— По крайней мере, таково предание. Оно относится ко временам до основания Геи. Я не могу поручиться за его достоверность.
Было серенькое теплое утро. Уже несколько раз принимался идти крупный, короткий, благодатный дождь, после которого на глазах растет молодая трава и вытягиваются новые побеги. После дождя на минутку выглядывало солнце, обливая радостным сверканием облитую дождем молодую, еще нежную зелень сиреней, сплошь наполнявших мой палисадник; громче становился задорный крик воробьев на рыхлых огородных грядках; сильнее благоухали клейкие коричневые почки тополя. Я сидел у стола и чертил план лесной дачи, когда в комнату вошел Ярмола.
Трое остальных внимательно слушали. Блисс кивала головой, она как будто знала это раньше и проверяла точность изложения Домма.
— Есть врядник, — проговорил он мрачно.
Пелорат почти целую минуту сосредоточенно молчал, а потом сжал руку в кулак и опустил ее на подлокотник кресла.
— Нет, — сдавленным голосом сказал он, — это ничего не меняет. Истинность этой истории невозможно проверить наблюдениями или рассуждениями, так что она навсегда останется умозрительной… Но и помимо этого… Предположим, что это правда. Та Вселенная, в которой мы живем, по-прежнему является вселенной, в которой только на Земле развились богатая жизнь и разумный вид. Так что в этой Вселенной — неважно, единственная она или одна из бесчисленного количества возможных, — у планеты Земля должна существовать какая-то уникальная особенность. И нам по-прежнему должно быть интересно узнать, в чем заключается эта особенность.
У меня в эту минуту совсем вылетело из головы отданное мною два дня тому назад приказание уведомить меня в случае приезда урядника, и я никак не мог сразу сообразить, какое отношение имеет в настоящую минуту ко мне этот представитель власти.
Наступила долгая пауза. Наконец, Тревиц выпрямился и покачал головой.
— Что такое? — спросил я в недоумении.
— Нет, Янов, — сказал он, — все устроено не так. Пусть вероятность того, что из миллиарда обитаемых планет Галактики только на Земле, по чистой случайности, развилась богатая жизнь, равна один на миллиард триллионов, один на 10
21. Тогда одна из 10
21 различных нитей, потенциальных нитей, будет представлять такую Галактику, и Вечные выбрали ее. И, следовательно, мы живем во Вселенной, где на Земле развилась богатая жизнь и все прочее не потому, что в Земле есть что-то особенное, а потому, что по случайности она развилась на Земле и нигде больше.
— Говорю, что врядник приехал, — повторил Ярмола тем же враждебным тоном, который он вообще принял со мною за последние дни. — Сейчас я видел его на плотине. Сюда едет.
Я, собственно, предполагаю, — задумчиво продолжал Тревиц, — что есть нити Реальности, в которой разумный вид развился только на Гее, или только на Сейшелах, или только на Терминусе, или на некой планете, на которой в этой Реальности жизни нет вообще. И все эти весьма отличающиеся друг от друга случаи составляют исчезающе малый процент Реальностей, в которых разумная жизнь развилась на многих планетах… Я предполагаю, что, если бы Вечные искали достаточно долго, они могли бы найти Реальность, в которой на каждой обитаемой планете развилось бы по разумному виду.
Пелорат сказал:
На улице послышалось тарахтение колес. Я поспешно бросился к окну и отворил его. Длинный, худой, шоколадного цвета мерин, с отвислой нижней губой и обиженной мордой, степенной рысцой влек высокую тряскую плетушку, с которой он был соединен при помощи одной лишь оглобли, — другую оглоблю заменяла толстая веревка (злые уездные языки уверяли, что урядник нарочно завел этот печальный «выезд» для пресечения всевозможных нежелательных толкований). Урядник сам правил лошадью, занимая своим чудовищным телом, облеченным в серую шинель щегольского офицерского сукна, оба сиденья.
— Вы могли бы так же аргументировать, что была найдена Реальность, в которой Земля по какой-то причине была не такой, как в других нитях, а особенно пригодной для развития разума. Можно пойти дальше и сказать, что была найдена Реальность, в которой вся Галактика была не такой, как в других нитях, но находилась в такой стадии развития, при которой только на Земле могла развиться разумная жизнь.
— Мое почтение, Евпсихий Африканович! — крикнул я, высовываясь из окошка.
— Можете это отстаивать, — возразил Тревиц, — но я считаю, что моя версия более осмысленна…
— Это, конечно, чисто субъективное решение… — запальчиво начал Пелорат, но Домм прервал его, сказав:
— А-а, мое почтенье-с! Как здоровьице? — отозвался он любезным, раскатистым начальническим баритоном.
— Это порочный круг. Слушайте, давайте не будем портить то, что обещало быть, по крайней мере для меня, праздничным вечером.
Он сдержал мерина и, прикоснувшись выпрямленной ладонью к козырьку, с тяжеловесной грацией наклонил вперед туловище.
Пелорат заставил себя расслабиться и остыть. Наконец он улыбнулся и сказал:
— Зайдите на минуточку. У меня к вам делишко одно есть.
— Как скажете, Домм.
Тревиц, поглядывавший на Блисс, которая сидела с показной скромностью, сложив руки на коленях, спросил:
Урядник широко развел руками и затряс головой.
— А как возникла эта планета, Домм? Гея с групповым сознанием?
Домм, откинув назад свою старую голову, рассмеялся высоким голосом. Его лицо покрылось морщинками. Он сказал:
— Не могу-с! При исполнении служебных обязанностей. Еду в Волошу на мертвое тело — утопленник-с.
— Снова выдумки! Я иногда думаю об этом, когда исследую в архивах историю человечества. Как бы тщательно ни хранились исторические сведения, со временем они все становятся неясными. Предания нарастают слоями. Рассказы накапливаются, подобно пыли. Чем больше промежуток времени, тем пыльнее становится история, пока она наконец не вырождается в выдумку.
Но я уже знал слабые стороны Евпсихия Африкановича и потому сказал с деланным равнодушием:
— Нам, историкам, знаком этот процесс, Домм, — заметил Пелорат. — Выдумкам даже оказывается предпочтение. «Ложный драматизм развеивает истинную скуку» — сказал Либель Генниерат примерно пятнадцать веков назад. Теперь это называется Закон Генниерата.
