А в трактире сбросил и джеркин, оставшись в такой же, как у всех, белой рубахе.
— Ну ладно — я, — сказал он, когда первые кубки были выпиты и на душе сделалось легко и привольно, — я сюда с тайным умыслом ехал, с желанием ближе пообщаться в вашем лице… или все-таки лицах?., с завтрашним днем Англии, pardon за высокопарность, но меня несет. А что вас свело здесь всех вместе теплым летним днем в середине недели? Допустим, Роджер и Генри должны посещать занятия, допустим, это их крест. Допустим, Фрэнсис ищет здесь некую книжную мудрость, которая почему-то отсутствует в лондонских библиотеках, тоже допустим. Но вас-то, Роберт, вас, человека практически государственного, какая нужда сюда привела? Эссекс засмеялся:
— Государственное дело, Франсуа, что ж еще!
— Государственная тайна?
— Нет, Франсуа, никакой особой тайны. Мне нужно в течение ближайших трех-четырех дней побывать у некоторых… скажем так, жителей графств Кембридж и Ноттингем. Кое-что спросить, кое-кому ответить. Рутина, Франсуа… А вот что вас заставило трястись в карете? Вряд ли только простое желание пообщаться с нами: всех нас еженедельно можно застать в Лондоне. Значит, желание непростое. Откройте вашу негосударственную тайну.
Тут все разом отвлеклись от диспута, налили, подняли, прокричали «Виват!», выпили, заели хорошо прожаренной бараниной, вытерли жирные пальцы о свежие салфетки. Хорошим оказался трактир, прав был Эссекс, хорошая кухня, хорошее пиво, хорошие салфетки, хорошая пауза получилась между вопросом Эссекса и ответом Монферье, нужная пауза.
Но и ей конец настал.
И граф ответил, как в омут нырнул:
— Хочу с вашей помощью создать и выпустить в лондонскую жизнь Призрак Театра.
Повисло молчание.
Расхожий штамп. Никто никогда не видел, как молчание висит, а Смотрителю повезло: оно именно висело синеватым дымом над мокрым от пива деревянным столом, висело не колыхаясь, как будто гулявший по залу сквозняк в этот миг как раз прекратил гулять и дал молчанию замереть.
— Странная шутка, — сказал Бэкон.
Он, похоже, решил сгоряча, что принявший крепкого пивка на слабую французскую грудь Монферье издевается над его позавчерашними умозаключениями, над его чеканными формулировками про четыре группы (или типа, или вида…) призраков.
— Я и не думал шутить, — ответил Смотритель. — Я серьезен настолько, насколько требует ваша теория. Что осаждаети накрепко пленит умы людей? Четыре вида призраков, утвердили вы, и я восхитился точностью и емкостью идеи. Но более других меня заинтриговал четвертый из них, поскольку своим собачьим нюхом я учуял в нем возможность Большой Игры. Призраки театра рождаются в нас от вымышленных миров сцены. Вы назвали их фальшивыми. Но признались, что они, Призраки театра, немало довлеют над вашими чувствами. Почему так? Насколько позволяет моя бедная сообразительность, они сильны, потому что… уж извините!., потому что приятным нам. Их призрачность, их фальшивость не суть отрицательные качества. Полагаю, вы, Фрэнсис, просто холодно констатировали факт. Но разве не призрачен по сути своей любой праздник? Я не имею в виду, конечно же, праздники Святой Церкви, упаси меня бог!.. Но другие, далекие от религии, например — праздник превращения винограда в вино в моей родной Франции — разве он не прекрасен? А представьте себе праздник урожая в Англии. Или праздник бешеных быков в Испании? Да мало ли таких!.. Но знаете, что их сближает? Все они изначально театральны. А почему? Да потому что чувство театральности у древнего homo sapiens\'a, у нашего общего прапрапращура, возникло раньше, чем, например, чувство прекрасного. Иначе говоря, театральность для человека преэстетична…
Это звучало красиво, но было чужим. Когда где-то у кого-то Смотритель вычитал идею преэстетичности театрального, запомнил, потому что идея показалась занятной, и сейчас выкладывал ее на стол, как козырь в игре…
(а ведь в Игре и выкладывал!)…
ибо к месту она пришлась.
— Объясните, сэр, — потребовал Бэкон.
Остальные молчали. Даже жевать прекратили. Понимали: что-то готовится, что-то наверняка любопытное и, быть может, грандиозное — под стать им всем, кто молчал в ожидании, под стать их лихим и рисковым характерам…
(такой характер, не к столу будь сказано, приведет довольно скоро одного из них к позорной смерти от руки палача)…
под стать их пониманию Игры.
— Извольте, — сказал Смотритель. — Возьмите неграмотного голого дикаря в какой-нибудь Африке или в Новом Свете. Он не читал Сократа или Гомера, не знает разницы между трагедией и комедией, но он на уровне инстинкта играет в театр. Протыкает себе уши или нос, вставляя туда кусочки кости слона. Раскрашивает лицо и тело. Вешает на себя бусы из камешков или щепок и тоже раскрашивает их. А танцы дикарей! А их ритуальные песнопения! Полагаю, вы знаете о них…
Смотритель рисковал, и риск сей тянулся опять от торопливости Службы, от того, что не успел он досконально изучить Время, в которое шел. Ну Африка открыта, обживается, как и Новый Свет, — это известно, а известно ли каждому из его новых приятелей и будущих (обязательных!) партнеров по Игре о том, как живут дикари в Африке и в Новом Свете? Бог знает, но не Смотритель.
Он рискнул…
(риск-то невеликим был: ну не знают эти, зато другие знают. Граф Монферье, например)…
и не проиграл.
— Он прав, — сказал Эссекс Бэкону. — Я читал и видел рисунки.
