Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Казалось, Стивена забавляло, что они подслушивали разговор именно об этом. Он пару раз поворачивался к Рою с улыбкой на устах и один раз поднял палец, как бы призывая того к молчанию.

В художнике было что-то от малого ребенка, какая-то игривость, которая могла сделать из него хорошего компаньона. Рою так не хотелось возвращать Стивена обратно в тюрьму. Но он никак не мог придумать способ тайно или в открытую освободить художника, особенно в той сложной политической ситуации, которая сложилась в стране. И снова у доктора Сабрины Пальма окажется ее даритель и благодетель. Рой только надеялся на то, что сможет придумать достаточно веские основания, чтобы время от времени навещать Стивена Акблома или даже снова получить право на временную опеку над ним, якобы для консультации по поводу других случаев, встречающихся в работе.

Когда женщина тихо сказала Спенсеру: «Спенсер, подождите!», Рой понял, что собака почувствовала их присутствие. Они не шумели, поэтому учуять их могла только эта чертова собака!

Рой подумал, не стоит ли протиснуться возле художника к открытой двери и попытаться выстрелить в голову тому, кто первый покажется на лестнице.

Но это мог оказаться Грант. Рой не хотел убивать Гранта, не получив от него ответов на несколько вопросов. А если первой появится женщина, то Спенсер может вообще отказаться отвечать на вопросы. И Стивен не станет помогать Рою допрашивать Гранта, поскольку, убив женщину, Рой лишит Стивена возможности довести ее до состояния ангельской красоты. У художника просто не будет стимула.

Вдыхаем персики, выдыхаем ядовитую зелень.

Еще один вариант: если предположить, что эта парочка все еще вооружена «узи», с помощью которого они разнесли стабилизатор вертолета в Седар-Сити на мелкие кусочки, и что первый из них появится наверху лестницы с оружием в руках, то Рою и Стивену не поздоровится в этом узком пространстве. Если Рой промахнется, стреляя в них, то ответная очередь из «узи» изрешетит его и Акблома.

Видимо, лучше подождать и оставаться пока незаметным.

Рой коснулся плеча Стивена и показал ему, что следует отступить подальше. Они не могли сразу пройти снова в шкаф и через него в архив. Чтобы туда пробраться, им придется мелькнуть в дверном проеме у лестницы. Если даже парочка внизу не сможет их увидеть, когда они будут пересекать комнату прямо под этим желтоватым освещением, то тени выдадут их. Им пришлось плотнее прижаться к стене, чтобы не было никаких теней в комнате. Они попятились от двери к стене, противоположной входу в шкаф. Рой и Стивен с трудом втиснулись в узкое пространство за задней стеной шкафа, которую Грант откатил по металлическим рельсам. Эта подвижная секция была семи футов высотой и более четырех футов шириной. Между ней и бетонной стеной было пространство шириной в восемнадцать дюймов, где только и можно было спрятаться. В этом пространстве Роя и Стивена было трудно заметить.

Если Грант, или женщина, или они оба войдут в комнату и прокрадутся к открытому проходу в задней стене шкафа, Рой сможет выглянуть из укрытия и попытается выстрелить им в спину. Если и не убьет их, то хотя бы ранит.

Попытайся они заглянуть в узкое пространство за стеной шкафа, он все равно выстрелит в них первым.

Персик — в себя, зелень — наружу.

Он чутко прислушался, держа пистолет в правой руке. Ствол был направлен в потолок.

Рой услышал осторожные шаги по бетонной лестнице. Кто-то поднялся к самому ее верху.



Спенсер еще был внизу. Он бы хотел, чтобы Элли дала ему возможность подняться первым.

Она же остановилась, когда до верха оставались три ступеньки, и прислушивалась, наверное, целую минуту, потом начала снова подниматься. Она постояла тихо, и ее силуэт был видел в ореоле желтоватого света, падавшего из верхней комнаты. Но ее также подсвечивал синий свет из нижнего помещения. Ее фигура напоминала странные изображения художников-модернистов.

Рокки больше не интересовался комнатой наверху. Собака отошла от Спенсера и стояла у серой двери.

Элли переступила порог и остановилась прямо в верхней комнатке. Она прислушивалась, поворачивая голову вправо и влево.

В подвале Спенсер снова посмотрел на Рокки. Тот поднял одно ухо вверх, наклонил голову и весь дрожал. Рокки заглядывал в проход, ведущий в катакомбы и в самое сердце ужаса.

Спенсер сказал, обращаясь к Элли:

— Кажется, у нашего лохматика снова сильный приступ страха. — Элли глянула вниз. Рокки заскулил. — Теперь он стоит у следующей двери и, наверное, сделает лужу, если я отвернусь.

— Кажется, здесь все в порядке, — сказала Элли и спустилась вниз.

— Его просто пугают призраки этого места, — сказал Спенсер. — Мой лохматый дружок всегда пугается новых мест. Но на этот раз у него для этого есть чертовски веские причины.

Он поставил пистолет на предохранитель и снова сунул его за пояс.

— Трусит не только Рокки, — добавила Элли, вешая «узи» на плечо. — Давайте наконец доведем все до конца.

Спенсер снова переступил порог — это был переход в потусторонний мир. С каждым шагом вперед он все дальше пятился назад в прошлое.



Они оставили автобус там, где им посоветовал человек, с которым Гарри говорил по телефону. Дариус, Бонни и Мартин пошли вместе с Гарри, Джессикой и девочками через соседний парк по направлению к пляжу, расположенному в полутора сотнях ярдов отсюда.

В кругах света от фонарей никого не было видно, но из темноты доносились странные взрывы смеха. Гарри слышались голоса, непонятные отрывки разговоров. Они неслись со всех сторон и даже перекрывали шум и плеск волн. Послышался женский голос, не совсем трезвый, он все время повторял:

— Ну, малыш, ты настоящий котяра. Нет, ты просто настоящий кот, клянусь тебе!

Темноту ночи пронзил резкий высокий мужской смех. Он раздался чуть в отдалении от невидимой женщины. В другой стороне другой мужчина, судя по голосу, старик, рыдал от горя. Еще один невидимый мужчина с чистым юным голосом повторил три слова, как будто читал мантру:

— Глаза в языках, глаза в языках, глаза в языках…

Гарри начало казаться, что он ведет свою семью сквозь сумасшедший дом, разместившийся на свежем воздухе. Это был настоящий Бедлам, но без крыши — над головой были только кроны пальм и ночное небо.

Бездомные, безработные алкоголики и сумасшедшие жили здесь в разросшихся кустах. Они прятались там в больших картонных коробках, в которые для тепла набивали газеты и старые одеяла, подобранные на помойке. При солнечном свете эта толпа бродяжек расползалась по закоулкам, и день был наполнен загоревшими любителями серфинга и подростками, которые катались на роликах по асфальтовым дорожкам. Настоящие жильцы этих пляжей, вылезая на свет Божий, проверяли содержание мусорных бачков, попрошайничали и отправлялись по делам, известным им одним. Ночью парк снова принадлежал только им — зеленые поляны, скамейки и площадки для игры в мяч были удивительно опасными местами. В темноте отчаявшиеся души выползали из укрытий, готовые напасть на любого, кто попадется под руку. Они с большой охотой нападали на беспечных отдыхающих, которые считали, что парк — достояние общественности в любое время суток.

Конечно, это было не место для женщин и девочек. Даже вооруженные люди чувствовали себя здесь неуютно, но дорога через парк была самой короткой, ведущей к старому пирсу. На лестнице у пирса их должен был встретить какой-то человек, который поведет их отсюда в новую жизнь. Они двигались к ней вслепую.

Они думали, что им придется ждать. Но из темноты у лестницы навстречу им вышел мужчина.

Несмотря на то, что рядом не было ни одного фонаря и огни города освещали только линию берега, Гарри узнал человека, который пришел за ним. Это был тот самый мужчина с азиатской внешностью в свитере с оленем, заговоривший с ним в мужском туалете кинотеатра в Вествуде несколько часов назад.

— Фазаны и драконы, — сказал тот человек, как будто он не был уверен, что Гарри сможет запомнить азиата.

— Да, я вас знаю, — ответил ему Гарри.

— Вам говорили, чтобы вы пришли одни, — недовольно заметил мужчина, но сказал это не очень сердито.

— Мы хотели попрощаться, — объяснил ему Дариус. — И мы не знали… Мы хотели знать… как мы сможем связаться с ними там, куда они отправляются.

