые бездны, потаенные впадины, акулы, киты, гигантские кальмары, плотоядные водоросли, монстры с непредсказуемыми повадками – вот подлинная натура моря. Его горизонтальность – чудовищная ложь, а правда в том, что оно вертикально: это бездонные глубины, это пропасть. Мореплаватели хотят сориентироваться, вглядываясь в север, юг, восток и запад, но я-то знаю, что истинный курс направлен сверху вниз. Море зовет нас вглубь. Удержаться на поверхности – это эфемерная удача, сиюминутная, противоестественная, хрупкая, жалкая. Путешественника неизменно подстерегает кораблекрушение, и стоит морякам на миг ослабить усилия, оно уже тут как тут. Если я наклонюсь над водой, меня охватит водяное головокружение вроде обычного земного – это страх, что тебя засосет.
На судне Харакса я все время боролся с этим ужасом, недомоганием чисто психическим, поскольку меня не тошнило. А Нура, облокотившись на леер, улыбалась морским просторам, вбирая свет трепещущими ноздрями; ее веки были полуприкрыты, волосы развевались на ветру, она была хороша до невозможности. Ну а Харакс, очутившись на борту, превратился в Посейдона, греческого бога морей, чьи изображения я заметил на вазах. Борода курчавилась, выпученные глаза метались с левого борта на правый, он голым терракотовым торсом встречал порывы ветра с клочьями пены и излучал свирепую радость, бросая вызов стихиям.
К счастью, погода благоприятствовала плаванью, мы избежали штормов и шквалистого ветра. В первые дни плаванье наших четырех судов приводило меня в уныние. Хороший ходок не всегда хороший мореплаватель: я любил шагать по твердой земле, упиваться лесными запахами, слушать птичью перекличку, но не понимал радости забраться в утлую посудину и носиться в ней по волнам. Ничто тут не привлечет взора – все тот же тоскливый пейзаж. Если ходьба была для меня самоцелью, то плаванье – лишь средством передвижения. Целью был пункт назначения, а не путь. Я торопил время: хватит нам бороздить воды, скорей бы уж причалить.
Все изменилось, едва мы вошли в богатое островами Эгейское море. Горизонт ожил. То и дело на нем возникали неясные контуры, распластанные и высокие, протяженные и короткие. Одни острова, не имея ни источников воды, ни природных богатств, считались негостеприимными и являли собой нагромождение скал со скудной почвой, поросшей колючим кустарником, единственной пищей диких коз; другие пестрели цветущими деревьями вперемешку с темно-зелеными соснами и серебристыми оливами.
И как-то утром, едва взошло солнце, перед нами возник Лесбос. Бескрайний зеленый остров, увенчанный двумя вершинами, казавшийся целым материком.
– Скоро вы узнаете мою сестру, – без умолку повторял Харакс, облизывая губы, точно Лесбос и два его горных соска обещали пиршество.
Наша флотилия вошла в порт Митилены на южной оконечности острова, в объятья приветливой земли, обрамленной вдали мягкой волной холмов. Харакс выскочил на причал, заторопился от рыбака к носильщику, от зеваки к прохожему, от моряка к торговцу, стискивая каждого в объятьях и осыпая шумными, восторженными возгласами. Он уже не знал, куда деваться, когда отовсюду набежали островитяне, радуясь его возвращению.
Затем он старательно выгрузил товары, забрал кое-что для подарков, и мы в сопровождении ослов отправились к расположенной недалеко от моря деревне Эресос, где жили его близкие.
На пороге дома нас встретила женщина.
– Вот моя сестра.
Чего я ждал? Харакс столько о ней твердил, что я вообразил ее рослой и представительной. Но она была маленькой. Он на все лады расхваливал ее красоту, но передо мной стояла женщина самой заурядной внешности, пусть и не лишенная прелести, однако обещанного великолепия в ней не было. Славословия ее исключительному могуществу и влиянию никак не вязались с бесхитростной улыбкой, осветившей ее лицо.
Она радушно нас приняла. Меня гирляндой окутал ее теплый, солнечный голос, и, может, причиной тому была оживленная фразировка ее речи, гибкая и близкая к танцу, а может, и дружеский тон. Вдруг мы с Нурой ощутили себя самыми важными персонами на свете.
Она пригласила нас в круг деревьев, где были расставлены кресла. Три девушки поднесли нам напитки, лимонад, анисовую воду, и завязалась непринужденная беседа. Нам было хорошо под тамарисками, розовые хлопья которых процеживали солнечный свет, не преграждая ему путь и не слишком его остужая.
Пусть мы и не все улавливали в потоке греческого языка, однако владели им довольно, чтобы понимать сестру Харакса, отвечать ей и ценить тонкость ее формулировок, всегда искрящихся находками.
Наслаждаясь возвращением на твердую почву, я внимательно следил за хозяйкой дома.
Ей было хорошо за тридцать, но она излучала свежесть. Ее чудесные рыжие волосы были усыпаны фиолетовыми цветами и пенились над ее чистым, высоким лбом. Прямой нос, красиво очерченный рот, затененные длинными ресницами глаза – поначалу они показались мне ничем не примечательными, но в них таился ее взгляд, пленительная смесь насыщенности и отрешенности. Легкая полнота сладостно округляла ее силуэт, не утяжеляя его, но придавая любому его ракурсу обаяние и нежность. Эта черта говорила о ее чувственности, жизнелюбии, гурманстве и единении с чарующим пейзажем, щедро одарявшим фруктами, цветами, виноградниками и птицами. Гладкой и упругой шелковистой кожей сияли и ее золотистые голени, и прекрасная грудь, свободная от всяких пут и ясно угадываемая под легким платьем.
Наша беседа замерла, покинув свое прежнее русло. Девушки предложили нам дивных яблок, и я заметил, что вдоль тамарисков, оплетая их стволы и ветви, цветут розы; от них шел чарующий аромат.
