Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Возмездие совершилось! — произнес дон Салюстиано, и надломленный страшным горем, упал без чувств на бездыханное тело сына.

Следователь и Торрибио, как обезумевшие, выбежали из дома, гонимые безотчетным ужасом, как будто их преследовала сама Немезида. Торрибио, не сказал ни слова, вскочил на своего коня и во весь опор помчался вон из города.

Вскоре после заката солнца Хуан Мигель проснулся.

— Дети, вы здесь? — спросил он.

— Да, отец, мы все подле тебя!

— Отлично, я не хочу, чтобы вы отходили от меня. — Затем, как бы про себя, он тихо добавил: — Увы! Неужели же придется умереть без моей бедной Хуаниты?

— Я здесь, Хуан Мигель! — сказала бедная женщина, захлебываясь в рыданиях, которые она тщетно старалась подавить, и, опустясь на колени подле ложа умирающего мужа, сжала его руки в своих, обливая их горькими слезами.

— Добрая и святая женщина, верная подруга моей жизни, ты здесь, подле меня! — растроганным голосом произнес умирающий. — Боже! Благодарю тебя, что ты привел мне умереть окруженным всеми моими дорогими и близкими!..

— Ты не умрешь! Нет, нет, ты не умрешь! — рыдая, воскликнула Хуанита.

Слабая улыбка скользнула по лицу больного.

— Будь мужественна, дорогая Хуана, для меня смерть нисколько не страшна; ведь рано или поздно этот час должен был настать, но мы свидимся с тобой там, где нет ни смерти, ни разлуки! Покорись воле Божией и прими ее покорно! Бог все делает ко благу нашему: теперь Он призывает меня к себе, и я должен безропотно и покорно повиноваться Ему.

— Боже мой! Боже мой! — воскликнула несчастная женщина.

— Да, призывай Его святое имя! — продолжал умирающий. — Он даст тебе силу мужественно перенести горе! Бог милосерд и справедлив. Он мне позволил умереть, не простившись со всеми вами — одинокому, в диком лесу.

Наступило короткое молчание, прерываемое лишь подавленными рыданиями жены и сыновей больного.

Затем Торрибио осторожно приподнял раненого и сказал Хуаните, вручив ей стакан с каким-то питьем:

— Дорогая мама, дайте отцу выпить это лекарство!

— Ах, да, да! — радостно воскликнула бедная женщина, — Мы спасем его! Не правда ли, сын мой? Ты спасешь его?

Молодой человек молча опустил голову, подавляя тяжелый вздох. Раненый выпил предложенное ему питье; легкий румянец залил на мгновение его лицо; глаза разгорелись; он вдруг почувствовал себя сильнее и бодрее.

— Пепе, — сказал он, — отведи мать немного в сторону, туда к сторожевому костру!

— Ты удаляешь меня от себя? — испуганно прошептала бедная женщина. — Дорогой мой, прошу тебя, позволь мне остаться, я не пророню ни слова и постараюсь не плакать!

— Скоро я снова позову тебя, дорогая моя, а теперь иди, мне надо сказать Торрибио нечто такое, что один он должен слышать!

Донья Хуана приникла долгим нежным поцелуем к руке мужа и послушно вышла из шалаша, опираясь на плечо сына.

— Мы теперь одни? Никто нас не услышит? — проговорил раненый, обращаясь к дону Торрибио.

— Никто!

— Хорошо! Теперь скажи мне правду, мне необходимо знать, сколько часов мне еще остается жить?

— Отец, если Бог не захочет сделать чуда, о котором я молю Его, то с восходом солнца… — молодой человек не договорил и зарыдал, закрыв лицо руками.

— Полно, Торрибио, будь мужчиной: надо мириться с неизбежным! До восхода солнца времени еще много, Бог по неизреченному милосердию Своему дал мне гораздо больше времени приготовиться к смерти, чем я полагал: я успею сказать тебе все, что ты должен узнать!

— Что вы хотите сказать мне, отец мой?

— Сядь здесь подле меня и слушай: то, что я имею сказать тебе, несравненно важнее, чем ты полагаешь; я хочу сказать тебе о твоей семье.

— У меня нет другой семьи, кроме вас, матери и брата Пепе! — воскликнул молодой человек, — Какое мне дело до той семьи, которая отвергла меня, пыталась извести меня, бросив на съедение хищным зверям?! Не говорите мне об этом, я не хочу ничего знать!

— Нет, сын мой, я должен сказать тебе все; этого требует от меня мой долг и моя совесть. Выслушав меня, ты волен поступать, как хочешь, но ты должен узнать все, что мне о том известно; ты должен выслушать меня до конца. Я этого хочу, слышишь ли ты?

— Да, отец, если вы того требуете, — говорите, я буду слушать с величайшим вниманием. Но только знайте, что у меня никогда не будет другой семьи, кроме нашей.

— Пусть так, я не ставлю тебе никаких условий и ничего не требую от тебя! — С минуту старик как будто собирался с мыслями, затем начал:

— Ты помнишь, сын мой, как я нашел тебя под деревом в темном лесу, где тебе грозила неизбежная смерть?

— Я помню, отец мой, и не проходит дня, чтобы я не благословлял вас от всего сердца!

Александр Абрамов, Сергей Абрамов

— Не в благодарности дело, Господь сторицей воздал мне за ту милость, которую Он помог мне сделать для тебя, тем, что дал мне в тебе такого сына: я счастлив и горжусь тобой. Но слушай дальше.

Апробация

— Слушаю, отец!