— Вы не сможете этого сделать, — сказал мужчина с оленем. — Вам будет тяжело с этим смириться, но вы, наверное, никогда больше не увидите их.

В автобусе, еще до того, как Гарри позвонил, и потом, пока они брели по парку, они уже допускали, что, вероятно, им придется расстаться навсегда. Но, услышав это сейчас, какое-то мгновение никто не мог вымолвить ни слова. Они просто смотрели друг на друга, словно парализованные.

Человек в свитере с оленем отошел от них на несколько шагов, чтобы они могли попрощаться, но заметил им:

— У нас очень мало времени.

Хотя Гарри потерял свой дом, счета в банке, работу и вообще все, кроме одежды, которая была сейчас на нем, все эти потери представлялись теперь не самыми страшными.

Из своего горького опыта Гарри вынес, что права на собственность составляют основу всех прав человека и его гражданских прав. Но его переживания по поводу того, что у него украли все, чем он владел, нельзя было сравнить с одной десятой, да что там — одной сотой страданий, которые приходилось пережить, теряя любимых, родных людей. Для него было ударом кража дома и всех сбережений, но эта последняя потеря оказалась подобна внутренней ране, как будто у него вырезали кусок сердца. Эту боль почти невозможно было вынести.

Они попрощались и сказали друг другу совсем немного слов — никакие слова не выразили бы их боль.

Все крепко обнимали друг друга, зная, что, вероятно, они прощаются навсегда, пока не встретятся на дальних берегах, лежащих за краем могилы. Их мать верила в эти дальние и прекрасные берега. Повзрослев, они отошли от тех представлений, которые она привила им. Но в этот момент, на этом месте, они снова пытались обрести веру. Гарри крепко обнял Бонни, потом Мартина и наконец подошел к брату. Тот только что со слезами попрощался с Джессикой.

Гарри обнял Дариуса, прижал его к себе и поцеловал в щеку. Он уже давно не целовал своего брата, даже не мог припомнить, когда это было в последний раз-. Они уже давно были слишком взрослыми для подобных нежностей. Теперь Гарри недоумевал, что за глупые правила у взрослых людей, не позволяющие им высказывать нежность друг к другу. Этим последним поцелуем они старались выразить, как сильно любят друг друга.

Волны разбивались об опоры пирса, но их рев казался Гарри тише, чем громкий стук его сердца. Он наконец выпустил Дариуса из объятий. Ему не хватало света, он в последний раз посмотрел в лицо брата, чтобы запомнить его навсегда.

Он желал запечатлеть это мгновение в памяти, потому что расставался с Дариусом, даже не имея ни одной его фотографии.

— Пора идти, — сказал человек в свитере с оленем.

— Может, еще не все потеряно, — сказал Дариус.

— Мы надеемся на это.

— Может, мир еще придет в себя.

— Будьте осторожны, когда пойдете через парк, — сказал Гарри.

— Не беспокойся за нас, — сказал ему Дариус. — Здесь нет никого страшнее меня. Вспомни, я же адвокат.

Смех Гарри больше напоминал рыдания.

Вместо слов прощания он произнес:

— Мой маленький братишка.

Дариус кивнул головой. В какой-то момент казалось, что он не сможет вымолвить ни слова, но потом он сказал:

— Большой брат.

Джессика и Бонни оторвались друг от друга, прижимая к глазам бумажные салфетки.

Девочки и Мартин тоже попрощались.

Человек в свитере с оленем повел одно семейство Дескоте вдоль пляжа. Вторая семья Дескоте стояла у пирса и смотрела им вслед. Все вокруг было бледным и призрачным, как во сне. Фосфоресцирующая пена волн впитывалась в песок с шуршанием и шипением, как будто властные голоса шептали неразборчивые предупреждения из тьмы ночного кошмара.

Гарри три раза оборачивался и смотрел на оставшихся родственников, но потом у него уже не было сил оглядываться назад.

Они продолжали шагать по пляжу на юг даже после того, как закончился парк. На пути попалось несколько ресторанов. Поскольку был понедельник, в этот вечер они все были закрыты. Потом миновали мотель и жилые кварталы. Из окон домов, стоявших на берегу, лился теплый свет. Там продолжалась жизнь, как будто люди за окнами не боялись наступившей темноты.

Пройдя, наверное, мили полторы, а может быть, и две, они снова приблизились к ресторану. Там горели огни, но большие окна были расположены высоко над землей, и Гарри не мог увидеть, есть там посетители или нет. Мужчина в свитере с оленем провел их мимо ресторана к парковке. Они подошли к белому с зеленым домику на колесах, рядом с которым все машины казались маленькими.

— Почему мой брат не мог подвезти нас прямо сюда? — спросил Гарри.

Их проводник ответил:

— Вашему брату лучше не знать про этот домик на колесах и не видеть его номер. Ради его же собственного спокойствия.

Они вошли в домик через боковую дверцу.

Внутри была крохотная прихожая, за ней виднелась кухня. Проводник отступил в сторону и показал, что им нужно пройти дальше внутрь.

Там их ждала женщина-азиатка. Ей было чуть за пятьдесят. На ней были черный брючный костюм и красная блузка с высоким китайским воротничком. Она стояла у стола в комнате за кухней. У нее было чудесное лицо и удивительно милая улыбка.

— Я рада, что вы пришли, — сказала она, как будто они заглянули к ней в гости. — Здесь за столом умещается семь человек, так что нам впятером места хватит. По пути мы сможем поговорить. Нам нужно многое выяснить.

Они все уселись за стол.

Человек в свитере сел за руль и завел мотор.

— Вы можете называть меня Мэри, — сказала женщина. — Вам лучше не знать моего настоящего имени.

Гарри хотел промолчать, но он не умел лгать:

— Боюсь, что я вас узнал, и уверен, что моя жена тоже знает вас.

— Это так, — подтвердила Джессика.

— Мы несколько раз обедали в вашем ресторане, — сказал Гарри. — Он расположен в Западном Голливуде. Очень часто вы или ваш муж встречали гостей у двери.

Она кивнула и улыбнулась:

— Я рада, что вы смогли меня узнать вне… как бы лучше выразиться, вне обычной обстановки.

— Вы и ваш муж такие приятные люди, — заметила Джессика. — Вас не так легко забыть.

— Вам нравилось у нас в ресторане?

— Там просто чудесно.

— Спасибо, вы очень добры. Мы всегда стараемся угодить нашим гостям. Но я не встречалась с вашими прелестными девочками, хотя и знаю, как их зовут, — сказала хозяйка ресторана. Она пожала руку каждой девочке. — Ондина и Вилла, меня зовут Мей Ли. Я рада познакомиться с вами. Я хочу, чтобы вы ничего не боялись. Теперь ваша жизнь в надежных руках.

Домик на колесах выехал со стоянки на улицу и двинулся дальше.

— Куда мы едем? — спросила Вилла.

— Сначала нам нужно выбраться из Калифорнии, — ответила Мей Ли. — Мы едем в Лас-Вегас. В этих местах много людей путешествуют в таких же домиках на колесах. Мы всего лишь одни из них. Потом я вас покину, и вы отправитесь дальше с другими людьми. Некоторое время фотографии вашего отца будут появляться в газетах, и пока о нем будут рассказывать разные небылицы, вы уже окажетесь в безопасном и спокойном месте. Вам придется изменить свою внешность и научиться помогать таким же людям, как вы. У вас появятся новые имена и фамилии. Вы поменяете прически. Мистер Дескоте, вам, видимо, придется отрастить бороду. Вам еще предстоит поработать с хорошим педагогом, чтобы расстаться с карибским акцентом, хотя его очень приятно слышать. О, вас ждет так много дел и изменений. Но вам будет достаточно приятно, хотя сейчас в это трудно поверить. У вас будет важная работа. Ондина, мир не пропал. Вилла, я повторяю тебе то же самое. Он просто проходит через край темного облака. Нам нужно многое сделать, чтобы это облако не поглотило нас окончательно. Я вам обещаю, что этого не случится. Перед тем как мы начнем, я могу предложить вам чай, кофе, вино, пиво или, может, лимонад?



…Раздетый до пояса, босой, я так замерз в эту жаркую июльскую ночь. Пройдя мимо зеленого стула и лилового столика, я останавливаюсь в конце комнаты, освещенной синим светом. Я стою перед открытой дверью. Я не желаю продолжать это странное путешествие. Мне хочется поскорее выбежать в теплую темную ночь, где мальчик снова может стать мальчиком. Туда, где правда, которую я, как мне кажется, не знаю, может оставаться вечно неизведанной.