Я тоже, — сказал Саутгемптон. — Да вы все должны помнить: Рэдфорд в прошлом году рассказывал у Пембруков, он тогда только-только вернулся из южной Африки…
Помним, — подтвердил Рэтленд, — как же не помнить старину Рэдфорда! Он прямо свихнулся на этом своем путеше ствии…
— Но преэстетичность театральности — это уж слишком… — засомневался ученый-в-Бэконе…
— Не настаиваю, — отозвался Смотритель. — Пусть чувство театральности считается составной частью необъятного чувства прекрасного. То есть введем это понятие в эстетику и — дело с концом. Не в терминах суть.
— И в терминах тоже, — не захотел сдаться ученый-в-Бэконе.
Но Смотрителя уже несло дальше.
— Раз вы настаиваете на своем, я тоже от своего не отступлю. Возьмем животных. У них, вы не возразите мне, никакого чувства прекрасного нет и быть не может. Все прекрасное им дала природа. Но она же дала им и чувство театральности. Как, например, петух обхаживает кур, кто видел?.. — Ответа не по лучил, но не остановился. — Это ж театр! Он — премьер, разодетый в пух и прах, он квохчет свой монолог, а жалкие курочки жмутся к стене и ждут, на ком он остановит внимание. И это вместо того, чтобы сразу, не тратя время и силы, приступить к делу, pardon за вульгарность… А борьба львов за право обладать львицей… — Тут Смотритель резко тормознул, поскольку понял, что зашел за черту. Если «старина Рэдфорд» мог рассказывать о внешнем виде африканских дикарей, то брачные драки самцов-львов он видел вряд ли. А даже до примитивного cinema еще четыре столетия топать.
Но был тут же пойман точным Эссексом.
— Откуда вы знаете об этом? — почему-то с подозрением спросил граф.
В чем он подозревал Монферье? Во вранье?.. Скорее всего. Не в принадлежности же к Службе Времени, в самом деле!..
— Я был в Африке, — скромно сказал Монферье, подтвердив тем самым правоту Эссекса — про вранье.
Но и опровергнув ее, поскольку в виду имелся не граф Монферье, а Смотритель, который Африку повидал в разных местах и в разных временах (если позволительно так выразиться).
— Когда успели?
— Уже три года прошло с тех пор… — Фраза прозвучала с ностальгической ноткой, что намекало на дивные воспоминания, которых у сидящих за пиршественным столом, увы, нет. — Я много путешествовал, друзья. А в итоге где я? В Англии. В прекрасной Англии, в единственном месте, где сегодня может ожить призрак театра. Один из многих, да. Но такой, который потрясет мир.
— Мир? — переспросил Эссекс.
— Мир, — подтвердил Смотритель. — Я прекрасно понимаю, что понятие «призраки» — чисто философское, и конкретно к театру… к «Театру», «Куртине» или «Розе» с «Лебедем»… не относится. Но театр как явление вполне, на мой взгляд, отвечает философской идее Фрэнсиса. Он влияет на формирование стереотипа мировосприятия у человеческой особи, в частности, и у общества в целом. Последнее — если при зрак устойчив и социальный миф, который им формируется, экстерриториален.
— Это как? — не понял Рэтленд, внимательно, чуть рот не открыв, слушающий Монферье.
— То есть одинаково воспринимается в Англии, во Франции, в Испании… Короче — везде, — объяснил, как отмахнулся, Бэкон.
Он тоже слушал очень внимательно, как, впрочем, и все. Казалось, никто не ожидал от веселого и на первый взгляд непритязательного (интеллектуально) француза таких философских изысков, что привычны для Бэкона или, на худой конец, Эссекса, но пока недостижимы юным Саутгемптону и Рэтленду. В семнадцать — недостижимы, а в двадцать пять, оказывается, — вполне, вполне… Есть к чему стремиться… Конечно, подлый вопросик мог всплыть, такой, например: откуда француз всего поднабрался, если он то и дело мотается по свету? Не в Африке же, не от дикарей же… Но вряд ли, даже всплыв, этот вопросик надолго задержался на поверхности: в славной кембриджской компании ни глубокие знания, ни артистическое… (вот вам свой, домашний призрак театра!)… умение ими свободно оперировать не являлись чем-то удивительным. Так что как всплыл, так и утонул. А Смотритель увлеченно продолжал: — Поэтому я и говорю не о Лондоне, не о Париже или Мадриде, а о целом мире. Призраки, как известно, живут долго, если не вечно. В каждом родовом замке их — толпы. Призрак Театра, как философское явление, тоже вечен, если все же согласиться со мной и счесть театральность врожденным свойством человека и человечества. Но я предлагаю вам не философию, а Игру.
[3] Вернее — Великий Розыгрыш. Я предлагаю вам разыграть для начала Англию, а там, если все удастся, розыгрыш захватит всю Европу, я уж не рискую дальше заглядывать. предлагаю вам совместный проект, который никто, кроме нас с вами, не сумеет воплотить в жизнь. Никто, потому что не хватит ни фантазии, ни азарта, ни терпения, ни знаний. Ни таланта, наконец! А нам хватит!.. Я давно об этом думал. Но знакомство с вами, милорды, да еще и удивительно вовремя… вовремя — для меня!.. сформулированная Фрэнсисом идея… да просто термин, данный им!.. все это, вместе взятое, заставило меня, как вы, Роберт, сказали, протрястись вечность в препоганой карете по препоганой дороге от Лондона до Кембриджа и спросить вас: ну что, играем?..
Он намеренно ничего толком не объяснил. Он хотел ошарашить их, зацепить натиском, яростью, азартом, с которыми он нес вслух всю эту псевдофилософскую, псевдонаучную чепуху. Ом хотел заставить их обалдеть от услышанного и непонятого. Он хотел, чтобы они задавали вопросы — наперебой, бегом, отталкивая друг друга локтями.
И тогда бы он все спокойно им объяснил. Что мог.
Молчание опять решило зависнуть, но Смотрителю оно не мешало. Он самостоятельно отпил пивка, отломтил от бараньей ноги на серебряной тарелке шмат мяса и запихнул его в рот целиком, лишив себя на некоторое время дара речи.
Впрочем, время у него было.