— Жаль, жаль… А я из экономии графа Ворцеля добыл пару таких бутылочек…
— Правда? — сказал Домм. — А я думал, что эта идея — мое собственное циничное изобретение. Ну что же, Закон Генниерата наполняет историю нашего прошлого славой и неопределенностью… Вы знаете, что такое робот?
— Не могу-с. Долг службы…
— Узнали на Сейшелах, — сухо сказал Тревиц.
— Вы видели хоть одного?
— Мне буфетчик по знакомству продал. Он их в погребе, как детей родных, воспитывал… Зашли бы… А я вашему коньку овса прикажу дать.
— Нет, нам просто задали вопрос, и когда мы ответили отрицательно, нам объяснили.
— Ведь вот вы какой, право, — с упреком сказал урядник. — Разве не знаете, что служба прежде всего?.. А они с чем, эти бутылки-то? Сливянка?
— Понимаю… когда-то человечество жило с роботами, знаете, но из этого ничего не вышло.
— Какое сливянка! — махнул я рукой. — Старка, батюшка, вот что!
— Нам так и сказали.
— Мы, признаться, уж подзакусили, — с сожалением почесал щеку урядник, невероятно сморщив при этом лицо.
— Роботы глубоко затвердили то, что называлось Тремя Законами Роботехники, происходившими из предыстории. Существует несколько версий их содержания. Ортодоксальная точка зрения придерживается следующего чтения Трех Законов:
Я продолжал с прежним спокойствием:
I) Робот не может причинить вред человеку или своим бездействием допустить, чтобы человеку был причинен вред.
— Не знаю, правда ли, но буфетчик божился, что ей двести лет. Запах — прямо как коньяк, и самой янтарной желтизны.
2) Робот должен повиноваться всем приказам, которые отдает человек, кроме тех случаев, когда эти приказы противоречат Первому Закону.
— Эх! Что вы со мной делаете! — воскликнул в комическом отчаянии урядник. — Кто же у меня лошадь-то примет?
3) Робот должен заботиться о своей безопасности в той мере, в какой это не противоречит Первому и Второму Законам.
Роботы становились все более разумными и гибкими, они все более благородно истолковывали эти Законы, особенно главенствующий над остальными, Первый, и все больше принимали роль защитников человечества. Их опека душила людей и стала просто невыносимой.
Старки у меня действительно оказалось несколько бутылок, хотя и не такой древней, как я хвастался, но я рассчитывал, что сила внушения прибавит ей несколько десятков лет… Во всяком случае, это была подлинная домашняя, ошеломляющая старка, гордость погреба разорившегося магната. (Евпсихий Африканович, который происходил из духовных, немедленно выпросил у меня бутылку на случай, как он выразился, могущего произойти простудного заболевания…) И закуска у меня нашлась гастрономическая: молодая редиска со свежим, только что сбитым маслом.
Роботы были добры до конца. Их старания были человечны и предназначались для всеобщего блага. Но это каким-то образом делало их еще более невыносимыми. Каждое достижение роботехники только ухудшало ситуацию. Разработали роботов с телепатическими способностями, то есть они смогли читать мысли людей, и поведение людей стало еще больше зависеть от сиделок-роботов.
И внешне роботы становились все больше похожими на людей, при этом безошибочно оставаясь роботами по поведению, и то, что они стали гуманоидами, делало их еще отвратительнее. Это не могло продолжаться долго.
— Ну-с, а дельце-то ваше какого сорта? — спросил после пятой рюмки урядник, откинувшись на спинку затрещавшего под ним старого кресла.
— Почему? — спросил внимательно слушавший Пелорат.
Я принялся излагать ему положение бедной старухи, упомянул про ее беспомощность и отчаяние, вскользь прошелся насчет ненужного формализма. Урядник слушал меня с опущенной вниз головой, методически очищая от корешков красную, упругую, ядреную редиску и пережевывая ее с аппетитным хрустением. Изредка он быстро вскидывал на меня равнодушные, мутные, до смешного маленькие и голубые глаза, но на его красной огромной физиономии я не мог ничего прочесть: ни сочувствия, ни сопротивления. Когда я наконец замолчал, он только спросил:
— Проследим, — сказал Домм, — логическую цепочку, приведшую к их гибели. Роботы так усовершенствовались и до такой степени очеловечились, что смогли понять, почему люди сопротивляются потере самостоятельности ради своего же блага. В конце концов роботам пришлось признать, что человечество лучше предоставить самому себе.
— Ну, так чего же вы от меня хотите?
Дальше, как гласит история, именно роботы каким-то образом основали Вечность и стали Вечными. Они отыскали Реальность, в которой, по их мнению, люди были в наибольшей безопасности — одни в Галактике. Затем, сделав все, чтобы защитить нас, и стремясь выполнить Первый Закон в истинном смысле, они по собственной воле прекратили функционирование. С тех пор человечество развивается в одиночестве.
— Как чего? — заволновался я. — Вникните же, пожалуйста, в их положение. Живут две бедные, беззащитные женщины…
Домм сделал паузу. Он перевел взгляд с Тревица на Пелората и спросил:
— И одна из них прямо бутон садовый! — ехидно вставил урядник.
— Ну что, верите ли вы этому?
Отозвался Тревиц, медленно покачав головой:
— Ну уж там бутон или не бутон — это дело девятое. Но почему, скажите, вам и не принять в них участия? Будто бы вам уж так к спеху требуется их выселить? Ну хоть подождите немного, покамест я сам у помещика похлопочу. Чем вы рискуете, если подождете с месяц?
— Нет. В исторических материалах, о которых я когда-либо слышал, ничего похожего не встречалось. А вам, Янов?
— Как чем я рискую-с?! — взвился с кресла урядник. — Помилуйте, да всем рискую, и прежде всего службой-с. Бог его знает каков этот господин Ильяшевич, новый помещик. А может быть, каверзник-с… из таких, которые, чуть что, сейчас бумажку, перышко и доносик в Петербург-с? У нас ведь бывают и такие-с!
