Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Он явился в половине седьмого, сгорбленный, в черном парадном сюртуке, висевшем на его худых плечах. Спокойно глядя перед собой, он поднялся по ступенькам на кафедру — самую высокую в университете кафедру актового зала, которая оказалась настолько низкой для него, что он должен был наклониться, чтобы поставить на нее локти.

– Челвик! Наконец-то!

Тишина наступила с той минуты, как он вошел в зал. Теперь она стала торжественной — даже дыхания восьми- или девятисот человек не было слышно.

– Прошу прощения, что задержался, Селдон. У меня была уйма дел. Как жизнь, доктор Венабили? Я так понимаю, это дочь Манникса, Рейчел, А кто этот мальчик?

Он начал очень просто — с того, что эта лекция… «по истории, как и все в мире, имеет свою историю».

– Рейч, наш юный далийский друг.

— Есть точка зрения, что выбор исторических явлений, то есть выбор их для исследования, сам по себе представляет историческое явление. Вот с этой точки зрения, вероятно, нетрудно объяснить, почему я одними вопросами занимался, а другими… не занимался.

Следом за Челвиком в комнату вошли солдаты и, повинуясь едва заметному жесту, подняли с пола Рейчел.

В актовом зале плохая акустика, но именно потому, что он говорил слабым голосом, почти каждое слово было слышно.

Дорс, получившая возможность отвлечься от Рейчел, отряхнулась и поправила блузку, А Селдон только теперь осознал, что до сих пор в халате.

Рейчел же, в бешенстве сбросив с себя крепкие руки солдат, показала на Челвика, прищурилась и спросила у Селдона:

— Я занимался в течение моей жизни тремя периодами, или, если угодно, эпохами. Во-первых, историей Смутного времени… в молодости. Потом французской революцией, в частности влиянием ее на русское революционное движение. И, наконец, Пушкиным, то есть его историческими произведениями. Как видите, выбор… разнообразный. Но я, знаете, не задумывался, историческое это явление, что я занимаюсь французской революцией, или не историческое. Теперь вот некоторым нашим ученым это прежде всего в голову приходит. Я этими вопросами интересовался… вот и занимался…

– Кто это такой?

Он замолчал, и сразу стало видно, что ему трудно не то что говорить, но просто стоять на этой кафедре, в черном парадном костюме, в крахмальном воротничке, слишком широком для его похудевшей шеи.

– Это Четтер Челвик, – ответил Селдон, – мой друг и защитник на этой планете.

— Теперь можно, кажется, сказать, что же из этого вышло. Ну вот, по истории декабристов оказались в моих руках очень интересные материалы… собственно, случайно, так что особенной заслуги нет. Но в свое время удалось, кажется, установить, что между французской революцией и декабристским движением была не только идейная, но как бы организационная связь. Через бабувистов, бежавших в Россию и ставших впоследствии опорной точкой движения на юге… Вот это… кажется, вышло.

Волчков, который был когда-то самым близким из его учеников, сидел в первом ряду, опустившийся, багровый, в грязной манишке, с черным бантиком на апоплексической шее. Рядом с ним — Опацкий, старый, усатый, с бессодержательно-корректным лицом, и карьерист Шведов. Ученики… Вот это не вышло!

– Защитник? – безумно, громко расхохоталась мэрша. – Дурак! Идиот! Этот человек – Демерзель, и если вы посмотрите сейчас на свою подругу Венабили, то поймете, что ей это прекрасно известно! Вы уже давно в ловушке, в капкане – таком крепком, что тот, в который поймала вас я, не идет с ним ни в какое сравнение.

С досадой отвел он глаза от этих старых, усталых и больных людей и взглянул туда, где на скамейках и окнах сидели и стояли, чуть слышно переговариваясь, студенты. Он не различал лиц, но в самом шепоте, доносившемся до него как будто ветром — то сильнее, то тише, было столько молодости, что он вдруг улыбнулся — одними глазами. С этой минуты он только к ним обращался.

89

— Не могу сказать, что этот мой взгляд не встретил возражений. Место декабристов в русской истории — это вопрос немалый. Это один из тех вопросов, которые провели границу между двумя миропониманиями, и вот почему я упоминаю о нем сейчас — когда мне хотелось бы сказать о немногом и лишь о самом важном…

Челвик и Селдон на следующий день завтракали в одиночестве и почти все время молчали.

Щепкин не был назван, но все невольно посмотрели туда, где он сидел, рядом с Лавровским, втянув голову в плечи и быстро, презрительно поглядывая вокруг. Он не слушал Бауэра. Казалось, он пришел только потому, что неприлично было пренебречь этой лекцией, на которую профессорская коллегия явилась в полном составе. Точно так же он пришел бы на панихиду.

Только уже ближе к концу Селдон внезапно оживился и спросил весело:

– Итак, сэр, как теперь мне вас называть? Я, правда, до сих пор считаю вас Четтером Челвиком, и даже если поверю в подобное двуединство, все равно не смогу привыкнуть к имени Эдо Демерзеля. В этой роли у вас наверняка есть какой-то титул, но какой? Просветите, будьте так добры.

— Есть разные отношения к науке, — говорил Бауэр. — Есть отношение семейное, переходящее из поколения в поколение, годами живущее в академических квартирах на Васильевском острове, и есть другое отношение — жизненное, практическое, революционное. И вот я хочу предостеречь… Это для молодежи имеет особое значение. Не берите примера с ученых, перепутавших науку со своей карьерой, со своей семьей, со своей квартирой. Не смотрите на науку как на средство свести счеты — быть может, личные счеты.

Все снова посмотрели на Щепкина, и он на этот раз усмехнулся, беспокойно пожевал губами, посмотрел на двери. Но он не решился уйти, хотя Бауэр говорил теперь, глядя прямо в его лицо строгими запавшими глазами.

– Зови меня Челвиком, если не возражаешь. Или Четтером. Да, я – Эдо Демерзель, но для тебя – Челвик. По правде говоря, между нами нет большой разницы. Я говорил тебе, что Империя распадается и погибает, и так думают обе мои половины. Я говорил также, что психоистория мне нужна для того, чтобы сохранить ее, а если все же упадок и гибель неотвратимы, то найти пути для возрождения и укрепления. И в это тоже верят оба моих «я».

— Помните о совести научной, о честности в науке, без которой никому не дано вздохнуть чистым воздухом вершин человеческой мысли.

– Но я был у вас в руках – думаю, вы были где-нибудь поблизости, когда я встречался с Его Императорским Величеством.

Он говорил — и старый, всем надоевший спор получал в его словах новый смысл. Это был спор между двумя науками, старой и новой, — спор политический, в котором он должен был в последний раз доказать свою правоту. И, доказывая ее, Бауэр не опирался на мировое признание своих трудов — он не процитировал себя ни разу. Медленно — как будто ему некуда было торопиться — он разобрал труды щепкинской школы и доказал, что их кажущаяся мертвая правильность никуда не ведет.

– С Клеоном. Да, конечно.

