Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Как в здоровом, никакими порчами не тронутом теле могла она высмотреть смертоносные легочные бациллы — уму непостижимо. Но высмотрела, вычернила, в толще белейшего снега нашла одну-единственную сажинку, пальцем ткнула в змею, еще не поднявшую голову с жалом, спавшую посреди цветов голубой клумбы. И года не прошло, как стала чахнуть Аля, не помогали ни высокоэффективные антибиотики, ни Теберда. Или — бациллу эту подбросила сама Галина Леонидовна криком истошным, от которого заплакал ребенок чей-то, на самокате приткнувшийся к увитой лентами «Волге»? Или… Андрей тогда много размышлял над каверзнейшим обстоятельством этим, родственным факту непорочного зачатия. Догадываясь, к каким выводам пришел он, Галина Леонидовна спряталась в очередное замужество, на глаза ему не показывалась, но Алю навещала, не без подсказок той угадывала время, проскальзывала в квартиру, когда в ней мучилась (или наслаждалась) одиночеством тающая Аля, и всякий раз Андрей Николаевич догадывался о визите подколодной землячки — не по сохранившемуся запаху, а по каким-то пространственным изменениям в квартире, координатные оси так сдвигались, что первой мыслью было: что-то стронуто гибким, скользким и осторожным телом. Последние месяцы от Али он не отходил, приезжавшая со шприцами медсестра задерживалась на полчасика или больше, давая возможность съездить за продуктами. Девочкой вступила Аля во взрослую жизнь — и мудрой старухою покидала ее. Андрей подумал как-то, что ему было бы легче от капризов умирающей, от приступов гнева ее; мужественное терпение страдающей Али вызывало в нем такую боль, что благим матом орать хотелось. За неделю до смерти она простилась с людьми и совершенно убежденно сказала Андрею, что и там, в могиле, будет помнить только его, потому что нет для нее иных людей, все иные — это он сам, в нем — все. И просьбу изложила дикую для уха: похоронить ее так, чтоб никто, кроме него, на погребении не присутствовал. Никто! Он обещал: «Да, да, непременно…» — так взрослый успокаивает ребенка… А когда в морге глянул на сизую и спокойную Алю — вспомнил про обещанное и о том, что по каким-то вековым канонам всегда исполняется последняя воля усопшего, еще не погребенных мертвых надо ублажать, продлевать их жизнь, что ли. Поехал смотреть могилу, выкопана ли она, и попал к моменту завершения операции, которую никто не решался механизировать, потому что сознание связывало производительность могилокопателя с процентами смертности. Андрей Николаевич присмотрелся к ребятам, углублявшим могилу, и поразился лопате бригадира. Без сомнения, специфическое орудие труда изготовлено было по особому заказу. Деревянная ручка, отполированная тысячами хватаний, приобрела цвет янтаря, была она раза в полтора длиннее обычной, саму же лопату отштамповали или отковали в форме прямоугольника, выгнув затем, и лезвие лопаты будто прошло через никелирование в гальванической ванне, стольким покойникам обеспечило оно вечный сон и защиту от посягательств извне. Не спрыгивая на дно могилы, используя длину лопаты и форму ее, бригадир между тем приступил к заключительной стадии, углублял и расширял выемку в земле, какую-то нишу, и Андрей Николаевич понял, что делает бригадир. Могила короче гроба сантиметров на сорок — пятьдесят, опускать в нее покойника будут в наклонном положении, и уместится гроб в могиле потому, что изголовьем войдет в нишу. В этой незапатентованной хитрости была и забота о могильщиках, сберегавшая их труд, и желание максимально обеспечить уют покойника, зафиксировав гроб неподъемно и неперемещаемо. Андрей Николаевич избавился вдруг от ужаса смерти, который разлит в самом воздухе кладбища, и ясно представил себе, что когда-нибудь ляжет рядом с Алею, и не важно уже, есть или нет мир иной, лежать все равно будут вместе. И Аля вдруг стала понятна: существо, созданное природой, чтоб полюбить одного человека и этим исчерпать свое предназначение. И решение возникло: да, похороню один, никого не надо, свято исполню последнюю волю, справлюсь, обязательно справлюсь! Существовали, правда, непреодолимые технические трудности, но на то и человек, чтоб разрешать их. Андрей Николаевич на такси помчался искать одного разочарованного жизнью изобретателя, о нем он не только слышал, но сам видел его и сам наблюдал демонстрацию изобретенного механизма, названного длинно и нескромно: «Универсальное транспортное средство для перевозки грузов до 1,2 тонны по любой местности и по любому грунту, даже лунному», — примерно так писал в заявке изобретатель, перечисляя затем выдающиеся достоинства транспортного средства, выгодно отличавшие его от ранее изобретенных, и достоинствам этим не верил ни один человек в патентной конторе. Лишь Андрей Николаевич поверил — и нашел изобретателя. Тот отдал ему надувной матрац и потроха к нему в придачу, то есть «универсальное транспортное средство», так и не выброшенное на свалку. Когда Андрей Николаевич поинтересовался, на каком топливе работает эта тележка без колес, то получил ответ: «Вечный двигатель». Вечность, правда, питалась от аккумулятора в чемоданчике. Подогнав к моргу автобус, Андрей Николаевич забрал гроб с телом и привез его на кладбище, шофер помог переложить гроб на матрац, двигавшийся как судно на воздушной подушке, и в страхе побежал к автобусу. Сургеев шел рядом с матрацем, держа в руках выносной пульт управления. Редкие встречавшиеся крестились, сзади плелся кто-то из кладбищенской администрации, к могиле его Андрей Николаевич не подпустил, могильщики от зелененькой не отказались и благоразумно отошли в сторонку. Гроб то взмывал над углублением в земле, то норовил торпедою уйти вниз, пока Андрей Николаевич не освоил аппарат и вместе с ним не оказался в могиле — сидящим на гробе, мокром от слез. «Эй, хозяин, пора наверх!» — позвали с неба могильщики, и Андрей Николаевич взмыл к ним. Когда могилу закрыли землей, к ней подкрались сидевшие в засаде братья Мустыгины. В скорбном молчании, понурив головы, приложили они к холмику венок с траурной красно-черной лентой. Видимо, в своих расчетах с Андреем Николаевичем они так запутались, что от четырех правил арифметики решили перейти к высшей математике, остановившись пока на теории пределов, иначе не писано было бы на ленте о беспредельной скорби. Из осторожности себя на ленте не обозначили, «От младших научных сотрудников» выражалась скорбь, нацеленная на дифференциальное исчисление. Братья, бережно придерживая Андрея Николаевича, выдернули пробку из надувного матраца, скатали в рулон транспортное средство и увезли вдового теперь друга, оставили его одного в квартире.

Теперь, когда Али не стало, он признался себе, что всегда смотрел на нее глазами Таисии и женился с одобрения и согласия продолжавшей его любить женщины.

5

Года через три весной он поехал к родителям. Его встретили со слезной радостью, мать и отец горевали, успев полюбить Алю. Родительский дом стал еще прочнее: отец, доверив матери школу, перебрался в исполком, стал городским головою. Та же печь, те же стены, а потолок почему-то приспустился. Вот и старенькое кресло, в котором рождались нелепые вопросы, обращенные к мирозданию. Андрей Николаевич сел в него с некоторой опаской. Прислушался. Тишина. Родители уехали на совещание, вернутся послезавтра. Дверь скрипнула, подалась, как крышка гроба. Шаги зашуршали — песком по тому же гробу. «Прочь!» — заорал Андрей Николаевич, наугад бросая что-то в сторону шуршания. Он не ошибся, приближалась Галина Леонидовна: зеленое платье, янтарные бусы на груди, начинавшей принимать тициановские формы; умильное щебетание уже перебивалось учащенным придыханием женщины, собой не владеющей, — темная невежественная дура становилась обольстительной красавицей. «Ну, ну, успокойся…» — замурлыкала она где-то рядом. «Прочь!» — вновь хотел заорать он, но проснулась память, и старое ощущение вошло, обволокло — того дня, когда школьница Галя Костандик вползла в его жизнь. Неужели новый виток спирали, копирующий некогда завершенный? И тогда повторится Таисия, упоение душных ночей, когда они выбегали в сад, под луну? И воспрянет дух любознательности, бросающий его от одной книги к другой, погружающий его в радостную сумасбродицу мыслей?