— Есть мифы, которые в некоторых отношениях похожи.
Я попробовал успокоить расходившегося урядника:
— Мифы сойдутся с чем угодно, Янов, я говорю об истории, о достоверных свидетельствах.
— Ну, хорошо. Мне такого не встречалось.
— Ну полноте, Евпсихий Африканович. Вы преувеличиваете все это дело. Наконец что же? Ведь риск риском, а благодарность все-таки благодарностью.
— Меня это не удивляет, — сказал Домм. — До того как роботы ушли, многие экспедиции улетели колонизовать глубокий космос, чтобы основать там свободные миры. Больше всего улетало с Земли, она была сильно перенаселена, там шла война с роботами. Новые планеты не хотели вспоминать про унизительную жизнь детей при няньках роботах. Они не сохранили записей об этом и забыли.
— Фью-ю-ю! — протяжно свистнул урядник и глубоко засунул руки в карманы шаровар. — Тоже благодарность называется! Что же вы думаете, я из-за каких-нибудь двадцати пяти рублей поставлю на карту свое служебное положение? Нет-с, это вы обо мне плохо понимаете.
— Неправдоподобно, — сказал Тревиц.
— Да что вы горячитесь, Евпсихий Африканович? Здесь вовсе не в сумме дело, а просто так… Ну хоть по человечеству…
Пелорат повернулся к нему.
— По че-ло-ве-че-ству? — иронически отчеканил он каждый слог. — Позвольте-с, да у меня эти человеки вот где сидят-с!
— Нет, Голан, это возможно. Общества создают собственную историю и стремятся зачеркнуть низкое происхождение, забыть о нем, построить полностью фиктивную, но героическую историю. Имперское правительство пыталось уничтожить знания о доимперском прошлом, чтобы усилить мистический ореол вечного правления. Поэтому материалов о догиперпространственных временах почти не сохранилось. И само существование Земли неизвестно большинству людей в наше время.
Он энергично ударил себя по могучему бронзовому затылку, который свешивался на воротник жирной безволосой складкой.
— Или одно, или другое, Янов, — возразил Тревиц. — Если Галактика забыла роботов, то почему их помнит Гея?
— Ну, уж это вы, кажется, слишком, Евпсихий Африканович.
С коротким мелодичным смехом в разговор вмешалась Блисс:
— Ни капельки не слишком-с. «Это — язва здешних мест», по выражению знаменитого баснописца, господина Крылова. Вот кто эти две дамы-с! Вы не изволили читать прекрасное сочинение его сиятельства князя Урусова под заглавием «Полицейский урядник»?
— Мы не такие.
— Нет, не приходилось.
— Да? — сказал Тревиц. — В каком отношении?
— И очень напрасно-с. Прекрасное и высоконравственное произведение. Советую на досуге ознакомиться…
— Предоставьте это мне, Блисс, — сказал Домм. — Мы действительно не такие, люди Терминуса. Из всех групп людей, ускользнувших из-под влияния роботов, только мы, достигшие Геи (идя по следу тех, кто достиг Сейшел), и переняли у роботов искусство телепатии. Это, знаете, действительно искусство. Способность к телепатии заложена в человеческом разуме, но ее надо развивать очень тонким и сложным путем. На то, чтобы полностью развить свой потенциал, уходит много поколений. Но, развившись, эта способность самоподдерживается.
— Хорошо, хорошо, я с удовольствием ознакомлюсь. Но я все-таки не понимаю, какое отношение имеет эта книжка к двум бедным женщинам?
Мы обладаем этим искусством более двадцати тысяч лет, и, по мнению Геи, полный потенциал до сих пор еще не реализован. Развитие телепатии уже давным-давно сообщило нам о существовании группового разума — сначала только людей, затем животных, затем растений и наконец несколько веков назад, — неодушевленной структуры самой планеты.
— Какое? Очень прямое-с. Пункт первый (Евпсихий Африканович загнул толстый, волосатый указательный палец на левой руке): «Урядник имеет неослабное наблюдение, чтобы все ходили в храм божий с усердием, пребывая, однако, в оном без усилия…» Позвольте узнать, ходит ли эта… как ее… Мануйлиха, что ли?.. Ходит ли она когда-нибудь в церковь?
Поскольку мы прослеживали это в прошлом до роботов, мы не забыли их. Мы считали их не няньками, а учителями. Мы знали, что роботы открыли наши разумы, и мы никогда, ни на одно мгновенье, не захотели, чтобы они закрылись. Мы вспоминаем роботов с благодарностью.
Я молчал, удивленный неожиданным оборотом речи. Он поглядел на меня с торжеством и загнул второй палец.
— Но, — сказал Тревиц, — как вы были когда-то детьми по отношению к роботам, вы теперь дети по отношению к групповому сознанию. Разве вы не утратили самостоятельности теперь, как утратили ее тогда?
— Пункт второй: «Запрещаются повсеместно лжепредсказания и лжепредзнаменования…» Чувствуете-с? Затем пункт третий-с: «Запрещается выдавать себя за колдуна или чародея и употреблять подобные обманы-с». Что вы на это скажете? А вдруг все это обнаружится или стороной дойдет до начальства? Кто в ответе? — Я. Кого из службы по шапке? — Меня. Видите, какая штукенция.
— Сейчас все иначе, Трев. То что мы делаем сейчас, наш собственный выбор. Мы отличаемся еще в одном отношении. Мы в Галактике одни такие. Планет, подобных Гее, больше нет.
Он опять уселся в кресло. Глаза его, поднятые кверху, рассеянно бродили по стенам комнаты, а пальцы громко барабанили по столу.
— Откуда вы знаете?
— Ну, а если я вас попрошу, Евпсихий Африканович? — начал я опять умильным тоном. — Конечно, ваши обязанности сложные и хлопотливые, но ведь сердце у вас, я знаю, предоброе, золотое сердце. Что вам стоит пообещать мне не трогать этих женщин?
— Мы бы узнали, Трев. Планетарное сознание, подобное нашему, мы обнаружили бы даже на другом конце Галактики. Мы чувствуем зачатки подобного сознания в вашем Втором Сообществе, например, но только в последние два столетия.