— Вот и Пушкин! Пушкин, которого нам так долго не хотели отдавать, которого как бы стремились опорочить перед народом, осмеливаясь упрекать его и доказывая тем самым, что они его никогда не любили, не понимали…

– И вы могли бы тогда поговорить со мной лично, точно так же, как позже сделали это в обличье Челвика.

Кратко, но ничего не пропуская, он перебрал все, что сделано в науке за последние годы. Он указал на огромные нетронутые области и поблагодарил аспирантов Академии наук, работавших под его руководством, за то, что они занялись восемнадцатым веком.

– И чего бы добился? У меня, Демерзеля, куча дел. Мне нужно руководить Клеоном, благонамеренным, но не слишком умным правителем, и не давать ему, по возможности, совершать ошибок. Я должен играть свою роль в управлении Трентором и всей Империей. Сам видишь, каких трудов стоило помешать Сэтчему натворить бед.

— Вам легче работать, ваша молодость легче, чем наша. Новый фактор, материалистический, завоевал полное признание и в науке и в жизни. Я говорю о передовой науке. Может быть, теперь удастся понять многое… Понять истинный характер тех исторических явлений, институтов древности, которые были в такой же мере известны, как и не поняты…

– Да, вижу, – пробормотал Селдон.

Он замолчал, но на одну минуту.

— И еще одно. За долгие годы работы я собрал много книг, много редких рукописей, среди которых найдутся, пожалуй, и единственные экземпляры. Это все отдаю я вам. Университету или Публичной библиотеке, пускай уж там рассудят, — но вам, которые придут на паше место в науке. Я тоже вот все собирался… Может быть, и многое еще удалось бы сопоставить, понять… Но руки не дошли… Да, впрочем, и не могли дойти до всего, что там собрано за целую жизнь. Это уж вы… Это уж ваше дело!

– Это было нелегко, и акция чуть было не сорвалась. Много лет я внимательно и осторожно манипулировал Манниксом, научился просчитывать ход его мыслей, разрабатывал контрудары, предназначенные для отражения его выпадов. Но мне и в голову не могло прийти, что он додумается при жизни передать бразды правления дочери. Последнюю я почти не знал и оказался совершенно не готов к ее бесшабашности. В отличие от отца, эта дама привыкла принимать власть как некую данность, не поняв, что и власть имеет свои пределы. Поэтому она и захватила тебя, а меня вынудила вступить в игру прежде, чем я был к ней подготовлен.

Он говорил долго, и все яснее, увереннее звучал его голос, слабый румянец выступил на худых щеках. Он выпрямился, поднял голову, и все случайное, мелкое как бы отступило перед ним, оставило его, и сама смерть, о которой, казалось, невозможно было забыть, отступила перед твердой, умной силой его мысли, его науки…

– В результате… ты чуть было не потерял меня. Я дважды смотрел в дуло бластера.

Разбитый и подавленный, Трубачевский вернулся домой. Он открыл окно, и холодный осенний воздух вошел в комнату вместе с тихими голосами у ворот и равнодушно-тихим светом соседних окон. Он больше ни о чем не думал. Он чувствовал себя ничтожным со всеми своими обидами, неудачами и отчаянием. Слова Бауэра, так просто и с такою гордостью сказанные, еще звучали в его ушах. Какую жизнь нужно прожить, чтобы так ее закончить! Нет! Нет! Не было ни обид, ни огорчений. Этот человек — вот его единственная и страшная потеря.

– Знаю, – кивнул Челвик. – Мы могли бы лишиться тебя и на поверхности – там произошел еще один непредвиденный случай.

– Но ты так и не ответил на мой вопрос. Стоило ли гонять меня по всему Трентору, пряча от Демерзеля, когда ты сам и есть Демерзель?

А через две улицы от него лежит в своей постели Бауэр — длинное исхудалое тело под тонким одеялом, на высоких подушках.

– Ты сказал Клеону, что психоистория – чисто теоретическая наука, разновидность математической игры, в которой нет никакого практического смысла. Может быть, так оно и было, но, обратись я к тебе официально, ты бы наверняка остался при своем мнении. Идея захватила меня, Я подумал, что она может, в конце концов, оказаться больше чем просто игра. Пойми, я не просто хотел использовать тебя, мне нужна была настоящая, практическая психоистория.

Голова опущена на грудь, высокий желтый лоб кажется в полутьме еще желтее и выше. Он дышит ровно, но быстро и неглубоко. Две женщины, стараясь не глядеть друг на друга, сидят подле его постели.

Для того-то и гонял я тебя, как ты выразился, по всему Трентору, всюду в образе Демерзеля наступая тебе на пятки. Мне казалось, что это должно послужить для тебя мощнейшим стимулом. Психоистория должна была превратиться в нечто увлекательное, большее, чем математическая игра. Ты бы постарался разработать свою науку для искреннего идеалиста Челвика, но палец о палец не ударил бы ради имперского лакея Демерзеля. И потом, во время скитаний у тебя была возможность посмотреть своими глазами на жизнь в различных частях Трентора. Что само по себе гораздо ценнее, чем жизнь в башне из слоновой кости на дальней планете в окружении сплошных математиков. Я не ошибся? Разве ты не продвинулся вперед?

– В психоистории? Продвинулся, Челвик. Я думал, ты знаешь.

– Откуда?

– От Дорс.

– Но ты ничего не сказал мне. Хорошо хоть теперь обмолвился. Хорошие новости.

– Не совсем, – уточнил Селдон. – Можно сказать, я едва подступился. Но начало положено.

– Нельзя ли это начало как-то объяснить нематематику?

Глава шестая

– Думаю, да. Понимаешь, Челвик, поначалу я думал, что психоистория как наука должна базироваться на сведениях о взаимосвязях между двадцатью пятью миллионами миров, в каждом из которых, в среднем, живет по четыре миллиона человек. Но этого слишком много. С такой массой информации ни за что не управиться. Если мне и суждено было добиться какого-то результата, если существовал какой-то метод разработки практической версии психоистории, то для этого была более простая модель.

Тогда я решил, что нужно совершить путешествие назад во времени и начать отсчет от единственного мира, населенного людьми в туманную эпоху до начала заселения Галактики. В Микогене таким миром называют Аврору, в Дале – Землю. Сперва мне показалось, что скорее всего речь идет об одной и той же планете, называемой разными именами. Но в одном ключевом моменте между этими мирами отмечалось существенное расхождение, и я понял, что Аврора и Земля – не одно и то же. Но дело не в этом. И о той, и о другой нам известно до крайности мало, а то, что известно, до такой степени обросло мифами и легендами, что положить начало психоистории на основе летописей этих планет – задача поистине безнадежная.

1

Селдон умолк, отхлебнул холодного сока, не спуская глаз с лица Челвика.

– Ну? – поторопил его Челвик. – И что потом?

Лекция в актовом зале была последним выступлением Бауэра. Он готовился к ней очень тщательно и почти всю записал, чего прежде никогда не делал. Но вот он прочитал ее — и пустота образовалась в тех ежедневных занятиях, которыми он жил последнее время.