Ребятки переваривали услышанное, но (слаб человек!) не отказывались от возможности попереваривать и съеденное. Вместо того, чтобы немедленно атаковать графа Монферье вопросами, они молча (молча!) повторили его действия, то есть хлебнули пива и заели мясом.
И только после этого тихого бытового действа, то есть прожевав и проглотив прожеванное, Эссекс спросил:
— Все это очень интересно, Франсуа, но я как-то не очень понял: в чем смысл игры, на которую вы нас подбиваете?.. И, похоже, мои друзья тоже в некотором недоумении…
Юный Рэтленд, опасаясь, что француз обидится, счел необходимым объясниться:
— Вы не думайте, мы не против игры в принципе. Мы все — Игроки с большой, надеюсь, буквы. Да что говорить! Всяк, кто учился в Кембридже, игрок по жизни — душой и телом. Но правила, сэр, расскажите нам правила — это раз. И два: в чем наш профит? Что мы можем выиграть в вашей Игре?
Смотритель ждал вопросов и дождался. Именно тех, которые и должны были выскочить первыми.
— В нашей Игре, — поправил он Рэтленда. — Один я не сделаю ничего… А вот что мы можем выиграть?.. — медленно, растягивая паузы между словами, переспросил, эдак раздумывая над глубинной сутью вопроса. И выдал в ответ не менее глубинную суть: — Бессмертие, милорды, личное бессмертие в Истории, потому что род каждого из вас бессмертен в ней поопределению. Но личное бессмертие, как известно, могут принести лишь две сферы деятельности… успешной, разумеется, хотя и позор может прославить, но кто к нему стремится, хотел бы я знать. Итак, первое, что может вписать чье-то имя в Историю, это — война. Победная, разумеется, и, разумеется, не для толпы, а для лидера. А второе… Второе, милорды, это — слово, оставленное на чем-то материальном. На скрижалях, например. Или на папирусе. Или на бумаге. Или на чем-то, что когда-нибудь бумагу заменит…
— Вы предлагаете нам сочинительство? — Тон Саутгемптона был высокомерен. — Мы и без вас играем в такую игру, но не думаем о бессмертии.
— Потому что плохо играете, — честно и нелицеприятно заявил граф Монферье. — Бездарно, господа, играете. И не думаете о бессмертии. Скажете: для бессмертия нужен гений? Скажете: Гомеры или Аристофаны не рождаются толпами?.. Верно. Но у меня есть для вас гений. Живой. Во плоти и крови. Да, всего один. Но для нашей Игры только один и нужен.
— Что это за фрукт? — быстро спросил Рэтленд.
Похоже, он более других поверил французу и заинтересовался идеей призрака.
— А вот это, милорды, тайна. Причем — не моя. Настолько не моя, что я ею просто не владею. Не знаю. Я лишь простой водонос на дороге от Источника к жаждущим, но хода к самому Источнику я не ведаю.
— Красиво излагаете, — усмехнулся Эссекс. — Тогда у кого же вы берете воду, сэр, если использовать вашу цветистую метафору?
— Не знаю, милорды.
Не утверждать же, в самом деле, что к «источнику» ходит Уилл Шекспир, общительный актер на вторые роли из труппы Бербеджа, а качает воду некто Смотритель, явившийся из двадцать третьего века!
— Тогда в чем же здесь игра? — В голосе Рэтфорда слышалось разочарование мальчишки, которому посулили футбольный мяч и пропуск на поле, а потом показали кукиш.
— В текстах, милорды. В гениальных текстах.
— Они есть?
— Уже есть.
— И много?
Вопросы посыпались ото всех четверых.
— Полагаю, дня через два-три я смогу показать вам первую пьесу.
— Первую? Будут еще?
— Будет столько, сколько мы посчитаем нужным — чтобы сотворить Гения. Одного. Согласитесь, Гений в одном экземпляре вряд ли сможет даже за всю жизнь написать более трех десятков действительно гениальных пьес.
— А почему театр? Почему не философия?
— Потому что Источнику нельзя приказать, чтобы из него текла не вода, а, например, молоко.
— Но получается, что Гений уже есть, некий неизвестный ни вам, ни нам Гений. При чем здесь процесс сотворения?
— При том, что любому Гению необходимы условия, что бы предъявить миру свою гениальность.
И опять: не рассказывать же собеседникам о том, какое значение в «раскрутке» любого проекта имеет профессия под условным названием «public relations».
— А сам он, ваш Гений, ничего предъявить не может? Прежние гении никого, насколько я знаю, на помощь не звали…
— Эти условия будем создавать ему мы?
Два вопроса подряд. Отвечать по мере поступления.
— Сам — не может. Уж не знаю, как в Англии, а во Франции человеку низкого происхождения трудно пробиться в гении. Да и кто из высокородных поверит всерьез, что некий простолюдин может быть умнее, образованнее, остроумнее, да просто талантливее его, высокородного? Не говорю о присутствующих, но об остальном свете скажу: никто. В голову не уложится: как так — из грязи да в гении! Снобизм, увы, в нашей с вами среде сильнее здравого смысла, согласитесь, милорды… Поэтому необходим авторитет сильных мира сего, чтобы предъявить Гения urbi et orbi и убедить urbi et orbi, что перед ними — Гений. Ответил?
Ответил. Но не исчерпывающе.
— Нашего авторитета хватит, чтобы назвать имя Гения, из какой бы грязи он ни выполз. Поверят.
— А вы мне поверите?
Это был вызов. Продуманный. Заранее. Смотритель исподволь подвел собеседников именно к этому простенькому вопросу, на который, по его мнению, ответа не имелось.
А они ответили — нестройным хором:
— Поверим… Почему бы и нет… Вам, граф, — несомненно… Имя, имя!..
И тут Смотритель выбросил на стол (все тот же — мокрый от пива, заставленный грязными тарелками, замусоренный стол в трактире «Вол и муха») последний козырь. Может, туза. А может, валета. Не важно — что. Важно, что больше козырей ни у кого не было.