Галина Леонидовна обошла и осмотрела дом так, будто собиралась его покупать. Ближе к ночи разобрала постель в комнате Андрея Николаевича, разделась и легла, раскрыв журнал с кроссвордом. Несколько оторопев, Андрей Николаевич соображал, к чему все это. Для чего — ясно. Однако где смысл? Никакой тяги к взрослой Гале Костандик он не испытывал, поскольку мировоззренческих экспериментов давно уже не ставил, со смешком вспоминалась попытка измерить бедра гороховейской паскудницы, сантиметром опровергнув все выводы солипсизма. Да и никакой, кажется, загадки не было в Галине Леонидовне. Обычная баба с чутьем зверька.

Долг мужчины вынудил его лечь рядом. Минут двадцать еще отгадывали вместе кроссворд, споткнувшись на слове из семи букв: «Герой национально-освободительного движения Африки против империализма», по вертикали. Так и не заполнили клеточек, потому что Галина Леонидовна со злостью сказала: «А ну его к черту, этот империализм!..»

Вернулись родители — и Андрей Николаевич облегченно вздохнул. Слава богу, с кроссвордами покончено, хорошо бы как-нибудь легко и непринужденно расстаться с самой Галиной Леонидовной, не представлявшей не только философского, но и сексуального интереса. Землячка, умевшая казаться женщиной на близком срыве в необузданную страсть, была холодна и неотзывчива. Чувственность ее покоилась на такой глубине, что зафонтанировать могла только при особо мощном раздражителе. А какой отбойный молоток пробьет базальтовую мантию? Найдется ли геолог, способный пробурить скважину сквозь тысячевековые отложения юрского, кембрийского и прочих периодов?

В Москву решили возвращаться вместе. До станции добирались на горисполкомовской машине отца. От пыльной и тряской дороги клонило ко сну, дремавший Андрей Николаевич так и не увидел ползший по полю трактор «Беларусь», агрегатированный с картофелесажалкой.

Не увидел, не услышал, но почему-то вспомнился Владимир Ланкин. Пропал ведь человек, сгинул уральский самородок, изобретатель лучшего в мире картофелеуборочного комбайна. Одно лишь было известно: комбайн сгорел. И уничтожил его сам Ланкин. Выпущенный утром из милиции, Ланкин облил бензином творение свое. Вновь его сунули в мотоцикл, но тут проявил великодушие Иван Васильевич Шишлин, уломал милицию, и Ланкина отпустили с миром.

Поезд еще не остановился, а у окна вагона угрожающе замелькали братья Мустыгины. Предчувствие беды охватило Андрея Николаевича. «Га-лоч-ка…» — прошипели Мустыгины, отшвыривая попутчицу. За локотки подхватили Андрея Николаевича и вынесли его из-под крыши Павелецкого вокзала. Посадили в машину, отвезли от вокзала на добрый километр и наконец посвятили в грозящую всем им опасность: на их жизненном горизонте появилась неистовая мстительница, та самая Маруся Кудеярова, едва не ставшая жертвой сексуально-кибернетического интереса Лопушка. Она окончила философский факультет МГУ и не без протекции мужа устроилась на непыльную работенку, замзавом в райкоме, отныне дает пропагандистские установки и ненавидит свое деревенское и раннемосковское прошлое. Удалось выяснить: тот эпизод на кухне ею не переосмыслен и не понят. Она, конечно, знала тогда, что ждет ее, охотно даже согласилась с предложением братьев, имея втайне от них матримониальные цели, присущие всякой деревенщине, попавшей в столицу. Но на беду свою, абсолютно невинное желание Андрея — познать работу челюстей — приняла сдуру за попытку изнасилования в особо извращенной форме. Марксизму в стенах МГУ она обучена, следовательно — нетерпима, злобна и оружием классовой борьбы владеет, как д\'Артаньян шпагою. Его, Андрея Николаевича Сургеева, она готова стереть с лица земли. Надо спасаться. До института, где он преподает, Маруся не дотянется. Но живет-то он — в том районе, над которым властвует ее партийный офис. Выход единственный: немедленное переселение! Бегство!

Страхи друзей показались Андрею Николаевичу чрезмерными и надуманными. Нужен он этой Марусе! Да она и забыла обо всем! А если и не забыла, то он готов исправить ошибку, причем в общепринятой форме. И вовсе она не злопамятная. По его наблюдениям, женщины, у которых угол расхождения сосков приближается к 135 градусам, добры и великодушны.

От такого легкомыслия светлые волосики Мустыгиных поднялись дыбом. Братья ором кричали на Андрея Николаевича, ибо собрали обширный материал на Марусю. Слопала парторга факультета! На семинаре по Канту обвинила философа в недооценке им работ Ленина.

Андрей Николаевич сдался и свирепо спросил, что от него требуется. Тут братья замялись. Нужны деньги, но поскольку они и так ему должны, то все расходы по обмену квартиры берут на себя. С него же причитается следующее: две статьи по общим вопросам естествознания, но со свежинкой, с некоторым ошеломлением. И хвалебное предисловие — к еще не изданной и даже не написанной книге одного болтуна.

Статьи были обещаны, написаны, предисловие состряпано, после чего братья развернули бешеную деятельность; серия проведенных ими махинаций носила сугубо идеологический характер и завершилась вселением Андрея Николаевича в очень уютную двухкомнатную квартиру, в семи километрах от старой, через два района от того, где орудовала Маруся. Мустыгины лично посносили вещи, четыре ящика с наиболее ценными книгами Андрей Николаевич не доверил никому и сам погрузил их, сам внес в новую обитель. С хозяйской дотошностью осматривая каждый метр новой жилплощади, он обнаружил на кухне каморочку, глухую без окон комнатенку, без света, неизвестного предназначения. Сюда он и втащил четыре ящика, забыл о них, и однажды, когда уже всякой вещи нашлось свое место, услышал странные звуки, будто кто-то ворочался, освобождаясь от пут и тяжело дыша. Андрей Николаевич обошел всю квартиру и остановился наконец у каморки. Там определенно кто-то был и негромко стонал от неволи и темноты. Расхрабрившись, он дернул на себя дверь и увидел четыре ящика, так и не расколоченных в эти недели обустройства квартиры. Сильно пристыженный, он наказал себя лишением трех чашек кофе и бросился исправлять вопиющую ошибку. Утром сколотил полки и навесил их, ящики вскрыл и книги расположил вдоль стен в произвольном порядке, наугад, так чтоб Эмпедокл мог подружиться с рядом стоящим Ясперсом, а Ибсен — с Чебышевым. Кажется, вздох облегчения пронесся по каморке. Люди и мысли, разделенные книжными переплетами и ими же сближенные, начали знакомиться друг с другом так, как делают это первоклашки на большой перемене. Завязывались приятельские отношения, хотя кое-кто явно брезговал соседом и воротил нос. Были патриции, не желавшие замечать плебеев, и были рубахи-парни, лезущие целоваться с отнюдь не компанейскими снобами. Века давно минувшие переговаривались с веками не столь далекими, не замечая разницы во времени и месте, не подозревая, что точно такой же сумбур царит в человеческом мозге, образы которого теснятся в некотором объеме и никакие расстояния и временные интервалы им не помеха.

Наслаждаясь гомоном в каморке, Андрей Николаевич часами посиживал на кухне. Он догадался, что рядом с ним обитает Мировой Дух, находящийся пока в младенческом состоянии. Пройдет сколько-то лет — и мыслители прошлого освоятся в заточении и начнут препираться друг с другом, упрекать, взывать, наставлять и плакаться.

В один из таких вечеров ему вспомнился совхозный агроном, уверявший московского инженера Андрюшу Сургеева, что хороший ланкинский комбайн (ККЛ-3) совхозу не нужен! Совхозу он вредный! Как-то так получалось — по расчетам и по всей практике совхозной жизни, — что лучше в хозяйстве держать беспрестанно ломающийся рязанский комбайн, чем безотказно действующий Ланкина! Рязанский — выгоднее! Всегда дадут другой, зная, что предыдущий — брак, допущенный и разрешенный свыше. Не дадут — так пригонят студентов на уборку картофеля. Не пригонят — зачтут условно в план неубранную картошку.

Кажется, в тот вечер особо ехидничал зловредный тип, некто Мари Франсуа Аруэ, хилявший, как сказали бы нынешние студенты, за Вольтера, и, прислушиваясь к его смешочкам, Андрей Николаевич без единой помарки за полчаса написал язвительную статью о преимуществах самого передового общества -социализма. Он, социализм, готовится к гигантскому прыжку, к прорыву в цивилизацию будущего века, для чего заблаговременно кует кадры, неутомимо изготовляя абсолютно ненадежную технику, в ремонт которой из года в год втягивается все население страны. Для любого тракториста или шофера вверенный им механизм не «черный ящик», не «вещь-в-себе», а учебное пособие, игрушка, сварганенная на трудотерапии в Кащенке. Страну ждет блестящее будущее, частые авиакатастрофы инициируют появление махолетов на мускульной силе, негодные паровозы приведут к увеличению поголовья лошадей, коневодство станет важнейшей отраслью хозяйства, истощение природных ресурсов планеты не застанет СССР врасплох, вот почему надо славить бракоделов.