– Однажды Дорс рассказала мне историю о руке, лежащей на бедре. Ничего, казалось бы, особенного – совершенно тривиальная, забавная история. Но Дорс сделала вывод о том, что моральные нормы в различных мирах и в различных секторах Трентора различны. И мне показалось, что она говорит о тренторианских секторах, как о совершенно разных мирах. Тогда я подумал: «Ну вот, было у меня двадцать миллионов миров, а стало двадцать пять миллионов восемьсот». Различие было невелико, так что я позабыл об этом и больше не вспоминал. Но, путешествуя из сектора в сектор, переезжая из Имперского Сектора в Стрилинг, из Стрилинга в Микоген, оттуда – в Даль, а из Даля – в Сэтчем, я сам убедился, насколько они различны. Тогда я подумал, что Трентор – не единая планета, а комплекс разных миров, но главного я все еще не понимал.

— Простился, пора бы, собственно, и в дорогу, — на другой день после лекции хмуро сказал он Машеньке.

И только речи Рейчел – видишь, даже хорошо, что в конце концов меня захватил Сэтчем, хорошо, что бесшабашность Рейчел довела ее до таких грандиозных планов – так вот, когда я послушал Рейчел, которая утверждала, что важен лишь Трентор да еще кое-какие близлежащие планеты. «Трентор – сам по себе Империя», – сказала она, а про остальные миры заметила, что они не имеют значения.

Но такое настроение продолжалось недолго. Академическое издательство, не зная, может быть, как тяжело он болен, прислало внушительное напоминание о необходимости сдать в срок «Историю пугачевского бунта», угрожая в противном случае «затребовать с него все полученные им суммы».

В то самое мгновение мне стало понятно то, что, видимо, уже давно зрело в мозгу. С одной стороны, на Тренторе – необычайно сложная социальная система. Он представляет собой конгломерат восьмиста более маленьких миров. А это – достаточно сложная система для того, чтобы на основании сведений о ней разработать психоисторию, которая при этом намного проще целой Империи, а значит, здесь легче опробовать психоисторию практически.

Сумм он никаких не получал, но к напоминанию отнесся очень серьезно.

Что касается остальных двадцати пяти миллионов планет, то они-таки действительно не имеют значения. Да, конечно, они оказывали и оказывают определенное влияние на Трентор, а Трентор – на них, но это все – явления второго порядка. Если бы я смог заставить психоисторию заработать в первом приближении, на Тренторе, то затем можно было бы ввести модификации, обозначающие второстепенное влияние остальных миров. Понимаешь, о чем я говорю? Я искал один-единственный мир, одну планету, чтобы начать от нее отсчет ради внедрения психоистории в практику, в далеком прошлом, и все это время единственный мир находился у меня под ногами.

— Нужно кончить, — сказал он, — а то вот… уеду — и не разберут.

– Прекрасно! – облегченно и довольно воскликнул Челвик.

– Да, но все еще впереди, Челвик, Я должен досконально изучить Трентор, провести математическую проработку полученных данных. Может быть, если удача не отвернется, я успею получить ответы, пока жив. Если нет, это сделают мои преемники. И не исключено, что Империя может погибнуть и распасться на части до того, как психоисторией можно будет воспользоваться практически.

Как и прежде, он стал вставать очень рано и, случалось, сидел уже за письменным столом, прежде чем в доме просыпались.

– Я сделаю все, чтобы помочь тебе.

Машенька пробовала его урезонить, но он только посмотрел на нее и тихонько махнул рукой.

– Знаю, – кивнул Селдон.

Каждый день к нему являлся кто-нибудь — из Академии, от издательства, из Пушкинского дома, и он со всеми говорил, не торопясь и входя во все подробности дела. Он только спрашивал:

– Значит, ты доверяешь мне, несмотря на то что я – Демерзель?

— А вы не врач? Ну, тогда ничего. А то они мне, знаете, просто до смерти надоели! Вот последнее время все под другим видом ходят. Инкогнито. Придет как человек, а смотришь — врач.

– Абсолютно доверяю. Бесповоротно. Но потому, что ты – не Демерзель.

Только для Александра Щепкина было сделано исключение. Он пришел на следующий день, после того как Машенька его об этом попросила, и с тех пор стал бывать очень часто.

– Но я – это он, – возразил Челвик.

Это был единственный врач, который не убеждал Сергея Иваныча лечиться и даже не говорил с ним о его болезни. Но о медицине он говорил и ругал ее, и Сергей Иваныч совершенно с ним соглашался.

– Нет. Ты такой же Демерзель, как и Челвик.

– О чем ты? – широко раскрыл глаза Челвик и откинулся на спинку стула.

Он рассказал ему о той буре, которую вызвала в медицинских кругах недавно вышедшая книга Федорова «Хирургия на распутье», представил в лицах главных участников спора.

– О том, что имя «Челвик» ты выбрал по совершенно определенной причине. «Челвик» – немного измененное слово «человек», верно?

Челвик молчал, пристально глядя на Селдона. Наконец Селдон проговорил:

Каждый раз он являлся с новостью: то в Лейпциге удалось сохранить живыми жуков в замороженном состоянии при 253° ниже нуля, то Детердинг устраивал заговор против советской нефти, то в Ленинграде пропадал чай. Он достал и принес Сергею Иванычу пьесу современного автора «Пушкин, или Загадка любви», и после каждой сцены они сидели, схватившись за животы, задохнувшись от смеха. Особенным успехом пользовался третий акт, в котором Пушкин объяснялся в любви Анне Керн: «Сбросьте этот гнет… Забудем все предрассудки! К черту все это барахло! Мы уйдем отсюда далеко-далеко! Вас обрадуют эти просторы и многое заставят забыть… Бурные порывы всколыхнутся в вашей душе! Вот это жизнь!»

– Потому что ты не человек, верно, Челвик-Демерзель? Ты – робот.

Он никогда не упоминал ни об отце, ни о той ссоре, из-за которой он шесть лет не являлся в дом, где его любили. Но Сергей Иваныч знал откуда-то, что его болезнь не остановила старого Щепкина и не угомонила.

По-прежнему он выступал против него на всех заседаниях, по-прежнему ехидствовал и интриговал, а в последнее время предпринял работу, которая должна была «окончательно уничтожить» Бауэра в глазах всего ученого мира. С пером в руках он сызнова прочитал его труды, начиная с первых студенческих рефератов, и выписал все ошибки, разбив их предварительно на четыре главных разряда: стилистический, текстологический, идеологический и источниковедческий, что в общей сложности должно было составить книгу в двадцать печатных листов. Это будет ударом, от которого враг не встанет.

«Враг» еще вставал, но все реже. Болезнь его становилась все безобразнее и страшнее. Постоянные рвоты мучили его, он почти ничего не ел, и никакие дозы морфия уже не могли успокоить болей.

Глава девятнадцатая



Дорс

Варвара Николаевна ему понравилась. В первый же день знакомства он объявил ей, что с гимназических лет любил красавиц. «А в том, что вы красавица, — с изысканной вежливостью добавил он, — даже самый великий скептик не мог бы усомниться».