Мы и заметить не успели, как сестра Харакса гостеприимно устроила нам на Лесбосе жилье и определила подробности нашего пребывания. Не слушая смущенных протестов, она отдала нам в распоряжение дом, соседний с фамильной оливковой рощей, обещала объявить во всеуслышание о моих врачебных навыках и перечислила ближайшие празднества – процессии, балы, состязания в танцах, пении и поэзии, загодя пригласив нас к участию во всех развлечениях.
Харакс, обычно крикливый и болтливый, присмирел и внимал сестре, как ребенок, лишь блестя глазами и согласно кивая. Рядом с сестрой этот неуравновешенный здоровяк превращался в десятилетнего мальчишку. К нам присоединились младшие братья с женами. Уже вечерело, когда Харакс попросил сестру спеть. Девушки принесли ей лиру. Я заметил, какие у нашей хозяйки крепкие пальцы – мозолистые, с надежной защитой, позволявшей им часы напролет, не кровоточа, извлекать звуки из струн; глядя на эти закаленные трудами руки, я с тоской вспомнил свою египетскую возлюбленную Мерет. В бледно-алой тени тамарисков поднялся мелодичный шепот:
Я жажду и горю.Снова Эрот жестокосердыйНежно и горько меня терзает,Неуловимо в меня проник.Снова Эрот крушит мое сердце,Подобно шквалу, тому, что с небаОбрушил на кроны слепую ярость.Ты пришел не напрасно,Я тебя ждала.Ты зажег в моем сердце огонь,Он жарко горит.Я не знаю, что делать мне,В груди живут две души.Я не знаю, что меня, одержимую,От гибели бережет,От заросших лотосом берегов.Ты меня забыл[2].
Перебирая струны лиры, наша хозяйка расшевелила и струны моей души. Ее низкий приглушенный голос сливался с текучими арпеджио, она пела не о чьей-то любви, а о любви вообще, будя во мне всполохи воспоминаний; она объединяла их именем Эрота, этого божества, чьи визиты мы так ценим. Никогда прежде я не слышал столь безыскусных слов, тревожащих знакомые, но до сих пор не высказанные чувства. Обернувшись к Нуре, я увидел, что и она испытывает то же смятение. Нас глубоко тронули эти короткие стихи. Они не только напомнили нам сокровенные мгновения нашей жизни, но и показали, что в самой глубине все люди схожи. Говоря о себе, наша хозяйка говорила и обо мне, и о нас всех. Ее поэзия ткала неожиданные связи, создавая особое братство слушателей.
Звуки умолкли, и мы тотчас присоединились к шумному хору собратьев, которые требовали новой песни.
Богу равным кажется мне по счастьюЧеловек, который так близко-близкоПред тобой сидит, твой звучащий нежноСлушает голосИ прелестный смех. У меня при этомПерестало сразу бы сердце биться:Лишь тебя увижу, уж я не в силахВымолвить слова.Но немеет тотчас язык, под кожейБыстро легкий жар пробегает, смотрят,Ничего не видя, глаза, в ушах же —Звон непрерывный[3].
Удивительно! Эти любовные жалобы хотелось слушать вновь и вновь. Сколько счастья в этой боли! Сестра Харакса так сумела выразить любовную тоску и томление, что хотелось тотчас заболеть этим недугом. Ее стенания превращались в хвалебную песнь, рыдания становились восторгом.
Харакс, заметив мои эмоции, наклонился ко мне и шепнул:
– Теперь ты познакомился с моей сестрой.
Так произошла моя встреча с поэтессой Сапфо.
* * *
Меня всегда пленяла дерзость, особенно женская. Бесстыдство женщин вопреки условностям, отвага их независимого образа мыслей и действия, утверждение не связанной путами свободы добавляют женским чарам особый блеск. Я сразу почувствовал опасность, которая крылась для меня в Сапфо: она была той же породы, что и Нура. Она не могла соперничать с моей бессмертной супругой, однако достигла совершенства, ведь свободный и естественный гений обращает заурядную внешность в прекрасную. В общем, я рисковал поддаться этим чарам и влюбиться без памяти.
Я решил остерегаться, но не ее, а себя. Задача представлялась еще менее выполнимой, когда я узнал, насколько решительно та, что будила во мне желание, отстаивала свою независимость. Хотя Сапфо была замужем и имела дочь Клеиду, однако поступала, как ей заблагорассудится. Ее муж Керкил, родом с Андроса, тоже человек состоятельный, отступился от убеждения, что их официальный союз дает ему право распоряжаться самой Сапфо. Размолвки между ними не было, но жил Керкил по большей части в их отдаленном имении на другой оконечности острова. Когда мы встретились, у Сапфо был бурный роман с красавцем Фаоном цвета корицы, которого мне довелось увидать; в его грациозности угадывалось что-то женское.
Мы с Нурой перебрались в Соловьиный дом, прозванный так в честь невидимых пташек, которые распевали на все голоса в окрестной рощице. Они насыщали нас подлинным звуковым пиршеством, заливаясь вокруг нашего чистого и светлого приюта и составляя главную его прелесть. В дальней округе сочилась лишь примитивная синичья капель, а у нас соловьи закатывали настоящие концерты. Обычно эти музыканты целыми днями отмалчивались и только в сумерках приступали к своим вокализам, выпевая неожиданные серенады; а порой их голос набирал силу, невероятную для птички размером в два мизинца, и тогда заполнял всю округу. К луне, как дар небесам, поднимались каскады серебряных нот; в недрах тьмы распускались легкие трели и, мерцая, наполняли ночь животворной гармонией, соединяли землю со звездами. Они выходили за пределы простого щебета и взмывали к высотам экспрессии, выводя такие коленца, будто им ведомы тайники человеческой души. Вечерами я лежал под мерцающим сводом, и мне мнилось, что это дар Сапфо, или даже так: поэтесса направила ко мне своих крылатых посланцев, чтобы я неотрывно думал о ней. Моим сердцем овладевали ее чарующие стихи, печальные и в то же время веселые, неизменно бурлящие, и кровь в моих жилах ускоряла бег.