В лабораторию академик вошел со смутным чувством предубежденности, от которого так и не мог отделаться. «Трудно быть объективным, когда заранее убежден в практической бесперспективности открытия, с которым тебе предстоит познакомиться, — думал он. — Честно говоря, я не должен был соглашаться на апробацию». Ему вспомнились те же сомнения, побудившие его самого безжалостно отвергнуть проблему, которой он отдал десять лет жизни в науке. Как удивлялся и шумел мир! «Человек, заглянувший в будущее, от него отворачивается» — были и такие газетные аншлаги. Да, он заглянул, действительно заглянул одним глазком в замочную скважину Времени. Его приборы, проникшие в область подсознательного, могли воссоздать зрительный образ человека и среды в любой день и год его предстоящей жизни. Но это был один вариант будущего — вероятностный вариант. Дерево Времени ветвисто, и кто мог предсказать, по какой ветви направится капля соха, идущая от корней… А создавать лишь одну из возможных картинок Завтра дело киношников, а не ученых. Открытие оказалось бесперспективным. И ученый ушел.

— Я тщательно изучил и удержал в памяти след того человека, который покинул тебя в лесу. На другой день после того, как я привез тебя к себе домой и отдал в руки моей дорогой Хуаны, я пошел по следу того человека. Он, конечно, не подозревал об этом и потому не принимал никаких предосторожностей, чтобы уничтожить свой след. Итак, я без малейшего затруднения прибыл в Буэнос-Айрес и отправился прямо к следователю, которому изложил все, что мне было известно о тебе. Следователь обещал мне свое содействие; я пошел в гавань и там сразу увидел того человека, которого искал. Сведя с ним дружбу за стаканом вина, я узнал от него все, что мне было надо. Сам он был доброй души парень, служивший бессознательным орудием другого лица. Убедившись в этом, я составил определенный план действий, согласно которому час спустя благодаря содействию следователя этого человека арестовали. Он тут же признался во всем, причем сказал, что действовал по приказанию своего командира, дона Санчо д\'Авилы, командовавшего испанским трехмачтовым судном «Сан-Хуан-де-Диос». По словам матроса выходило, что капитан очень желал отделаться от тебя, потому что в течение года, пока ты находился на его судне, он уже раза три пытался оставлять тебя в тех портах, где имел случайные стоянки, или куда ему приходилось заходить по пути. Матрос был временно посажен в тюрьму, а затем, так как нельзя было терять времени, сделаны были все необходимые распоряжения для воспрещения судну «Сан-Хуан-де-Диос» выхода из порта и ареста командира.

Сейчас его снова приглашали к замочной скважине Времени. Только дверь отворялась не в будущее, а в прошлое. Прогноз Кларка относил материализацию воспоминаний к половине двадцать первого века, ученик академика обогнал этот прогноз больше чем на пятьдесят лет. «Зачем вы пришли ко мне? — спросил академик пригласившего его кибернетика. — Только по праву ученика? Зыбкое право: я наименее подходящий человек для апробации вашего опыта». «Именно поэтому, — сказал кибернетик, — если я не сумею убедить вас сейчас, ваше „против“ наверху неизбежно».

Итак, от него ждали одобрения. Старый ученый с любопытством оглядел обстановку аппаратной, показавшейся ему очень знакомой. Цветные провода с присосками, извлекавшие из головы испытуемого нужные отпечатки памяти, загадочные сенсорные устройства, заключенные в пластмассовую оболочку с глазками индикаторов, пульт с кнопками, и шкала со стрелкой, преследующей Время, даже большой стекловидный экран мнемовизора — точь-в-точь телевизорный в бездействии, такой же темный, мутный и лиловато поблескивающий, — все это он, казалось, знал и трогал в своей бывшей лаборатории. Невольно он искал что-то новое и невиданное. Таким, пожалуй, оказалось только световое табло над экраном, сейчас матовое и погасшее.

— Зачем это? — спросил академик.

— Мы показываем здесь крупно дату, чтобы вызвать ассоциативную связь.

Кибернетик с надеждой и тревогой всматривался в лицо своего бывшего учителя, а тот рассеянно отводил глаза.

— С чего начнем, юноша? — он все еще называл кибернетика юношей, хотя тому уже было за сорок.

В то время Буэнос-Айрес принадлежал еще Испании: все распоряжения были немедленно приведены в исполнение, и два часа спустя дон Санчо д\'Авила стоял уже на допросе перед следователем. Капитан этот, о котором я с первого же взгляда составил точное представление, был из числа алчных моряков, мало разборчивых на средства к обогащению. При первых же словах следователя, этот человек совершенно растерялся, побледнел и потерял весь свой апломб, который сначала напустил было на себя. Вот что он рассказал об этом деле. Однажды буря, застигшая его у берегов Новой Испании, заставила его искать убежище в каком-то незначительном порту, название которого он не знал или притворялся, будто не знает; он говорил только, что это было в Тихом океане. Встав на якорь в этом местечке, населенном почти исключительно рыбаками, он сошел на берег. Тут к нему подошел совершенно незнакомый ему человек в богатой одежде и сделал ему следующего рода предложение: «Согласитесь взять на себя обязательство увезти ребенка куда бы то ни было, только как можно дальше от берегов Новой Испании, чтобы он никогда не мог вернуться в эти места! Вы будете щедро вознаграждены». Капитан, как говорит, сначала не соглашался, но незнакомец продолжал настаивать. Тогда капитан стал расспрашивать о ребенке и его родителях. Незнакомец не желал ничего говорить, но в конце концов вынужден был сообщить следующее. Ребенок принадлежит к одной из знатнейших фамилий этой страны; необходимо во что бы то ни стало, чтобы он исчез бесследно, но отнюдь не был убит; достаточно, чтобы он никогда более не появлялся здесь, и чтобы о нем не было никаких слухов. Ребенку всего пять лет; и скоро он забудет все, даже и свое имя; следовательно, он не может причинить вам никаких беспокойств, и бояться разоблачений с его стороны нечего. Надо только увезти его с родины, чтобы он никогда не мог вернуться. В той стране, где его высадят на берег, следует вручить сумму в двадцать пять тысяч пиастров тому лицу, которое примет на себя воспитание ребенка, а капитан за хлопоты получит вознаграждение: тридцать тысяч пиастров. При этом ставилось в условие, что капитан обязуется доставить, по прошествии года, вице-королю Новой Испании законный документ за подписью местного испанского консула, удостоверявший, что ребенок жив и что врученная капитану на его воспитание сумма в двадцать пять тысяч пиастров действительно выдана лицу, принявшему к себе ребенка, при обозначении полных имен, звания, профессии и национальности того лица, которому поручено воспитание ребенка. Письмо, заключающее в себе этот важный документ, должно было быть адресовано в Новую Испанию, до востребования — на литеры L.V. Z.