— Все-таки хотите имя? Вырываете из меня чужую тайну? Не пожалейте, милорды. Но раз требуете — извольте. Имя Гения — Уилл Шекспир, рожденный в Страдфорде, актер труппы Джеймса Бербеджа. Мое слово!
И опять повисло молчание. Висеть ему не перевисеть. Стоило предположить, что шумный трактир «Вол и муха» за всю свою историю не видал за своими столами таких задумчивых посетителей. Не пиво бы им пить с бараниной вперемешку, а нектар цедить и заедать, естественно, амброзией, поклоняясь не приземленным Мельпомене с Талией, а возвышенным Урании с Каллиопой.
— Быть не может! — воскликнул Эссекс.
— Бред, — сказал Бэкон.
— Не смешите нас, Франсуа, — засмеялся тем не менее Саутгемптон.
А нежный Роджер Мэннерс, граф Рэтленд, сложил губы рубочкой, но не плюнул, как давеча в окно, а посвистел. Что-то, видать, уничижительное. В адрес графа Монферье, прожектера и мечтателя.
— Что и требовалось доказать! — подвел итог граф Монферье.
— Ну, только не он, — сказал Эссекс. — Не ловите нас на непроизвольной реакции.
— А почему бы и не он? — удивился Смотритель. — У вас на любую персону вроде Шекспира будет та же реакция. И такая же непроизвольная. А я-то считал вас прогрессистами и вольнодумцами, способными подняться выше искусственных классовых барьеров. Но — увы. Для вас, оказывается, все попрежнему, как тыщу лет назад: рожденный ползать летать не может.
— Это кто сказал? — неожиданно заинтересовался Рэтленд.
— Спиноза, — ответил Смотритель просто так, потому что не помнил, кто это сказал.
Пива хотелось — зверски. Но никто не пил. Мизансцену разрушать не стоило, счел Смотритель.
А тут, к слову, опять лелеемое всеми молчание повисло. Прогрессисты и вольнодумцы вынашивали достойный ответ наглому обвинителю, нагло же оперирующему неведомой в шестнадцатом веке революционной терминологией. Однако ж всем понятной.
— Текст, — сказал наконец Эссекс, как самый деловой.
— И верно, — согласился Бэкон, как самый вдумчивый, — принесите текст, Франсуа, мы его прочтем и либо согласимся с вами, либо — уж извините.
— Вы сказали: через два-три дня ваш Гений завершит свой труд? — спросил Саутгемптон. — Отлично! Тогда через три дня ровно в полдень в «Пчеле и улье». Пиво там, кстати, совсем не хуже, чем здесь.
— Хорошо бы все-таки согласиться, — мечтательно протянул Рэтленд. — Какая Игра может получиться!..
Похоже, он один увидел что-то необычно привлекательное для себя в туманном предложении Монферье. Зная будущее, следует отмстить: он был прав.
8
Им нужен текст — будет им текст.
Вернувшись в Лондон к ночи…
(в «Пчеле и улье» торчали до заката, с пива плавно перешли на пшеничное, так что в карету графа Монферье загрузили бревно бревном)…
по приезде домой Смотритель послал Кэтрин к Шекспиру с устным требованием явиться поутру, часиков эдак в десять, не ранее (но и не позднее), прихватив с собой Елизавету, причем явиться выспавшимся и с ясной головой. Сам он (без дураков опьяневший) не сомневался, что утром будет как новенький шиллинг: привычка пить много и привычка приходить в рабочее состояние быстро — составляющие (сестры-близнецы) для профессии Смотрителя.
Так и случилось.
Проснулся рано, совершил положенные утренние процедуры, даже позавтракать успел, сняв остатки похмелья доброй порцией кислого молока, а тут и Шекспир заявился.
— Почему один? — спросил Смотритель. И еще спросил: — Завтракать станешь?
— Елизавета вот-вот придет, у нее там дела какие-то были на полчаса, она еще вчера предупреждала. Стану, — по порядку ответил Уилл.
— Что за дела? — полюбопытствовал Смотритель.
— Не знаю, — простодушно сказал Уилл. — Она не говорит, я не спрашиваю.
— Так и живете, ни о чем друг друга не спрашивая?
— Лишние знания — лишняя головная боль, — объяснил Уилл, налегая на еду, поданную Кэтрин.
— Екклесиаст, — прокомментировал Смотритель.
— Что? — не понял Уилл.
— Библию читал?
— Приходилось…
По не слишком уверенному ответу Смотритель понял, что Ветхий Завет не является настольной книгой Уилла, а родственное отношение оброненного им афоризма к знаменитой мысли Екклесиаста — случайно. Сквозняком навеяло. Да и мало кто в этом мире-времени знал Книгу Книг хотя бы на уровне одного, но полного прочтения.
Но вот отношения Уилла и Елизаветы стоило тактично прояснить, пока девушка не появилась лично.
— Ты давно знаешь Елизавету?
— Месяца два, наверно. Не помню точно.
— Как познакомились?
— В театре, естественно, где ж еще. Нас Ричард познакомил. Знаешь его?
Смотритель знал, о ком речь. Ричард Бербедж был сыном Джеймса Бербеджа и актером труппы отца. Неплохим актером. Смотритель однажды видел его в пьесе Томаса Кида, названной (в интерпретации Бербеджа-папы) длинно и скучно: «Месть принца за поруганную честь короля-отца», сюжет которой весьма напоминал сюжет еще не написанного «Гамлета». Ричард принца и играл. Очень прилично играл.
И то хорошо, подумал сейчас Смотритель о «Мести принца», будет Шекспиру из чего впоследствии свою бессмертную пьесу сложить. Через века антишекспиристы скажут: плагиат? Скажут: ничего самостоятельного, все слизано? Да кто их вспомнит — этих анти-переанти? Никто! А Шекспир — живее всех живых плюс — миф о нем будоражит умы не одну сотню лет. А фокус прост. Можно, например, взять за образец простую деревенскую песенку и сотворить из нее Великую Музыку. «Гамлет» — это именно Великая Музыка, сотворенная из простой песенки Кида. Но сделать фокус может лишь избранный… Кстати, и про «Укрощение строптивой» тоже скажут: не оригинальная идея, а как сейчас, на глазах прямо, достойно получается! Песня просто…
— А он Елизавету откуда знает?