Эти служители Сапфо досаждали мне и тем, что я почти не мог их углядеть. Их фигурки терялись в листве, а красновато-коричневое оперение с золотистыми проблесками гасло в нарождающихся сумерках.
Изо дня в день я боролся с колдовской властью Сапфо. Эта женщина манила меня как магнит. К счастью, Нура вскоре сдружилась с ней. Отчасти я был рад, видя, что они беседуют часами напролет, и спокойно отходил в сторону. Я мог заняться моими новыми пациентами – правда, немногочисленными – и исследованием целебных свойств местных растений, в частности фисташковых деревьев. Одно из них, мастиковое дерево, давало густую смолу, которая проявляла антисептические свойства. Другое дерево, терпентинное, больше культивируемое на соседнем острове Хиос, особенно привлекло мое внимание. Его очень душистая, белая с прозеленью смола славилась тем, что с добавлением меда смягчала кашель и чистила гортань. Она также входила, наряду со множеством других растений и сушеной ящерицей, в состав знаменитого греческого противоядия. Я же исследовал ее отдельно, следуя заповедям своего наставника Тибора, который к смесям относился с опаской.
– В любую минуту я могу оказаться в изгнании.
Сапфо тут же объяснила нам с Нурой, в чем дело. Постигая общественное устройство Лесбоса, его политическую организацию, мы стали понимать, что тревожит нашу подругу.
На острове правил тиран, что не было исключением, поскольку всем греческим городам-государствам этот режим был знаком. Убив предшественника, Мирсил сосредоточил в своих руках абсолютную власть. Согласно традиции, он опирался на некоторые кланы, покровительствуя им. Чем определялась законность его власти? Силой. А как иначе? В слове «тиран» в ту эпоху не было осуждения: сама по себе тирания не считалась ни плохой, ни хорошей, но различали хороших тиранов и плохих. Мирсил был из худших. Ему были свойственны произвол и злоупотребления, законы он менял со скоростью ветров, обдувавших архипелаг. Никто не был застрахован от неправедного ареста, от пристрастного суда, от конфискации имущества.
Семья Сапфо, издавна богатая и влиятельная, оказалась в относительной безопасности, постепенно наладив сотрудничество и даже заведя дружбу с некоторыми видными семействами. Если бы Мирсил покусился на ее благоденствие, он рисковал бы лишиться необходимой поддержки сильных кланов. А потому он позволял себе лишь мелкие пакости, не слишком ощутимые, просто чтобы напомнить, кто тут главный.
Господство тирана не мешало Сапфо при всякой возможности критиковать его, и все же она опасалась его мести. А потому постоянно боялась, что ей придется покинуть остров. Покинуть и остаться в живых. С одной стороны, Сапфо обожала жизнь, с другой – сознавала, что тиран не решится ее казнить.
Но изгнание Сапфо понимала несколько иначе. Она очень остро ощущала мимолетность бытия. «Если бы смерть была благом, боги не избрали бы бессмертия». Она ощущала хрупкость и эфемерность жизни, которую неотступно подстерегает смерть. «Тот, кто прекрасен, прекрасным останется лишь на мгновенье». В восемнадцать лет она написала стихотворение о старости.
Иссушили годы мое тело,Убелили черные косы,Ноги меня уж не держат.А сердцем моим владеет солнце,Сердцем моим красота владеет,Меня пленяет юности цвет.Когда б мое лоно еще моглоЖизнь породить! Когда б молокоМогло напитать мою грудь,Поискала бы я нового мужа.Но годы меня согнули,Старость сморщинила кожу,Эрот от меня отвернулсяИ бежит за юностью вслед.
Мирсил был отравой острова Лесбос, Сапфо была от нее противоядием. Тиран истреблял жизнь, называя это управлением, Сапфо ее прославляла. Она воспевала упоение жизнью, триумф желания, притяжение всего живого, доступное всякому домашнее счастье. Она оживляла остров и стихами, и деяниями, организуя празднества, обучая юных девушек танцам, пению, плетению цветочных венков и шитью нарядных одежд. Ее двери всегда были открыты для любви, и она никогда не избегала удовольствий. В ней не было и намека на слабость, но не было и чрезмерности, при всей широте ее натуры. Ведь недавно она дала отставку юному Фаону, мягко посоветовав ему найти возлюбленную помоложе.
– Ты меня избегаешь? – удивилась однажды она, когда после отменного завтрака в нашем тесном кругу я с ней прогуливался по саду, за которым тянулись виноградники.
Я побледнел:
– Нет.
– Но ты будто сторонишься меня… Нура сказала, что это на тебя не похоже. Я с ней провожу немало времени, но мне хотелось бы видеть почаще и тебя. Чего ты боишься? Меня?
– О, ни в коем случае. Я… тут осваиваюсь, пытаюсь найти точки опоры.
– А разве есть другие точки опоры, кроме простой радости жизни? – воскликнула она и обвила мою шею руками.
Я замер. Она была так близко. Я ощутил жар ее тела, тяжелую манящую грудь, вдохнул аромат, текший от роскошных рыжих волос, увитых фиалками. Одна часть меня желала продолжить это объятие и слиться с Сапфо, другая противилась. Вторая одержала верх, я неловко и сконфуженно отстранился:
– Я… я… я этого не могу.
Она склонила голову, не отводя от меня глаз:
– Из-за Нуры?
– Если я поддамся своему желанию, Сапфо, я не смогу любить тебя слегка – я буду тебя любить слишком сильно.