Глаза урядника вдруг остановились поверх моей головы.
— Со времен Мула?
— Хорошенькое у вас ружьишко, — небрежно уронил он, не переставая барабанить. — Славное ружьишко. Прошлый раз, когда я к вам заезжал и не застал дома, я все на него любовался… Чудное ружьецо!
— Да. Это один из нас. — Домм помрачнел. — Он был ренегатом и сбежал. Мы были настолько наивны, что считали это невозможным. Так что вовремя его не остановили. Потом, когда мы обратили внимание на Внешние Планеты, мы узнали о том, что вы называете Вторым Сообществом, и предоставили это Ему.
Некоторое время Тревиц смотрел ничего не выражающим взглядом, потом пробормотал:
Я тоже повернул голову назад и поглядел на ружье.
— Вот вам наши учебники истории. — Он покачал головой и сказал уже громко: — Гея поступила довольно трусливо. Мул был на вашей ответственности.
— Да, ружье недурное, — похвалил я. — Ведь оно старинное, фабрики Гастин-Реннета, я его только в прошлом году на центральное переделал. Вы обратите внимание на стволы.
— Вы правы. Но когда мы наконец открыли глаза, мы увидели Галактику и все, к чему были слепы, так что для нас трагедия Мула оказалась спасением. Именно тогда мы поняли, что надвигается опасный кризис. И он разразился, но благодаря инциденту с Мулом, мы успели принять меры.
— Как же-с, как же-с… я на стволы-то главным образом и любовался. Великолепная вещь… Просто, можно сказать, сокровище.
— Какой кризис?
Наши глаза встретились, и я увидел, как в углах губ урядника дрогнула легкая, но многозначительная улыбка. Я поднялся с места, снял со стены ружье и подошел с ним к Евпсихию Африкановичу.
— Грозящий нам уничтожением.
— Этому я поверить не могу. Вы сдерживали Империю, Мула и Сейшелы. У вас групповое сознание, которое может стереть корабль с лица космоса на расстоянии миллиона километров. Чего вам бояться?… Взгляните на Блисс — она ничуть не встревожена. Ей не кажется, что надвигается кризис.
— У черкесов есть очень милый обычай дарить гостю все, что он похвалит, — сказал я любезно. — Мы с вами хотя и не черкесы, Евпсихий Африканович, но я прошу вас принять от меня эту вещь на память.
Блисс положила стройную ножку на подлокотник и вытянула носок в сторону Тревица, согнув и разогнув пальцы.
Урядник для виду застыдился.
— Конечно, я не тревожусь, Трев, вы с этим справитесь.
— Помилуйте, такую прелесть! Нет, нет, это уже чересчур щедрый обычай!
Тревиц воскликнул:
Однако мне не пришлось долго его уговаривать. Урядник принял ружье, бережно поставил его между своих колен и любовно отер чистым носовым платком пыль, осевшую на спусковой скобе. Я немного успокоился, увидев, что ружье, по крайней мере, перешло в руки любителя и знатока. Почти тотчас Евпсихий Африканович встал и заторопился ехать.
— Я?!
— Дело не ждет, а я тут с вами забалакался, — говорил он, громко стуча о пол неналезавшими калошами. — Когда будете в наших краях, милости просим ко мне.
— Гея привела вас сюда, — сказал Домм, — при помощи сотен тонких манипуляций. Именно вы должны разрешить наш кризис, Трев.
— Ну, а как же насчет Мануйлихи, господин начальство? — деликатно напомнил я.
Тревиц уставился на Домма, и изумление в его лице постепенно сменилось нарастающим гневом.
— Я?! Великий космос! Почему я? Я не имею к этому никакого отношения.
— Посмотрим, увидим… — неопределенно буркнул Евпсихий Африканович. — Я вот вас о чем хотел попросить… Редис у вас замечательный…
— Тем не менее, Трев, — Домм говорил со спокойствием почти гипнотическим, — именно вы. Только вы. Во всем космосе только вы.
— Сам вырастил.
— Уд-дивительный редис! А у меня, знаете ли, моя благоверная страшная обожательница всякой овощи. Так если бы, знаете, того, пучочек один.
— С наслаждением, Евпсихий Африканович. Сочту долгом… Сегодня же с нарочным отправлю корзиночку. И маслица уж позвольте заодно… Масло у меня на редкость.
— Ну, и маслица… — милостиво разрешил урядник. — А этим бабам вы дайте уж знак, что я их пока что не трону. Только пусть они ведают, — вдруг возвысил он голос, — что одним спасибо от меня не отделаются. А засим желаю здравствовать. Еще раз мерси вам за подарочек и за угощение.
Он по-военному пристукнул каблуками и грузной походкой сытого важного человека пошел к своему экипажу, около которого в почтительных позах, без шапок, уже стояли сотский, сельский староста и Ярмола.
18. Столкновение
IX
75
Евпсихий Африканович сдержал свое обещание и оставил на неопределенное время в покое обитательниц лесной хатки. Но мои отношения с Олесей резко и странно изменились. В ее обращении со мной не осталось и следа прежней доверчивой и наивной ласки, прежнего оживления, в котором так мило смешивалось кокетство красивой девушки с резвой ребяческой шаловливостью. В нашем разговоре появилась какая-то непреодолимая неловкая принужденность… С поспешной боязливостью Олеся избегала живых тем, дававших раньше такой безбрежный простор нашему любопытству.
В моем присутствии она отдавалась работе с напряженной, суровой деловитостью, но часто я наблюдал, как среди этой работы ее руки вдруг опускались бессильно вдоль колен, а глаза неподвижно и неопределенно устремлялись вниз, на пол. Если в такую минуту я называл Олесю по имени или предлагал ей какой-нибудь вопрос, она вздрагивала и медленно обращала ко мне свое лицо, в котором отражались испуг и усилие понять смысл моих слов. Иногда мне казалось, что ее тяготит и стесняет мое общество, но это предположение плохо вязалось с громадным интересом, возбуждаемым в ней всего лишь несколько дней тому назад каждым моим замечанием, каждой фразой… Оставалось думать только, что Олеся не хочет мне простить моего, так возмутившего ее независимую натуру, покровительства в деле с урядником. Но и эта догадка не удовлетворяла меня: откуда в самом деле могла явиться у простой, выросшей среди леса девушки такая чрезмерно щепетильная гордость?