— Понятие не имею. Не спрашивал. Встречались где-то.
— Только встречались?
Смотритель был подозрителен и строг, как какой-нибудь близкий родственник девушки, родной дядя, например.
— Она ж девица! — вскричал Уилл, почему-то покраснев. — Ей же семнадцать всего!
— Знаем мы вас, — сообщил Смотритель, на минуту забывая, что ему здесь всего — двадцать пять, он на четыре года моложе того, кому взялся читать мораль. — А у тебя с ней что?
— Да ничего, честное слово! Так, общаемся иногда, беседуем… Умная она очень, знает много, с ней интересно.
— И все? — Ну прямо пуританином был граф Монферье, ну не по годам благонравным.
А может, сам какие-то виды на девушку заимел? Он молод, она молода…
Мелькнула такая подлая мыслишка, но Смотритель гневно ее отогнал, как муху, и, как муху, раздавил безжалостно. Это здесь ему двадцать, как уже отмечалось, а там…
Но «там» было где-то там, то есть далеко-далеко в пространстве и времени, поэтому граф настойчиво (подсознательное довлело) повторил:
— И все?
— А что еще? — Несчастный Шекспир даже жевать перестал от непонятного чувства непонятной вины.
— Ешь быстро, — смилостивился Смотритель. — Где твоя Елизавета?
И тут, как в толковом спектакле, где-то вдалеке…
(за кулисами или, точнее, под сценой, ибо кулис в театре Бербеджа и в других известных Смотрителю английских театрах не имелось)…
зазвенел дверной колокольчик.
— А вот и она, — сказала Кэтрин, которая до сих пор чинно стояла в сторонке и внимала диалогу хозяина и гостя.
Радостно сказала.
Гость ей был явно симпатичен, она его жалела, но и хозяин нравился, поэтому приход Елизаветы был воспринят ею как избавление от внутреннего смятения: кто прав, на чью сторону ей встать. Теперь понятно — на чью: на сторону Елизаветы, конечно, ибо для женщины права всегда женщина, как бы ни утверждали иное психологи и социологи. Она может из принципа не согласиться с другим женским мнением, но внутри-то, но в глубине подсознания…
Как и в прошлый раз, они уселись на «свои» кресла и стулья — все трое. Уилл вооружился пером…
(по аналогии: Елизавета вооружилась вниманием, Смотритель — терпением и силой)…
и Смотритель установил менто-связь.
Можно было начинать.
Но тут неожиданно вмешалась Елизавета, не зная, во что вмешивается.
— Я думала о том, что мы два дня назад… — Помялась, подыскивая слово. Нашла: — Наговорили, и мне кажется, что стоит еще более усилить конфликт.
— То есть как? — спросил Шекспир. С уважением спросил, поскольку Елизавета употребила красивое латинское слово «confflictus», от которого, собственно, и произошло английское, но — без волшебного окончания «us».
— Мы совсем потеряли Бьянку.
Смотрителя насторожило настойчивое «мы».
— Почему? — возмутился Уилл. — Помню прекрасно. Сейчас к ней станут свататься женихи.
— Кто именно?
— Разве ТЫ забыла? Гремио и Гортензио.
— Не забыла. Но два явных жениха — это слабый и банальный ход, кажется мне. Обычный спор за невесту, было, было, тысячу раз было.
Смотритель сидел молча, не вмешивался, слушал с возрастающими как любопытством, так и удивлением. Оба чувства рождала в нем Елизавета, и они росли с пугающей скоростью.
— А что ты предлагаешь?
— Давай активизируем третьего.
— Я уже весь первый акт написал! — вскричал (буквально так) Уилл. — Что мне — переписывать его, что ли? Какого третьего?
— Перепишешь, — жестоко сказала Елизавета. — Сколько понадобится, столько и перепишешь. Ты же не писарь, Уилл, а сочинитель.
— Ладно, — обреченно согласился Уилл. (Менто-коррекция, машинально констатировал Смотритель, не особенно влияла на природную лень объекта.) — Что ты предлагаешь?
— Ты уже придумал и написал хорошего молодого мужч ну… я говорю о Люченцио… и начисто забыл о нем. Зачем ты его ввел в действие? Да еще со слугой…
Молодец девочка, подумал Смотритель, вырываясь из плена настороженности, у нее хороший редакторский глаз. И, возвращаясь в неудобное, но профессионально оправданное настороженное состояние, добавил не без раздражения: и авторский, чего быть не должно, нет…
Ну, он еще заявит о себе. Ну вот хоть бы теперь.
— Нет, Уилл, — Елизавета была терпелива, но настойчива, — мы вернемся назад и после прекрасного монолога Люченцио… про Падую, про Пизу, про Флоренцию, про детство… добавим немного интриги. Он зачем прибыл в Падую? Город посмотреть?
— Да не знаю я еще, не знаю!
— И он не знал. Пока не увидел Бьянку.
— И что с того, что увидел?
— Влюбился. Страстно. Без памяти. Тебе не понять?
Уилл пропустил мимо ушей мимолетный укол, он все-таки думал сейчас о пьесе.
— И что потом? Вступать в состязание с Гремио и Гортензио?
— А кто он такой, чтоб с ними состязаться? Приехал только что из Пизы, в городе никто его не знает. Как он может претендовать на руку дочери столь почтенного господина?
— Тоже мне проблема! Немного наглости, толковые финансовые предложения… он же не беден, как я представляю себе…
— Но представь себе, что он скромен. Или не можешь?
— Почему не могу? Могу, — обиделся Уилл. — Ты меня совсем за наглеца и нахала держишь?