Статья, без сомнения, была юмореской, Андрей Николаевич дождался одобрительного хмыканья Мари Франсуа Аруэ и упрятал озорную писанину в стол.

Прошел год или два, а может быть, и три. Андрей Николаевич почитывал студентам лекции, сочинял книги, купил — не без помощи Васькянина — «Волгу», холил и нежил ее, как кобылу, единственную в крестьянском хозяйстве. Изредка наносила ему визиты Галина Леонидовна, ошарашивая каморку политическими откровениями. Так, свой психотелесный дефект, называемый конституциональной фригидностью, она связывала почему-то с Конституцией РСФСР. Родители процветали, мать стала заслуженной учительницей, отца, прославленного областной газетой, наградили очередным орденом. Маруся не давала о себе знать, но, кажется, готовая пожертвовать семечками, склонялась к тому, от чего когда-то сбежала, потому что кандидатскую диссертацию Андрея Николаевича Сургеева ученый совет не только благосклонно принял, но даже признал ее докторской, чему не воспротивился капризный ВАК. (Узнав о сем, братья Мустыгины бурно возликовали: теперь неугомонно зудящая совесть разрешала им становиться кандидатами наук.) Раз в два месяца Андрея Николаевича привозили к себе Васькянины, на «диспансеризацию», приглашали врача, сами же провокационно заводили речь о картошке и комбайнах, и Андрей Николаевич смущенно признавался, что картошку он не любит, а про комбайны и не вспоминает. Спрашивали его, как относится он к последнему пленуму (съезду, сессии), и в ответ получали тягостное молчание. На самом деле Андрей Николаевич выборочно просматривал газеты и знал, кто первый человек в государстве, кто второй, а кто дослужился и до третьего. В притворстве порою заходил так далеко, что и впрямь путался, сам себя сбивая с толку. И досбивался до того, что сам не заметил, как Высшие Судьи, то есть обитатели каморки, озлобились и сообща решили поставить на нем эксперимент, ввергнуть хозяина квартиры в беды и горести, коими не были обделены когда-то сами.

6

Уже не один месяц сидел Андрей Николаевич без работы, с символической и смехотворно маленькой суммой накоплений в сберкассе, со все возрастающим долгом Васькяниным, и все мыслимые и возможные источники существования иссякали один за другим в пугающей очередности.

И некого винить в собственном обнищании. Сам виноват, кругом виноват! Угораздило же его написать эту книгу — «Святые лженауки». Речь там шла о заблуждениях физической мысли позднего Средневековья, но все почему-то видели, читая книгу, век текущий, проводя некорректные аналогии, а кое-кто посчитал себя смертельно оскорбленным. С работы Андрея Николаевича выгнали без всяких объяснений, то есть сообщили ему устно, что отдел, которым он руководит, ликвидируется. Вот и спрашивай себя: какая, черт возьми, связь между ньютоновским пониманием пространства и сиюминутными взглядами на роль народных масс?

Шли дни и недели, картошка из Гороховея позволяла продлевать существование. Но где достать деньги? В Атомиздате лежала третий год рукопись, аванс под нее получен, сроки выхода миновали. Андрей Николаевич осторожно навел справки, ему сказали: редакционный совет примет на днях решение.

Решение было принято, выписка из него блуждала по каналам внутригородской связи и наконец опустилась в почтовый ящик. Андрей Николаевич вскрыл конверт и с ужасом прочитал, что книга его выброшена из плана и что издательство требует возврата аванса.

Это было наглостью! Грабежом среди бела дня! Такого в жизни Сургеева еще не было! Только судебное решение по иску издательства может лишить автора аванса! Семьсот шестнадцать рублей сорок две копейки — да откуда они у него? Все давно истрачено. Из-за неумения и нежелания варить супы и подвергать мясо термической обработке он вынужден питаться дорогостоящими продуктами. А прочие потребности? А «Волга»?

Вернуть аванс он решил в ближайшие дни, и надо было срочно перехватить на четыре — шесть месяцев эти семьсот шестнадцать рублей. В глубокой задумчивости сидел он на кухне, и сомнения раздирали его. Деньги лежали рядом, на полках каморки, но неизвестно было, как отнесутся книги к торговой операции, ведь Мировой Дух неделим, от него нельзя отщипывать кусочки. К тому же Андрей Николаевич пребывал в ссоре с аборигенами научного и нравственного олимпа. Эти высокоумные корифеи оказались в быту теми, кем они и были, то есть ничто человеческое было им не чуждо, и стоило Андрею Николаевичу увлечься Николаем Кузанским и ежедневно почитывать его «Компендий», как остальные сцепились в базарной склоке, поливая грязью уроженца деревеньки Куза.

Дальнейшие терзания привели Андрея Николаевича к еретическому предположению: если Мировой Дух неделим, то все частно-конкретное утоплено во всеобщем и, следовательно, лишение Духа единичной составляющей не скажется на цельности. Среди раритетов каморки находится Дюрер 1711 года издания, продажа его позволит безбедно прожить несколько месяцев, пока не уляжется скандал со «Святыми лженауками».

Теория, однако, обязана соотноситься с практикой. Дюрера решено было изъять ночью. Воровато озираясь в темноте, Андрей Николаевич подкрался к двери хранилища, бесшумно открыл ее. Втащил стремянку внутрь, полез — и обмяк. Ему послышались рыдания, книги стонали от святотатственного изымания той, которая нашла вместе с ними здесь приют, помыкавшись по сундукам, чердакам и погребам. Взмокнув сразу от обильного пота, Андрей Николаевич обреченно сполз со стремянки, сложил ее и водрузил на прежнее место, в туалет. Покаялся. Решил было наказать себя лишением кофе, но тот кончился еще вечером. Понести же справедливую кару можно тогда лишь, когда он, кофе, ароматно сварен, когда искушение выпить его достигнет максимума. Надо, следовательно, утром купить кофе.

Полчаса, не более, ушло на поездку в магазин, но за это время произошло событие столь же значительное, как и полученное накануне письмо.

Что-то белело в черных дырочках почтового ящика, кто-то -в эти полчаса — не застал его дома и оповестил о визите частным, минуя государственную почту, отправлением. Андрей Николаевич достал конверт без адреса, уже догадываясь, от кого послание. Он малодушно ждал вскипания кофе. Налил его в чашечку, втянул аромат и выплеснул напиток в раковину. Только потом ножницами надрезал конверт и, легкомысленно посвистывая, извлек содержимое.

Писали Мустыгины, требовали срочной встречи, и первой мыслью Андрея Николаевича было: Маруся! Кончился, видимо, пологий участок ее карьеры, она либо взлетела, либо скатилась, и братья Мустыгины изменили учетные ставки, по известным только им формулам высчитали, кто кому должен. Регулярно смотреть телевизор, ежедневно читать газеты — тогда бы не пришлось гадать, тогда бы уж точно знал, что сулит встреча с Мустыгиными. Ехать или не ехать? Временами ему так жалко было Марусю, что он мечтал: выходит это он утром на улицу, а повсюду портреты Маруси — Маруся слетала в космос. Такой вариант сулил Андрею Николаевичу ни с чем не соизмеримые выгоды. Братья Мустыгины, это уж точно, отлипнут от него, избавят от сочинения пошлейших статей, публикуемых под фамилиями преданных ему аяксов.

Выключив телефон, достав книгу расходов, Андрей Николаевич погрузился в расчеты. В Бауманском училище пока никого не узнавали среди тех безымянных кретинов, которые были им высмеяны; бауманцы сохранили за ним четверть ставки, прожиточный минимум был много выше той суммы, что давало преподавание спецкурса, но если поприжать себя и отказаться от некоторых притязаний на комильфо, то… Но деньги все равно нужны! И значительные деньги! Не только вернуть аванс, но и расплатиться наконец с Мустыгиными, предложив им отступные. И Васькяниным он тоже должен, мало, девятьсот двадцать три рубля, долг старый, о нем они забыли, но он-то — помнит.

Подведя кропотливый итог, Андрей Николаевич твердо решил: с Мустыгиными не встречаться, по телефону, ими указанному, не звонить ни завтра в 13.05, ни послезавтра, ни в следующие дни.