Он знал, что с ее появлением все в доме переменилось. Давно уже не было порядка в семье, а теперь и самой семьи не стало. Давно уже в отношениях были опасные места, которые принято было обходить по молчаливому уговору. А теперь все стало сплошным опасным местом, и то здесь, то там вдруг пробивалась ссора.

Он знал, что Машенька не любит ее и вообще не согласна с тем, что она появилась в доме. Все ее раздражало — и то, что Варвара Николаевна посылает старуху по своим делам, и то, что она спит до обеда, и то, что она приходит к Сергею Иванычу нарядная, надушенная и по-дружески небрежно и быстро говорит с ним.

Но ему это нравилось.

Селдон, Гэри – Традиционно имя Гэри Селдона упоминается только в связи с психоисторией, его считают воплощением математики и социальных перемен. Несомненно, в большой, степени в этом повинен он сам, поскольку в своих официальных трудах ни единым словом не упоминает о том, как ему удалось решить различные вопросы психоистории. Судя по тому, что он пишет, можно вообразить, что многие решения пришли к нему, образно говоря, из воздуха. Он не рассказывает ни о тех тупиках, в которые заходил, ни о том, куда и почему свернул по ошибке. …Что касается его личной жизни, то она представляет собой белое пятно. О его родителях, братьях и сестрах известно крайне мало. Его единственный сын, Рейч, был приемным ребенком, по как произошло его усыновление, неизвестно. Относительно супруги Селдона известно лишь то, что она существовала. Совершенно очевидно, что во всем за пределами психоистории Селдон стремился к неизвестности. Словно хотел дать понять остальным, или хотел, чтобы так поняли, что он не живет, а психоисторифицируется. Галактическая энциклопедия
— Вот Дмитрий… удачно женился, — сказал он Щепкину, представив ему Варвару Николаевну и глядя на нее через кулак, точно так же, как смотрел на свои рукописи. — Ведь он, между нами говоря, такой женщины не стоит.

90

Челвик не дрогнул, не изменился в лице и продолжал смотреть на Селдона, а Селдон ждал. Он решил, что теперь очередь Челвика говорить.

Он знал, что она вышла замуж только для того, чтобы попасть в этот дом и распорядиться всем, что здесь было, по своему усмотрению. Она перенесла в свою комнату старинные дорогие часы, тридцать лет простоявшие в столовой, и попросила Сергея Иваныча подарить ей превосходный рисунок Александра Брюллова, висевший до сих пор в архиве. Павловский буфет был уже отполирован, и это было не очень прилично хотя бы потому, что столяр-краснодеревщик целую неделю работал в квартире, куда даже врачей не пускали.

Челвик заговорил, но всего-навсего переспросил:

Но ко всему этому Бауэр был уже вполне равнодушен. Только Неворожина, с которым (он и это знал), она была дружна, он не пускал к себе и однажды откровенно сказал ей, «у такой умницы, как она, должен быть, кажется, хороший вкус на людей, а тут… не видно».

– Робот? Я? …Под роботом, как я понимаю, ты имеешь в виду искусственное существо, вроде того, что ты видел в микогенском Святилище?

– Не совсем такое, – возразил Селдон.

— Этот мужчина, по-моему, какой-то идейный бандит. А может быть, и безыдейный. Просто бандит. И дурного тона. От него, знаете ли, чем пахнет? Политическим убийством. А я смолоду этого запаха не выношу.

– Не металлическое? Не собранное? Не безжизненную копию? – равнодушно уточнил Челвик.

– Нет. Ничего такого. Быть носителем искусственной жизни не обязательно означает быть сделанным из металла. Я говорю о роботе, внешне неотличимом от человека.

Он получил письмо от Трубачевского и долго читал его, сгорбившись и разглаживая кулаком усы. Одна фраза была, кажется, взята из письма Пушкина, и вообще Трубачевский хороший, очень способный, запутавшийся мальчик; вот он пишет теперь, что виноват только в том, что слишком долго медлил. Он пишет, другими словами, что рукописи украл не он, а кто-то другой. Кто же этот… другой? Теперь уж лучше было, пожалуй, не «входить в существо вопроса». Но он попросил, чтобы Неворожина к нему не пускали, а с Дмитрием почти перестал говорить.

– Неотличимом? Понятно. Но если так, Гэри, как ты можешь отличить робота от человека?

Он ответил Трубачевскому: «Дорогой Николай Леонтьевич, вы не думайте, пожалуйста, что я вас обвиняю. Напротив, очень жаль, что слабость после припадка помешала мне остановить безобразную сцену. Вчера ко мне никого не пускали, а сегодня лучше, и я рад буду вас увидеть. Ваш Бауэр».

– Я сужу не по внешности.

Это письмо, которое вернуло бы Трубачевскому все его потери, начиная с доброго имени, было отдано Анне Филипповне с твердым наказом сегодня же опустить в ящик. Но старуха забыла его в прихожей, и оно пролежало до тех пор, пока Дмитрий, у которого были свои причины интересоваться перепиской отца, не нашел его среди вновь полученных писем.

– Объясни.

Он прочитал его, и Трубачевский не дождался ответа.

Самые ценные бумаги из архива Сергей Иваныч велел перенести в свой кабинет, и они теперь лежали, запертые на ключ в маленькой конторке, стоявшей подле его изголовья. По утрам, едва проснувшись, он садился на подушку и заглядывал в конторку — все ли на месте? Это случалось иногда и днем, когда никого не было в комнате. Посматривая на дверь, он быстро поднимал крышку и щупал бумаги.

– Челвик, во время моего бегства от тебя – Демерзеля, я слышал о двух древних мирах, я уже говорил тебе – о Земле и об Авроре. Об обеих планетах говорили, как о первоначальных, как о единственных. В обоих случаях упоминались роботы, но по-разному. – Селдон не спускал глаз с человека, сидевшего напротив пего, ожидая, что тот подаст хоть какой-нибудь знак того, что он меньше чем человек, или больше. – Когда речь шла об Авроре, один робот упоминался как «ренегат», предатель, изменивший делу. А когда речь шла о Земле, один из роботов описывался, как герой, спаситель. Разве не резонно было предположить, что это – один и тот же робот?

Последние дни он много думал о Машеньке. Она волновалась, хлопотала и все делала сама, так что медицинская сестра рассердилась и наконец сказала, что не знает, зачем ее приглашали.

– Резонно? – пробормотал Челвик.

Теперь он уже разглядел ее как следует. Вот все говорят, что она — одно лицо с ним, а он видит теперь, что нет. Она похожа на мать, и даже эти отросшие волосики на лбу, слишком короткие, чтобы их заколоть, были такие же, как и у матери, — пушистые и светлее остальных волос.