— Садитесь в кресло, профессор. Правое, а налево, у пульта — я.

В таком виде сделанное капитану предложение утрачивало значительную долю той гнусности, которую, собственно говоря, оно имело по существу. Поломавшись еще немного для вида, капитан наконец согласился, и — условие было заключено.

Против стекловидного экрана стояли привинченные к полу два кресла с обивкой из бледно-зеленого пенопласта. «Модерн, — неодобрительно подумал академик, — а на пульте, вероятно, всякие стереоскопические и стереофонические штучки». Он сел нарочно с размаха, неловко и грузно, но кресло устояло, а изящная обивка его легко прогнулась, объяв старческие телеса академика. «Модерн с удобствами», — отметил он, уже смягчившись, а вслух спросил:

— Воспоминания записываются!

Два дня спустя погода изменилась к лучшему, капитан встал под паруса и ушел в море, увозя с собой ребенка и сумму в пятьдесят пять тысяч пиастров, из коих тридцать тысяч были его собственностью… Дай мне пить, Торрибио, я чувствую, что силы изменяют мне!

— Обязательно. На специально обработанную магнитную пленку. Изображение и звук.

Молодой человек поспешил исполнить желание больного.

— В цвете?

— Но почему же, в таком случае, этот человек так предательски бросил меня в лесу на съедение диким зверям, если ничто его к тому не принуждало? — спросил Торрибио.

— Конечно. Полная иллюзия жизни. Тона естественные, не очень контрастные.

— Значит есть и мемориотека?

— Именно это спросил тогда у капитана и следователь, дитя мое! — сказал старый растреадор, испив немного предложенного ему питья и отдохнув с минуту, — капитан смутился, забормотал что-то непонятное, стал путаться в своих словах и только под угрозой страшного наказания наконец решился сказать правду. Все, что он говорил раньше, была ложь. Дело обстояло так: следовало просто увезти ребенка, убить его, забросить в какой-нибудь дальней стране, одним словом, сделать с ним что угодно, лишь бы только его не стало, и за это получить полностью без всяких оговорок сумму в шестьдесят тысяч пиастров, — вот и все! По суду капитан был разжалован и принужден выплатить всю эту сумму сполна. Деньги эти поместили на мое и твое имя у одного надежного банкира, чтобы проценты с них накоплялись до твоего совершеннолетия. Итак, сын мой, ты человек богатый, так как сумма, положенная на твое имя, на имя Торрибио де Ньебласа, теперь удвоилась. Ты совершеннолетний и можешь располагать ею, как знаешь, а если хочешь, можешь разыскать свою семью!

— Пока всего несколько записей. Большинство мои.

Академик никак не мог настроить себя на серьезный доброжелательный разговор. Не хотелось спрашивать, а спросилось:

— Моя семья здесь! Мне не зачем никого искать, отец мой! У меня нет и не было другой семьи, кроме нашей!

— И среди них, конечно, уникум? Самый счастливый день в вашей жизни?

— Скорее наоборот, — усмехнулся кибернетик. — Хорошо получился прескверный день. Разговор с женой накануне нашего разрыва.

— Дитя мое, я должен сообщить тебе еще одну подробность, быть может, весьма важную: не знаю, заметил ли ты, что у тебя на каждой руке немного ниже плеча имеется очень отчетливое изображение креста? Как знать, быть может, эти знаки будут иметь значение в твоей жизни?!

— Покажите?

Кибернетик смутился.

— Пустяки! Что мне за дело до них?! Признаюсь, до сей минуты я почему-то никогда не замечал их…

— Это очень уж личное, профессор.

— А есть не личное? Что-нибудь non multa, sed multum.[1]

— Ну, слава Богу, дитя мое, теперь тебе известно все! Поди же, позови сюда мать и брата; они, наверное, уже беспокоятся: мы беседуем с тобой так долго.

— Есть, — в глазах у кибернетика мелькнула смешливая искорка. — Ваш экзамен. Когда вы меня провалили.

Прошла ночь прощания, а на заре старик стал заметно ослабевать и, как предвидел Торрибио, с восходом солнца угас. Он испустил последний вздох со счастливой улыбкой на устах, ласково сжимая в одной своей руке обе руки жены, в другой руки сыновей, заливавшихся горькими слезами.

Он достал катушку с пленкой, вложил в щель Прибора, закованного в белую пластмассовую броню, и нажал кнопку на пульте. Экран осветился изнутри, как подсвеченный утренним солнцем туман, что-то вспенилось в нем и растаяло. Возник длинный экзаменационный стол, какие были в ходу четверть века назад. За столом сидел помолодевший лет на двадцать академик — тогда еще ординарный профессор, с проседью на висках, ныне, увы, совсем золотящихся от пожелтевшей с возрастом седины. Стол, катушки с магнитными лентами, листки белой бумаги — все это было отлично видно. Только костюм на экзаменаторе-как-то странно менял цвет.

Едва только тело знаменитого растреадора опустили в могилу, как донья Хуана, простирая над ней руку, обратилась к своим сыновьям и сказала глухим, но торжественным голосом:

— Дети, надо отомстить за него!

— Плохо помню, — признался смущенный кибернетик, — несколько отпечатков памяти наплывают друг на друга, ложатся несинхронно, в разбивку.