Зная мертвую хватку их, он избегал появляться там, куда захаживали они, меры предосторожности принял чрезвычайные, на последние деньги перекрасил свою «Волгу» в широко распространенный черный цвет, причем красильщик, готовя пульверизатор и со снисходительной улыбкой поглядывая на него, как на автомобильного вора, сказал, что может дать телефончик одного гаишника, этот мигом оформит смену номеров.

Черная «Волга» спасла его от многих неприятностей, но притупила бдительность, и на Варшавском шоссе Андрей Николаевич подвергся нападению двух заезжих американских гангстеров. Они, в «мерседесах» с тонированными стеклами, в тиски, спереди и сзади, зажали «Волгу» и загнали ее в переулок без единого милиционера. Что в таких случаях делать — Андрей Николаевич знал, дважды в Доме кино был на просмотре американских боевиков, и, резво покинув машину, животом лег на капот, раскинул руки и раздвинул ноги, чтоб нападавшие могли на ощупь и воочию убедиться: ни «смит-вессона», ни «макарова» у него нет. Однако гангстеры заломили ему руки за спину и посадили за руль «Волги», сдернули с себя темные очки и оказались братьями Мустыгиными, злыми и решительными. Смотрели на него как на распоследнего негодяя. Сердце Андрея Николаевича упало, пот прошиб его, и с жалобной интонацией он тишайше спросил: «Маруся?..» Молчание Мустыгиных говорило о том, что идеологический фронт лишился боевитой коммунистки-руководительницы. Андрей Николаевич с замиранием сердца ждал расправы. Мустыгины огляделись и решили казнь перенести в более безопасное место. Они приконвоировали его в тихий уголок Подмосковья, к домику, нанятому для молодецких утех. Женщин, конечно, еще не было, тайна встречи соблюдалась полностью, секретность разговора вынудила братьев повести Андрея Николаевича в беседку, увитую плющом, здесь ни подслушать, ни подсмотреть. «Ну что, что с Марусей?..» -повторил мольбу Андрей Николаевич, весь в страхе от того, что мог услышать: брошена мужем, выгнана из партии, явила дурь в контактах с зарубежными марксистами.

— А, чепуха, пустяки… — пренебрежительно отмахнулись братья. — Пересадили на промышленность…

Известие о том, что Маруся еще на плаву, чрезвычайно обрадовало Андрея Николаевича. Вполне возможно, братья намеренно сгущают краски и раньше времени поют заупокойную, набивая себе цену. Как жаль, что нельзя рассказать Васькянину о Марусе, узнать точно, чем занимается она и лузгает ли семечки. Тимофей Гаврилович знал биографии обитателей кремлевского Олимпа лучше греков, у которых миф еще не отделился от реальности. «Что вы мне талдычите, — мог он порисоваться в так называемом узком кругу, — что вы мусолите мочалу… Этот ваш прогрессивный реформатор в двадцать девятом году барду для самогона добывал, тем его связь с сельским хозяйством и ограничивалась. А в идеологию он полез тоже благодаря самогонному аппарату: сдал его при поступлении в колхоз, потому что иного имущества у него на крестьянском дворе не было. Неблагодарные односельчане послали его в город, на рабфак, по невежеству своему они рабфак спутали с домзаком…»

Андрей Николаевич был посажен в плетеное кресло и сидел в нем, как на электрическом стуле. Братья Мустыгины рассматривали его с презрительным осуждением, как ядовитую гадину. Галстуки приспущены, тела расслаблены и наклонены чуть вперед, глаза шарят по подследственному в поисках наиболее уязвимого места. Андрей Николаевич поджал ноги. Взгляды братьев обжигали его. Весело щебетали птички над головой.

На колени его упал журнал, раскрытый на статье, авторство которой принадлежало, судя по фамилиям, Мустыгиным, но, конечно, написанной Андреем Николаевичем. Он впился в нее, потом глаза заскользили по абзацам, задерживаясь на подчеркнутых, и наконец в недоумении поднялись на братьев. «Ну и что?» — молча спрашивал Андрей Николаевич, не видя никакого криминала, да и что вообще можно сказать нового или неправильного о дифракционной решетке. Правда, несколько изменен угол зрения, под которым рассматривались давно знакомые явления.

Братьев наконец прорвало, они с бранью обрушились на Андрея Николаевича, обвиняя его в недомыслии, провокаторстве и предательстве.

Не одна минута прошла, прежде чем Андрей Николаевич понял, что сотворил, какую подлянку (так выразились Мустыгины) выкинул.

О публикации этой статьи братья договорились заранее, год назад, в каждой редколлегии они содержали и подкармливали нужных людей. Работу, вышедшую из-под пера Андрея Николаевича, одобрили, не обратив внимания на скромненькое предположение, на мысль, просквозившую в пяти строчках. Прошли эти строчки и мимо отечественных глаз, но вызвали на Западе легкий шум, братьев, прибывших в Лион на конференцию, атаковали градом вопросов, раздавались голоса о том, что статьей чуть ли не открыто новое направление в науке, отчего братья и впали в негодование. Они осваивали Европу, уже четвертый год регулярно ездили на разные симпозиумы, конференции и встречи, завели досье на теоретиков из Берна, Парижа и Лондона, то есть приступили к реализации жизненных планов. На них-то и ставил крест Андрей Николаевич, подкладывая мину замедленного действия. Надо, настаивали Мустыгины, дезавуировать эти строчки! Иначе — полный провал. Не нужны им прорывы и озарения, они должны оставаться на добротном среднем уровне, не выше и не ниже. В Европе тоже не любят слишком прытких, там просто другой средний уровень.

— Но я ведь на него и рассчитывал… — пытался оправдаться Андрей Николаевич, но глянул еще раз на подчеркнутое опальное место и устыдился. Действительно, выше и того — «другого» — уровня. Так опрометчиво поступать нельзя. И оправдания нет. По собственной вине упустил из виду, текучка засосала, перестал просматривать западные журналы, да и очередной запрет на них, кажется, был. Господи, господи, что делать?

Программа действий имелась у братьев. Мировой славы им не нужно, Андрюше-Лопушку тоже. Следовательно — еще одна статья, нечто вроде реплики с намеком на курьез, но сделать это так искусно, чтоб кое-какие сомнения оставались, потому что братья, парируя в кулуарах Лионской конференции вопросы западных коллег, увертливо намекали, что высказанная ими гипотеза кое-чем подтверждается.

— Хорошо, я напишу, — согласился обрадованный Андрей Николаевич, и братья поймали его на слове, повели в дом, усадили за стол, подали перо, бумагу. Опасаясь, что вот-вот нагрянут с песнями девицы, Андрей Николаевич спешил. Сосредоточился, написал, позвал Мустыгиных. Так и сяк вертели те написанное, но возражений не высказали. Приступили к бытовым вопросам: как питается Андрей Николаевич, как у него с бензином, кого надо брать за жабры, чтоб доктора наук Сургеева двинули в членкоры. С дружеской откровенностью признались, что их диссертации (будто Андрей Николаевич не знал этого!) давно уже написаны, год назад могли они защититься, но природная щепетильность не позволяет им уравнивать себя с ним. Поэтому Андрюше надо вступить в партию — продемонстрировать полную лояльность, и книг вроде «Святых лженаук» больше не писать. Мало того, что она закрыла Сургееву границу. Из-за книги они, Мустыгины, не могут на людях встречаться с лучшим другом юности, с единственным другом, с тем, который…

Братья едва не пустили слезу, и растроганный Андрей Николаевич проговорился, рассказал об аннулировании договора и о возврате аванса. Мустыгины ошеломленно переглядывались, не веря ушам своим.

— Мерзавцы! — взревели они. — Ни копейки им! На испуг берут! Аванса — ни в коем случае не возвращать! Пусть сами в суд подают!.. — И уверили: — Им огласка не нужна, они сами суда боятся.

Обо всем остальном они сами догадались. Потянулись за деньгами к пиджакам, брошенным на тахту, но Андрей Николаевич отказался, ибо так и не узнал точно, на какой ступеньке задержалась, летя вниз, Маруся. Отказ привел братьев в замешательство, возбудив подозрения, что Андрей Николаевич более их осведомлен о теперешней должности бывшего идеолога. Напрямую спросили, не нужна ли помощь в подыскании работы. Услышали согласие и продиктовали три телефона, после чего Андрей Николаевич был отпущен на свободу. Ни по одному из подаренных ему номеров он звонить не собирался: возьмут на работу — и окажешься в полной кабале у Мустыгиных.