Я не успел моргнуть и глазом, как будто меня перенесло с помощью волшебного заклинания, но я уже покинул синюю комнату и оказался в подвале строения, которое раньше было настоящим сараем и располагалось рядом с тем местом, где теперь стоит этот новый флигель. Старый сарай был полностью разрушен, землю разровняли и посеяли там траву. Но подпол остался нетронутым и был соединен с самыми глубокими подвалами нового флигеля.

Снова против моей воли меня потянуло вперед. Или, может, мне кажется, что помимо моей воли. Хотя я дрожу от страха перед какой-то неизвестной мне темной силой, которая увлекает меня, на самом деле мною движет скрытое желание все узнать, обрести и понять правду.

Я пытался подавить это желание с той ночи, когда была убита моя мать.

Я нахожусь в коридоре шириной футов шесть, с наклонным полом.

Со сводчатого потолка петлями свисает электрический провод. Неяркие лампочки, как на рождественской елке, висят на расстоянии фута одна от другой. Стены сложены из обычных красно-черных кирпичей, заляпанных цементом. В некоторых местах на кирпичах заплаты грязной белой штукатурки, гладкой и сальной, как жир на куске мяса.

Я стою в этом крохотном коридорчике, чувствуя, как колотится мое сердце. Я прислушиваюсь к звукам в комнатах подо мной, пытаясь понять, что меня может ожидать впереди. Я прислушиваюсь к звукам в комнатах, которые я уже миновал. Я хочу, чтобы меня кто-нибудь позвал и я мог бы вернуться в спокойный мир наверху. Но не слышно ни звука ни впереди, ни позади, только стук моего сердца. Хотя мне не хочется прислушиваться к тому, что оно шепчет мне, я понимаю, что сердце уже знает все ответы. В глубине души я понимаю, что правда о моей дорогой мамочке ждет меня впереди и что позади остался мир, который уже никогда больше не будет прежним для меня. Мир, который изменился раз и навсегда, и в худшую сторону. И случилось это тогда, когда я вошел во флигель.

Пол здесь каменный, и мне он кажется ледяным под моими босыми ногами.

Пол довольно круто идет под уклон, но коридор заворачивает широкой петлей, поэтому при необходимости можно толкать тачку вверх без особого усилия или спускать ее вниз, не рискуя, что она потащит тебя за собой.

Испуганный, я шагаю босиком по этому ледяному полу, поворачиваю и попадаю в помещение длиной в тридцать футов и шириной в двенадцать. Пол здесь ровный, спуск закончился. Низкий ровный потолок. Как бы припорошенные снегом тусклые елочные лампочки на петляющем проводе дают недостаточно света. В прежние дни, до того как на ранчо провели электричество, здесь хранили фрукты и овощи, собранный в августе картофель и сентябрьские яблоки. Подвал достаточно глубок, чтобы было прохладно летом и ничего не замерзало зимой. Здесь полки были заставлены домашними заготовками фруктов и овощей.

Какой бы ни была эта комната раньше, сейчас она выглядит совершенно иначе. Я просто примерзаю к полу и не могу двигаться дальше. Вдоль одной длинной стены и захватывая половину следующей, стоят фигуры людей в натуральную величину, изготовленные из белого гипса. У каждого своя ниша, и кажется, что люди пытаются выбраться из этих стен. Здесь фигуры взрослых женщин и девочек лет по десять-двенадцать. Все обнажены. Их, должно быть, двадцать, тридцать, а может, и сорок. Некоторые стоят в отдельных нишах, другие составляют группы в два или три человека. Они склонились голова к голове, раскинув руки и иногда соприкасаясь ими. Он нагло заставил одну группу схватиться за руки в безмерном отчаянии, ища спасения друг в друге. На лица невозможно смотреть. Чувствуется, что люди кричали, молили, агонизировали, боролись, корчились от невыносимой боли, страдали от такого кошмара, который было невозможно выдержать. Как правило, их позы выражали униженность. Они пытались защититься, вскинув руки, или умоляюще простирали их, или старались прикрыть ими грудь и гениталии. Одна женщина выглядывала сквозь растопыренные пальцы, прижав руку к лицу. Все они умоляли, плакали. Было видно, что они охвачены ужасом. Даже с первого взгляда можно было понять это. И если первое, что пришло на ум: это всего лишь гипсовые скульптуры, извращенное выражение помутившегося разума, — то тут же я понимаю, что на самом деле все гораздо хуже. Даже в полутьме их незрячие белые глаза зачаровывали меня. Под их взглядами я не мог сдвинуться с места.

Так всякий, взглянувший на лицо Медузы Горгоны, превращался в камень. Но ее лицо было ужасно, а лица передо мной были не такими.

Они пугают потому, что эти женщины могли быть матерями, напоминавшими мою мать, молодыми девушками, которые могли быть мне сестрами, если бы Бог послал мне сестру. Это были люди, которых кто-то любил, и они тоже любили кого-то. Они ощущали у себя на лицах тепло солнца и прохладу дождя. Они смеялись и мечтали о будущем. Они волновались и надеялись. Они превратили меня в камень, потому что я разделял с ними общечеловеческие черты, потому что я делил с ними их ужас и страшился его. Выражение измученных лиц было настолько страшным, что их боль стала моей болью, а их смерть — моей смертью. Их чувство покинутости и страх от того, что они были одиноки в последний час, передались мне.

Выносить это зрелище просто невозможно. Но мне необходимо смотреть на них, потому что хотя мне четырнадцать лет, всего лишь четырнадцать, я понимаю, что те муки, которые они перенесли, требовали сострадания и злости, потому что каждая мать могла быть моей матерью, сестры могли быть моими сестрами. Все они жертвы, подобно мне.

Можно подумать, что кругом всего лишь гипс, которому придали такую странную форму. Но гипс — только оболочка, материал, который помог сохранить выражение муки и ужасные молящие позы. На самом деле это не естественные позы женщин в момент смерти — им придали эти позы, выражающие муку, уже после их смерти. Даже в этой милосердной полутьме, в мерцающем свете лампочек я мог различить места, где гипс потерял свою первоначальную окраску. Его чистоту нарушили ужасные выделения, которые просочились изнутри, — серый цвет и цвет ржавчины, зеленовато-желтые отметины, биологическая плесень, анализ которой даст возможность установить дату появления фигур в нишах.

Запах в помещении невозможно описать — он настолько интенсивен и включает столько разных оттенков, что мне становится дурно. Позже выяснится, что он использовал колдовские отвары и химические составы, чтобы сохранить тела в их гипсовых саркофагах.

Ему это удалось до некоторой степени, хотя, конечно, происходило медленное разложение. Доминировал кладбищенский запах, запах потустороннего мира, возникающий после того, как живые попрощались с покойником и забили крышку гроба. Но еще присутствовал резкий запах аммония и свежий запах лимонов. Он сочетал в себе оттенки горечи, сладости и кислоты — все вместе создавало такую странную гамму ароматов, что только от одного этого, даже если забыть про ужасные фигуры, мое сердце дико колотится в груди, и моя кровь стынет, как стынут реки в январе.

В той стене, которая еще не до конца заполнена телами, приготовлена ниша для следующего «экспоната»! Он вытащил оттуда кирпичи и сложил их рядом. Снаружи, за стеной, он вынул еще почву. Подле выемки стояли пятидесятифунтовые мешки с готовым гипсом, длинное деревянное корыто для размешивания гипса, внутри обитое железом, две канистры фиксирующего раствора на дегтярной основе, инструменты, необходимые каменщику и скульптору, кучка деревянных кольев, мотки проволоки и многое другое, что я не смог разглядеть в темноте.

Он был готов. Ему была нужна только женщина, которая могла стать следующей фигурой в его выставке ужасов. Но и она уже была у него. Именно она помочилась там в фургоне от страха, и ее руки бились стаей испуганных птиц о дверь наверху.

Что-то двинулось, быстро и осторожно, вылезая из дыры в стене. Оно двигается между инструментов, через тени и отсветы огня, прозрачные, как лед. Увидев меня, оно застывает, как застыл я при виде замученных женщин в нишах.