Его самого видно не было — перед столом, как в телевизионном кадре, возникали только большие руки, протягивались ниоткуда и пропадали за невидимой рамкой, жестикулирующие, навязчивые, хватающие то карандаш, то бумагу. «Это понятно, — думал академик. Воспоминание, записанное или не записанное, воссоздает только то, что видит и фиксирует глаз».

— Отец наш отомщен, — ответил Торрибио, — его убийца уже умер!

Сначала тихо, потом все громче и громче доносился разговор экзаменатора со студентом. Звук был чистый, без характерных недостатков магнитной записи.

— Кто это сделал? — спросила она с заискрившимся взором.

— Можно ли раскрыть механизм, с помощью которого мозг принимает решения, связанные с условной адаптацией к среде?

Для нынешнего академика его вопрос, прозвучавший два десятилетия назад, показался элементарным, чуть ли не детским. Но студент долго молчал. Потом сказал неуверенно:

— Я! — просто отозвался Торрибио и в нескольких словах рассказал, что было в Росарио.

— Я думаю, профессор…

— Вы думаете или это установила наука?

Донья Хуана, не прерывая, выслушала его рассказ, не сводя глаз с прекрасного юноши и опершись рукой на его плечо:

— Простите, не уверен. Кажется экспериментально установлено, что у некоторых людей в подобной ситуации имеет место некоторое возрастание альфа-частоты.

— Ты хорошо сделал, сын мой! — сказала она, когда он кончил.

— А если у человека нет альфа-ритмов?

После того донья Хуана набожно опустилась на колени перед свежей могилой, сыновья последовали ее примеру, — и все трое молились долго и усердно.

Молчание. Академику свой голос показался неожиданно и неприятно звонким, а молчание кибернетика-студента свидетельством лености и невежества. Тогда он, вероятно, думал так же и как жестоко ошибся! Теперь он спросил с кресла, а не из-за стола, и не экзаменующегося студента, а сидевшего рядом ученого:

— Мир праху его! — сказала донья Хуана, поднимаясь с колен, — Кровь за кровь, теперь нам здесь больше делать нечего. Пойдемте!

— Сократить можно?

Уходя, она обернулась и еще раз взглянула на могилу. «До скорого свидания!» — прошептала она и медленно направилась к дому.

— Конечно, — согласился кибернетик и тронул другую кнопку. Стол исчез в клубах тумана, послышалось жужжание прокручиваемой катушки, потом туман снова растаял и стол с молодым академиком опять возник впереди.

Вернувшись в ранчо, она слегла и уже больше не вставала. Она не жаловалась ни на что, но с каждым днем заметно угасала. Однажды вечером она призвала сыновей:

И тут же академик услышал свой вопрос из глубины прошлого.

— Дети, — сказала донья Хуана слабым, но явственным голосом, — сегодня ровно месяц, как скончался ваш отец! Я знаю, что мне остается прожить всего лишь несколько часов!

— А что такое Е-волна?

— Мама! Дорогая мама! Что ты говоришь?! — горестно воскликнули оба.

— Expectancy wave. Волна ожидания.

— В чем же ее физиологическая сущность?

— Смерть пришла, я это чувствую! — продолжала она. — Господь так милостив, что призывает меня к Себе, чтобы соединить с моим возлюбленным супругом! Мне было слишком тяжело в разлуке с ним, с дорогим моим Хуаном Мигелем! Я счастлива теперь, что иду к нему, не плачьте обо мне!

Молчание. Мелькнули руки, на мгновение закрывшие стол. Правая рука подтянула рукав левой.

Она умолкла на минуту, затем продолжала как-то отрывисто:

— Не является ли Е-волна признаком кратковременной памяти?

— Бедные дети, вы остаетесь одни, но я и отец, мы невидимо всегда будем с вами! Любите же друг друга со всей братской нежностью и никогда не расставайтесь; храните в сердцах ваших воспоминание о тех, которые так горячо любили вас; Торрибио, я поручаю тебе брата, береги его и никогда не покидай!

Молчание.

— Клянусь вам, дорогая мама! — воскликнул молодой человек, подавляя рыдание.

— Не помните. Плохо. А какую память вы используете, заглядывая а шпаргалку под рукавом?

— Благодарю тебя, сын мой! Когда меня не станет, опустите тело мое в одну могилу с вашим отцом. Мы с ним были соединены в жизни, соединимся и в могиле. Силы мои слабеют, я хочу вас благословить!

— Выключайте, — сказал сегодняшний академик.

Оба молодых человека опустились на колени друг подле друга и склонили головы.

Ему показалось, что кибернетик спрятал улыбку, выключая экран.

— Радуетесь, видя мою ошибку?

— Да благословит вас Бог, дети мои, будьте добрыми, честными людьми, и вы будете счастливы! — тихим голосом произнесла донья Хуана, опустив руку на головы сыновей; те рыдали, закрыв лица руками, тогда как умирающая тихо молилась, обратив глаза к небу.

— Почему вашу — мою! — поправил кибернетик.

В это время послышался тихий звук колокольчика.

— Сотни заурядпрофессоров и до и после меня порой не умели разглядеть под маской нерадивого студента будущего ученого.

— Ну, дети, встаньте и поцелуйте меня! — сказала больная. — Ах, дети, дети! — прошептала она в ответ на их нежные ласки. — Вы могли бы заставить меня пожалеть о жизни, если бы я не знала, что через несколько минут соединюсь на век с вашим отцом! Не плачьте, дайте мне приготовиться, чтоб я могла достойно предстать перед своим Творцом!

Академик процедил эту реплику из чувства справедливости и тут же оборвал:

В комнату умирающей вошел священник со Святыми Дарами. Больная причастилась. А когда священник удалился, молодые люди снова вернулись к ее изголовью и больше уже не отходили от нее.