Каково же было его изумление, когда тем же вечером позвонивший Васькянин сообщил ему эти самые три телефона, сказав еще, что звонка Сургеева ждут с нетерпением и местечко для него найдется.

Никуда поэтому он не звонил, сидел дома, питался скудно, много писал, а неделю спустя Васькянин мягко попросил его приехать, и Андрей Николаевич дал согласие.

Рядом с офисом Тимофея — магазинчик «Сувениры», здесь надобно купить секретарше подарок, и Андрей Николаевич выбрал глазастую куклу. Секретарша, как кукла пахнущая, сунула презент за стекло, в шкаф. По всей видимости, подарок перекочует вечером во все тот же магазинчик «Сувениры», чтобы утром следующего дня погрузиться в портфель или дипломат очередного визитера; в движении товара по замкнутому кругу прозревалась человеческая решимость построить все-таки вечный двигатель, ибо сколько человек ни обособлялся, вырваться из Природы он не мог, и разве Природа сама по себе не есть вечный двигатель? (Андрей Николаевич бросал мысли на любой пустяк, лишь бы не чувствовать страха, предстояло пройти через очистительную брань Тимофея, нужда заставляла опаляться жаром костров, чрез которые лежал путь к стопам золотоордынца; «Мы, россияне…» — кичился Тимофей в малом подпитии, а сам хуже поганого татарина изгалялся.) Глаза Андрей Николаевич не поднимал, дышал в сторону, вел себя по протоколу ХIV века и, кажется, заслужил прощение после того, как взволнованная секретарша узнала, со слов своего начальника, что втершийся в приемную мерзопакостный проситель — злейший враг человечества и трудового крестьянства, клятвопреступник и душегуб. Он не называет его имени, продолжал греметь Срутник, по той лишь причине, что ненавистная фамилия, будь она произнесена, разнесет в клочья все здание, превратит в развалины окрестные дома, ибо даже электроны слетят с орбит своих, вздрогнув от возмущения, когда услышат, кто приперся сюда с этой идиотской куклой…

— Почему без работы? — вопросил наконец Васькянин, и Андрей Николаевич завершил путаное вранье храбро: должок, что за мной, будет возвращен до конца года, пишу книгу «Агностицизм как форма познания».

Он пристыженно умолк. Задрожали шторы на окнах — видимо, от сильного ветра, над Москвой разразилась гроза. От дождя, бушевавшего за стеклами окон, отделились проворные капли, упали на Андрея Николаевича, каким-то путем прорвавшись, и вошло вдруг ощущение того разнесчастного вечера, когда он рыдал в громыхающем вагоне, оторванный от Таисии, отправляемый в Москву на ненавистную учебу, и потом Андрей Николаевич понял, что он и впрямь рыдает.

Да, он плакал, он исходил слезами, и это были счастливые слезы понимания собственной беды, падения и восхождения. Он плакал, а Васькянин стоял рядом, руки положив на плечи его, и от рук пахло теплом и свободой. Он отплакался. И стыда не было. Глубоко вздохнул. Голова была чистой и ясной, Андрею Николаевичу показалось, что сам он весь — прозрачный.

— Я пойду, — сказал он виновато.

Было совсем темно, когда Андрей Николаевич подобрался к дому, привычно открыл почтовый ящик и нашел в нем письмо с грозным предложением быть завтра в редакции журнала «Наука и жизнь» — в том самом, куда он, кажется, ничего путного не посылал.

Все последние недели на него камнями с неба падали несчастья, но уж какой-либо беды от журнальчика этого не ожидалось. Тем большей неожиданностью стал жесточайший разнос, учиненный ему в кабинете заместителя главного редактора — ему, признанному специалисту по теории машин и механизмов. «Советский народ никогда не простит…», «Партия не позволит…», «Это — преступное легкомыслие…», «Посягательство на самое святое…» и еще какая-то белиберда, никакого научного значения не имеющая. Три навытяжку стоявших сотрудника тяжелым молчанием подтверждали истинность угроз. Гнусное, отвратительное зрелище… И непонятное, ибо что именно инкриминируется доктору технических наук А. Н. Сургееву -оставалось загадкой.

Когда лавина обвинений схлынула, Андрей Николаевич смиренно вопросил, чем это прогневил он редколлегию, и в ответ ему были предъявлены пять страничек юморески, которая, по мысли обвинителей, стала злостным пасквилем на весь социалистический лагерь — ни больше ни меньше. Андрей Николаевич упорно молчал. Он не мог вспомнить, когда посылал невинную статеечку и отправлял ли он ее вообще. Неприступно и гордо хранил он угрюмое молчание, и в нем начинало что-то позвенькивать, к нему подступала радость. Он чувствовал: сегодня, сейчас им будет принято решение, которое изменит весь мир и, возможно, скажется на всей Вселенной. «Верните!» — рявкнул он, и пальцы его приняли пять листочков так, будто ему вручал верительные грамоты Полномочный и Чрезвычайный Посол Мирового Зла.

И удалился, ступая шагами командора.

Улица Кирова ударила по нему светом, гамом, шарканьем тысяч ног. Андрей Николаевич зорко осмотрелся. Он искал нечто величественное и культовое, некий выражающий вечность предмет, к которому можно припасть, чтоб поведать ему — как на исповеди или при явке с повинной — признание эпохального масштаба. Магазин, где продавался чай, он отверг, хотя в экстерьере его присутствовала некоторая помпезность. Гастроном — тоже. Чуть далее располагался магазин «Инструменты», и на нем остановил свой выбор Андрей Николаевич. Прекрасно понимая, что коленопреклоненный мужчина будет освистан и осмеян зеваками, он пустился на маленькую хитрость. Дошел до середины улицы, остановился прямо против «Инструментов», будто случайно рассыпал денежную мелочь и, якобы бережливый, надломил коленки и коснулся ими раскаленного асфальта, чему чрезвычайно обрадовался, коленки будто на тлеющих угольях жарились, и в клятве, обращенной к обыкновеннейшему магазину Мосхозторга, но возносимой к Небу, были и мученическая страсть грешника, и искупление вины. Собирая медяки, обжигая ладошки, Андрей Николаевич сообщил Небу, что расшифрует письмена того первобытного общества, в котором живет, что узнает доподлинно, почему властители не хотят кормить своих соплеменников, и что он, слабый и ничтожный, даст своему племени огонь, воду и картошку. Даст — как Прометей огонь, и Мировой Дух, двуличный в своем единстве, трансформируется в Мировой Разум, а тот натолкнет доктора наук Сургеева А. Н. на верное решение.

Чтоб не создавать помех уличному движению, Андрей Николаевич молитвенную позу принял на самой середине проезжей части, а святые и безыскусные слова произносил громким шепотом.

Будучи человеком научного склада ума и материалистом, Андрей Николаевич понимал, что связь, какую он пролагает между Собою и Небом, только тогда будет функционирующей, когда станет обоюдной. И обусловил исполнение обещанного — как бы мимоходом заметил, что ждет сигнала, какого-нибудь предмета или явления, благословляющего на подвиг.

7

Несколько дней выжидал он — сигнала, знамения, трансцендента, беспарашютного падения вниз, росчерка молнии, подсказки заболтавшихся каморников. На телефонные вопросы отвечал надменно и сухо: «Болен». Проголодался, однако, и поэтому не воспротивился, как ранее, желанию Галины Леонидовны навестить его. Холодильник пуст, голова тоже, Андрей Николаевич подумывал, не обнять ли в прихожей землячку, весьма кстати вспомнившую гороховейца, но от мысли этой отказался: еще неизвестно, принесла ли она добротную пищу.

Галина Леонидовна вошла на кухню так, будто час назад покинула ее с пустой сумкой, торопясь к открытию магазина. Выложила на стол свертки и пакеты с едой, прибавила к ним бутылки — с маслом, приправами и алкоголем. В дамской сумочке — пакет с крупными, прелестно пахнущими зернами кофе. Обрадованный Андрей Николаевич быстренько приготовил любимый напиток, отпил глоточек, восхитился. Лишнего не говорил, зная, что к каждому слову прислушивается каморка. На всех четырех огнях плиты — кастрюли и сковороды, еда варится, тушится, жарится, печется.

Вдруг прямо на колени ему упала папка.

— Просьба. Почитай. Научный труд. Мой. Предисловие.

Андрей Николаевич глянул на титульный лист и невольно сжался. Сугубо медицинские термины связывались предлогами, сплошная абракадабра, подходящего словаря нет, и вообще единственное, что на листе понятно, — это уведомление в правом верхнем углу: «На правах рукописи».