Это — крыса, но необычная. Ее череп совершенно деформирован. Один глаз расположен ниже другого, рот скорчен в постоянную изломанную усмешку. За первой крысой следует вторая. Она также застывает при виде меня. Но прежде она поднимается на задние лапы. Она тоже не похожа на обычную крысу, но отличается и от первой — у нее странно длинные и искривленные конечности и небывало широкий нос на узкой морде.

Это, видимо, члены семьи паразитов, которые живут и питаются в катакомбах. Они прорыли туннели позади этих ниш и жрали останки, обильно пропитанные химикатами и веществами, консервирующими плоть несчастных жертв. Каждый год новое поколение паразитов производило новые виды мутантов, и они с каждым годом становились все ужаснее и ужаснее. Животные очнулись от столбняка и побежали обратно к норе, откуда появились. Я никак не могу прийти в себя.



Шестнадцать лет спустя эта длинная комната уже не была такой, какой она была в ночь сов и крыс. Гипс сорвали со стен и убрали. Жертв освободили из их ниш на стенах. Между колоннами из красно-черных кирпичей, которые отец Спенсера оставил между нишами как подпорки, была видна темная земля. Полиция и судебные патологоанатомы, работавшие долгие недели в этой комнате, попросили добавить вертикальные столбы между этими кирпичными колоннами. Казалось, они не верили подпоркам, которые установил Стивен Акблом.

В холодном сухом воздухе сейчас немного пахло землей и камнем, но это был чистый воздух. Резкие выделения химикатов и запах разложения уже исчезли.

Стоя снова в этой комнате с низким потолком, рядом с Элли и собакой, Спенсер помнил тот испуг, который охватил его, когда ему было всего четырнадцать лет. Но его поразило, что он ощущал не только испуг. Да, был и ужас, и отвращение, но сильнее ощущались жуткая злоба и жалость к мертвым. Сочувствие к тем, кто их любил, и вина за то, что он не смог никого спасти.

Еще он ощущал грусть оттого, что у него уже никогда не будет той жизни, которая открывалась перед ним до сегодняшней ночи.

Кроме того, его охватило неожиданное благовестие, которое чувствуешь в любом месте, где погибли невинные люди, начиная с Голгофы и кончая Дахау и Бабьим Яром. Такое происходит на безымянных полях, где Сталин погубил миллионы душ, и в комнатах, где жил Джеффри Дамер, и в камерах пыток инквизиции.

Почва в месте любого убийства осквернена грехами убийц, творящих там свои мерзкие дела. Такие люди часто считали себя избранными, но на самом деле они подобны навозным мухам, а ни один навозный жук или муха не могут превратить даже квадратный сантиметр почвы в священную землю.

Святые становятся их жертвами, погибающие вместо кого-то, кому судьба повелела продолжать жить. Хотя многие, зная или не зная об этом, умирают вместо других людей — эта жертва не менее священна, раз судьба выбрала для них такую долю.

Если бы в этих опустевших катакомбах были жертвенные свечи, Спенсер хотел зажечь их и смотреть в их пламя, пока не ослепнет. Если бы здесь был алтарь, он бы стал молиться у этого алтаря. Если бы представилась возможность пожертвовать своей жизнью и взамен получить жизнь сорока одной жертвы и жизнь его матери, он ни секунды не колеблясь покинул бы этот мир, чтобы проснуться уже в ином. Но он мог сделать только одно — никогда не забывать, как люди страдали и умирали в этом месте. Такую жертву он приносил им. Он обязан был оставаться свидетелем. Если он забудет, то обесчестит тех, кто погиб здесь и вместо него тоже. Ценой памяти была его душа.

Рассказав про эти подвалы, какими они были, когда он пришел сюда на крик женщины, разбудивший его, Спенсер не мог дальше продолжать рассказ. Он продолжал говорить, по крайней мере ему так казалось, но потом понял, что слова застревают у него в горле. Его губы двигались, но не было слышно ни звука, в комнате царила тишина.

Наконец он издал высокий, резкий, короткий, почти детский вскрик страдания, похожий на тот крик, который вырвал его из сна в ту далекую июльскую ночь. И таким же стал следующий крик, встряхнувший его и освободивший от паралича. Он спрятал лицо в ладони и стоял, сотрясаясь от горя. Его горе было настолько сильным, что он не пролил ни слезинки и не мог рыдать. Спенсер ждал, когда пройдет этот приступ отчаяния.

Элли понимала, что его не утешит ни прикосновение, ни слова.

Рокки, обладая радостной собачьей невинностью, считал, что горе можно облегчить, если как следует помахать хвостом, приласкаться или ласково лизнуть грустного хозяина. Он начал тереться о ноги Спенсера и махать хвостом. Потом он отошел в сторону — его старания оказались напрасны.

Неожиданно Спенсер снова заговорил. Слова возникли так же спонтанно, как минуту назад замерли у него на губах.

— Я снова услышал женский крик. Он доносился из глубины подвала. Крик не был слишком громким, это был не вопль, а скорее жалоба Богу. — Спенсер направился к последней двери в конце подвала. Элли и Рокки шли за ним. — Проходя мимо женщин в нишах, я вспомнил что-то, что случилось шесть лет назад, когда мне было восемь лет, — другой крик. Крик моей матери. В ту весеннюю ночь я проснулся, проголодавшись, и вылез из кровати, чтобы взять что-нибудь перекусить. На кухне в стеклянной банке с крышкой лежали свежие шоколадные печенья. Я отправился за ними вниз. В некоторых комнатах горел свет. Я думал, что увижу маму или отца. Но никого не было.

Спенсер остановился у черной двери в конце подвала, который для него всегда был катакомбами — подземным кладбищем, и им останется навсегда, несмотря на то, что отсюда убрали все тела.

Элли и Рокки стояли рядом с ним.

— В кухне было темно. Я собирался забрать с собой побольше печенья, гораздо больше того, что мне разрешали съесть за один раз. Я полез в банку, когда услышал крик. Он доносился снаружи. Из-за дома. Я подошел к окну, возле которого стоял стол, и раздвинул занавески. Моя мама бежала по газону от сарая к дому. Он… он бежал за ней и догнал ее во внутреннем дворике у бассейна. Резко повернул к себе и ударил ее. Он бил ее по лицу, она снова закричала. Он бил ее. Бил, бил, бил! Еще и еще раз. Резкие, короткие удары. Мою мамочку. Он бил ее кулаком. Она упала. Он ударил ее по голове. Он ногой ударил мою маму по голове. Она замолчала. Все закончилось так быстро. Все закончилось слишком быстро. Он глянул в сторону дома. Он не видел меня в темной кухне через узкую щелку между занавесками. Он поднял маму и понес ее во флигель. Я все это время стоял у окна. Потом я высыпал печенье в банку, закрыл ее крышкой и пошел наверх. Лег в постель и накрылся с головой…

— И ничего не вспоминали в течение шести лет? — спросила Элли.

Спенсер покачал головой:

— Я далеко запрятал это воспоминание. Именно поэтому я не мог спать при включенном кондиционере. Глубоко подсознательно, не догадываясь об этом, я боялся, что он может прийти за мной ночью и я не услышу его шагов из-за шума кондиционера.

— И в ту ночь, спустя шесть лет, окно в вашей комнате было открыто, и вы услышали другой крик…

— Он взволновал меня сильнее, чем я понимал это сам. Крик поднял меня с постели, привел к флигелю и сюда, вниз. И когда я шел к этой черной двери, на этот крик…

Элли протянула руку к ручке двери, но он удержал ее.

— Нет, не сейчас, — сказал он. — Я еще не готов снова войти туда.



…Стою босиком на ледяном камне, потом подхожу к черной двери, переполненный страхом от всего, что я видел здесь сегодня. Но во мне еще живет и страх, рожденный той весенней ночью, когда мне было восемь лет. Этот страх подавлялся так долго, но вдруг он вырвался из моей души. Однако я нахожусь в том состоянии, когда уже не чувствуешь страха. Словами нельзя описать мои чувства. Я стою у черной двери, я ее касаюсь. Она такая черная, блестящая, как ночное небо без луны, отраженное на плоском безглазом лице пруда. Мне страшно, и я многого не понимаю. Мне одновременно восемь лет и четырнадцать, и я открываю дверь, чтобы спасти женщину, которая оставила кровавых птиц на двери. Но я еще хочу спасти и мою мать. Прошлое и настоящее слились воедино, и я вхожу в бойню.