— Ну, в теперь о ваших ошибках, юноша.

— На экзамене?

Прошло еще несколько часов. Донья Хуана ослабевала все более и более; лишь время от времени уста ее произносили одно какое-нибудь слово, а под утро глаза ее вдруг широко раскрылись, легкий румянец залил лицо; она приподнялась и обхватила руками головы своих сыновей.

— Нет, в записи. Вы не только забыли цвет моего костюма, но и мое лицо. Тогда я брил усы, а не подстригал, как сейчас. Не очень уверен я и в воссоздании текста. Вероятно, у меня получалась бы несколько иная картина.

— Благословляю! Любите друг друга! Торрибио, поручаю тебе брата! — произнесла она ослабевшим голосом, затем поцеловала поочередно обоих молодых людей, обезумевших от горя; взгляд ее принял какое-то неземное блаженное выражение, и она радостно воскликнула: «Боже, прими мою душу!»

— Давайте сравним, — предложил кибернетик.

Академик отрицательно махнул головой и долго молчал, прежде чем спросить:

Руки ее опустились и повисли; слабое дыхание вылетело из уст, — и она тихо упала на подушки. Ее не стало, но лицо ее сохранило все то же выражение счастья и радости, какое было на нем в последние минуты ее жизни.

— Будете прикреплять к голове ваши присоски?

Горе обоих молодых людей не поддавалось никакому описанию: в течение одного месяца они лишились всего, что у них было дорогого в жизни, и остались одинокими, осиротелыми, без близких и родных, без семьи и опоры.

— Это не больно.

Спустя пятнадцать дней после похорон доньи Хуаны, молодые люди, устроив свои дела, отплыли из Буэнос-Айреса простыми матросами на английском трехмачтовом судне «Сандерленд». Торрибио хотел пройти корабельную школу и изучить на практике все, что ему уже было прекрасно известно в теории. В течение шести месяцев он успел стать отличным моряком, которому уж не оставалось ничему более учиться, а потому, проплавав четырнадцать месяцев на

— Но противно. И гипнотрон?

«Сандерленде», оба брата распрощались со своим судном в Нью-Йорке.

— Без гипноза. Легкий шок, и вы увидите все, что хотели вспомнить.

— Самый счастливый день в моей жизни, — иронически отозвался академик.

— Ну, брат! — сказал Торрибио, как только они сошли на берег. — Теперь мы будем плавать самостоятельно. Я решил поступить в качестве матроса на «Сандерленд» только для того, чтобы дать тебе возможность привыкнуть и приглядеться к этому делу. Теперь ты стал прекрасным моряком; могу вполне положиться на тебя; и вот, я задумал купить судно.

— А разве не было такого? Самого-самого.

— Не помню. Мне, как и вам, почему-то вспоминается его антипод. Вы что-нибудь слышали о моем увлечении в молодости?

Кибернетик понимающе усмехнулся.

— Ты хочешь купить судно! — воскликнул Пепе. — Разве ты так богат?

— Я впервые услышал о нем, когда мне было семь лет. Мой отец играл против вас в команде автозаводцев. Вы взяли тогда и кубок, и первенство.

— У меня есть своих сто тридцать пять тысяч пиастров, а у тебя наследство от отца и матери в сорок две тысячи семьсот пятьдесят пиастров, что составляет довольно внушительную сумму, как видишь. Но мы с тобой молоды и должны трудиться, в наше время одни деньги дают вес и значение человеку в свете, и я хочу нажить большие деньги!

Академик помолодел, буквально физически помолодел, и на на двадцать, а на сорок лет — такой окрыленной молодостью сверкнули его глаза.

— Ты прав, но как ты это сделаешь?

Но так молодеют только глаза.

— Как видишь, я хочу купить судно и стать в то же время и его капитаном, и арматором15, а ты будешь моим старшим помощником.

— Я тогда кончил университет и вскоре защитил диссертацию, — произнес он, опустив синеватые веки. — Наука отзывала меня со стадиона: все труднее и труднее становилось совмещать игры и тренировки с интегрированной иерархией нервных процессов. Кроме того, я старел…

— Нет, брат, в помощники я не гожусь!

— В тридцать-то лет?

— Как? Почему?

— В спорте стареют и раньше. Болельщики не видели этого, даже тренер не замечал, а я знал; утрачивается скорость, быстрота реакции, точность удара. А я был игроком экстра-класса, лучшим спортсменом десятилетия по международной анкете. Надо было ужа уходить, а я тянул, сгорая на поле и в аппаратной, на скамье запасных и у сенсорных счетчиков. Я бросил футбол после матча на кубок чемпионов, выигранный «Спартаком», но уже в переигровке, без меня. Мой же матч мы проиграли. И я ушел.

— Послушай! Я себя знаю; я в сущности не более как простой гаучо, то есть человек честный, прямодушный, но простой деревенский парень. Дай мне жить так, как мне хочется, по своей воле, без тревог и забот! Я тебе не ровня ни по уму, ни по образованию и не могу стоять на одной доске с тобой; я только буду стеснять тебя, буду мешать тебе, а я этого не хочу.

— Хотите увидеть оба тайма? — спросил кибернетик.

— Что ты говоришь, брат?

— Зачем? Перегружать приборы…

— Правду, сущую правду! Я знаю, ты меня любишь и, конечно, хочешь, чтоб я стал счастлив, — не так ли?

— И сердце.

— Разумеется!

— И сердце. Вы правы… — а про себя подумал: и память тоже — все это прошло, забылось, стоит ли снова всерьез переживать то, что сегодня кажется милым и забавным — не больше! Достаточно последней четверти часа, последних пятнадцати минут после гола Пирелли, восходящей тогда «звезды» миланцев.