Все это требовало разъяснений, а Олеся упорно избегала всякого благоприятного случая для откровенного разговора. Наши вечерние прогулки прекратились. Напрасно каждый день, собираясь уходить, я бросал на Олесю красноречивые, умоляющие взгляды, — она делала вид, что не понимает их значения. Присутствие же старухи, несмотря на ее глухоту, беспокоило меня.
Стор Гендибал подбирался к Гее почти так же осторожно, как Тревиц, и теперь, когда ее солнце стало диском и смотреть на него можно было только через сильные фильтры, он остановился подумать.
Сура Нови сидела сбоку, боязливо снизу вверх поглядывая на него. Она тихо сказала:
Иногда я возмущался против собственного бессилия и против привычки, тянувшей меня каждый день к Олесе. Я и сам не подозревал, какими тонкими, крепкими, незримыми нитями было привязано мое сердце к этой очаровательной, непонятной для меня девушке. Я еще не думал о любви, но я уже переживал тревожный, предшествующий любви период, полный смутных, томительно грустных ощущений. Где бы я ни был, чем бы ни старался развлечься, — все мои мысли были заняты образом Олеси, все мое существо стремилось к ней, каждое воспоминание об ее иной раз самых ничтожных словах, об ее жестах и улыбках сжимало с тихой и сладкой болью мое сердце. Но наступал вечер, и я подолгу сидел возле нее на низкой шаткой скамеечке, с досадой чувствуя себя все более робким, неловким и ненаходчивым.
— Мастер?
Однажды я провел таким образом около Олеси целый день. Уже с утра я себя чувствовал нехорошо, хотя еще не мог ясно определить, в чем заключалось мое нездоровье. К вечеру мне стало хуже. Голова сделалась тяжелой, в ушах шумело, в темени я ощущал тупую беспрестанную боль, — точно кто-то давил на ней мягкой, но сильной рукой. Во рту у меня пересохло, и по всему телу постоянно разливалась какая-то ленивая, томная слабость, от которой каждую минуту хотелось зевать и тянуться. В глазах чувствовалась такая боль, как будто бы я только что пристально и близко глядел на блестящую точку.
— Что, Нови? — рассеянно спросил он.
— Вы огорчены?
Когда же поздним вечером я возвращался домой, то как раз на середине пути меня вдруг схватил и затряс бурный приступ озноба. Я шел, почти не видя дороги, почти не сознавая, куда иду, и шатаясь, как пьяный, между тем как мои челюсти выбивали одна о другую частую и громкую дробь.
Он быстро взглянул на нее.
— Нет. Я обеспокоен. Помнишь это слово? Я решаю, двигаться сразу или еще подождать. Должен ли я действовать смело, Нови?
Я до сих пор не знаю, кто довез меня до дому… Ровно шесть дней била меня неотступная ужасная полесская лихорадка. Днем недуг как будто бы затихал, и ко мне возвращалось сознание. Тогда, совершенно изнуренный болезнью, я еле-еле бродил по комнате с болью и слабостью в коленях; при каждом более сильном движении кровь приливала горячей волной к голове и застилала мраком все предметы перед моими глазами. Вечером же, обыкновенно часов около семи, как буря, налетал на меня приступ болезни, и я проводил на постели ужасную, длинную, как столетие, ночь, то трясясь под одеялом от холода, то пылая невыносимым жаром. Едва только дремота слегка касалась меня, как странные, нелепые, мучительно-пестрые сновидения начинали играть моим разгоряченным мозгом. Все мои грезы были полны мелочных микроскопических деталей, громоздившихся и цеплявшихся одна за другую в безобразной сутолоке. То мне казалось, что я разбираю какие-то разноцветные, причудливых форм ящики, вынимая маленькие из больших, а из маленьких еще меньшие, и никак не могу прекратить этой бесконечной работы, которая мне давно уже кажется отвратительной. То мелькали перед моими глазами с одуряющей быстротой длинные яркие полосы обоев, и на них вместо узоров я с изумительной отчетливостью видел целые гирлянды из человеческих физиономий — порою красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные гримасы, высовывающих языки, скалящих зубы и вращающих огромными белками. Затем я вступал с Ярмолой в запутанный, необычайно сложный отвлеченный спор. С каждой минутой доводы, которые мы приводили друг другу, становились все более тонкими и глубокими; отдельные слова и даже буквы слов принимали вдруг таинственное, неизмеримое значение, и вместе с тем меня все сильнее охватывал брезгливый ужас перед неведомой, противоестественной силой, что выматывает из моей головы один за другим уродливые софизмы и не позволяет мне прервать давно уже опротивевшего спора…
— Я думаю, Мастер, что вы очень смелый.
Это был какой-то кипящий вихрь человеческих и звериных фигур, ландшафтов, предметов самых удивительных форм и цветов, слов и фраз, значение которых воспринималось всеми чувствами… Но — странное дело — в то же время я не переставал видеть на потолке светлый ровный круг, отбрасываемый лампой с зеленым обгоревшим абажуром. И я знал почему-то, что в этом спокойном круге с нечеткими краями притаилась безмолвная, однообразная, таинственная и грозная жизнь, еще более жуткая и угнетающая, чем бешеный хаос моих сновидений.
— Иногда быть смелым означает быть дураком.
Нови улыбнулась.
Потом я просыпался или, вернее, не просыпался, а внезапно заставал себя бодрствующим. Сознание почти возвращалось ко мне. Я понимал, что лежу в постели, что я болен, что я только что бредил, но светлый круг на темном потолке все-таки пугал меня затаенной зловещей угрозой. Слабою рукой дотягивался я до часов, смотрел на них и с тоскливым недоумением убеждался, что вся бесконечная вереница моих уродливых снов заняла не более двух-трех минут. «Господи! Да когда же настанет рассвет!» — с отчаянием думал я, мечась головой по горячим подушкам и чувствуя, как опаляет мне губы мое собственное тяжелое и короткое дыхание… Но вот опять овладевала мною тонкая дремота, и опять мозг мой делался игралищем пестрого кошмара, и опять через две минуты я просыпался, охваченный смертельной тоской…
— Разве мастер ученый может быть дураком?… Там какое-то солнце, мастер? — Она показала на экран.