– Вот о чем я подумал, Челвик, Я решил, что Земля и Аврора были двумя отдельными планетами, существовавшими в одно и то же время. Не знаю, какая из них старше. Микогенцы так надменны, так гордятся своим превосходством, что можно было счесть, что Аврора старше, поэтому они ненавидят землян, которые либо отняли ее у них, либо изменили им, Но с другой стороны, матушка Ритта, которая рассказывала мне о Земле, была убеждена в том, что прародина человечества – Земля, и тогда становилась понятной изоляция крошечного микогенского поселения в огромной Галактике, где живут квадриллионы людей, не придерживающихся странных микогенских обычаев. Тогда выходило, что прародиной людей действительно является Земля, а Аврора – уродливое ее производное. Я не могу утверждать наверняка, но передаю тебе ход своих мыслей, чтобы ты понял, откуда у меня взялся такой вывод.

Собственно говоря, он хорошо знал Машеньку, когда ей было лет десять. Она была толстая, вспыльчивая и теряла голову, когда приходили подруги, — просто не узнать. Это серьезно заботило его и огорчало. Подруг было много. Они ставили пьесы, ругали мальчишек и, как все девочки, без конца занимались личными отношениями — ссорились и мирились. Он до сих пор помнил их по именам. И Машка была не последняя среди них. Как она отплясывала русскую на домашнем спектакле! Кокошник упал… А сколько хлопот было с этим кокошником! И он все знал, во все входил, без него ни одной затеи не начинали.

Челвик кивнул.

Потом он что-то пропустил. И вот она сидит перед ним, большая дочка, и кофточка заколота агатовой брошкой, которую он когда-то подарил покойной жене.

– Понятно. Продолжай.

Что Машенька станет делать, когда он умрет? А ничего… Ведь это только кажется, что мы так уж нужны детям. Вот вчера она спросила Щепкина, знает ли он студента Разумихина, и покраснела.

— Маша, а кто это Разумихин? — спросил он, когда, сменив салфетку, которой был покрыт ночной столик, и вновь поставив на него все лекарства, она присела к отцу с книгой в руках. — Студент?

– Эти планеты враждовали. Матушка Ритта говорила именно так. Когда я сравнивал микогенцев, которые превозносят Аврору, и далийцев, которые превозносят Землю, я решил, что Аврора, неважно, старше она или младше Земли, была тем не менее более развитой планетой, такой, на которой могли производиться более совершенные роботы, даже такие, которые внешне были неотличимы от людей. Такой робот был создан, следовательно, на Авроре. Но он стал изменником и покинул Аврору. Для землян он стал героем, значит, наверное, прибыл на Землю. Почему он сделал это, какие у него были на то причины, я не знаю.

Она подумала, что он бредит.

Челвик попытался уточнить:

— Какой Разумихин?

— А вот… Что ты спрашивала.

– Ты говоришь о нем, как о живом существе?

— Когда? Ах, Карташихин?

Это было сказано равнодушно, но не слишком ли равнодушно?

– Ты сидишь напротив меня, – ответил Селдон, – и я не могу назвать этого робота «оно». Матушка Ритта убеждена, что героический робот, ее героический робот, существует до сих пор и что он вернется, когда будет нужен. И мне показалось, что в идее существования бессмертного робота нет ничего невероятного. Менять почаще выходящие из строя детали, и ты бессмертен.

— Да, он студент.

– Что, даже мозг? – спросил Челвик.

— Медик?

— Да.

– Даже мозг. На самом деле я ничего не знаю о роботах, но думаю, что новый мозг может быть… ну, скажем, переписан со старого. …А матушка Ритта намекнула, что у него были необыкновенные умственные способности, поистине могущественные, и я решил: это возможно. Может быть, я, конечно, и романтик, но не настолько, чтобы согласиться с тем, что робот, переметнувшийся с одного фронта на другой, мог бы в одиночку изменить течение истории. Он не мог обеспечить победу Земли и поражение Авроры, если бы в нем не было чего-то странного, особенного.

— Что же, он у Щепкина занимается?

– А тебе не кажется, Гэри, что ты делаешь свои выводы на основании легенд, которые перевирались и приукрашивались на протяжении столетий и тысячелетий так, что даже самые тривиальные, рядовые события в них выглядят сверхъестественными? Неужели ты сумел поверить в робота, который не только выглядит как человек, но и бессмертен и обладает колоссальным ментальным могуществом? Не стал ли ты верить в сверхъестественное?

— В Медицинском институте, — быстро сказала Машенька, зачем-то переставляя на другое место бутылочки и порошки и вновь принимаясь убирать ночной столик, который она только что привела в полный порядок.

– Я отлично знаю, что представляют собой легенды, и я не из тех, кого можно ими одурачить и заставить поверить в сказки, И все-таки, в тех случаях, когда за легендами стоят определенные странные события, которые я видел и пережил лично…

— И что же он… способный?

– Например?

Она ничего не ответила, и он понял, что сказал не вслух, а в уме, а подумал, что вслух, — это уж не первый раз с ним случалось. Он повторил.

– Челвик, мы познакомились, и я сразу доверился тебе. Да, ты помог мне разделаться с двумя нахалами, хотя я тебя не просил, и тем самым вызвал у меня симпатию к себе. Я, конечно, тогда и догадаться не мог, что они – твои наемники и делают, что им приказано. Ну, ладно, я не в обиде.

— Да, кажется, способный, — небрежно пробормотала Машенька.

– Да? – переспросил с улыбкой Челвик.

Бауэр посмотрел на нее из-под ладони. Она сидела, как дура, растерянная и ужасно смешная. Он вдруг рассмеялся — по-молодому, так что весь маленький красивый рот стал виден под усами.

– Я доверился тебе. Я тебе поверил. Ты легко уговорил меня не улетать домой, на Геликон, и отправил странствовать по Трентору. Я верил каждому твоему слову, отдал себя в твои руки. Вспоминая все это, я понимаю, что я был как бы и не я. Меня не так просто обмануть, и все-таки это произошло. Больше того: тогда я ничего необычного в своем поведении не находил.

– Тебе лучше знать себя, Гэри.

— Ну, ну, — сказал он и, поманив Машеньку к себе, поцеловал ее и обнял за плечи.

– Дело не только во мне. Как могла Дорс Венабили, красивая женщина, у которой свои дела, своя карьера, бросить все это и последовать со мной? Как могло случиться, что она все время рисковала жизнью ради меня, взяв на себя, словно некое священное дело, мою защиту, и целиком отдалась этому? Неужели только из-за того, что ты ее об этом попросил?

– Да, я попросил ее об этом, Гэри.

Потом снова начались боли, но ночью — он понял, что уже ночь, потому что Машенька была в халате и, откинувшись, закрыв глаза, сидела в кресле, — он снова вернулся к этим мыслям. Он оставлял только ее, больше у него никого не было на белом свете. Сын не удался, и он давно уже к нему равнодушен. Но Маша, Маша!

– И тем не менее она не кажется мне человеком, способным радикально изменить всю свою жизнь только из-за того, что кто-то ее об этом попросил. Не могу я поверить и в то, что она безумно влюбилась в меня с первого взгляда и ничего не смогла с собой поделать. Я, честно говоря, был бы совсем не против того, чтобы это произошло, но она владеет своими чувствами, владеет больше – должен тебе в этом честно признаться, – чем я.

– Она – замечательная женщина, – улыбнулся Челвик. – И я тебя понимаю.