— Ну, так оставь свои хлопоты, позволь мне жить, как мне хочется. Я знаю, тебе нужен верный, надежный человек, на которого ты мог бы вполне положиться, ну, одним словом, преданный слуга, — и этим-то я и хочу быть для тебя. С глазу на глаз, между собой, мы будем по-прежнему братья, а при людях, для света, ты будешь мой господин, а я — твой слуга! Это то же, что и всякая другая сделка. Итак, для начала я буду твоим подшкипером — решено?

Академик покорно предоставил себя привычным рукам кибернетика. Холодные, чуть влажные присоски коснулись висков и затылка. Мелькнули перед глазами потянувшиеся к приборам провода. Кибернетик перевел какой-то рычаг на панели, и экран ожил, знакомо осветившись изнутри позолоченным солнцем туманом.

— Нет, брат, на это я никогда не смогу согласиться!

— Сосредоточьтесь.

— Так, значит, ты меня не любишь!

«На чем? — спросил себя академик. — На растерянном лице Головко, не поймавшем мяч в броске после удара Пирелли? На последовавшей контратаке Флягина, пробившего миланский заслон почти на углу вратарской площадки, но так и не сумевшего послать мяч в ворота. В последнее мгновение, правда, он все-таки успел перекинуть его на одиннадцатиметровую отметку, куда рвался Карнович, плотно прикрытый Джакомо и Паче. Кто же взял мяч?» Воспоминания теснились, сбивая друг друга. Память академика никак не могла вытянуть их из сорокалетней глубины времени. Может быть, это сделает прибор кибернетика?

— Я не люблю тебя? Ах, Пепе! — укоризненно произнес дон Торрибио.

На какую-то долю секунды у него потемнело в глазах — он перестал видеть и слышать. Это был тот самый шок, о котором говорил ему собеседник. Шок безболезненный и мгновенный. И сразу из темноты и тишины на него навалилось зеленое поле, ревущая гора трибун и полосатые футболки миланцев. Прибор не обманул академика: он воспроизвел в точности все то, что видел и зафиксировал глаз и что отпечаталось в ячейках памяти. Видел пятнистый мяч, рванувшийся с ноги Флягина, миновавший Паче и на какие-то несколько сантиметров ускользнувший от Карновича в центре вратарской площадки. Академик увидел и свою ногу, срезавшую его полет в незащищенный угол ворот. Гол? Нет, штанга!

— Но раз ты хочешь меня принудить жить так, как мне не нравится!

Все это академик видел как бы двойным зрением — с любой точки поля, куда уносила его ожесточенная погоня за мячом, и с кресла в ореоле спектральной проводки. Раздваивалось и сознание, даже эмоции. Он как бы жил на поле, чувствовал, как саднит шрам на колене, слышал свое дыхание, ощущал упругую жесткость травы, и ни на мгновение не упускал мяча из виду, ни одной траектории, ни одной прострельной прямой. И в то же время мог прикидывать, рассчитывать и оценивать все с сорокалетней дистанции. Глазам открывался то один, то другой угол поля, даже в толчее на вратарской площадке он видел просветы, которые откроются мгновеньями позже. Вот он вторично обвел Джакомо, но бить по воротам не смог — слишком велик был угол прострела. Вторым же, сегодняшним зрением академик предвидел пустоту на правом фланге, в которую вот-вот ворвется Карнович. Если б он мог подсказать это своему «я» тогда на поле… Три раза по крайней мере он замечал грубейшие ошибки, которые делал и не сознавал в проекции прошлого, и это двойное зрение, двойное сознание, двойное смятение чувств было так мучительно, что ему хотелось крикнуть: «Довольно! Остановите!», но вместо этого не с кресла, а с угла вратарской площадки доносился протяжный стон: «Точней, Флягин, точней!».

— Что ж, если для тебя это настолько серьезно, — делай, как хочешь! Знай только, что когда тебе надоест эта нелепая комедия, приди и скажи мне! Обещай!

Еще необычней казалось виденное кибернетику. Он смотрел матчи с трибун стадионов и на экране стереовизора, снятые «летающей камерой» и безлинзовой оптикой. Но ничего подобного он не видел. На этот раз «камера» была в глазах перемещавшегося по полю игрока, и на экране воссоздавалось лишь то, что видели эти глаза. Поле то удлинялось, то съеживалось, то подымалось отвесной стеной, то обрушивалось зеленым откосом. Полосатые и пурпурные футболки то закрывали всю площадь экрана, то уменьшались, перемещаясь от ворот к центру, мяч крутился огромный, как луна в зеркале телескопа, или где-то витал далеким беленьким шариком. Иногда на экране виднелись только бегущие ноги, или бутсы, бьющие по мячу, или окровавленные колени, или ворота, вставшие дыбом. А все объяснялось просто: объект воспроизводимой памяти падал, вставал, перебегал поле, подавал угловой, бил пенальти.

— Ну, обещаю; значит, решено?!

Да, был и такой эпизод в этой судорожной пятнадцатиминутке, в этом яростном штурме ворот миланцев. Итальянскую команду устраивала ничья, но пенальти в их ворота давал почти верную победу «Спартаку». Сразу все стихло, даже перепалка вокруг судьи — память академика уже не воспроизводила звуков. Он смотрел только на мяч, который аккуратно устанавливал судья на одиннадцатиметровой отметке. Даже миланский вратарь тонул в мутном тумане; мяч в памяти академика точно укладывался в рамку ворот, Вратаря он воспринимал как штангу, которую не имел права задеть.

— Если ты непременно этого хочешь, упрямец! — сказал дон Торрибио, заключая брата в свои объятия.

Кибернетик увидел престранное зрелище. Ворота и мяч помчались от него, как снятые наездом киносъемочной камеры. Экран пересекла нога — заведенный край трусов, голое колено, чулки со щитками и мяч, рванувшийся от ноги косоприцельным прострелом. Мгновение — и он исчез за воротами, пролетев на какой-нибудь сантиметр рядом со штангой.