Через шесть дней моя крепкая натура, вместе с помощью хинина и настоя подорожника, победила болезнь. Я встал с постели весь разбитый, едва держась на ногах. Выздоровление совершалось с жадной быстротой. В голове, утомленной шестидневным лихорадочным бредом, чувствовалось теперь ленивое и приятное отсутствие мыслей. Аппетит явился в удвоенном размере, и тело мое крепло по часам, впивая каждой своей частицей здоровье и радость жизни. Вместе с тем с новой силой потянуло меня в лес, в одинокую покривившуюся хату. Нервы мои еще не оправились, и каждый раз, вызывая в памяти лицо и голос Олеси, я чувствовал такое нежное умиление, что мне хотелось плакать.
Гендибал кивнул. После нерешительной паузы Нови сказала:
— Это не то солнце, которое светит на Транторе? Не стрынское солнце?
X
— Нет, Нови. Это другое солнце. Солнц много, их миллиарды.
Прошло еще пять дней, и я настолько окреп, что пешком, без малейшей усталости, дошел до избушки на курьих ножках. Когда я ступил на ее порог, то сердце забилось с тревожным страхом у меня в груди. Почти две недели не видал я Олеси и теперь особенно ясно понял, как была она мне близка и мила. Держась за скобку двери, я несколько секунд медлил и едва переводил дыхание. В нерешимости я даже закрыл глаза на некоторое время, прежде чем толкнуть дверь…
— Правда? Я это знала умом. Но не могла заставить себя поверить. Как это получается, мастер, что человек может знать умом и все-таки не верить?
В впечатлениях, подобных тем, которые последовали за моим входом, никогда невозможно разобраться… Разве можно запомнить слова, произносимые в первые моменты встречи матерью и сыном, мужем и женой или двумя влюбленными? Говорятся самые простые, самые обиходные фразы, смешные даже, если их записывать с точностью на бумаге. Но здесь каждое слово уместно и бесконечно мило уже потому, что говорится оно самым дорогим на свете голосом.
Гендибал слабо улыбнулся.
Я помню, очень ясно помню только то, что ко мне быстро обернулось бледное лицо Олеси и что на этом прелестном, новом для меня лице в одно мгновение отразились, сменяя друг друга, недоумение, испуг, тревога и нежная сияющая улыбка любви… Старуха что-то шамкала, топчась возле меня, но я не слышал ее приветствий. Голос Олеси донесся до меня, как сладкая музыка:
— В твоем уме, Нови… — начал он и, сказав это, автоматически оказался в ее разуме. Как всегда, оказавшись там, он мягко погладил его, едва касаясь ментальных волокон, чтобы она успокоилась и не тревожилась, и уже, как всегда, собирался уйти, но кое-что вернуло его назад.
— Что с вами случилось? Вы были больны? Ох, как же вы исхудали, бедный мой.
То, что он почувствовал, нельзя объяснить без терминов менталики, но, образно говоря, мозг Нови светился. Свечение это было слабым, едва заметным. Его могло вызвать только наложенное ментальное поле, поле настолько малой интенсивности, что лишь чуткий и опытный разум Гендибала мог заметить это поле даже на чрезвычайно гладком фоне ментальной структуры разума Нови.
Я долго не мог ничего ответить, и мы молча стояли друг против друга, держась за руки, прямо, глубоко и радостно смотря друг другу в глаза. Эти несколько молчаливых секунд я всегда считаю самыми счастливыми в моей жизни; никогда, никогда, ни раньше, ни позднее, я не испытывал такого чистого, полного, всепоглощающего восторга. И как много я читал в больших темных глазах Олеси: и волнение встречи, и упрек за мое долгое отсутствие, и горячее признание в любви… Я почувствовал, что вместе с этим взглядом Олеся отдает мне радостно, без всяких условий и колебаний, все свое существо.
— Как ты себя чувствуешь, Нови? — резко спросил он.
Она первая нарушила это очарование, указав мне медленным движением век на Мануйлиху. Мы уселись рядом, и Олеся принялась подробно и заботливо расспрашивать меня о ходе моей болезни, о лекарствах, которые я принимал, о словах и мнениях доктора (два раза приезжавшего ко мне из местечка). Про доктора она заставила меня рассказать несколько раз подряд, и я порою замечал на ее губах беглую насмешливую улыбку.
Ее глаза широко открылись.
— Ах, зачем я не знала, что вы захворали! — воскликнула она с нетерпеливым сожалением. — Я бы в один день вас на ноги поставила… Ну, как же им можно доверяться, когда они ничего, ни-че-го не понимают? Почему вы за мной не послали?
— Хорошо, мастер.
Я замялся.
— У тебя не кружится голова? Закрои глаза и посиди абсолютно спокойно, пока я не скажу «все».
Она покорно закрыла глаза. Гендибал осторожно стряхнул с ее разума все внешние ощущения, успокоил ее мысли, погасил эмоции, погладил… погладил… Он не оставил ничего, кроме свечения, и оно было таким слабым, что он почти мог убедить себя, что его нет.
— Видишь ли, Олеся… это и случилось так внезапно… и кроме того, я боялся тебя беспокоить. Ты в последнее время стала со мной какая-то странная, точно все сердилась на меня или надоел я тебе… Послушай, Олеся, — прибавил я, понижая голос, — нам с тобой много, много нужно поговорить… только одним… понимаешь?
— Все, — сказал он, и Нови открыла глаза.
Она тихо опустила веки в знак согласия, потом боязливо оглянулась на бабушку и быстро шепнула:
— Как ты себя чувствуешь?
— Да… я и сама хотела… потом… подождите…
— Очень спокойной, мастер. Отдохнувшей.
Едва только закатилось солнце, как Олеся стала меня торопить идти домой.