Она рассмеялась, сверкнув зубками:
– Мне по сердцу твои слова.
Она снова ко мне прильнула, я почувствовал, что моя судьба повисла на волоске и мне того и гляди придется бежать с Лесбоса; дабы окончательно расставить точки над i, я со всех ног кинулся прочь.
Сапфо доказала свое исключительное благородство: ее отношение ко мне ничуть не стало суровей, она проявляла то же радушие, что и прежде. Я было подумал, что опасность миновала. Какая наивность! Отказ не означает освобождения. Чувственное богатство Сапфо, излучение ее естества – аромат, пламя волос, доброжелательная тонкость ума – все это преследовало меня еще сильнее после того, как я ускользнул от ее объятий в саду за виноградниками.
Сапфо часто затевала фестивали, праздники и религиозные церемонии и к участию в них приглашала аэдов с окрестных островов или материковой Греции. Хотя жителям Лесбоса нравились эпиталамы, свадебные песни ее сочинения, она полагала, что ее соседям следует познакомиться и с другими талантами; она отовсюду привлекала артистов и вознаграждала их участие. Аэды стекались из разных городов и деревень, декламировали эпические тексты и героические повествования. У этих поэтов-музыкантов, способных пропеть шестнадцать тысяч стихов «Илиады» и двенадцать тысяч стихов «Одиссеи», память была исключительная, и к тому же они одаривали своих постоянных слушателей важнейшей памятью: объединенной. В те времена лишь немногие умели читать и писать, зато уши и любопытство были у всех, поэтому стихи передавались из уст в уста. Но аэды приносили и большее: они объединяли жителей разных уголков Греции, распространяя вымыслы, размышления и поступки, создававшие духовный цемент. Так, «Илиада», описывая Троянскую войну, позволяла островитянам ощутить сродство с аттическим селянином или пелопоннесским воином. Ахилл, Агамемнон, Елена, оба Аякса становились предками каждого слушателя; они создавали смыслы, служили точкой отсчета – отважный воитель Ахилл мог заплакать, мужественность не исключала слез. Ну а Одиссей, этот вождь, нежно любящий супругу и вовсе не спешащий вернуться, воплощал образец грека, находчивого и изворотливого, а при случае лживого, бродягу, но устремленного к своей земле, верного Пенелопе, но небезучастного к чарам Цирцеи и Калипсо, – в общем, парадоксальный характер, в образе которого каждый находил свой идеал.
Появление одного из аэдов особенно поразило меня. Он был высоким и худым, даже иссушенным, и, когда он обращал к нам обветренное загорелое лицо, его клочковатая борода напоминала опаленные солнцем колючие листья чертополоха. Глазные яблоки были сплошь залиты молочной белизной, без намека на радужку. Он родился слепым. Но, едва запев, он воскрешал все цвета радуги. Мне думалось, что из глубин его сознания образы устремлялись к глазным орбитам, но, не в силах в них проникнуть, решались спуститься вниз, обратиться в звуки гортани и выйти наружу музыкой сильного грудного голоса. Этот слепец разворачивал перед нами картины, он был гением зрительных образов и представлял себе все, чего сам никогда не видел: оружие, пейзажи, одежду, выкованный Гефестом Ахиллов щит. Он умолкал, а тишина еще хранила отзвуки повествования. Что-то вернулось к жизни и не спешило угаснуть. В воздухе вибрировали возрожденные древние миры, а вечерний бриз приносил дыхание и мечты героев. Витал аромат бессмертия. И когда аэд уходил, он уже был не актером или певцом, а скорее хранителем, бережно уносившим драгоценность, спрятанную за ставнями своих незрячих глаз.
– Расскажи мне про этого Гомера, – попросил я Сапфо.
– Ах, как я его люблю! – воскликнула Сапфо. – Обожаю этого Гомера. Но никто о нем ничего толком не знает.
– Неужели? А мне сказали, что он родом с соседнего острова, Хиоса.
– Да! А еще из Коринфа! Из Смирны! Из Кимы! Из Колофона! Все эти города оспаривают честь назваться его родиной. И они не лгут. Я уверена, что все они абсолютно правы: Гомер родился не однажды и в разных местах.
– Я не понимаю.
– Гомеры множатся. Стихи подлинные, но единственного автора нет. Спокон веку аэды берут на себя труд собирать и передавать эпопеи в стихах. Когда ты лучше узнаешь песни «Илиады» и «Одиссеи», то заметишь, что обороты речи повторяются, создавая иллюзию непрерывности, позволяя памяти передавать эстафету. К тому же эпизоды не так уж связаны внутренне – они, скорее, состыкованы. Точка зрения меняется. Такой недостаток цельности попахивает коллективным трудом. Но только, пожалуйста, ни слова об этом вслух. Этого никогда не обсуждаем даже мы, поэты. Люди полагают, что за этим творением стоит единственный создатель, они кричат аэдам: «Спойте нам Гомера!» В давние времена никто на сей счет не заблуждался. Но с течением веков все изменилось: успех рождает легковерных.
По контрасту я начал понимать, в чем Сапфо была новатором. Гомер, а потом Гесиод устраняли себя из повествований, сразу вручая слово музам: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса…» – запевал один; «Музы Пиерии, вас, светлых чад олимпийца Зевеса…» – подхватывал другой
[4]. Все они представлялись посланцами божеств, а Сапфо осмеливалась говорить «я». С неслыханной доселе отвагой она говорила о себе и о мире, как она его видит. Ее неповторимый голос был напрямую связан с ее неповторимым сознанием. Она изобрела лиризм, этот способ писать от имени своего «я», обращенного ко всем. Сапфо, безумно свободная, безумно влюбленная, оказалась и безумно оригинальной. И вот за этим столом, где я пишу мемуары две тысячи шестьсот лет спустя, я задаюсь вопросом, не следует ли считать Сапфо пчелой-разведчицей, которая прокладывает дорогу тем, кого позже будут называть авторами? Да, я убежден: первый писатель в истории человечества был писательницей.