— Благодарю! Благодарю тебя, брат! — радостно воскликнул молодой человек. — Одно еще, — не забывай, что с сегодняшнего дня я зовусь не Пепе Кабальеро, а…

Кибернетик искоса взглянул на сидевшего рядом: глаза его были прикрыты руками. Без слов сочувствия, без вопросов кибернетик выключил преобразователь памяти. Экран погас.

— А как же прикажите вас величать?

— Снимайте присоски, — сказал академик и прибавил с горечью: — Вы понимаете теперь, почему этот матч был для меня последним?

— Пепе Ортис.

Кибернетик ничего не ответил, молча освободил голову академике от проводки, переключил какие-то рычажки на панели и, присев к столу, записал что-то в толстой бухгалтерской книге.

— Ну, пусть будет Пепе Ортис! — сказал смеясь Торрибио.

— Что вы записываете? — спросил академик.

— Благодарю вас, сеньор дон Торрибио де Ньеблас! — ответил Пепе с комической важностью.

— Показатели приборов. Чистоту звука, резкость изображения, коэффициент точности…

Так было заключено между братьями это странное условие, которое в недалеком будущем должно было иметь для них самые удивительные последствия.

— А коэффициент полезности?

— Не понимаю.

— Какую пользу людям принесет показанная вами кувырколлегия? Историкам футбола? Дипломантам спортивных вузов? Клубным музеям? Кинодокументы и магнитная лента выполнят эту задачу точнее и проще.

Несколько дней спустя после этого разговора дон Торрибио приобрел за девятнадцать тысяч пиастров прекраснейшее судно, которое назвал «Надежда». Это был превосходный трехмачтовый корабль, легкий и ходкий, вместимостью в шестьсот тонн, обшитый медью, признанный всеми моряками завидным приобретением. Оно было построено в Нью-Йорке всего год назад и сделало только два рейса: в Бразилию, затем в Индию.

— Ваша проба не записывалась.

Капитан дон Торрибио де Ньеблас не теряя времени поручил Пепе набрать надежный экипаж для его судна, что тот исполнил очень умело и удачно. Спустя недели две «Надежда», нагруженная по самую палубу товаром, выгодно приобретенным молодым владельцем, снялась с якоря и вышла в море, взяв курс на Кантон16.

— А ваша? Кому вы ее покажете? Жене, когда она состарится? Или внукам, когда они подрастут?

В продолжение целых восьми лет дон Торрибио и Пепе исходили все моря и океаны, посетили все страны света, побывали повсюду, на севере и на юге, на востоке и на западе. При неизменном счастье и редкостной удаче всех предпринятых ими торговых оборотов, богатство обоих братьев возрастало с быстротой, превосходившей самые смелые ожидания.

— Над фонографом Эдисона тоже смеялись, а он положил начало звукозаписи.

— Несопоставимые величины! — закричал академик. — Есть и другие. Микроскоп привел нас в микромир, а лазер к космическому видению. Но куда приведет материализация времени? К механическим игрушкам для взрослых детей. Я бросил свою, потому что не мог стабилизовать время, вы тоже — я уверен в этом! — бросите вашу, потому что не можете его изменить.

За год или полтора до начала нашего рассказа «Надежда», стоявшая уже около шести недель на якоре в Кадисе, готовилась к отплытию с грузом в Нью-Йорк. И вот последний тюк уже спущен в трюм, экипаж в сборе, — все готово; на утро судно должно стать под паруса и уйти в море.

— Не все в науке нужно рассматривать с точки зрения практической пользы.

Время клонилось к вечеру; капитан дон Торрибио де Ньеблас, сидя в одной из комнат гостиницы «Трех Волхвов», где он квартировал, оканчивал некоторые деловые письма и счета, когда вошел прислуживавший ему юнга и доложил, что какой-то пожилой человек непременно желает видеть капитана, уверяя, будто имеет сообщить ему нечто очень важное.

— Все! Не сейчас, так в будущем.

— Значит, вето?

— Пусть войдет! — сказал капитан.

— На что вето? На игру со временем? Да! На кинематографию памяти? Что же до аппарата, то пока вы создали только игрушку — отдайте ее врачам или криминалистам: она им пригодится. И не останавливайтесь на полпути. Ищите ключ к тайнам человеческой памяти, к ее коду, к ее совершенствованию. Будьте ее хозяином, а не копиистом.

Вошедший был человек лет пятидесяти, высокого роста, крепкого сложения, с грустным, мрачным лицом. В нем сразу можно было признать старого солдата. Одет он был очень бедно, но чрезвычайно опрятно и с достоинством носил свои лохмотья или, как говорит испанская пословица, «умел находить способ драпироваться в бечевку».

Академик встал и, не прощаясь, пошел к выходу. У двери он остановился и долго стоял так, не касаясь дверной панели и не оборачиваясь к молчавшему кибернетику.

Незнакомец почтительно поклонился капитану и остался стоять со шляпой в руках.

— А жаль, — вдруг произнес он, не двигаясь, — честное слово, жаль.

Дон Торрибио, оглядев его с любопытством, предложил сесть и, закурив сигару, спросил, что он имеет ему сказать.

— Не люблю, когда меня жалеют, — вспыхнул кибернетик.

Академик оглянулся — глаза его снова помолодели.

— Сеньор! — отвечал незнакомец. — Зовут меня Лукас Мендес; я родом из Соноры, одной из провинций Мексиканской республики. Если позволите, в нескольких словах расскажу вам всю мою повесть!

— Я думал не о вас, — сказал он.

— Говорите, сеньор, я слушаю.

— А о ком?