Очевидно, свечение было слишком ничтожным, чтобы оказывать какое-нибудь влияние на Нови.
— Собирайтесь, собирайтесь скорее, — говорила она, увлекая меня за руку со скамейки. — Если вас теперь сыростью охватит, — болезнь сейчас же назад вернется.
Гендибал повернулся к компьютеру и вступил в борьбу с ним. Он должен был признаться себе, что они с компьютером не очень-то состыковались. Возможно, из-за того, что Гендибал привык использовать свой разум непосредственно, без передаточных звеньев. Но сейчас он искал не разум, а корабль, и начальный поиск эффективнее было провести с помощью компьютера.
— А ты куда же, Олеся? — спросила вдруг Мануйлиха, видя, что ее внучка поспешно набросила на голову большой серый шерстяной платок.
И он нашел корабль, о присутствии которого подозревал. Корабль находился в миллионе километров отсюда и по конструкции напоминал корабль Компора, но был намного больше и сложнее.
— Пойду… провожу немножко, — ответила Олеся.
Обнаружив корабль с помощью компьютера, Гендибал смог затем действовать непосредственно разумом. Узким лучом Гендибал послал его вперед и ощупал (в ментальном смысле слова) корабль внутри. и снаружи.
Она произнесла это равнодушно, глядя не на бабушку, а в окно, но в ее голосе я уловил чуть заметный оттенок раздражения.
Затем он послал свой разум к Гее, приблизился к ней на несколько миллионов километров и отошел. Ни там, ни здесь он не сумел определить, корабль, планета или то и другое одновременно служило источником ментального поля.
— Сядь рядом со мной, Нови, — сказал он. — Сейчас начнется.
— Пойдешь-таки? — с ударением переспросила старуха.
— Это опасно?
— Тебе, Нови, ни в коем случае не надо беспокоиться. Я позабочусь о твоей безопасности.
— Да, и пойду! — возразила она надменно. — Уж давно об этом говорено и переговорено… Мое дело, мой и ответ.
— Мастер, меня не заботит, будь ли я в опасности. Если угрожай опасность, я хочу чем-нибудь помочь вам.
— Эх, ты!.. — с досадой и укоризной воскликнула старуха.
Гендибал почувствовал благодарность.
Она хотела еще что-то прибавить, но только махнула рукой, поплелась своей дрожащей походкой в угол и, кряхтя, закопошилась там над какой-то корзиной.
— Ты уже помогла, Нови. Благодаря тебе я узнал об одной очень важной вещи. Без тебя я мог увязнуть, и мне пришлось бы выбираться с большими трудностями.
Я понял, что этот быстрый недовольный разговор, которому я только что был свидетелем, служит продолжением длинного ряда взаимных ссор и вспышек. Спускаясь рядом с Олесей к бору, я спросил ее:
— Я это сделала своим разумом, как вы объясняли? — изумленно спросила Нови.
— Бабушка не хочет, чтобы ты ходила со мной гулять? Да?
— Именно, Нови. Ни один прибор не имеет такой чувствительности. Мой собственный разум тоже недостаточно чувствителен, в нем слишком много сложностей.
Олеся с досадой пожала плечами.
Лицо Нови осветилось радостью.
— Я так рада, что могу помочь!
— Пожалуйста, не обращайте на это внимания. Ну да, не хочет… Что ж!.. Разве я не вольна делать, что мне нравится?
Гендибал улыбнулся и кивнул, а затем мрачно подумал, что ему понадобится и другая помощь. Что-то мальчишеское в нем протестовало, это была его работа — и только его одного.
Во мне вдруг поднялось неудержимое желание упрекнуть Олесю за ее прежнюю суровость.
Но теперь работа не могла принадлежать ему одному, росла вероятность другого варианта…
— Значит, и раньше, еще до моей болезни, ты тоже могла, но только не хотела оставаться со мною один на один… Ах, Олеся, если бы ты знала, какую ты причинила мне боль… Я так ждал, так ждал каждый вечер, что ты опять пойдешь со мною… А ты, бывало, всегда такая невнимательная, скучная, сердитая… О, как ты меня мучила, Олеся!..
— Ну, перестаньте, голубчик… Забудьте это, — с мягким извинением в голосе попросила Олеся.
— Нет, я ведь не в укор тебе говорю, — так, к слову пришлось… Теперь я понимаю, почему это было… А ведь сначала — право, даже смешно и вспомнить — я подумал, что ты обиделась на меня из-за урядника. И эта мысль меня сильно огорчала. Мне казалось, что ты меня таким далеким, чужим человеком считаешь, что даже простую дружескую услугу тебе от меня трудно принять… Очень мне это было горько… Я ведь и не подозревал, Олеся, что все это от бабушки идет…
76
Лицо Олеси вдруг вспыхнуло ярким румянцем.
— И вовсе не от бабушки!.. Сама я этого не хотела! — горячо, с задором воскликнула она.
Я поглядел на нее сбоку, так что мне стал виден чистый, нежный профиль ее слегка наклоненной головы. Только теперь я заметил, что и сама Олеся похудела за это время и вокруг ее глаз легли голубоватые тени. Почувствовав мой взгляд, Олеся вскинула на меня глаза, но тотчас же опустила их и отвернулась с застенчивой улыбкой.
— Почему ты не хотела, Олеся? Почему? — спросил я обрывающимся от волнения голосом и, схватив Олесю за руку, заставил ее остановиться.
Мы в это время находились как раз на середине длинной, узкой и прямой, как стрела, лесной просеки. Высокие, стройные сосны обступали нас с обеих сторон, образуя гигантский, уходящий вдаль коридор со сводом из душистых сплетшихся ветвей. Голые, облупившиеся стволы были окрашены багровым отблеском догорающей зари…
На Транторе Квиндор Шандес все больше сгибался под грузом ответственности. С тех пор, как корабль Гендибала исчез в заатмосферной тьме, Шандес не созывал заседаний Стола. Он был погружен в свои думы.
— Почему? Почему, Олеся? — твердил я шепотом и все сильнее сжимал ее руку.