Я открываю дверь в глубину, вокруг меня только ночь. Потолок над головой черный, как стены, а стены — черны, как пол. Пол похож на дорогу в ад. Обнаженная женщина в полубессознательном состоянии, окровавленная, с разбитыми губами, мотает головой, как бы пытаясь что-то отрицать. Она прикована к стальной плите. Кажется, что эта плита просто парит в темноте, потому что ее подпорки тоже черные. Единственная лампочка освещает только плиту. Лампочка в черном патроне плывет в пустоте, отражаясь в стальной плите мелкими точками, как какое-то небесное тело или луч резкого света, направляемый инквизитором, вообразившим себя богом. Мой отец весь в черном. Видны только его руки и лицо. Кажется, что они существуют отдельно от его тела, ведут свою собственную жизнь. Все напоминает последний этап создания нового существа. Из ниоткуда он достает тонкий блестящий шприц. На самом деле рядом с плитой находится шкафчик. Его не различишь в полной черноте — черное на черном.

Я кричу:

— Нет, нет, нет!

И бросаюсь на него, чем сильно удивляю отца. Шприц исчезает в темноте, из которой и появился. Я отталкиваю отца от импровизированного стола, из света в страшную темноту, пока мы не врезаемся в стену в конце вселенной. Я кричу и бью его, но мне четырнадцать лет, и я очень худой. Отец находится в расцвете сил, он сильный и мускулистый.

Я пытаюсь ударить его ногой, но я босиком, и толку от удара мало. Отец легко поднимает меня, разворачивается — я словно парю в воздухе — и бьет меня спиной о твердую черноту. У меня захватывает дух. Он ударяет меня еще раз. У меня возникает жуткая боль в спине. Я чувствую дурноту, перед глазами расплывается темнота. Она поднимается откуда-то изнутри, и она чернее, чем темнота вокруг меня. Но женщина кричит еще раз, и ее голос помогает мне прогнать внутреннюю темноту, хотя я и не могу справиться с отцом.

Он прижимает меня к стене своим телом, он приподнимает меня над полом, его лицо прямо предо мной, пряди черных волос падают ему на лоб. Его глаза настолько темные, что походят на дыры, через которые я как будто вижу черноту позади отца.

— Не бойся, не бойся, не бойся, мальчик. Мой малыш, мальчишка. Я тебя не обижу. Ты — моя кровь, мое семя, мое создание, мое дитя. Я тебя никогда не обижу. Все хорошо? Ты понимаешь меня? Да? Ты меня слышишь, сынуля, мой милый мальчик, мой милый малыш Мики, ты меня слышишь? Я рад, что ты здесь. Все должно было случиться рано или поздно. Лучше, что все уже случилось. Милый мальчик, мой милый мальчик! Я знаю, почему ты здесь, я знаю, почему ты пришел.

Я ошеломлен и растерян, и не могу ориентироваться здесь, в этой темноте. Я в ужасе от всего увиденного в этих катакомбах и из-за того, что отец ударил меня спиной о стену.

В том состоянии меня убаюкивает его голос. Я боюсь отца, но в голосе звучат убаюкивающие нотки, я почти верю, что он не причинит мне вреда. Может, я неправильно понял то, что увидел. Он продолжает говорить со мной таким же гипнотизирующим голосом. Слова льются мутным потоком, он не дает мне возможности подумать. Боже мой, у меня голова идет кругом, он продолжает прижимать меня к стене. Лицо, как огромная луна, нависает надо мной.

— Я знаю, почему ты пришел. Я понимаю тебя, я тебя чувствую. Я знаю, почему ты здесь. Ты — моя кровь, мое семя, мой сын. Ты похож на меня, как мое отражение в зеркале. Ты меня слышишь, Мики, мой милый маленький мальчик, ты меня слышишь? Я знаю, каков ты, почему ты сюда пришел, почему ты здесь, что тебе нужно. Я знаю, что тебе нужно. Я знаю, я знаю. И ты тоже знаешь это. Ты это знал, когда проходил через дверь и увидел ее на столе, увидел ее груди, увидел то, что находится у нее между ног. Ты знаешь, да, о да, ты знаешь, ты этого хочешь. Ты знал, ты знал, что ты хочешь, что тебе нужно и кто ты такой. Все правильно, Мики, все нормально, мой малыш, мой мальчик. Все нормально. Ты такой же, как я. Мы родились такими, каждый из нас, мы такими должны были быть.

Потом мы очутились у стола, я не знаю, как мы там оказались. Женщина лежит передо мной. Мой отец прижимается к моей спине и толкает меня к столу. Он крепко схватил мою правую руку и прижимает ее к груди женщины и тянет вниз по ее обнаженному телу. Женщина почти ничего не чувствует.

Потом она открывает глаза. Я смотрю в них. Я умоляю ее, чтобы она поняла меня, а он силком тянет мою руку к ее телу, касается ею везде. И говорит, говорит, не умолкая. Он мне объясняет, что я могу делать с ней все, что угодно. Все, что мне хочется. Все нормально, я рожден, чтобы делать это. Она здесь только для того, чтобы я делал с ней все, что угодно.

Я немного пришел в себя и начинаю сопротивляться, резко, но несильно, у меня не хватает сил для настоящего сопротивления. Его рука ухватила меня за горло, он душит меня и прижимает к столу своим телом. Левой рукой он меня душит, душит. Я чувствую во рту кровь и снова становлюсь таким слабым. Он знает, когда отпустить меня, чтобы я не потерял сознание. Он не хочет, чтобы я терял сознание. У него другие планы. Я привалился к нему и плачу. Мои слезы попадают на обнаженную кожу прикованной женщины.

Он отпускает мою правую руку. У меня почти не остается сил, чтобы отнять ее от тела женщины. Слышен звук металла. Рядом со мной. Я поворачиваю голову одной рукой, действующей будто сама по себе, — отец перебирает серебристые инструменты, которые тоже словно плавают в темноте. Он выбирает скальпель среди защипов и пинцетов, лезвий и игл, мерцающих во тьме. Хватает мою руку и вкладывает в нее скальпель. Стискивая мою руку своей, больно прижимает суставы пальцев, он заставляет меня взять скальпель. Женщина снизу видит наши руки и сверкающую сталь, она молит нас не причинять ей боль.

— Я понимаю тебя и знаю, каков ты, — говорит отец. — Я знаю тебя, милый мальчик, мой родной мальчик. Знаю, все знаю. Ты расслабься и будь самим собой. Она тебе не кажется прекрасной? Ты не считаешь, что она самое прекрасное существо, которое ты когда-нибудь видел? Ты подожди, мы покажем ей, как стать еще прекраснее. Папочка покажет тебе, кто ты есть и что тебе нужно, что тебе понравится. Разреши мне показать тебе, как хорошо быть самим собой. Слушай, Мики, слушай меня. Те же самые мутные потоки рождает твое сознание, одна и та же темная река течет через твое и мое сердце. Прислушайся, и ты все услышишь. Ты услышишь, как глубокая темная река ревет там, она быстра и стремительна, и сильно грохочет. Позволь этой реке нести тебя вместе со мной, только со мной. Мы рядом. Высоко подними это лезвие. Ты видишь, как оно сияет? Пусть она увидит его. Ты видишь, что она увидела его? Она уже не отводит от него глаз. Лезвие высоко в воздухе сверкает в твоей и в моей руке. Почувствуй силу, которой мы обладаем, властвуя над нею, над всеми слабыми и глупыми, над всеми, кто никогда нас не поймет. Оставайся со мной, подними лезвие высоко…

Он уже не сжимает мне шею, а держит мою правую руку с лезвием. Левая рука у меня свободна. Вместо того чтобы протянуть руку назад или попытаться ударить его локтем — это не помогло бы мне, — я упираюсь рукой в стальной стол. Мне придают силы страх и ужас, и отчаяние. Напрягшись, я отталкиваюсь от стола. Потом упираюсь ногами. Я отталкиваюсь от стола двумя ногами и ударяю этого ублюдка, он теряет равновесие. Он покачнулся, все еще не отпуская руку со скальпелем, и пытается снова сжать мое горло. Но потом он падает на спину, а я падаю сверху на него. Скальпель летит в темноту. Оттого, что я рухнул на него, у отца перехватывает дыхание. Я свободен. Свободен. Я спотыкаюсь и бегу через черную дверь. Правая рука болит. Я ничем не могу помочь женщине. Я могу привести помощь, полицию. Кого угодно. Ее еще можно спасти. Я спотыкаюсь, но сохраняю равновесие, выбегаю в катакомбы, бегу, бегу мимо всех этих белых гипсовых женщин, пытаюсь кричать. Мое горло кровоточит внутри. Мне больно, и я не могу исторгнуть ни звука, только шепот. Но на ранчо меня никто не услышит. Здесь только я, он и обнаженная женщина. Но я бегу, бегу, кричу шепотом, и меня некому услышать.