— Не ломай мозги, — сжалилась над ним Галина Леонидовна. — Переводится это так: «Поведенческие стереотипы мужчин до, во время и после полового акта. По материалам автора».

— О господи… — слабо охнул Андрей Николаевич. Вооружился самыми зрячими очками и глянул на самую холодную женщину мира, ту, чувственность которой была ниже точки замерзания. Сексуальный урод, ничегошеньки не воспринимающий от общения с мужчинами, ничего, кроме головной боли, не испытывающий: для рандеву с ними Галина Леонидовна держала в косметичке не противозачаточные таблетки, а обыкновеннейший пирамидон и еще что-то, снимающее ненависть к женщинам, которые от того же акта впадали в радостное беспамятство.

Рукопись он, для ознакомления, раскрыл на середине, попав на главу «во время». Терминология, конечно, хромает, бытовой жаргон соседствует с узкоспециальными наименованиями. И классификация мужчин по длительности контакта с однооргазматическими партнершами проведена без должной стилевой точности, наряду с «кунктаторами» в тексте попадаются и «торопыги», хотя существует, конечно, латинский аналог. Некоторые наблюдения, проведенные в ходе экспериментов, свидетельствуют: партнершей была сама Галина Леонидовна. Например: «Больной К. Постоянно фиксирует себя во времени и пространстве, поскольку сдерживается; озабочен необходимостью вызвать оргазм у партнерши, для чего каждые сорок секунд спрашивает о степени удовлетворенности; выбор слов чрезвычайно ограничен (см. приложение 2), отсутствующий взгляд обращен на предмет, лежащий в радиусе 2 — 4 метров, на периферии обзора…»

— А почему — «больной»? — возмутился Андрей Николаевич.

— Так уж принято у медиков… И вообще — что нормального, когда у мужика глаза воспалены, руки трясутся, а ласкательные словечки — ужас до чего примитивно! Ты почитай-ка приложение 7а к первой части, которая про «до», почитай…

Действительно — больные, вынужден был согласиться с нею Андрей Николаевич, начав чтение первых глав. Картина, что и говорить, мерзкая, в кое-каких деталях он узнавал себя, не испытывая, впрочем, чувства вины, поскольку в описании мерзостей преобладали слова, употребляемые во всех сочинениях на научные темы. Галина Леонидовна же, пока он читал, пустилась в воспоминания, всплакнула даже. Некоторые пылкие мужчины в беспамятстве рвали с нее нижнее белье, нанося тем самым имущественный ущерб. Но более всего возмущали ее те погрязшие в браке партнеры, которые до того обленились, что с недоумением смотрели на нее: «Ты почему не раздеваешься?» Или еще хуже: не в силах расшатать стереотип своих поведенческих реакций, требовали от партнерши того, что обычно получали от жен.

Уже отплакавшаяся Галина Леонидовна вдруг всхлипнула:

— Это ты, это ты виноват во всем! В моем недуге! Это ты тогда сбросил меня с колен, а я ведь впервые испытала настоящую страсть!

— Дура, — спокойно отреагировал он. — Бифштекс подгорает…

Его чрезвычайно заинтересовал термин «поглаживание». По невежеству своему Галина Леонидовна понимала под ним скольжение мужской длани по туловищу женщины, от затылка к бедрам, с задержкою на талии. Операция эта была многоцелевой: и утверждение мужского права, и распознавание возможных преград на пути к дальнейшему, и стимулирование в женщине позитивных эмоций. Но, рассуждал Андрей Николаевич, то же «поглаживание» западные социологи рассматривали более широко — как непременный фактор взаимопонимания, как обмен информацией. Вылизывание сукой новорожденных щенков было продолжением их внутриутробной жизни, когда околоплодная жидкость омывала эмбрионы, а если уж смотреть в истоки эволюции, то икринка в водоеме испытывала ту же радость, что и нормальная женщина, когда ее обнимает, пошлепывая и потискивая, нравящийся ей мужчина, и такие бессознательные женские приемы, как одергивание юбки или касание волосяного покрова головы, намекают мужчинам на желательность поглаживания. А сама женская одежда? А…

На кухне шипело, потрескивало и булькало. Андрей Николаевич спросил, что от него требуется. Ответ был диким по содержанию. Научный руководитель работы усомнился в объективности экспериментаторши, поскольку нейтральность наблюдений искажалась в любом случае — участвовала ли Галина Леонидовна в акте соития или притворялась, как это она умела (проговорилась же она однажды, что может отдаваться как Грета Гарбо, Екатерина Вторая и Александра Коллонтай).

— Формулу какую-нибудь присобачь! — потребовала Галина Леонидовна. — Сейчас все математизируется.

Благодатная тема, давно ждущая исследователя… Покинув кухню, кое-что второпях сжевав, развернув машинку, Андрей Николаевич стал переносить мысли на бумагу; нашлась и формула, придавшая исследованию современность и убедительность. Дата, подпись.

Андрей Николаевич машинку не закрывал, сидел перед нею в глубочайшей задумчивости, дав мыслям волю. Секс и власть, рассуждал он, неразделимы. Вполне возможно, что идея власти родилась в праве мужчины на женщину, обладание ею означало одновременно и властвование. Учитывать надо и то, что жажда власти подкреплялась специфическим удовольствием. И социум возник на стыке секса и власти. Даже в стае бабуинов вожак аргументирует свои права на лидерство демонстрацией полового органа. Кстати, не аргументация ли подобного рода привела к идее дубины в первобытном племени? Интересная получилась бы работа — под условным названием «Роль фаллоса в технической эволюции человечества»…

Чуткие уши его уловили отдаленные раскаты хохота. Видимо, каморка потешалась над ним, и Андрей Николаевич самолюбиво нахмурился, встал и закрыл дверь, но остановить поток мыслей уже не мог и развил идею о фаллосе почти завершенной теорией, где квазисексуальными отношениями подменялись все социально-экономические связи общества.

Чем больше Андрей Николаевич размышлял о власти, тем в большее возбуждение приходил, а когда глянул на творение Галины Леонидовны и собственное предисловие к нему, то почувствовал нарастающую ненависть к копошащейся на кухне женщине, которая воплощала в себе всю сущность власти. Лжива, коварна, в связях неразборчива, любит подсматривать в замочную скважину, чтоб находить в человеке уязвимые места, ни во что не ценит мужчин и — точно так же, как власть, — глумится над гражданами. И бесплодна — как власть. Та давно уже умножает так называемую общенародную собственность искусственным партеногенезом, потому что оплодотворять не умеет, и вот откуда десятки тысяч строек, так и остающихся незавершенными, недоделанными.

Ненависть к Галине Леонидовне достигла такой острой формы, что Андрей Николаевич возжелал ее, мстительно представив себе ненавистную тварь в, так сказать, непарламентской позе -бегуньей на старте.

Акт унижения власти пришлось отложить до лучших времен, поскольку Галина Леонидовна исчезла, а уж ее-то стоило поблагодарить: в Андрее Николаевиче закопошилась смелая до безумия идея — как изменить общественный строй в СССР.

Утром, на свежую голову, он проверил вычисления и убедился в правильности их. Подверг критике предыдущую попытку — там, в совхозе. Такого провала, как тогда в котельной, не будет! И пожаров не надо. И взрывов. Свержение власти произойдет тихо и незаметно. И начинать надо завтра же. Благо деньги появились: Галина Костандик позабыла на кухонном столе пачку купюр.



Но планы едва не рухнули: приехал отец, и то, с чем он приехал, способно было охладить пыл Шарлотты Корде, превратить Якобинский клуб в общество цветоводов, и если бы речь отца прозвучала многими годами раньше на марксистском сборище в Минске, то социал-демократы не раздухарились бы на создание партии, а веселой гурьбой завалились в шинок, напрочь забыв о классовой борьбе и гегемонистских устремлениях.

Отец приехал внезапно, без телеграммы, без телефонного звонка из Гороховея, с неизменными домашними гостинцами, и, глянув на него, Андрей Николаевич стал суматошно вспоминать, не было ли в последних письмах родителей упоминания о болезни. Скверно выглядел отец, очень скверно! Как всегда прямой, жесткий, сильный, но глаза, когда вошел в комнату, сразу нашли стул и диван, чтобы знать, куда лечь или сесть, и голос был тягучим, незнакомым, речь спотыкалась. Два года назад Андрей Николаевич приезжал в Гороховей, и ни сединки в волосах тогда не заметил он у отца, ни этого блуждающего взора. Сейчас он обходил квартиру, где не раз бывал, спрашивал, намерен ли Андрей жениться, чем занята Галина Костандик, но о том, что привело его в Москву, — ни слова. Андрей отвечал невпопад, он как бы стыдился того, что молод еще и крепок. Сказал, что жениться не собирается, все недосуг, да и на ком жениться-то? Отец соглашался, кивал, продолжая думать о чем-то своем. Пальцы его теребили что-то в воздухе, что-то искали, глаза замирали на какой-нибудь точке и больше уже ничего не видели.