– Женщины только и знают, что ткать да прясть. Но не я! Веретену я предпочитаю тростниковое перо.
Сапфо не собиралась быть ни первооткрывательницей, ни революционеркой – ей хотелось быть просто собой.
Избегать ее мне становилось все труднее. Нура, похоже, учуяла, что со мной что-то не так. Она деликатно за мной наблюдала, уважая мою сдержанность и тягу к уединению. Как бы я осмелился признаться ей, что люблю ту, с которой она отныне проводит целые дни?
Чтобы больше не думать о Сапфо, я решил изнурять свое тело, падать по вечерам в постель изможденным и больше не томиться. Я бегал, плавал, спускался в карьеры голубого мрамора. Тщетно! Изнуряя тело, я достигал состояния физического блаженства, и мечты о Сапфо одолевали меня еще сильнее…
Все толкало меня к ней. Тиран одну за другой вершил несправедливости, сек невинных, устраивал насильственные браки, заточал в тюрьму тех, кто выказывал ему недостаточно почтения, неуклонно повышал пошлины на товары. Помимо грубой силы, он прибегал и к тайным проискам, и нередко случалось, что его оппоненты кончали с жизнью, бросившись со скалы… А Сапфо казалась мне противоядием от этого гнусного режима: она непрестанно молила Афродиту, чтобы та даровала ей любовь и ее чувства не угасли втуне. Наслаждаясь настоящим, она устроила рай посреди ада. Удовольствия против политики. Личное против публичного. Желание против порядка. Ее восхваление сладострастия вдруг стало мудростью и даже добродетелью. Счастье жить становилось смыслом жизни.
Пришел день, который всем казался праздником, а для меня обернулся несчастьем.
Но начался он хорошо… Я проснулся на заре, вышел из спящего дома, обогнул дремлющую деревню и стал петлять по тропинкам, наслаждаясь уже привычной радостью, которую дарил остров: всякий раз, когда мой взор устремлялся к морю, мне казалось, что я на своем месте, что я защищен. Часа два пролазав по склонам, заросшим виноградниками, я сел отдохнуть на краю давильни. Надо мной простиралась синева, я размяк и растворился в беспечности. Когда меня коснулись лучи закатного солнца, я очнулся и пошел к деревне; готовясь к ночной охоте, тощие кошки точили когти о стволы зизифусов, из красноватых плодов которых ребятня мастерила ожерелья. На купальне девочки свивали к свадьбе венки; в традиционные, из лавра и роз, они вплетали душистые травы – мяту, кервель, майоран, шафран и анис. Особый венок, царский, украшенный фиалками, предназначался Сапфо. Этот остров не был похож на другие, он не был перевалочным пунктом между материковой Грецией и морем, не был окраиной. Он казался центром мира. А разве сердце мироздания билось не там, где была Сапфо?
Застрекотали цикады, их концерт становился все безумнее и отчаянней. Селяне, по случаю праздника в разноцветных одеждах, собирались в группы, музыканты настраивали инструменты, выдвигали столы, обильно уставленные кушаньями, кувшинами с соком и вином, разбавленным водой. Гостей охватило веселье, а я затосковал. Уныние держало меня в стороне от всеобщего ликования, и завистливое чувство внушало мне неприязнь. Адресатами моей ревности были не только мужчины, танцевавшие с Сапфо, женщины, певшие с ней, и Нура, непрестанно с ней шептавшаяся, – нет, она обрастала стеной великой ревности, и я уже презирал всякое веселье, а всякий возглас или вздох удовольствия, даже самый невинный, ощущал оскорблением в свой адрес и даже ударом в спину. Я был несчастнейшим из смертных. То Нура, то Сапфо махали мне рукой, приглашая в свой кортеж, их босые ноги мяли нежную траву, но их жесты казались мне свидетельством жалости, а не знаками желания. Я все дальше уходил в сторону и наконец добрался до нашего жилища.
Я надеялся, что там моя горечь утихнет, когда сумерки приглушат свет. Но вот в дом проникла ночь, и он показался мне ледяной пустыней. Я остро ощутил отсутствие Нуры, которая, судя по всему, продолжала отчаянно веселиться. Я понял, что ночью она не вернется спать, как обычно и случалось во время вечерних балов, лег на постель и разразился рыданиями.
Этот неоправданный срыв меня доконал, еще усугубив мою тоску.
На террасе возник силуэт. Я узнал Алкея, племянника Сапфо, меланхолического красавца с подведенными глазами и тщательно уложенными волосами.
– Это тебе, – сказал он, протягивая запечатанный папирус. – А я возвращаюсь на праздник.
И тут же исчез.
Я развернул послание и вышел из дому, на свет полной луны, спеша его прочесть.
Приди. Я хочу тебя. Во мне горит огонь, он искрится от желания, которое ты зажег. Сапфо.
Я не медлил ни минуты. Мигом омылся и радостно устремился по дороге, которую не раз проходил с тяжелым сердцем. Судьба рассудила, что так тому и быть. Дальнейшее не зависело от моей воли. Долой сомнения!
У виллы меня ожидала служанка с факелом. Она тотчас провела меня на террасу, с которой был вход в спальню Сапфо, объявила о моем прибытии и удалилась. Мерцание двух свечей слабо освещало темно-синий перламутр стен.
– Подойди, – прозвучал голос Сапфо из глубины комнаты.
Я шел медленно – и оттого, что почти ничего не видел, и для того, чтобы насладиться полнотой мгновения.
– Я устала ждать, – поторопила она, и от ее бархатного голоса меня бросило в дрожь.