До болезни Бауэра жизнь в его доме была одной, теперь она стала другою. Эта новая жизнь — очень сложная, с напряженными отношениями между сестрой и братом, между отцом и сыном, с тайными расчетами одних, с растерянностью и горем других — была основана в конце концов на полной непредставимости того, что скоро непременно случится. Полотер должен был прийти в воскресенье, и дико, невозможно казалось отменить его, потому что Сергей Иваныч, быть может, умрет в субботу. Медную дощечку украли со входных дверей. Сергей Иваныч давным-давно заказал новую, мастер должен был принести ее на днях, и ни у кого силы не нашлось позвонить этому мастеру по телефону и сказать, что уже не нужно никакой дощечки.

Селдон продолжал:

Ни у кого, кроме Неворожина, который до сих пор не приходил (только имя его мелькало в разговорах), а теперь снова стал бывать почти каждый день — вежливый, хорошо одетый, с негромким голосом и прилично опущенными глазами.

– Как могло случиться, что Протуберанец, это надменное чудовище, ведущий за собой толпу таких же напыщенных тупиц, дал согласие впустить в Микоген варваров – меня и Дорс, и обращаться с нами на самом высочайшем, по их понятиям, уровне? И когда мы нарушили все законы, совершили святотатственное преступление, как же тебе удалось уговорить его отпустить нас? Как тебе удалось уговорить Тисальверов, насквозь пропитанных предрассудками, сдать нам комнаты? Как тебе удается везде чувствовать себя в своей тарелке, везде иметь друзей, оказывать влияние на каждого человека, независимо от его странностей? Кстати, как тебе удается вертеть самим Клеоном? Ну хорошо, он мягко-характерный, доверчивый человек, но как ты тогда управлялся с его папашей – грубым и бесчеловечным тираном? Как это все тебе удается?

Но вот и эта страшная жизнь остановилась.

А самое главное, как вышло, что Манникс Четвертый всю свою жизнь посвятил созданию армии без страха и упрека, вышколенной, профессиональной, и вдруг она вся летит к чертям собачьим, стоило только его дочке попробовать поставить ее себе на службу? Как ты всех поголовно превратил в предателей, таких же, каким когда-то стал сам?

Челвик ответил:

2

– Но разве это не может означать, всего-навсего, что я просто тактичный человек, имеющий опыт общения с самыми разными людьми, что я нужным людям оказывал и в будущем буду оказывать внимание? Ни для чего из того, что я сделал, на мой взгляд, не нужны какие-то сверхъестественные силы и способности.

– Ни для чего? Даже для нейтрализации сэтчемской армии?

Почти полгода минуло с тех пор, как Карташихин переходил этот узкий двор, сторонясь пекарей, поминутно таскавших с крыльца на крыльцо бельевые корзины с дымящимся хлебом.

– Они не захотели служить женщине.

– Они не первый год знали, что в один прекрасный день Манникс Четвертый либо сложит с себя полномочия мэра, либо попросту умрет, и тогда власть автоматически перейдет в руки его дочери, и никакого недовольства по этому поводу не выказывали. Не выказывали, пока ты не решил, что пора бы им его выказать. Дорс как-то сказала, что ты – настойчивый человек. Так и есть. Гораздо более настойчивый, чем любой человек. Но не более настойчивый, чем бессмысленный робот, обладающий непонятной ментальной силой. Ну, Челвик?

Найдя знакомое окно, он, как бывало, бросил в него горсточкой песка. Никто не выглянул. Он подождал и бросил еще раз. Никого — только маленький раскоряка дворник вышел и уставился на него с нерешительным видом.

– Чего ты от меня ждешь, Гэри? – пожал плечами Челвик. – Ждешь, что я признаю, будто я – робот? Что я только похож на человека? Что я бессмертен? Что я – властелин умов?

— Дома нет. Ну что ж, поговорим с папой.

Селдон перегнулся к Челвику через стол.

Папа был дома. В полосатом жилете, введенном в моду покойным президентом Эмилем Лубэ, он открыл дверь и с минуту глядел на Карташихина, уныло моргая.

– Да, Челвик, жду. Я жду, что ты скажешь мне правду, что все вопросы, которые ты сейчас задал, не более чем риторические. Ты, Челвик, тот самый робот, о котором говорила матушка Ритта, которого она называла Дэ-ни, друг Бэй-ли. Ты должен сказать правду. У тебя нет выбора.

— Ах, это вы? Это вы?

91

— Здравствуйте, — холодно сказал Карташихин, не любивший, когда его слишком горячо встречали. — Коля дома?

Казалось, они сидели в своей собственной маленькой вселенной. Посередине Сэтчема, где имперские вояки разоружали сэтчемскую армию, они сидели тихо и спокойно. Здесь, в самой гуще событий, за которыми следил весь Трентор, а может быть, и вся Галактика, словно в маленьком шарике, отделенном от остального мира, сидели Селдон и Челвик и играли в игру, состоящую из нападений и защит. Селдон ухватился за новую реальность и не желал с ней расставаться, а Челвик никоим образом не принимал эту новую реальность.

Селдон не боялся, что их беседа будет прервана. Он был уверен, что у того невидимого шарика, внутри какового они находятся, есть непробиваемая оболочка, за которую никто не сумеет проникнуть, что сил Челвика – нет, сил робота – хватит для того, чтобы никто не сунулся сюда; пока игра не окончится.

Старый Трубачевский что-то пробормотал, быстро, но бессвязно. «Грудь» его рубашки с большой костяной запонкой посредине так и ходила. Он волновался.

– Ты – гениальный парень, Гэри, – сказал наконец Челвик. – Но только я никак не могу понять, почему я обязан признать, будто я робот, и почему у меня нет выбора. Согласен, во всем, что касается поведения, ты можешь быть прав – твоего собственного поведения, поведения Дорс, Протуберанца, Тисальверов, сэтчемских генералов. Да, все, все могло быть именно так, как ты говоришь, но это вовсе не означает, что твоя интерпретация происшедшего верна. Несомненно, у всего случившегося может быть естественное объяснение. Ты доверял мне потому, что поверил моим словам. Дорс решила, что твоя безопасность исключительно важна патоку, что, будучи сама историком, поверила в нужность психоистории. Протуберанец и Тисальвер связаны со мной обязательствами, о которых ты просто ничего не знаешь. Сэтчемские генералы отказались служить правителю-женщине, вот и все. Зачем забираться в дебри сверхъестественного?

— Он болен. Очень болен.

– Послушай, Челвик, – сказал Селдон, – ты действительно веришь в то, что Империя погибает, что ее нельзя бросить на произвол судьбы, нельзя не протянуть ей руку помощи?

– Да, действительно, – ответил Челвик, и почему-то Селдон понял, что он ответил искренне.

— Лежит?

– И ты действительно хочешь, чтобы я досконально разработал психоисторию? Сам не можешь этого сделать?

— Нет. Психически.

– У меня нет таких способностей.

— Что?

— Психически… Я не знаю, нужно куда-то везти, — разбитым, старческим голосом сказал он. — Я его одного оставить боюсь.