Выражение лица Элли поразило Спенсера.

Он сказал:

— Мне не нужно было приводить тебя сюда, нельзя было подвергать тебя подобному испытанию.

Она казалась серой в беловатом свете лампочек.

— Нет, ты должен был это сделать. Если у меня были какие-то сомнения, они сейчас исчезли. Ты никогда не мог… сделать ничего подобного. Тебе нельзя было продолжать жить с таким грузом на сердце.

— Но мне от этого не отделаться. Мне всегда придется жить с этим. Теперь я не знаю, почему я поверил, что могу нормально жить. Я не имею права перекладывать часть этого веса на тебя.

— Ты можешь продолжать нормальную жизнь… Но тебе нужно все вспомнить. Мне кажется, что теперь я знаю, что произошло в те минуты, которые ты не помнишь.

Спенсер не мог смотреть ей в глаза. Он смотрел на Рокки. Собака сидела в полном отчаянии — голова была опущена, уши тоже. Рокки сильно дрожал.

Спенсер перевел глаза на черную дверь. От того, что он найдет за нею, зависит, какое будущее его ждет — с Элли или без нее. Может, у него вообще нет будущего.

— Я не пытался бежать к дому, — сказал он, снова возвращаясь к прошлой ночи. — Он поймал бы меня на полпути. Прежде чем я смог бы воспользоваться телефоном. Вместо этого я, выскочив через шкаф, пробежал по комнате с документами и повернул направо в переднюю часть строения, в галерею. Сбегая по ступенькам в его студию, я слышал, как он из темноты бежал за мной. Я знал, что у него был пистолет в нижнем левом ящике стола. Я видел его там однажды, когда что-то искал в столе по его поручению. Вбежав в студию, я зажег свет и пробежал мимо его мольбертов и шкафов с красками, кистями и холстами. Стол в форме буквы L стоял в конце студии, я перепрыгнул через него, свалил стул и, дернув ящик, выдвинул его. Пистолет был там. Я не знал, как из него стрелять, и не знал, стоит он на предохранителе или нет. У меня сильно болела правая рука. Я с трудом удерживал эту чертову штуку двумя руками. Отец сбежал по лестнице и ворвался в студию — он пришел за мной. Поэтому я прицелился и нажал курок. Пистолет не стоял на предохранителе. Отдача почти усадила меня.

— Ты попал в него?

— Я, наверное, дернул пистолет, когда нажимал курок, и пуля попала в потолок. Но я не выпускал пистолет из рук, и отец приостановился. Он стал двигаться гораздо медленнее. Но он был таким спокойным, Элли, удивительно спокойным. Как будто ничего не случилось. Просто мой отец, милый старый папочка, немного волновался из-за меня. Понимаешь, он повторял мне, что все будет хорошо. Он пытался заговорить меня, как он это делал в той черной комнате. Все было так искренне. Он меня гипнотизировал. Он был уверен, что ему это удастся, я должен был только поверить ему.

Элли сказала:

— Он же не знал, что ты видел, как он бил твою мать и понес ее в сарай шесть лет спустя. Он мог предполагать, что ты свяжешь ее смерть с тем, что увидел в тайных комнатах, когда перестанешь паниковать, но до тех пор, он считал, у него еще было время, чтобы манипулировать тобой.

Спенсер не сводил взгляда с черной двери.

— Да, может, он думал именно так. Я не знаю. Он мне сказал, что, если я буду похож на него, я смогу постичь, в чем смысл жизни, узнать всю полноту жизни, без всяких правил и ограничений. Он обещал, что мне понравится то, что он мне покажет. Он еще сказал, что мне уже начало нравиться там, в черной комнате, но я боялся позволить себе насладиться этим чувством, однако скоро я привыкну и смогу получать от всего этого удовольствие.

— Но тебе это не понравилось, ты испытывал отвращение.

— Он повторил, что мне понравилось, что он видел, как мне это понравилось. Он снова говорил, что в моей крови его гены, они текут во мне, как река. Они текут через мое сердце. Наша общая река судьбы, темная река наших сердец. Когда он подошел к столу так близко, что я уже не мог промахнуться, я в него выстрелил. Он упал назад. Было ужасно видеть струю крови. Я был уверен, что убил его. Но до этой ночи я не видел кровь и показавшуюся струйку принял за кошмарный поток крови. Он упал на пол и перевернулся лицом вниз. Он лежал очень тихо. Я выбежал из студии и спустился вниз. Черная дверь все еще ждала его.

Она некоторое время молчала. Спенсер не мог говорить.

Потом Элли сказала:

— И в этой комнате с женщиной… это те минуты, которые ты не можешь вспомнить?

Дверь. Ему следовало взорвать эти старые подвалы. Чтобы все превратилось в пыль и грязь и было замуровано навечно. Ему не следовало оставлять эту черную дверь, чтобы не было возможности снова открыть ее.

— Когда я вернулся обратно, — с трудом продолжал он, — мне пришлось держать пистолет в левой руке, потому что он смял мне все суставы правой руки, когда сжимал ее. Рука просто пульсировала от боли. Но я чувствовал в ней… не только боль. — Он посмотрел на свою руку. Тогда она была более тонкой, юношеской рукой четырнадцатилетнего мальчика. — Я все еще ощущал… гладкую кожу женщины после того, как он силой приложил мою руку к ее телу. Я чувствовал округлости ее грудей. Их упругость и мягкость. Помнил ее плоский живот. Жесткость волос на лобке… и ее жар. Все эти ощущения сохранила моя рука. Они все еще присутствовали так же реально, как и моя боль.

— Ты в то время был мальчиком, — сказала она. В ее тоне не было отвращения к нему. — Ты в первый раз видел обнаженную женщину и в первый раз коснулся женщины. Боже мой, Спенсер, в такой экстремальной обстановке — она была не только страшной и эмоционально насыщенной, все ощущения соединились тогда — многое для тебя в тот момент произошло впервые. То, что ты касался ее, сильно подействовало на тебя. Так могло случиться и при нормальных условиях. Твой отец прекрасно понимал это. Он был умный сучий сын! Он пытался, используя твое смущение и волнение, манипулировать тобой. Но это все ничего не значит!

Она была такой понимающей и всепрощающей. В этом искореженном мире те, кто был слишком милосерден, расплачивались за свое милосердие.

— Я вернулся сюда через катакомбы, прошел мимо всех мертвецов в нишах. Кровь моего отца стояла перед моими глазами, а моя рука помнила ощущение ее грудей. Мне ярко припоминалось ощущение ее твердых, словно резиновых, сосков, когда они упирались в мою ладонь…

— Прекрати истязать себя.

— Никогда не лги собаке, — сказал Спенсер.

На этот раз в высказывании не содержалось даже намека на юмор. В его словах слышались горечь и ярость, пугавшие его.

В его сердце кипела ярость, она была чернее пола в этой комнате и чернее двери перед ними. Он уже не мог избавиться от этой ярости, как не мог в ту жаркую июльскую ночь избавиться от ощущения тепла и округлости женской груди, жившего в его руке, и бархатистости женской кожи. Его ярость не имела выхода и в течение шестнадцати лет лишь росла. Его подкорка хранила ее все эти годы. Он не был уверен, что знает, против кого она направлена — против отца или его самого. У нее не было цели, и он отрицал присутствие этой ярости в себе и глубже загонял ее внутрь. Теперь она конденсировалась в крепкий настой чистейшего гнева, и тот разъедал его, как настоящая кислота.