Подойдя к изножью постели, я увидел среди подушек сплетение теней. Не поверив глазам, я наклонился поближе.
Из темноты выпростались две руки и схватили меня за правое плечо.
– Иди же, – шепнула Сапфо.
С другой стороны появились еще две руки и поймали мое левое плечо.
– Иди к нам, Ноам, мы так давно тебя ждали.
Не успел я толком понять, что происходит, как Сапфо и Нура уже обвили меня с двух сторон. Две мои возлюбленные – одну я любил всегда, другую жаждал последние месяцы, – обнаженные, ждали меня в постели.
* * *
Пьяный не может наблюдать со стороны за своим опьянением, он находится внутри, не осознавая его. То же было и со мной внутри нашего трио. Как мне было не расцвести между этими двумя женщинами? Как воспротивиться двойной нежности? Как отказаться от такого дара? Я желал их обеих, я любил их обеих.
Я никогда не ощущал себя столь привлекательным, как теперь, между этими двумя, которые приняли меня в свой союз, но могли бы обойтись и без меня. Я чувствовал себя упоительно другим, даже чужаком. Обретение места в этой строго женской вселенной составило для меня новое удовольствие. Отважусь ли признаться? Когда мы были вдвоем, мне казалось, что женское начало мне подчинено; в этом трио я сам подчинялся женскому началу. Я был посторонним, избранником, дорогим гостем. Геометрия наших чувств развилась. До сих пор мы с Нурой составляли чету. Теперь эта чета поблекла, зато явился другой союз, Нуры и Сапфо, а я оказался приглашенным. Взаимное желание стало тройственным.
Тройственный союз обнаружил преимущество: он освободил нас от ревности. Прийти к равновесию можно, лишь отказавшись от слежки, подглядывания, зависти и подсчетов того, сколько времени проводят двое с глазу на глаз. Трио вынуждает преодолеть чувство обладания и развить в себе чувство соучастия. Сапфо ничего не скрывала; по ее словам, Эрот внушал всевозможные типы поведения, а значит, и оправдывал их; коль скоро он нас соединил, нам не следует стыдиться: Сапфо предала наше трио широкой огласке. Меня поражало, как непринужденно и отважно она шла новым путем. Я ни на миг не забывал, что нарушаю норму, и такое отклонение сообщало моему счастью тревожность, но эта волшебница любви не боялась никого и ничего, она просто жила, как ей хотелось.
Глядя на нее, я стал лучше понимать жителей острова, их нравы. Греки во всем были политеистами. Они почитали многих богов и богинь, отсюда проистекала их терпимость – они допускали разные виды чувственности. По примеру капризного бриза желание, эта пыльца, разносимая дыханием весны, выделывало кульбиты, закручивалось штопором, летело по ветру, приземлялось тут, взмывало вверх, садилось там. Живость. Гибкость. Легкость. Сексуальность зарождалась не в интимной близости двоих, а по воле случая. Сегодня ты мог прильнуть к женщине, назавтра – к мужчине, и такое положение дел не определяло личность, в противоположность тому, что будет происходить в последующие века
[5].
Никогда я так не наслаждался женственностью, как в то время на Лесбосе, среди сильных и решительных женщин, превращавших жизнь в буйный, беспутный и веселый праздник. К тому же на этом острове богиню Геру почитали больше, чем Зевса; ее неизменный атрибут, павлин, украшал здешние сады; она ослепила прорицателя Тиресия за то, что он открыл Зевсу, что женщины при соитии получают в девять раз больше удовольствия, чем мужчины; она, не имея ни любовниц, ни любовников, воплощала могущество и милосердие. Чтили здесь и непоседливую охотницу Артемиду, богиню дикой природы и помощницу в родах, чтили и Гекату, благосклонную богиню плодородия, защищавшую моряков и странников.
Однако через несколько месяцев я начал пресыщаться. Поначалу мне нравилось растворяться в чувственных играх, полных ласки и неожиданности, истомы и сладострастия, но прелесть новизны померкла, и эти восторги пробудили прежнее горькое чувство: Нура из меня веревки вьет. Она решает за двоих. Она использует меня, как ей заблагорассудится. Когда-то она против моей воли заточила меня в пирамиду, теперь же заключила меня в другую тюрьму, изысканную, чудесную, восхитительную и нежную, но то были замкнутые отношения, правила которых устанавливала она сама.
Мое так называемое блаженство пошло трещинами. К такому ли я стремился? Подобное и представить было невозможно. Зачем мне все это? Если бы меня спросили, чего я хочу, я ответил бы, что скучаю по любовным отношениям двоих. Однако… никто меня не спрашивал. Ни Нура, ни Сапфо.
Я не столько отдавался нашему трио, сколько предоставлял себя в общее пользование. Чувственная очевидность поначалу скрывала все прочее. Но теперь я стал вглядываться в свои чувства. Любил ли я Сапфо? Она меня завораживала, пленяла, я ею восхищался, но я подозревал, что, если она пресечет нашу связь, я не разрыдаюсь. Любил ли я по-прежнему Нуру? Да, несомненно, но с примесью ненависти! Я испытывал к ней не меньше злости, чем нежности. Имя Нуры уже не означало главную любовь моей жизни – оно стало символом власти. Она управляла моей жизнью. Хоть я к тому и приспосабливался, она никогда со мной ни о чем не советовалась; прекрасно зная мои достоинства и недостатки, учитывала их и направляла меня, куда хотела. Заботилась ли она о моем счастье или о своем? О нашем, ответила бы, конечно, она, если бы я отважился ее спросить.
На самом деле – как я понимаю свое давнишнее состояние сегодня, когда пишу эти строки, – я испытывал отвращение не к Нуре, а к ее власти надо мной, которую я же ей и вручил. Мне следовало бы ненавидеть себя, свою слабость, зависимость, подчинение; но так уж человек устроен, что он очень быстро освобождается от чувства вины, выворачивая свои недостатки наизнанку и приписывая их другим. Вместо того чтобы винить себя за неспособность возразить Нуре, я винил ее за непреклонность.