Разумно ли было отпускать Гендибала одного? Гендибал талант, но он чрезмерно самонадеян. Заносчивость Гендибала была его главным недостатком, а главным недостатком самого Шандеса (с горечью думал он) была старость.
— Я не могла… Я боялась, — еле слышно произнесла Олеся. — Я думала, что можно уйти от судьбы… А теперь… теперь…
Снова и снова он вспоминал, что прецедент носившегося по всей Галактике Прима Палвера — опасный прецедент. Может ли кто-нибудь стать вторым Примом Палвером? Даже Гендибал? А с Палвером была его жена.
Она задохнулась, точно ей не хватало воздуху, и вдруг ее руки быстро и крепко обвились вокруг моей шеи, и мои губы сладко обжег торопливый, дрожащий шепот Олеси:
Конечно, с Гендибалом эта стрынка, но она ничего не значила. Жена Палвера по праву была Спикером.
Шандес чувствовал, что стареет с каждым днем, ожидая известий от Гендибала, и с каждым днем, поскольку известий не было, росло его напряжение. Нужно было послать несколько кораблей, флотилию…
Нет, этого Стол бы не позволил… И все-таки…
— Теперь мне все равно, все равно!.. Потому что я люблю тебя, мой дорогой, мое счастье, мой ненаглядный!..
Шандес спал мучительным тяжелым сном, не приносящим облегчения, когда пришел долгожданный вызов. Ночь была бурная, и он засыпал с трудом. Как в детстве, ему слышались голоса в шуме ветра.
Она прижималась ко мне все сильнее, и я чувствовал, как трепетало под моими руками ее сильное, крепкое, горячее тело, как часто билось около моей груди ее сердце. Ее страстные поцелуи вливались в мою еще не окрепшую от болезни голову, как пьяное вино, и я начал терять самообладание.
Последней мыслью перед погружением в дремоту была мечта об отставке вместе с пониманием, что уходить нельзя, потому что в данный момент его преемником станет Деларми.
И тут пришел вызов, и мгновенно проснувшись, он сел в постели.
— Олеся, ради бога, не надо… оставь меня, — говорил я, стараясь разжать ее руки. — Теперь и я боюсь… боюсь самого себя… Пусти меня, Олеся.
— Вы здоровы? — спросил он.
Она подняла кверху свое лицо, и все оно осветилось томной, медленной улыбкой.
— Совершенно здоров, Первый Спикер, — отозвался Гендибал. — Не установить ли нам визуальную связь для более тесного общения?
— Не бойся, мой миленький, — сказала она с непередаваемым выражением нежной ласки и трогательной смелости. — Я никогда не попрекну тебя, ни к кому ревновать не стану… Скажи только: любишь ли?
— Может быть, позже, — сказал Шандес. — Прежде всего, какова ситуация?
— Люблю, Олеся. Давно люблю и крепко люблю. Но… не целуй меня больше… Я слабею, у меня голова кружится, я не ручаюсь за себя…
Гендибал говорил осторожно, он почувствовал глубокую усталость Шандеса и знал, что тот недавно проснулся.
— Я нахожусь неподалеку от обитаемой планеты Гея. Насколько мне известно, она не упоминается ни в каких галактических каталогах.
Ее губы опять долго и мучительно-сладко прильнули к моим, и я не услышал, а скорее угадал ее слова:
— Это планета тех, кто добивался совершенного выполнения Плана? Анти-мулов?
— Ну, так и не бойся и не думай ни о чем больше… Сегодня наш день, и никто у нас его не отнимет…
— Возможно, Первый Спикер. Есть основания так считать. Во-первых, корабль с Тревицем и Пелоратом подлетел близко к Гее и, возможно, сел там. Во-вторых, в космосе, примерно в полумиллионе километров от меня, находится военный корабль Первого Сообщества.
И вся эта ночь слилась в какую-то волшебную, чарующую сказку. Взошел месяц, и его сияние причудливо пестро и таинственно расцветило лес, легло среди мрака неровными, иссиня-бледными пятнами на корявые стволы, на изогнутые сучья, на мягкий, как плюшевый ковер, мох. Тонкие стволы берез белели резко и отчетливо, а на их редкую листву, казалось, были наброшены серебристые, прозрачные, газовые покровы. Местами свет вовсе не проникал под густой навес сосновых ветвей. Там стоял полный, непроницаемый мрак, и только в самой середине его скользнувший неведомо откуда луч вдруг ярко озарял длинный ряд деревьев и бросал на землю узкую правильную дорожку, — такую светлую, нарядную и прелестную, точно аллея, убранная эльфами для торжественного шествия Оберона и Титании. И мы шли, обнявшись, среди этой улыбающейся живой легенды, без единого слова, подавленные своим счастьем и жутким безмолвием леса.
— Такой большой интерес к Гее должен иметь причину.
— Первый Спикер, я думаю, что причина здесь общая. Я оказался здесь только потому, что следовал за Тревицем, и военный корабль, возможно, оказался здесь потому же. Остается один вопрос — почему здесь Тревиц?
— Дорогой мой, а я ведь и забыла совсем, что тебе домой надо спешить, — спохватилась вдруг Олеся. — Вот какая гадкая! Ты только что выздоровел, а я тебя до сих пор в лесу держу.
— Вы намерены лететь за ним к планете, Спикер?
Я обнял ее и откинул платок с ее густых темных волос и, наклонясь к ее уху, спросил чуть слышно:
— Я собирался, но обнаружил еще кое-что. Я сейчас в ста миллионах километров от Геи и чувствую в пространстве вокруг себя ментальное поле, однородное и чрезвычайно слабое. Я бы о нем не узнал, если бы не фокусирующий эффект разума стрынки. Это необыкновенный разум, я и взял ее с собой из-за этого.
— Ты не жалеешь, Олеся? Не раскаиваешься?
— Значит, вы были правы, когда предположили, что так случится… Как вы думаете, Спикер Деларми знала об этом?
Она медленно покачала головой.
— Когда предлагала мне взять эту женщину с собой? Вряд ли. Но |я с радостью воспользовался этим как преимуществом, Первый Спикер.
— Нет, нет… Что бы потом ни случилось, я не пожалею. Мне так хорошо…