Разговорился он вечером, после рюмки, и Андрей Николаевич был поражен. Ничего нового для себя он не услышал, удивительным было то, что отца мучили мысли, от которых страдал когда-то он сам. Более того, и мать, в те же мысли, как в болезнь, впавшая, иссыхала, сознательно морила себя голодом, учительствовать бросила, за пенсией не ходила, и отец за нее расписывался в почтальонских ведомостях.

Родителей подкашивала статистика, та самая, что лживее самой грубой лжи, но тем не менее учитывает только документально подтвержденные цифры, то есть в основе своей -научна. Отец, будучи главой исполнительной власти в городе, получил в свои руки архивы, исследовал их и подвел итоги педагогической деятельности. Тридцать с чем-то лет родители выдавали школярам свидетельства, аттестаты и напутственные шлепки с призывами сеять разумное, доброе, вечное, треть века отец и мать пропускали через себя стадо, меченное пятибалльными отметками, кормленное по рецептам Ушинского и Макаренко, и на склоне лет пришли к выводу о полной несостоятельности всех своих методологий. Сидевшая за партой трусливая овечка становилась почему-то летчиком-испытателем, а пылкие заводилы школьных диспутов, грозившие переделать мир, оказывались запойными бухгалтерами. Кроме того, в каждом школьном выпуске находился будущий преступник, и невозможно было проложить какую-либо связь между разбитым на переменке стеклом и убийством. Непредсказуемость отдельных судеб статистика не отражала, зато она выявила поразительную в своем постоянстве цифру — отношение, условно говоря, «плохих» выпускников к «хорошим». Шестьдесят лет существовала, по архивным данным, гороховейская средняя школа No 1, единственная в городе, и одна и та же пропорция — отношение «хорошего» к «плохому» в некоторой педагогической системе измерения — сохранялась из года в год, повторялась от выпуска к выпуску, а это означало, что если бы директором школы был не отец и если бы русскую литературу преподавала не мать, то ровным счетом ничего не изменилось бы. Жизнь прожита впустую! Они ничего не дали людям от себя, потому что какие-то великие и слепые силы, властвующие над школой и учителями, сводили в никчемность, в бессмыслицу все благие порывы заслуженных педагогов. Впрочем, жизни вообще не было. Школьный архив был частью большого, общегородского и районного скопища документов, и пожелтевшие бумаги показали: соотношение между «хорошим» и «плохим» сохранялось и среди тех, кто не был охвачен обязательным средним образованием. Иными словами, что есть школа, что нет ее — беды или радости никакой, в самом человеческом обществе заложена необходимость «плохого» и «хорошего» в некоторой более или менее постоянной пропорции, и бессильны все человеческие институты, добро никогда не восторжествует, и лишние они люди — Николай Александрович Сургеев и Наталья Дмитриевна Сургеева.

Неловко было видеть отца таким — жалким, пришибленным, со слезящимися глазами. Доказать ему, математику, что так было и так будет? Или проще: чем бы ни занимались пассажиры поезда, с какой шустростью ни перебегали бы они из вагона в вагон, на скорости паровоза суета их не отразится.

Он проводил отца. Порывисто обнял его, впервые в жизни. «Передай матери: я люблю ее!» И понуро поплелся к машине. Отъехал от вокзала, чтоб свернуть в переулок и остановиться. Мотор не выключал, механическая жизнь билась в метре от коленок, ощущаемая телом. И слезы подступали — так жалелась мать, старенькая, честная во всех своих заблуждениях и ошибках! Как много в нем от них, отца и матери, и как могло такое случиться: только сейчас понимается, как близки они, словно от одного клубня. Тридцать с чем-то лет рядом — и горечь оттого, что не замечали друг друга, и все потому, что на государственной службе были родители. Отслужили — и стали праведниками, сейчас в Гороховее кое-кто, наверное, называет их чокнутыми. И сына их в Москве не совсем нормальным признают некоторые москвичи.

Андрей Николаевич выбрался из переулка, но домой попал не скоро, застряв на Садовом кольце, выслушивая брань торопящихся автолюбителей и профессиональных шоферов. Брань эта утвердила его в правильности задуманного.



Плотно позавтракав, тщательно одевшись, он отправился в Институт пищевой промышленности. Сессия еще не отшумела, вечерники досдавали экзамены, но ни толкучки в коридорах, ни гомона. Фундаментальная доска на лаборатории No 3 оповещала, что посторонним вход воспрещен и что старший здесь — ассистент Панов С. В. Андрей Николаевич вошел без стука, словно к себе, важный, сосредоточенный, неприступный. Сел, поставил на стол кожаный портфель стародавнего покроя, надежное вместилище наиважнейших бумаг, снабженное металлическими застежками с гербом славного Гейдельберга. (Злоязычный Васькянин утверждал, что чугунные блямбы — значки ферейна пивников земли Пфальц.)

Появился наконец Панов — обаятельный, честный, одетый под старшекурсника. На ключ закрыл дверь, выгреб из сейфа журналы, по виду — расходно-приходные, в одном из них нашелся листочек с цифрами. Андрей Николаевич глянул на него, протер очки, еще раз глянул, ничего не сказав. В чистых голубых глазах Панова была мука, он, краснея и бледнея, стал объяснять, почему Андрей Николаевич получил на семьсот рублей меньше, когда пришли деньги за хоздоговорную тему. Работало над нею шесть человек, в том числе и Андрей Николаевич, но поделить деньги пришлось на одиннадцать равных частей.

Почему не на шесть, а на одиннадцать — преотлично знал Андрей Николаевич. Но прикинулся несведущим. Так ему было удобнее.

— Какие одиннадцать?.. Откуда?

— А оттуда. Одного человека мы сразу включили, я сразу предупредил вас о мертвой душе. Не помните? Как вам известно, сорок процентов договорной суммы идет на оплату разработчиков по теме, остальные проценты — командировки, оборудование и прочее. Практика, однако, показывает, что оплатить из этой суммы перемотку сгоревшего трансформатора нет возможности, на составление бумаг уйдет столько времени, что… Поэтому всегда берут лишнюю единицу, подставную фигуру, деньги которой и уходят на перемотку и тому подобное. Итак, уже семь человек.

Андрей Николаевич согласился, кивнув. И еще не раз наклонял голову. В список восьмым попал Голубев, которого лишили половины часов за то, что им поставлена двойка дочери декана. Шумилов, математик и пьяница, все пропил, не на что жить — он стал девятым…

— Жалко мне стало его… — признался Панов. — И всех остальных…

Андрей Николаевич смущенно молчал. Встрепенулся, услышав фамилию парторга.

— Но она же с кафедры философии! И в физике ни черта не…

— Зато — парторг! — укоризненно поправил Панов и недоуменно глянул на Сургеева, такого дремуче-невежественного. — За Анциферовой мы как за каменной стеной. Никто уже не попрекнет нас ни Шумиловым, ни Голубевым… Ни, открою вам секрет, проректором… Которому деньги нужны. Как и Анциферовой, этой дуре, этой суке, этой…

Завалив Анциферову бранными словами, Панов не удержался и по инерции обвинил партию во всех смертных грехах, с удовольствием рассказав Андрею Николаевичу, как позавчера в пивной один поднажравшийся субъект дал великолепное определение. «Это не партия! — настаивал народный философ. -Это портянка: хочу заворачиваю справа налево, хочу — слева направо!..» Мне лично, добавил Панов, стыдно быть коммунистом. И вообще: какая только шваль туда не лезет, в эту партию!

У Андрея Николаевича едва не сдали нервы…

— Впрочем, я пришел к вам не ревизовать расходы по хозрасчетной теме, — сказал он, щелкнув замочком портфеля, -а просителем. Я намерен вступить в партию и прощу вас написать мне так называемую рекомендацию.

Ошалело воззрившийся на него Панов молчал.

— Вы с ума сошли… — прошептал он наконец и замотал головой, отказываясь верить. — Зачем вам это? — (Андрей Николаевич многозначительно и торжественно молчал.) — Ну да, понимаю, вам пора быть членкором… Понимаю, — с горечью прошептал сокрушенный Панов и поманил необычного просителя к окну. Сказал, что, кажется, вон в том шкафу — микрофон, поэтому лучше продолжить разговор здесь, да еще и включить вентилятор. Однако и принятые меры предосторожности не избавили Андрея Николаевича от ответа на вопрос: зачем ему надо вступать в партию?