– Иногда нужно спасаться бегством от того, что любишь.
Так сказал однажды вечером Харакс, когда мы с ним сидели у причала за бутылочкой вина, и его слова пробудили во мне шквал мыслей. Уезжая под предлогом торговли, брат пресекал отношения с сестрой, которую слишком почитал, которая слишком восхищала его и занимала чересчур большое место в его жизни. Я понял, насколько его странствия были важны для поддержания эмоциональной гигиены: из Египта он возвращался мужественным и победоносным, а живя на Лесбосе и беспрекословно соглашаясь с сестрой, становился рохлей. Харакс был соткан из противоречий и вовсе не был примером успеха, и все же он сумел избежать роли всегда послушной комнатной собачки.
Назавтра его корабли отчалили по сияющим морским водам, а мой внутренний судья постановил: «Когда он вернется, я приму решение».
Но оно уже было принято. Следующие дни лишь помогли мне его укоренить. Я уеду. Я хотел освободиться от всяких влияний, стать самим собой – еще не испытанное мною приключение.
Но как это объявить? Решусь ли? Если Нура и Сапфо возмутятся, станут меня умолять отказаться от моей затеи, я, скорее всего, подчинюсь. Умолкну.
Это твердое тайное решение скрасило мои последние недели в компании двух моих возлюбленных. Я отдавался их прихотям, зная, что скоро положу им предел, я превратился в сексуальную игрушку, и мне открылось, что игрушкой быть куда проще, чем личностью.
И вот Харакс вернулся с Крита и сообщил, что завтра уедет снова.
Я закончил приготовления. Помимо растительных бальзамов и медицинских инструментов, я собрал папирусы: «Илиаду», «Одиссею», книги Гесиода – «Теогонию», «Труды и дни» – и стихи Сапфо. А также свои украшения и одежду.
Нура ничего не заметила. Я написал ей записку:
Нура, невозможно любить тебя так, как люблю тебя я. Но эта любовь не приносит мне счастья. Она меня ранит. С давних пор ты ставишь меня в ситуации по своему единоличному выбору. Я покидаю Лесбос. Я сержусь на тебя так же сильно, как и люблю тебя. Сержусь от всей души. Не пытайся меня отыскать, я исчезну. Живи как хочешь и считай, что я умер.
А для Сапфо я не оставил ни строчки. Я ничего не был ей должен. Мы в гармонии дарили друг другу сиюминутную многоликую радость. Мне было не в чем упрекнуть Сапфо и незачем с ней объясняться. Любовь приходит и уходит. Принимает разные обличья.
Рано утром я тихо выскользнул из постели, где мы спали втроем, забежал в сад за спрятанными там вещами, помахал рукой соловьям и бросился в порт.
Когда я, запыхавшись, прибежал к причалу, где стояло судно Харакса, он очень удивился:
– Как?! Ты уезжаешь? Я думал, что ты со своей женой и моей сестрой, вы…
– Конечно, Харакс. Но всему приходит конец. Я стараюсь быть хозяином своей судьбы.
Харакс не нашелся что ответить. В его черепушке заворочались противоречивые идеи, он разинул рот и вытаращил глаза… ему было непросто совладать с охватившим его душевным смятением и подобрать нужные слова. Наконец он очнулся и, не посвящая меня в ход своих мыслей, заключил:
– Я вижу, что теперь ты знаешь мою сестру.
* * *
Неужели это был я? Бороздя бирюзовые воды Коринфского залива, я бежал от Нуры, от той, которую искал из века в век. Какой странный поворот! Я не решался представить себе ее реакцию, когда она обнаружит мое письмо. «Считай, что я умер». Я сожалел об этой фразе – теперь она казалась мне грубостью. Но раз уж мы разлучаемся, стоит ли застревать на этих тонкостях? Иначе не хватит сил достигнуть цели. Я бежал от колдуньи, от сильной женщины, которая рубила сплеча, которой мало было жить самой – она и мужчину вовлекала в задуманную ею жизнь. Назад мне дороги нет. Я отправлялся на встречу с собой.
Харакс высадил меня с моими пожитками на просторный песчаный пляж:
– Оставайся здесь. Но не вздумай лезть в воду, тут полно акул.
Я кивнул. Он указал ввысь – там, высоко над нашими головами, над оливковыми рощами, сосновыми и дубовыми лесами, скалистую гору разрезал пласт тумана или, наоборот, гора протыкала туман.
– Там, наверху, обитель богов. Лишь Аполлон проводит там несколько месяцев в году. Может, он оставит тебе пещеру. Греки не отваживаются туда подниматься, они останавливаются внизу, в храмах святилища.
– Мужчины? Женщины?
– И мужчины, и женщины.
– От женщин я намерен держаться подальше.
Харакс сочувственно ухмыльнулся, давая понять, как он мне сочувствует. А затем вдруг что-то сунул мне в руку:
– Сначала это доставит тебе страдание. Потом тебе будет приятно.
В моей ладони был букетик сухих цветочков; их лепестки еще не утратили прекрасного фиолетового цвета, сразу напомнившего мне о Сапфо.
– Я ношу при себе такой же, – сказал он, будто оправдываясь.
Он махнул своим морякам, и судно отчалило. Над парусами, играя на ветру большими крыльями, парила таинственная одинокая птица.
Так я очутился в Дельфах
[6].