— …Я продолжал ощущать ее соски на своей ладони, — продолжал он. Его голос дрожал от страха и гнева. — И вернулся сюда, к этой двери. Открыл ее. Вошел в черную комнату… И потом я помню только, как я уходил отсюда и за мной закрывалась эта дверь…



…Босиком шагаю через катакомбы, в моей памяти провал более черный, чем комната позади меня. Я не помню, где я сейчас был и что случилось. Прохожу мимо женщин в нишах. Женщины, девочки, матери, сестры. Их молчаливые вопли. Постоянные крики. Где же Бог? Волнует ли все совершенное здесь Бога? Почему Он оставил их здесь? Почему Он оставил меня? Огромная тень паука ползет по их гипсовым лицам, среди петель, провода, на котором укреплены лампочки. Когда я прохожу мимо ниши в стене, приготовленной для женщины, лежащей в черной комнате, мой отец выходит из этой дыры, из темной земли, покрытый кровью, качаясь и хрипя в агонии, но так быстро, слишком быстро, быстро, как паук. Яркий блеск стали разрывает тени. Нож:. Он иногда писал натюрморты и на них изображал ножи. Они у него сверкали, как священные реликвии. Блеск стали и рвущая боль на моем лице. Пистолет падает, и я прижимаю руки к лицу. Кусок щеки болтается до самого подбородка. Я чувствую обнаженные зубы под пальцами. Эта ухмылка идет вдоль всего лица с этой стороны. Язык бьется о пальцы сквозь открытую рану. Отец пытается снова нанести мне удар. Размахивается, падает. Он слишком слаб и не может подняться. Я прячусь от него, прикладываю кусок щеки на место. Кровь льется между пальцами вниз по горлу. Я пытаюсь соединить свое лицо. О Боже, я стараюсь, чтобы мое лицо не распадалось, и бегу, бегу отсюда прочь. Позади меня он не может подняться с пола от слабости, но у него хватает сил, чтобы кричать мне вслед:

— Ты убил ее, ты убил ее, малыш, мой мальчик, ты убил ее, ты убил ее?



Спенсер не мог смотреть Элли в лицо. Пожалуй, он уже никогда не сможет смотреть ей прямо в глаза. Он смотрит на нее искоса, он видит, что она тихо плачет. Она оплакивает его, слезы льются градом, и лицо блестит от слез.

Он не может поплакать о себе. Он даже не смог выпустить из себя свою боль и очиститься от нее. Он не знал, заслужил ли он слезы — свои, ее или чьи-то еще.

Он ощущал в себе только ярость, но не знал, на кого ему нужно ее направить.

Он сказал:

— Полиция нашла мертвую женщину в черной комнате.

— Спенсер, он убил ее, — сказала Элли. Голос у нее дрожал. — Это обязательно должен был сделать он. Полиция сказала, что это сделал он. Ты был геройским мальчиком.

Глядя на черную дверь, он покачал головой:

— Элли, когда он мог убить ее? Когда? Он уронил скальпель, когда мы оба повалились на пол. Потом я побежал, и он устремился за мной.

— Но там были и другие скальпели, другие острые инструменты лежали в этом ящике. Ты же говорил об этом сам. Он схватил один из них и убил ее. На это ему потребовались секунды. Всего несколько секунд, Спенсер. Этот ублюдок был уверен, что ты не сможешь убежать далеко, что он все равно поймает тебя. Он был настолько взволнован после схватки с тобой, что не мог больше ждать, он трясся от возбуждения, ему было нужно убить ее, быстро и жестоко!

— Позже он валялся на полу, после того как ранил меня. Я убегал отсюда, и он кричал, спрашивая — убил ли я ее, понравилось ли мне убивать ее.

— О, он все знал. Он знал, что она была мертва до того, как ты вернулся сюда, чтобы освободить ее. Может, он был ненормальным, а может, и нет. Но как верно то, что существует ад, так безусловно и то, что он был живым воплощением зла. Разве ты этого не понимаешь? Он не мог совратить тебя и не смог тебя убить, поэтому он решил испортить тебе всю жизнь, если ему это только удастся, посеять семена сомнения в твоем мозгу. Ты был еще мальчиком и почти ничего не видел от ужасного потрясения, у тебя все перепуталось в голове. Он прекрасно понимал твое волнение. Он все знал и постарался использовать его против тебя. Для него в этом заключалось удовольствие — больное, извращенное удовольствие!

В течение большей половины своей жизни Спенсер пытался убедить себя, что все происходило, как в том сценарии, который Элли только что представила ему, но провал в его памяти оставался. Продолжавшаяся амнезия, казалось, доказывала, что правда на самом деле была иной, хотя он так старался убедить себя в обратном.

— Иди, — хрипло сказал он. — Беги в машину и уезжай отсюда. Поезжай в Денвер. Мне не следовало привозить тебя сюда. Я не стану тебя просить остаться со мной.

— Я уже здесь и не собираюсь уходить отсюда.

— Я сказал, уезжай скорей!

— Ни за что!

— Уходи и забери с собой собаку.

— Нет.

Рокки визжал, трясся, прижимаясь к колонне из темного, кровавого кирпича. Он так мучился, Спенсер никогда прежде не видел его таким.

— Возьми его с собой, ты ему нравишься.

Сквозь слезы она сказала:

— Я не уеду. Черт возьми, это мое решение, и ты не можешь ничего решать за меня.

Он повернулся к ней, схватил ее за лацканы кожаной куртки и приподнял над полом. Он добивался, чтобы она наконец поняла его. В ярости и страхе, испытывая отвращение к самому себе, ему удалось посмотреть ей в глаза.

— Бога ради, после всего, что ты слышала и видела, неужели ты ничего не поняла? Часть меня осталась в этой комнате, на этом столе, где он кромсал женщин, как мясник. Я оставил здесь то, с чем не могу дальше жить. Бога ради, что это может быть, а? Что-то еще похуже, чем эти проклятые катакомбы? Хуже, чем все остальное? Наверное, это самое ужасное, потому что все остальное я был в состоянии вспомнить. Если я вернусь сюда и вспомню, что сделал с ней, я этого уже никогда не забуду. Я не смогу спрятаться от этого. И эта память… она как огонь. Огонь, обжигающий меня. Все, что осталось, что еще не сгорело, — это уже не я. Элли, после того, как я узнаю, что я сделал с ней… И тогда с кем же ты останешься? С кем ты останешься здесь, в этом Богом забытом месте? С кем, я спрашиваю тебя?

Она подняла руку к его лицу и нежно провела пальцами вдоль линии его шрама. Спенсер попытался отпрянуть от нее. Она сказала:

— Если бы я была слепой и никогда не видела твоего лица, я все равно достаточно хорошо тебя знаю, и ты можешь разбить мое сердце.

— О, Элли, не нужно!

— Я никуда не пойду.

— Элли, пожалуйста.

— Нет!

Он не мог злиться на нее. Особенно на нее. Спенсер отпустил Элли и уронил руки. Ему снова было четырнадцать лет. Он стал слабым после своей вспышки. Он боялся и был один.

Она положила руку на ручку двери.

— Подожди. — Он достал пистолет из-за пояса, сдвинул предохранитель, дослал пулю и протянул его Элли. — Лучше, чтобы все оружие было у тебя. — Она начала протестовать, но он ее прервал: — Держи пистолет в руках и не подходи ко мне слишком близко.

— Спенсер, что бы ты ни вспомнил, ты не станешь себя вести, как твой отец. Это не может случиться в одно мгновение, как бы ужасно все ни было.

— Откуда ты все знаешь? Я провел шестнадцать лет, пытаясь что-то выяснить. Подходил к этой тайне и так и эдак. Я старался освободиться из темноты, но мне это не удалось. Но если что-то случится… — Она поставила пистолет на предохранитель. — Элли…

— Я не хочу, чтобы раздался случайный выстрел.

— Мой отец боролся со мной на ковре, щекотал меня и корчил мне рожи, когда я был маленьким. Он играл со мной в мяч. Когда я захотел научиться рисовать, он терпеливо учил меня. Но до и после… он приходил сюда, тот же самый человек, и мучил женщин и девочек, час за часом, и иногда даже по нескольку дней. Он легко переходил от этого мира к тому, который находился наверху…

— Я не собираюсь держать тебя под прицелом. Я не боюсь, что ты обратишься в какого-то монстра. Я знаю, что это невозможно. Пожалуйста, Спенсер, не проси меня об этом. Нам нужно довести дело до конца.

В тишине катакомб он остановился на мгновение, чтобы подготовить себя к следующему шагу. В этой длинной комнате ничто не двигалось. Никакие крысы, изуродованные, или какие бы то ни было другие твари здесь больше не жили. Дресмунды получили инструкции избавиться от них, прибегнув к яду.

Спенсер открыл черную дверь.

Зажег свет.

Помедлил на пороге, потом вошел внутрь.

Собака с несчастным видом последовала за ним. Может, она боялась оставаться одна в катакомбах. Но может, в этот раз ее страдания были полностью связаны с настроением хозяина. Значит, она понимала, что тому была нужна компания. Рокки не отходил от Спенсера.