Смотрителя всегда по-детски изумляло то, что менто-коррекция ни на йоту не меняла обычных человеческих чувств объекта и соответствующих им реакций. Вот Уилл: обижается, возмущается… А Смотритель жестко держит его на ниточке менто-связи, контролирует… а что, собственно, контролирует?., только те области мозга (самому Смотрителю неизвестные), которые «отвечают» за творчество. Есть претензии к творчеству? Нет претензий к творчеству. Тогда что тебя изумляет? Сам себе ответил: Елизавета, Елизавета, чертик, непонятно как и зачем выпрыгнувший из тайного ящика, именуемого… да Лондоном и именуемого, туманным Лондоном, настолько туманным (фигурально выражаясь, поскольку — лето за окном), что в тумане можно спрятать любого чертика. И сам себе посоветовал: а ты изолируй ее, дело знакомое и несложное для тебя. И снова сам себе ответил: не стану, рано, успею, если срок подойдет. А если не подойдет — то что?.. Ох, не лукавь сам с собой, Смотритель, ты преотлично понимаешь, что наткнулся на феномен, не предусмотренный никакими спецами из твоей разлюбезной Службы. Причем феномен природный, так сказать, папой-мамой толково сработанный. Редкость для женщины эпохи Возрождения? Редкость. И для иных, последующих и предыдущих, тоже редкость. И поэтому ты будешь ждать, как эта редкость проявит себя, и не предпринимать ничего, кроме заранее (теми же спецами) тебе назначенного. Назначенного — без учета всяких там редкостей. Верно? Верно.
Поговорили. А с кем Смотрителю (именно Смотрителю, а не графу какому-нибудь, вот хотя бы и Монферье) поговорить в чужом времени? Только с самим собой, со Смотрителем. И никакого парадокса здесь нет, и повреждения ума (паранойя, к примеру) тоже нет, обычное дело для профессионалов Службы, находящихся в процессе выхода в прошлое.
— К твоему счастью — не совсем. Поэтому и говорю: слушай меня, Уилл. Давай отложим пока второй акт, вернемся к первому и придумаем такую историю… — Она помолчала немного, формулируя историю…
(а Смотритель отметил на автомате: опять «мы»)…
сформулировала, сообщила: — Итак, Люченцио понимает, что шансы его завладеть Бьянкой невелики. Он, как ты говоришь, мог бы и сам потягаться с конкурентами (опять латинское competitor, опять уела соавтора), но я настаиваю: он — скромен, в отличие от Гремио и Гортензио. Но у него рождается ход, который — в случае неудачи — ничего в ситуации не меняет, а в случае удачи… в этом случае Люченцио сможет сам выйти к Бьянке.
— Какой ход? — заинтересовался Уилл.
И Смотритель заинтересовался, потому что знал — какой, сам намекал на это Уиллу после первого сеанса менто-коррекции, но в отличие от Елизаветы, не спешил заставлять объект возвращаться назад и доводить текст до канонического варианта. Наоборот, считал, лучше с ходу написать всю пьесу, не теряя набранного темпа, а потом вернуться к ее доработке.
Елизавета ждать не хотела.
А не была ли она конкурентом самого Смотрителя? Не работала ли на какую-то параллельную Службу параллельного Времени?..
Бред, бред, выкинь из головы!
— Он приказывает своему слуге Транио сыграть роль хозяина. Назваться Люченцио и прийти свататься к Бьянке.
Она не точна, с садистским удовлетворением подумал Смотритель, спешит девочка. В каноническом «Укрощении» — не так…
И Шекспир словно подслушал его.
— Нет, не так! — заорал он. — Это не Люченцио придумает, а сам Транио. Люченцио, ты говоришь, скромный малый. Он и способен только на что-нибудь тихое. Например, прикинуться бедным учителем и явиться в дом Баптисты, чтобы предложить свои услуги…
— Верно, — подхватила Елизавета, — ты прав, Уилл, как я сама не додумалась!.. Конечно, Транио, хитрый простолюдин, не обремененный принципами, воспитанными в Люченцио с детства… Он говорит хозяину: «Хотите вы учителем явиться в дом к Баптисте и девушку наукам обучать — вот план ваш!»
— А Люченцио ничего не остается, как согласиться: «Верно. Выполним его!»
— Но у Транио… он посообразительнее хозяина… тут же возникает сомнение: «Немыслимо! А кто здесь станет жить как сын Винченцио, скажите, сударь? Учиться станет кто? Пиры давать? Следить за домом? Приглашать друзей?» Что ответишь, Уилл… то есть Люченцио?
Как же они хороши, думал Смотритель. Оба!
— «Да перестань ты, брат! Я все обдумал. Мы не знакомы в Падуе ни с кем…» Это, кстати, ты сказала, а я сейчас использую… «А ведь по лицам нашим не понять, хозяин кто, а кто слуга… Так, значит, хозяином отныне будешь ты, следить за домом, приглашать друзей… ну разве не учиться, это сложно… А я прикинусь неаполитанцем… Нет, лучше бедняком из милой Пизы! Так решено! Теперь скорее, Транио, бери мой плащ, напяливай берет… Сейчас придет… Марсслло. Я велю ему молчать и послужить тебе…
— Почему Марселло? — не удержался Смотритель.
— Какая разница, как назвать слугу? — Уилл недоуменно взглянул на Монферье. — Почему ты придираешься только к именам слуг Люченцио?
— Марселло — имя испанское, его светлость прав, — сказала Елизавета.
— Ну дайте любое итальянское имя!
— Бьонделло, — быстро сказал Смотритель.
— Идет, — согласился Уилл. — Тогда так. «Сейчас придет Бьонделло. Я велю ему молчать и быть тебе слугой».
— Да, — подтвердила Елизавета, бросив быстрый взгляд на Смотрителя, — это никогда не будет лишним…
Что было в этом взгляде?.. Да перестань же подозревать девушку во всех смертных грехах, возмутился Смотритель. Ну посмотрела и посмотрела — что особенного?..