– И тебе кажется, что только я справлюсь с этой задачей – даже если я порой в этом сильно сомневаюсь?

— Да что с ним?

– Да.

Медленно и с ужасом старый Трубачевский потрогал пальцами лоб.

– Значит, ты должен понимать, что если можешь мне хоть чем-то помочь, ты должен это сделать.

– Понимаю.

— Это вы сами, — с досадой возразил Карташихин, — такой диагноз поставили или врач?

– И никаких личных чувств, устремлений и тому подобного?

— Сам.

Легкая усмешка пробежала по печальному лицу Челвика, и на краткое мгновение Селдону открылась глубочайшая усталость, прячущаяся за обычным спокойствием Челвика.

— Ну, тогда это еще не так страшно.

– Я давно научился обходиться без чувств и устремлений. Порукой тому – моя долгая успешная карьера.

Старик взялся за голову и сел.

– Тогда я прошу тебя о помощи. Я смогу разработать психоисторию, основываясь на сведениях только о Тренторе, но у меня определенно возникнут трудности. Я с ними, конечно, справлюсь, но мне было бы гораздо легче, если бы я знал кое-какие важнейшие факты. Например, какая из планет была прародиной человечества – Аврора или Земля, или совсем другая планета? Существовали ли какие-то связи между Землей и Авророй? С какой из них началось колонизирование Галактики? Или оно началось с обеих планет? Если только с одной, то почему не с другой? Если с обеих, то каким образом? Существуют ли миры, заселенные выходцами с обеих планет или только с каждой из них? Почему люди поссорились с роботами? Почему столицей Империи стал Трентор, а не какая-нибудь другая планета? Что случилось с Авророй и Землей? Я бы мог задать сейчас тысячу вопросов, и сто тысяч еще возникнет потом. Разве ты оставишь меня без помощи, в неведении, Челвик, когда мог бы помочь и рассказать о многом?

– Если бы я был роботом, – усмехался Челвик, – разве в моей памяти уместилась бы двадцатитысячелетняя история миллионов различных миров?

— Нет, это страшно, — сказал он, — это страшно. Я вчера ночью проснулся и чувствую — гарь. Пошел к нему, а он сидит голый, в одной рубашке, и прямо на полу жжет бумаги. По делу к нему пришли, молодой человек, очень порядочный, но его прогнал и прибил… Вы не поверите, я замучился, я замучился с ним. Ничего не ест, ходит целый день из угла в угол и уже начал заговариваться, — шепотом добавил он. — Я вчера его зову: «Коля, Коля!» А он молчит. Вот так сидит, как вы, через стол, и молчит. Потом вдруг улыбнулся и говорит: «Червь на дне».

– Я не знаю, каковы способности мозга робота. Я не знаю, каковы способности твоего мозга. Но если таких способностей у тебя нет, значит, ты располагаешь такой информацией, такими данными, которые в твоем мозгу не помещаются и хранятся где-то там, откуда ты их можешь запросить. Если они у тебя есть, эти сведения, которые мне так нужны, разве ты можешь скрывать их от меня? А если нет, как ты можешь отрицать, что ты робот, тот самый робот-предатель? – Селдон откинулся назад и перевел дыхание. – И я снова спрашиваю тебя: ты – тот самый робот? Если тебе нужна психоистория, придется признаться. Продолжая утверждать, что ты не робот, убедив меня в том, что это не так, ты существенно уменьшишь мои шансы. Так что все зависит от тебя. Ты робот? Ты – Дэ-ни?

— Как?

И Челвик, по обыкновению бесстрастно, ответил:

— «Червь на дне»… Это значит — в душе, — убежденно и торжественно сказал старый Трубачевский, — и по этим словам я вижу, что женщина.

– Твои доводы неотразимы. Я – Р. Дэниел Оливо. «Р» означает «робот».

92

— Женщина?

— Женщина, женщина! Он ей по телефону звонил, ночью, и после того началось… — Он взглянул на часы. — Вот сейчас ушел, сказал, что на полчаса, а у меня уже сердце не на месте.

Р. Дэниел Оливо продолжал говорить спокойно, но Селдону показалось, что голос его едва заметно изменился, словно теперь, когда не нужно было больше скрывать, кто он такой, ему стало легче.

Он не успел договорить, как звонок прогудел и лампочка в прихожей зажглась и погасла. Он побежал и обернулся в дверях.

– За двадцать тысяч лет, – признался Дэниел, – никто не догадывался, что я робот, если только у меня не было желания и причины кому-то об этом рассказать. Частично это было связано с тем, что люди давно забыли о роботах, забыли о самом их существовании. А частично – с тем, что я действительно обладаю способностью выявлять людские эмоции и управлять ими. Выявлять эмоции – дело нехитрое, но вот манипулировать ими мне трудно по причинам, связанным с самой природой робота. Но когда необходимо, я могу это делать. Могу, но стараюсь прибегать к этому в самом крайнем случае. И даже тогда, когда я этим занимаюсь, я всего-навсего усиливаю, подстегиваю, по возможности, минимально, те чувства, те эмоции, которые уже и так есть. Если бы я мог достигать своих целей, не прибегая к этой своей способности, я бы к ней и не прибегал.

— Вы с ним повеселей, повеселей! Как будто ничего, все в порядке.

И, сделав веселым и спокойным свое бледное усатое лицо, старый музыкант побежал отворить двери.

Обрабатывать Протуберанца для того, чтобы он принял вас в Микогене… кстати, обрати внимание, я называю эту деятельность «обработкой», потому что это не слишком приятное для меня занятие… так вот, Протуберанца обрабатывать не пришлось, потому что он мне кое-чем обязан. А он – честный, верный данному слову человек, несмотря на все свои странности. Вмешаться в его сознание мне пришлось потом, когда ты совершил святотатственное, по его меркам, преступление, да и то – не слишком. Не так уж сильно он жаждал сдать тебя с рук на руки Имперским властям, он их, мягко говоря, недолюбливает. Я просто-напросто немножко усилил эту его нелюбовь, и он отдал тебя мне, согласившись с приведенными мной аргументами, которые в иной ситуации показались бы ему сомнительными.

Не слишком сильно я прикасался и к тебе. Ты тоже не доверял всему, что связано с Империей. Это свойственно в наши дни большинству людей, и это является важным фактором упадка Империи. А еще ты гордился психоисторией, самим этим понятием, гордился тем, что именно ты первым ее придумал. Ты бы не отказался от ее практического воплощения. Это еще больше польстило бы твоему тщеславию.

Карташихин видел Трубачевского в последний раз перед отъездом к Льву Иванычу, стало быть, тому назад месяца четыре. Он не нашел особенной перемены. Ему показалось, впрочем, что Трубачевский похудел и стал, кажется, немного выше ростом.

Селдон нахмурился и проговорил:

— Ты что это, никак еще растешь? — спросил он, протягивая руку.

– Прошу прощения, мистер робот, но я и не подозревал, что я такой жуткий гордец.

— Ваня!