Элл и вошла последней, и тяжелая дверь закрылась за ней.

Место бойни было таким же неприятным, как в ночь ножей и скальпелей. Исчез стол из нержавеющей стали, и комната была пуста. В полной черноте не на чем было задержать взгляд. В какой-то момент комната словно сузилась до размеров гроба, а потом вдруг показалась гораздо больше, чем была на самом деле. Единственным источником света оставалась лампочка в черном патроне под потолком.

Дресмундам приказали, чтобы свет был во всех помещениях. Им не говорили, чтобы они убирали в этой комнате, но здесь было совсем мало пыли.

Видимо, потому, что комната была плотно закрыта и в ней не было вентиляции.

Это было хранилище времени, запертое на шестнадцать лет. Здесь хранилась не память о прошлом, а потерянные воспоминания.

На Спенсера комната подействовала неожиданно сильно. Сейчас, спустя шестнадцать лет, он ясно представлял блеск скальпеля под лампой.



…Босиком, держа в левой руке пистолет, я спешу вниз из студии, где я стрелял в своего отца. Я пробираюсь сюда через дверцу шкафа, в мир, не похожий на тот, что остался там, наверху, а напоминающий мир из книг Льюиса Кэрролла. Я бегу через катакомбы и боюсь взглянуть направо или налево, потому что мне кажется, что все эти мертвые женщины пытаются освободиться от гипса и из своих ниш. Меня вдруг обуял дикий страх, что они смогут выбраться оттуда — как будто гипс еще не застыл, — они дотянутся до меня и заберут меня с собой в одну из этих ниш. Я сын своего отца, и будет справедливо, если я задохнусь под холодным мокрым гипсом. Он просочится в ноздри и польется вниз в мое горло, и я превращусь в одну из фигур этой выставки, перестану дышать и стану прибежищем для крыс.

У меня так сильно бьется сердце, что после каждого удара немного темнеет в глазах. Это происходит на короткое время, как будто прилив крови разрывает сосуды в глазном яблоке. Я ощущаю каждый удар сердца в своей правой руке. У меня пульсируют от боли фаланги — «лаб-даб», три маленьких сердечка в каждом пальце. Но мне приятна эта боль. Мне нужно почувствовать сильную боль. Там, наверху, и спускаясь вниз, в комнату с синим светом, я несколько раз бил распухшими костяшками по пистолету, зажатому в левой руке. Теперь я бью по нему еще сильнее, чтобы у меня не осталось никаких ощущений, кроме боли. Потому что… потому что вместе с ощущением боли, Господи ты Боже мой, у меня в руке, как грязь на бинтах, остается ощущение гладкой женской кожи. Мягкие округлости и теплая упругость ее плоти, твердые соски, трущиеся о мою ладонь. Плоский живот, напрягшиеся мышцы, когда она борется с наручниками. Влажный жар, в который он силой заставляет меня сунуть пальцы, хотя я сопротивляюсь и женщина даже в полуобмороке просит не делать этого. Она не отводит от меня глаз. Ее глаза молят меня о помощи. В них выражение скорби. Но у предательской руки своя память, от которой невозможно отделаться, и от этого мне становится плохо. Все ощущения в моей руке неприятны мне. То же я могу сказать и о чувствах, переполняющих мое сердце.

Я сам себе неприятен, меня охватывают отвращение и боязнь самого себя.

Но существуют и другие — нечистые — эмоции, они связаны с возбуждением моей отвратительной руки. Я останавливаюсь перед черной дверью черной комнаты, приваливаюсь к стенке, и меня начинает рвать. Я весь покрыт потом и дрожу. Я отворачиваюсь от стены, очистился только мой желудок. Я приказываю себе взять ручку двери своей израненной рукой. Боль пронзает всю руку, когда я резко открываю дверь. И вот я внутри черной комнаты.

Не смотри на нее. Не смотри! Не смотри! Не смотри на обнаженную женщину. Ты не имеешь права смотреть на нее. Нужно, не глядя на нее, подойти к столу. Пусть она будет для тебя формой телесного цвета. Ты можешь найти дорогу и не взглянуть на женщину.

— Все нормально, — говорю я ей, голос у меня хриплый оттого, что отец меня душил. — Все нормально, леди, он — мертв; лежи, я его убил. Я вас сейчас развяжу и выпущу отсюда, не бойтесь. — Потом я понимаю, что не знаю, где искать ключи от наручников. — Леди, у меня нет ключей, нет ключей, мне нужно пойти за помощью, позвать полицейских. Но все в порядке, он — мертв.

Она не издает ни звука. Краешком глаза я вижу, что она не шевелится.

Она, наверное, не пришла в себя после ударов по голове, она, может быть, в полубессознательном состоянии, а может, сейчас потеряла сознание. Но мне не хочется, чтобы она пришла в себя после того, как я уйду: ей будет страшно, она останется одна. Я помню выражение ее глаз — наверное, в глазах моей матери в самом конце тоже было такое же выражение. Мне не хочется, чтобы она боялась, когда придет в себя. Она может подумать, что он вернется к ней. Все, все кончено. Я не хочу, чтобы она боялась. Мне нужно привести ее в сознание, потрясти ее, чтобы она проснулась. Она должна понять, что он мертв, и что я приду, и ей помогут. Я иду к столу, стараясь не видеть ее тела, я собираюсь смотреть ей только в лицо. Меня останавливает запах. Ужасный запах бьет мне в нос. Меня начинает мутить. Голова кружится. Я выставляю одну руку вперед, к столу, чтобы удержаться за него. Это правая рука, она все еще помнит округлость ее груди. Я опускаю руку в теплую, вязкую, скользкую жидкость, которой не было здесь раньше. Я смотрю ей в лицо. Рот открыт. Глаза. Мертвые пустые глаза. Он добрался до нее. Две глубокие раны, резкие и жестокие. Вся его жуткая сила была вложена в эти удары. Раны на горле и на животе. Я отпрянул от стола, от женщины и натолкнулся на стену. Вытирая свою правую руку о стену, я зову Иисуса и мою мать и повторяю:

— Леди, пожалуйста, леди, пожалуйста.

Как будто она сможет прийти в себя, если прислушается к моей мольбе. И все будет нормально, если она проявит свою волю. Я вытираю, вытираю, вытираю руку, сверху и снизу, тру ее о стену. Я стираю не только то, чего я коснулся, но вытираю все, что рука ощущала, когда женщина была живой. Вытираю и сильно прижимаю руку к стене. Сильно, еще сильнее. Вытираю со злостью, тру так, что мне становится больно, пока у меня не начинает гореть рука, пока в ней не остается ничего, кроме боли. Тогда я некоторое время стою спокойно. Я даже не осознаю, где нахожусь. Я помню, что здесь есть дверь, и иду к ней. Прохожу через нее. Да, дальше идут катакомбы.



Спенсер стоял посредине черной комнаты, держа правую руку перед глазами. Он не сводил с нее взгляда под резким источником света. Казалось, он сомневался, что это была его собственная рука.

Он заявил с удивлением:

— Я пытался ее спасти.

— Я это знала, — сказала Элли.

— Но я никого не смог спасти.

— Это не твоя вина.

В первый раз после того страшного июля он подумал, что, может, не сразу, но постепенно он сможет допустить, что на нем не лежит страшный груз вины. Он был виновен не больше, чем любой другой человек.

Он мог страдать от темных воспоминаний, от того, что знал, какое зло могут творить люди, знал такие вещи, с которыми не захочет столкнуться ни один нормальный человек, а ему пришлось с ними столкнуться, но он не был ни в чем виноват…

Рокки залаял громко, два раза.

Спенсер был поражен и сказал:

— Он никогда не лает.

Элли быстро повернулась к двери, снимая пистолет с предохранителя, но момент упустила. Дверь резко открылась.

Добродушный мужчина, тот самый, который ворвался в домик Спенсера в Малибу, влетел в черную комнату. В правой руке у него была «беретта» с глушителем. Он улыбался и палил из пистолета, вбегая в комнату.

Элли получила пулю в правую руку и взвизгнула от боли. Рука дернулась и выпустила пистолет. Элли отшвырнуло к стене. Она откинулась на эту черноту, еле дыша от шока и от боли в руке. Она видела, что «узи» сползает у нее с плеча. Она пробовала схватить его левой рукой, но он выскользнул из ее пальцев и упал на пол в стороне от нее.