Интермеццо
Ноам положил ручку, отодвинул стул, глубоко вдохнул, раскинул руки и ноги, превратившись в четырехлучевую звезду. Легкое похрустывание суставов, мурашки… и его тело очнулось. Он медленно выдохнул. Когда пишешь, приходит сладостное забвение себя, и пробуждаешься от него с легким недомоганием: выныривая из книги, возвращаешься в свою телесную оболочку, обычную личность и среду так же стремительно, как вернувшийся на землю космонавт вновь обретает вес своего тела.
Он обвел глазами комнату. Бежевые тона. Простая обстановка. Ничего приметного. Стандартный номер среднего отеля XXI века. Его новое жилье? Скорее, убежище. Снова Ноам сбежал; снова Нура зашла слишком далеко; снова ему пришлось от нее отстраниться.
Перед ним лежала раскрытая тетрадь: левая страница была испещрена записями, правая была пуста и ждала продолжения.
Он зашагал по комнате. Спустя две с половиной тысячи лет его взволновало то, что ему сейчас открылось. Его потрясло воссоздание далекой эпохи. Его охватили сожаления, и он уже не знал, оправдывает ли того Ноама, который покинул рай Лесбоса, этой драгоценности, затерявшейся в темно-синем ларце морского простора, заодно отбросив и другую ценность – их любовное трио с Сапфо и Нурой. Безжалостная ностальгия пробудила в нем восхитительные ощущения: бархатистость кожи, изгиб бедра, эта женская плоть, которую он так любит ласкать, лавина перепутанных на ложе волос всех троих, сладкая дремота после любовных восторгов, благоуханный храм их постели, пристанища необузданности и духовной утонченности, где не было места ни мелочным счетам, ни ревности. Ноам злился на себя за то, что считал, будто Сапфо повелевает Нурой, сделала его супругу просто элементом экспериментального любовного уравнения, – а ведь эта женщина была истинным воплощением любви, воплощает ее и теперь благодаря своим спасенным от небытия стихам, которые сокровенно разговаривают с людьми и сегодня. Какой же он болван!
Правда, он знает, что чувство, возрожденное процессом письма, далеко от пережитого в тот давний миг. Но какое истинно? Давнишнее или переосмысленное сквозь толщу времени?
Ноам зашел в ванную; зеленые таблички призывали посетителей беречь планету, экономить воду и полотенца. Прижимистость хозяев нашла экологическое оправдание.
Ноам уставился в зеркало над умывальником, готовый и похвалить себя, и отругать. Ища объяснение ситуации, он нередко обращался к своему отражению. Может, он напрасно во все времена стремился скрыться от непостижимой чаровницы Нуры? Он улыбнулся: именно ее непостижимость его и чарует. Его привязанность объяснялась не только красотой избранницы, не только ее достоинствами и недостатками, но и неодолимой тягой к тайне. С их первой встречи он ищет, убегает и возвращается к этой живой загадке. Среди необъяснимых явлений мироздания есть и Нура; за все протекшие тысячелетия он приблизился к ее разгадке не больше, чем к разгадке тайн небесных светил и Сотворения мира.
Нура живет со Свеном, шведским экологическим активистом, красивым, самоуверенным, который всегда чувствует себя комфортно. Их пятнадцатилетняя дочь, Бритта Торенсен, сделалась мировой иконой борцов за экологию, символом этого движения для всех, особенно для молодежи. Но мало того что Ноаму непостижима привлекательность Свена в глазах Нуры – он еще и сомневается в Нурином материнстве, потому что до сих пор Нуре не удавалось родить ребенка. Встретившись теперь, Ноам и Нура намеренно обходят некоторые темы, считая, что примирение важнее исчерпывающего объяснения.
И все же Нура снова перешла границу. Между ними была договоренность, что она будет избегать Дерека – он всегда преследовал ее и мог руками посредников до нее добраться, – а она появляется на калифорнийском благотворительном банкете перед глазами многотысячных зрителей, торчащих в соцсетях.
Когда Ноам увидел ее на экране, его будто пнули, и он тотчас покинул арендованный им в Лос-Анджелесе лофт. Он мигом снялся с места, даже не пытаясь разузнать больше. Другой на его месте помчался бы на окраину огромного города, в жалкие дешевые пригороды с убогой инфраструктурой; в богатейшем государстве попадаются столь нищие кварталы, каких не встретишь и в бедных странах. Ноам поступил иначе. Во всяком случае, ни Нуре, ни Свену, ни Дереку не пришло бы в голову шнырять в таких местах.
Его телефон зазвонил. Ноам и забыл о его существовании. Он еще не вполне свыкся с этим миром, нашпигованным техникой, он еще не сознавал, в отличие от большинства современников, постоянной связи со своим мобильником, и не всегда помнил, куда его сунул.
Он обернулся. Телефон заряжался на полке над умывальником, на нем высветился Нурин номер.
Значит, волнуется…
Ноам ощутил двойную радость: она беспокоится и он ей не ответит. Из-за Нуриной импульсивности возникает много проблем. Ей хочется действовать, она поступает стихийно и рискованно. Ноам чувствовал, что в этом бурном существе, дрожащем от гнева, рвущемся в бой, заключено слишком много энергии, требовательности и сил, которые конфликтуют с тем, чего хочется в этот момент ему.
Телефон затих, Ноам бросил последний взгляд в зеркало, из которого на него глянула тоскливая физиономия. Он отвернулся.
Если он и не принял первого звонка, перед вторым ему не устоять. И он знал, что его исчезновение ничего не решит. Бегство натягивает и напрягает связи, а не отменяет их.
Он отошел от зеркала, чтобы окунуться в другое свое отражение, прежнее, оживавшее на тетрадных листах.
Надо вернуться к записям. Продолжить историю.
2
Греция была лишь звуком. Всего лишь шепотом.
Приткнувшись на склоне Парнаса, я смутно улавливал ее далекую жизнь, слыша песнопения, доносившиеся от священного пути, которым следовали процессии, и видя по обочинам дорог воздвигнутые по обету памятники.