– Никакой ты не жуткий гордец, – мягко успокоил его Дэниел. – Ты прекрасно понимаешь, что быть человеком, движимым гордыней, и некрасиво, и бесполезно, поэтому стараешься подавлять в себе подобные порывы, но столь же успешно можно отрицать, что тобой движет твое сердце. Ни с тем, ни с другим ничего нельзя поделать. Как бы ты ни прятал от себя свою гордыню ради своего собственного спокойствия, от меня ты ее спрятать не можешь. А мне только и пришлось легонько усилить твою гордость, и ты тут же согласился на все, лишь бы укрыться от Демерзеля, хотя ни за что бы не согласился за мгновение до того, как я осторожно поманипулировал с твоим сознанием. И над психоисторией ты согласился работать с такой готовностью, над какой за мгновение до того просто посмеялся бы. Больше я ничего менять не стал, и ты в конце концов разгадал мою сущность. Если бы я предвидел такую возможность, я бы положил конец твоим мыслям, но пределы предвидения, как видишь, ограничены. Но теперь я не жалею, что проиграл, потому что приведенные тобой доводы неоспоримы, и важно, что ты знаешь, кто я такой. А я помогу тебе, чем могу. А эмоции, дорогой мой Селдон, – могучий движитель людских поступков, гораздо более могучий, чем думают о них люди, и ты не можешь даже представить себе, сколь многого можно добиться легким прикосновением к ним и как мне не хочется этого делать.

Старик ушел, и они остались одни.

3

Селдон все еще тяжело дышал, пытаясь представить себя человеком, движимым гордыней. Это ему было не по нраву.

– Не хочется? Почему?

Уже петухи кричали (на Петроградской в некоторых дворах тогда еще кричали петухи), когда был кончен этот разговор. Все было рассказано — и с такой энергией, с таким отчаянием, что Карташихин давно забыл о своей роли беспристрастного судьи, которую заранее приготовил. С волнением слушал он Трубачевского и хотя видел, что тот во многом сам виноват, не упрекнул ни одним словом. Он смутно чувствовал, что в этой истории Трубачевский был как бы «точкой приложения сил», всего значения которых он не понял. Он вспомнил разговор между старым Щепкиным и Неворожиным, из которого впервые узнал, что пушкинские рукописи покупаются и продаются. Но, может быть, не только в рукописях была сущность дела!

Он заговорил об этом и замолчал. Теперь, когда Трубачевский, рассказывая, вдруг бледнел и должен был, взявшись за спинку стула, переводить дыхание, стоило ли говорить об этом? Он был так полон сложными болезненными подробностями своей обиды, что самые слова эти: «точка приложения сил» — показались бы ему лишь новым оскорблением. Одна мысль в особенности тяготила его: что Бауэр умрет, так и не узнав правды.

– Потому что тут очень легко хватить через край. Мне нужно было помешать Рейчел установить в Империи феодальную анархию. Я мог бы действовать резко, но тогда пролилось бы море крови. Мужчины есть мужчины, и сэтчемские генералы в этом смысле не исключение. Почти все среди них мужчины. На самом деле, совсем нетрудно посеять в мыслях любого мужчины протест и пробудить скрытый страх перед женщинами. Тут дело в биологии, и мне, как роботу, это не до конца понятно. Так что мне пришлось всего-навсего усилить вышеупомянутые чувства для того, чтобы нарушить ее планы. Перестарайся я хоть капельку, я бы зашел слишком далеко и не добился бы того, чего хотел – бескровного переворота. Я хотел только одного: чтобы сэтчемская армия сдалась без сопротивления, когда высадились мои солдаты. – Дэниел помолчал, словно старался получше подобрать слова, и продолжил: – Мне не хотелось бы вдаваться в математическое описание моего позитронного мозга. Это не до конца доступно моему пониманию. Может быть, ты даже лучше меня сумел бы в этом разобраться, если бы обдумал все получше. Как бы то ни было, мной руководят Три Закона Роботехники, которые обычно передаются словами – вернее, передавались когда-то, давным-давно. Они таковы:

— Он умрет, думая, что я вор, — мрачно сказал он Карташихину, — и тогда мне останется только…

1. Робот не может причинить вред человеку или, за счет бездействия, позволить, чтобы человеку был причинен вред.

Он кончил жестом.

2. Робот должен подчиняться приказам человека, если они не противоречат Первому Закону.

Усталая торжественность, испугавшая Карташихина, прозвучала в этом голосе. Он вдруг решился.

3. Робот должен защищать себя, за исключением тех случаев, когда это противоречит Первому и Второму Законам.

— Послушай, я давно собирался сказать тебе… Это было еще в прошлом году. Я тогда впервые зашел к Щепкину, то есть к Александру Николаевичу, конечно. И случайно оказался свидетелем одного разговора. Я ждал в столовой, а к старику в это время пришел Неворожин.

Но у меня был друг… двадцать тысяч лет назад. Другой робот. Не такой, как я. Его бы ты не принял за человека, и вот уж у кого были ментальные способности! Я был его учеником.

И ему казалось, что должен существовать еще один закон, более общий, чем остальные три. Он называл его Нулевым Законом, поскольку ноль идет прежде единицы. Тот, по его мнению, должен был звучать так:

— Ты разве знаешь Неворожина?

Карташихин насупился.

0. Робот не может причинить вред человечеству или, за счет бездействия, позволить, чтобы человечеству был нанесен вред.

— Да. Однажды ты сам показал его мне. В баре под Европейской.

Тогда Первый Закон должен читаться так:

— Да, да. И что же?

— Понятно, я не подслушивал, просто старик говорил очень громко. Он упомянул об Охотникове, а ты тогда бредил этой историей с перепутанными бумагами. Словом, можно было понять, что Неворожин продавал старику документы из бауэровского архива — то есть я заключил, что из бауэровского, и, по-видимому, не ошибся.

1. Робот не может причинить вред человеку или, за счет бездействия, позволить, чтобы человеку был нанесен вред, за исключением тех случаев, когда это противоречит Нулевому Закону.

— Какие документы? Скорее же! Что ты молчишь?

Таким образом интерпретировались и остальные два Закона. Понимаешь?

— Какие? Вот это, брат… Да, вспомнил! Письма Пущина. Не Пушкина, а Пущина, потому я и вспомнил. Это возможно?

Дэниел ждал ответа, и Селдон ответил:

– Понимаю.

— Еще бы!

Дэниел продолжал:

— Постой. И потом… какой-то Кишиневский дневник.

– Беда в том, Гэри, что человек перед тобой или нет, понять просто. Проще простого. Так же просто понять, что принесет вред человеку, а что нет, – довольно легко, по крайней мере. Но что такое человечество? О чем мы говорим, когда говорим о человечестве? И как можно определить, что принесет человечеству вред? Как можно понять, от чего человечеству будет лучше, а от чего хуже? Робот, который первым выдвинул Нулевой Закон, умер – то есть, перестал существовать, – потому что оказался втянутым в действия, которые, как он полагал, спасут человечество, но только полагал, а уверен в этом не был. Уходя из жизни, он передал заботу о Галактике мне.

Трубачевский вскочил.