— Лет двадцать тому назад, во время войны за независимость, меня насильно увезли с родины, — начал Лукас Мендес, — и привезли в Испанию в качестве военнопленного или, вернее, инсургента, так как я был схвачен в ряду бунтовщиков с оружием в руках. Я не стану рассказывать вам, что я за это время выстрадал и перетерпел, — это было бы слишком долго, да и едва ли интересно. Скажу одно: выносил и терпел я, не жалуясь. Но теперь священный долг и данная мною умирающему клятва призывают меня на родину. К несчастью, я не имею ни гроша, даже на пропитание, и потому пришел просить о милости: разрешите мне сопровождать вас. Я буду служить вам, как верный пес, — быть может, даже сумею быть полезным, когда мы будем в Мексике, потому что, несмотря на долгое отсутствие мое, я хорошо знаю и помню свою родину. Если вы захотите уважить мою просьбу, вы этим сделаете поистине доброе дело, спасете человека от отчаяния и дадите возможность сдержать данную клятву.

— О себе. После этого матча мне предложили заменить уходившего на пенсию тренера. Я отказался. А зря! Кто знает, может, это была невосполнимая потеря для футбола. Может, именно мне удалось бы создать чудо-команду — голубую мечту болельщика. А, как вы думаете?

— Но я иду в Нью-Йорк, а не в Мексику, сеньор! — сказал дон Торрибио, внимательно вглядываясь в своего посетителя.

Кибернетик в растерянности не сразу нашелся: шутит академик или говорит всерьез? Да шутит же — за академиком это водилось: несколько ироничный взгляд на собственную персону.

— Да, я знаю, капитан, но мне также известно, что из Нью-Йорка вы намереваетесь идти в Веракрус.

И кибернетик в тон ответил:

— Это справедливо, вы не ошиблись, но, скажите, кто прислал вас ко мне?

— Это не в компетенции моей «игрушки».

Академик рассмеялся и вышел.

— Сегодня в полдень, находясь случайно на набережной, я видел вас, сеньор. Ваше лицо мне показалось ужасно знакомо, оно живо напоминает мне человека, которого я некогда близко знал, и которому я сам закрыл глаза. И вот что-то толкнуло меня идти на «Надежду»; самое название судна было уже добрым для меня предзнаменованием! — добавил он, улыбаясь. — На палубе первым попался мне ваш подшкипер; не помню, что я ему говорил, но только он отнесся ко мне участливо и поручил мне передать вам записку и обратиться к вам лично с просьбой. Я так и сделал.

— А где у вас эта записка?

— Здесь, капитан, вот она!

Дон Торрибио взял записку и пробежал ее глазами, затем, написал на ней несколько слов, снова запечатал и вручил Лукасу Мендесу.

— Я согласен и принимаю вас к себе на службу, Лукас Мендес! — сказал капитан. — Вернитесь немедленно на судно, там мой подшкипер предоставит вам все необходимое; мы уходим завтра с рассветом. Идите же с Богом, друг мой!

— Благодарю вас, ваша милость! — прошептал старик тихим, растроганным голосом. — Благодарю, но позвольте мне добавить еще только одно слово!

— Говорите!

— Я уже говорил вашей милости, — нерешительно продолжал он, — что дал клятву, которую считаю ненарушимой даже и по отношению к вам, спасителю моему, но я хочу предупредить вашу милость, что, когда мы прибудем в Мексику, то, быть может, мне придется отлучиться несколько раз, не объясняя вам причины.

Молодой человек улыбнулся.

— У вас могут быть частные дела, как и у меня! — сказал он. — Когда мы будем там, я представлю вам полную свободу. Что же касается вашей тайны, то я буду ждать до тех пор, пока вы сами не пожелаете открыть ее мне, так что можете быть покойны! Идите, Лукас Мендес, со временем мы будем иметь случай узнать друг друга ближе!

Старик раскланялся и вышел.

Вот как случилось, что у дона Торрибио оказались два преданных ему по гроб и безгранично привязанных к нему слуги, на которых он во всем мог положиться, как на себя.

На следующее утро в назначенное время «Надежда» ушла из Кадиса и пошла в Веракрус.

Теперь мы будем продолжать наш рассказ с того места, где остановились в конце первой главы. Впоследствии, когда это будет нужно, мы не забудем сообщить нашему читателю, как и почему, полтора года спустя по выходе «Надежды» из Кадиса, дон Торрибио приютился в глухой, забытой деревеньке нижней Калифорнии, путешествуя на коне, как какой-нибудь местный ранчеро17 , после того как он объездил чуть ли не всю Мексику.

ГЛАВА IV. Какова была благодарность дона Мануэля

Дон Торрибио знал из разговоров, что дон Мануэль со своей семьей намеревался отправиться в Сан-Диего-дель-Рио, где он рассчитывал найти возможность сесть на другое судно, которое согласилось бы доставить его в Акапулько, откуда он думал добраться до Мехико. Проделать все это путешествие на «Лафайете» нечего было и думать: капитан объявил, что его бриг не может уйти в море ранее чем по прошествии месяца или даже двух. Поэтому дон Мануэль просил выгрузить свои вещи и багаж и щедро расплатился с капитаном.

В Сан-Диего-дель-Рио был отправлен нарочный, чтобы узнать, стоят ли там суда. Несколько дней спустя, посланный возвратился и объявил, что Сан-Диего-дель-Рио — незначительное местечко, в которое заходят исключительно контрабандисты, и что там сесть на судно нет никакой возможности. Известие это, по-видимому, очень опечалило дона Мануэля. Положение становилось затруднительным, не мог же он, в самом деле, засесть безвыходно на столь продолжительное время в этой глухой деревушке?!

Дон Торрибио посоветовал ему отправиться сухим путем в Сонору и сесть на корабль в Гуаймасе; это значило сделать сто с небольшим миль; не спеша, это путешествие можно было совершить без особых затруднений и при сравнительно благоприятных условиях. После кое-каких возражений, сделанных просто для формы, дон Мануэль решил последовать совету молодого человека и, не теряя времени, отдал приказание купить мулов, нагонять arrieros (погонщиков для мулов) и разыскивать надежного проводника.