Утешил себя вроде.
— Ну что ж, сеньор, — продолжила за Транио Елизавета, — раз вы решили так, обязан я исполнить повеленье. Отец мне ваш сказал перед отъездом: «Старайся сыну услужить во всем!» Считал я, он имел в виду другое, но раз Люченцио — буду я Люченцио. Тем более что я его люблю.
— И сам он любит! — Уилл играл Люченцио и не думал о партнере, о его тексте. Это дело самого партнера — его текст.
Елизавета оказалась партнером классным. — И сам он любит! — повторил Уилл. И усилил (не по канону): — Ах, знал бы ты, как любит!.. Готов я стать рабом, чтобы добиться той, чей волшебный плен так сладок мне… — Притормозил, сбавил эмоции, сказал сердито: — А-а, вот ты, плут!
— Это ты кому? — спросила Елизавета.
— Бьонделло пришел, — сообщил Уилл. И продолжил допрос второго слуги: — Ты где же шлялся?
Елизавета мгновенно стала другим слугой. Поменяла тон, придала ему сварливость, столь присущую виноватым, которые немедленно начинают встречное нападение. Оправданная, кстати, тактика. Зачастила:
— Где шлялся я? Нет, как вам это нравится! — Отвлеклась от роли, пояснила: — Перейдем со стиха на прозу. Ты уже делал так в первом же как раз акте, это правильно, зрителям надо дать немного отдохнуть от стихотворного ритма…
(такая, значит, трактовка шекспировских чередований прозаического и поэтического, прокомментировал Смотритель)…
отдохнуть и прийти в себя… — И продолжила за Бьонделло: — Вы-то сами с Транио куда подевались?.. Ой, хозяин, что с Транио? Он украл у вас платье? Или вы у него? Скажите мне, дураку, что тут происходит?
— Лучше не «украл», а «упер», — вставил Уилл.
— Тебе лучше знать, — скромненько так, опустив глазки.
А ведь подколола. И чем! Происхождением… Кстати, эти ее подколы, это ее «Транио — простолюдин» — что все означает? Она ж сама (как хочет выглядеть, как ведет себя) не из высшего света Лондона. Хотя наставник ее — ученый… И это возможно: родители — купцы, имели деньги, чтобы платить наставнику. Или он — дальний родственник… Но, как бы там ни было, такой светлый образ у девушки, а вот вам и тень набежала…
Но Уилл не заметил подколки, а помчался дальше, не выходя из образа Люченцио:
— Бездельник, подойди. Нам не до шуток. Мне помогая, Транио решил принять мой вид, надев мою одежду. А мне от дал свою… — Задумался. Спросил: — Слушай, Елизавета, я не стал бы посвящать Бьонделло в суть интриги. Какой-то он у нас ненадежный. Таким лучше лишнего не доверять.
— Согласна, — кивнула Елизавета. — Пусть Люченцио при думает объяснение. Только оно должно дать слуге мотивацию поведения на все действие пьесы.
Сказано было латинское: «ratio».
— А мне отдал свою, — повторил Уилл последнюю фразу монолога и выдал ratio: — Вот дело в чем: сойдя на берег, я ввязался в драку. И все бы ладно, но — убил кого-то. На время должен изменить я внешность и стать другим. Ну хоть таким, как он… — Уилл указал на Смотрителя, который был сейчас удобен в качестве Транио. — Теперь служить, как мне, ему ты должен. Он мною стал. А я решил укрыться, чтоб жизнь спасти. Ты понял?
— Нет, не понял ни черта, — сказал Бьонделло.
То есть Елизавета.
Когда Смотритель готовился уйти в прошлое, он, как и всегда, не брал с собой ничего из своего времени. А сейчас пожалел: обычный звукозаписывающий чип принес бы Службе такое свидетельство Мифа о Потрясающем Копьем, что, попади оно в руки шекспироведов, шекспирофилов и шекспирофобов, мир бы перевернулся.
Но у Службы, к счастью для мира, противоположные цели: чтобы он никуда не переворачивался.
— Ты имя Транио забудь навеки, — приказал Уилл. — Нет Транио! Теперь он стал Люченцио.
Елизавета засмеялась:
— Неплохо для слуги. Вот мне бы так!
И вновь подумал Смотритель: о ком она? О персонаже «Укрощения» или… о себе?
А Елизавета продолжила — теперь за Транио. Она явно оправдывалась. Что вполне соответствовало образу простолюдина (как она говорит), попавшего волею случая в шкуру богатого и знатного господина. Как не оправдаться перед еще вчерашним собратом, с которым делил и гнев хозяина, и милость его?..
— Пойми меня, — упрашивала Елизавета и — опять Смотрителя. Но что тут странного? Он был здесь единственным зрителем. — Не для себя стараюсь. Нам главное теперь, чтобы хозяин заполучил меньшую дочь Баптисты. Поэтому советую тебе держать язык покрепче за зубами. Не для меня, а только — для сеньора… Когда одни мы — я все тот же Транио. Лишь при других — Люченцио, твой хозяин…
Уилл тяжело вздохнул и произнес, как будто решение далось ему так нелегко, что — хоть в петлю:
— Теперь осталось выполнить одно: тебе в число влюбленных записаться. Да так, чтобы никто не усомнился!.. Пойдем. Пора…
— Стоп! — сказал Смотритель. — Прервемся. Пусть Уилл запишет. Очень хорошая сцена, грустно будет, если что-то за будется.
Он не снимал менто-связь, но лишь чуть отпустил ее, смягчил, чтобы подопечный мог сосредоточиться на себе самом, а не на диалоге с Елизаветой, на себе самом и своей пьесе. Смотритель понимал, что она — не его. Была — не его, если судить по тому, что Служба не ошиблась, и менто-коррекция понадобилась, и получается — не его, поскольку вмешался абсолютно посторонний или чужой фактор: Елизавета.
Смотритель не знал, помеха она делу или подмога, но всякий неучтенный фактор (это термин Службы — чужой) следует держать под постоянным контролем или — что лучше и надежнее! — изолировать. Смотритель понимал, что под изоляцией совсем не обязательно предполагается физическое устранение… э-э… фактора, а возможны и предпочтительны иные варианты. Но ему была интересна Елизавета. Не как фактор, а просто как женщина, чужая этому веку. Чужая по менталитету, по поведению, по воспитанию. И, к слову, действительно не учтенная в Истории. Не было такой. Нигде не зафиксирована — неподалеку от Барда.
Но это неудивительно, в принципе, это — судьба женщины. Обычная. До эпохи феминизма — еще жить и жить. Да и что дала эта эпоха? Кроме женской фанаберии — ничего, считал Смотритель. Это было его личное мнение, он его никому не навязывал. Да и попробовал бы — не дали б. Двадцать третий век — эпоха зыбкого равенства полов с мощным креном в сторону приоритета женщин. Смотритель, повторимся, считал, что приоритет бессмысленно навязан миру, начал навязываться еще в двадцатом, а к двадцать третьему вообще расцвел пышно и развесисто. Но, слава богу, оставались профессиональные ниши, куда женщины не пробрались. Служба Времени, например…
— Как вам работа с Уиллом? — вежливо поинтересовался граф Монферье, пока Уилл фиксировал на бумаге придуман ное и разыгранное.
— Очень интересно! — искренне, как показалось, ответила Елизавета. — А как вам?
— При чем здесь я? — удивился граф. — Это вы двое трудитесь. А я — лишь праздный слушатель и зритель. Благодарный, впрочем.
— Оставьте, ваша светлость, — легко поморщилась Елизавета. — Мне же Уилл все-все рассказал. Только вы и при чем. Без вас он даже не подумал бы о пьесе.
— А без вас?
Вопрос был провокационным. Но Елизавета провокационности не заметила и ответила просто:
— Наверно, и без меня все получилось бы. Просто со мной быстрее. И уж не знаю, как вам, а мне интересно. Я и прежде писала кое-что. Так, для себя. Стихи, философские работы, трактаты о природе… А тут — просто живое представление! Я очень люблю театр. Я там стараюсь бывать как можно чаще, хотя для этого мне приходится притворяться мальчиком… Но нет, вы не думайте, я совсем не претендую на авторство. Да и кто бы поверил, что женщина может что-то серьезное написать?
— А как же Сафо? — Кого вспомнил сразу, про ту и спросил.
— Ну-у, она… — Елизавета явно подыскивала слова, — она же совсем особенная женщина… Да и была ли она на самом деле? Остров Лесбос, женщины, слагающие стихи… Не миф ли это?
— А стихи? — спросил Смотритель. — Стихи-то остались. Они — не миф.
— Они могут быть частью мифа…
Вот и точное слово произнесено: «миф». Все больше и больше совпадений… Но совпадений с чем? Да ни с чем особенным, упрямо решил Смотритель, с каких пор ты стал опасаться обычных совпадений, даже если их число приближается к критическому? Ну женщина. Ну возникла в нужном месте в нужное время. Ну явно талантлива — сама по себе, безо всяких менто-коррекций. Ну сочиняет текст «Укрощения» очень близко к каноническому варианту. Ну предполагает, что в истории литературы могут иметь место литературные же мифы… И этого мало?!
Пока мало, настоял на своем Смотритель. И ведь понимал, что стоит (если прибегнуть к вольной интерпретации) именно на своем, то есть на том, что вынянчено им (и его Службой), что в это свое явно вторгается нечто чужое… Понимал, но по-прежнему выжидал. И не знал, чего выжидает и зачем.
Впрочем, были и аргументы, опровергающие опасность совпадений, делающих их милыми и невинными. Да, женщина, да, талантливая, но она права: кто поверит в талант женщины там, где есть только Елизавета, всегда — Елизавета, во всем — Елизавета, и — никого рядом?.. (Да, кстати, и она, Елизавета Первая, по мнению Смотрителя, какая-то странноватая для женщины. Вроде Сафо…) Ее монологи близки канону? Ну, во-первых, прекрасное носится в воздухе, просто рассеяно в нем. Во-вторых, никто в Службе никогда не исследовал побочного влияния менто-коррекций. Вдруг да она задевает своим… чем?., крылом, например… крылом своим, значит, задевает и тех, кто рядом? В-третьих, что написано, то и пишется, а явление неизвестной дамы лишь усиливает Миф. Почему бы, кстати, не пустить в жизнь слух о том, что Потрясающий Копьем — женщина?
И так далее, множить сущности — последнее дело. Смотритель же решил выждать, так зачем менять решение?..
— Хотел бы я посмотреть то, что вы пишете для себя, — сказал Смотритель.
— Правда? — воскликнула Елизавета — да так звонко, что даже Уилл оторвался от записей и мрачно посмотрел на мешающих ему сосредоточиться. — Я покажу вам… — Даже сквозь загар (или это все же природный оттенок кожи) проступил ру мянец. — Но не судите меня слишком строго.
— Не строже, чем сейчас, — улыбнулся Смотритель. — А сейчас мои оценки вашего с Уиллом творчества весьма высоки, как вы заметили.
— Заметила, — согласилась Елизавета. — И считаю их за вышенными.
— Почему?
— Потому что все, что мы здесь придумываем, — не более чем игра. Увлекательная — да, интересная — да, результат пока неплох — тоже да. И не исключаю, что пьесу поставят на театре и зрители придут… Но вряд ли сочиненное нами останется надолго. Именно потому, что это — игра. Не всерьез.
А вот и то, чего дожидался Смотритель. Казалось бы, опять прозвучало очередное ключевое слово: на сей раз — игра. Но Смотритель не только не услыхал его с прописной буквы, как произносил сам…
(а за многие выходы в глубокое прошлое он научился интонационно различать прописные и строчные буквы. Вавилон, Рим, Иудея, Египет… Там уж как скажут, так ребенку слышно: прописная!)…