— Надо, — твердо заявил он. — Будь вы математиком, я обосновал бы мою просьбу строгим расчетом. Вообще говоря, с теорией катастроф — знакомы? Не каких-то там авиационных, а вообще катастроф. Есть такая наиновейшая математическая теория. Нет? Я так и подумал.

После долгого молчания Панов убито промолвил, что грош цена его рекомендации. Он на волосок от исключения, он уже заблаговременно обвешан выговорами и держится в партии потому, что подкармливает Анциферову. Более того, ему доставляет сладострастное удовольствие включать неподкупного парторга во все незаконные списки.

— Вам не стыдно? — сурово укорил его Андрей Николаевич, взял в руку портфель, намереваясь уходить, и пошел к двери. Панов догнал его в коридоре и здесь дал волю чувствам:

— Послушайте, это же самоубийство — делать то, что вы задумали! Ни один честный человек, ни один настоящий ученый…

— Именно честные люди и настоящие ученые должны вступать в партию! — отрезал Андрей Николаевич, а потом сжалился, приоткрыл тайну: — Что такое гарем — вам, мне кажется, объяснять не надо…

— Естественно, — хмыкнул Панов и пространственно, объемно глянул окрест себя, — проректору тоже не надо объяснять.

— История свидетельствует, что число жен и наложниц в гаремах достигало нескольких тысяч. Теперь представьте себе такое количество женщин в нем, что султан, или кто там, не в состоянии не только переспать с каждой, но и увидеть…

— Ага, — смекнул Панов и задумался. Сказал, что лично к нему падишах присылал двух евнухов с обыском. Достал записную книжку. — Я вам дам телефон Шумилова. Он, во-первых, стойко держится в рядах партии. А во-вторых, математик, он вас поймет… Я тоже начинаю вас понимать. В гареме возможно восстание на сексуально-политической почве. Не исключены и трансформации евнухов в полноценных мужчин… Нет, нет, отсюда звонить нельзя, — остановил он Андрея Николаевича. — Из автомата, так лучше.

Через полчаса Андрей Николаевич, ободренный надеждой, сидел у Шумилина, решив, однако, о партии помалкивать до поры до времени. Консультация по поводу некоторых приложений теории катастроф — этого пока достаточно. Выложил свои расчеты -какова должна быть численность автотранспорта Москвы, чтоб при существующей системе уличного движения жизнь в столице полностью парализовалась. Шумилин понял его с полуслова, сразу загорелся интересом. Карандаш его запрыгал по бумаге, а Сургеев осторожно оглядывался. Однокомнатная квартира, достаточно просторная для холостяка, не обремененного книгами. Здесь же самодельные книжные полки подпирали потолок, сужая и придавливая пространство. Никакого организующего начала — ни эстетического, ни библиографического — в расстановке книг не было. Рукописи навалом, томики американской математической энциклопедии — вразнобой, словари и справочники — вразброс. Андрей Николаевич не шевелился и не дышал, напрягал слух, чтоб уловить исходящий от книг шумовой фон. Он услышал струение песка, падающего на гладкую поверхность. Да и может ли быть иное: математика, трущиеся абстракции.

Шумилин между тем продолжал изучать и проверять. В хмыканье его было больше восклицательных знаков, нежели вопросительных. Наконец он удовлетворенно выпрямился на стуле. Мягко упрекнул Андрея Николаевича в недостаточности информации. Тот с достоинством ответил, что именно поэтому применил регрессивный анализ.

— Я вас поздравляю, коллега…

Пользуясь моментом, Андрей Николаевич выдернул из портфеля бутылку водки. Смотрел на Шумилина прямо, жестко, немигающе. Не попросил, а потребовал рекомендацию.

— Об чем речь!.. С превеликим удовольствием! Завсегда к вашим услугам, коллега!

Вышла небольшая заминка: чернила! Да, те самые, обыкновенные, какими писали в школе, окуная в них перьевую ручку. Но именно такими пользовались при написании рекомендаций, о чем Шумилин доверительно сообщил Андрею Николаевичу. Обескураженный Сургеев напомнил о химическом карандаше: если стержень его растворить в воде, то… Но и такого карандаша не нашлось, хотя огрызок его валялся, уверял Шумилин, на столе еще позавчера. Исходя из горького опыта своей холостяцкой жизни, Андрей Николаевич предположил, не в мусорном ли ведре огрызок, и, засучив рукава, полчаса копался в ведре, пока Шумилин тут же, на кухне, пил водку из грязной чашки.

Договорились: как только Шумилин найдет чернила с особыми химико-идеологическими свойствами, он немедленно позвонит Сургееву.



Названивая из разных автоматов, Андрей Николаевич узнал наконец, где сейчас коммунист Игорь Васильевич Дор, и погнал «Волгу» в Институт машиноведения. Вместе они переводили курьезную книгу одного взбалмошного бунтаря и шарлатана, активного борца за мир и профессора Эдинбургского университета, отвергавшего не только классическую механику, но и все традиционные способы изложения, для чего ему уже не хватало греческого алфавита и для чего он ввел знаки из древнееврейской письменности, разбавленные, как казалось Андрею Николаевичу, шумеро-вавилонскими загогулинами. Соавтора по переводу он нашел в конференц-зале, попал на диспут под видом семинара, шло обсуждение головотяпского доклада, на экране мелькали картинки, полученные несомненно электронным микроскопом, из разных концов конференц-зала лентами серпантина швырялись выражения, изобилующие узорами типа «эффект Джозефсона», «киральная симметрия», «сверхтонкая структура», «асимптотическая свобода», и весь этот декорум сразу не понравился Андрею Николаевичу, убежденному давно уже, что настоящий ученый — не туземец с островов Фиджи и не пристало современному мыслителю таскать на шее бусы, а в носу — кольцо. Громосверкающие словеса летели между тем в докладчика, похожего на медведя; неуклюжий и кудлатый, он тыкал указкой в картинку на экране, уворачиваясь при этом от летящих в него стрел. Игорь Васильевич восседал не за столом президиума, а по-хозяйски расположился в центре зала, особнячком, никого не подпуская к себе, внутри круга, образованного пустыми креслами. В этом институте он возглавлял отдел, давно уже был доктором, оброс титулованными учениками, за что выпестованные им кадры созидательно трудились над членкорством Игоря Васильевича, славили научные заслуги коллектива, руководимого им, пустили в обращение и долгожданное словосочетание: школа, школа Дора.

Смело преодолев минное поле из пустых кресел, Андрей Николаевич примостился рядом, спросил, разобрался ли тот с вавилонской шушерой, не типографская опечатка ли. Дор ответил полушепотом: да, опечатка, значок же, условно именуемый «кутой», в том же начертании приведен в рукописи, он звонил туда, в Эдинбург, так что — полный порядок, седьмая глава переведена? Он сунул Андрею Николаевичу перевод шестой главы для стыкования и восьмой для ознакомления, попросил девятую дать не позднее следующей недели (Сургеев переводил нечетные главы, Дор — четные; Андрею Николаевичу нравилось так вот работать, через чужой язык постигая вечно неизвестную науку, консультируясь попутно с ведущим специалистом). Внимательно читая седьмую главу, Игорь Васильевич не терял контакта с залом и после какой-то запальчивой реплики оборонявшегося докладчика предостерегающе поднял указательный палец левой руки. Тут же кто-то из школы набросился на какую-то формулу, лаял умеренно, ему и отвечали без свирепости. Андрей Николаевич всмотрелся в картинку, в формулы на пяти досках, и смутное беспокойство овладело им. Повытягивав шею и поерзав, он неуверенно спросил:

— А ты убежден, что…

— Не убежден, — без колебаний ответил Игорь Васильевич, оттопыриванием мизинца бросая в бой более крикливого ученика, яростно вцепившегося в шкуру докладчика-медведя.

— Примеси? — предположил все так же неуверенно Андрей Николаевич.

— Они самые, — подтвердил Игорь Васильевич, переворачивая страницу. — Ровно на порядок больше, на грязном германии и не то получиться может.

Андрей Николаевич никак не мог прийти в себя, таращил глаза на бессмысленные формулы. Получалось так, будто в загаженной предыдущими опытами колбе смешали два реактива, изучили осадок и по нему пытаются откорректировать теорию химического взаимодействия.

— А почему бы не…

— А зачем? — парировал Игорь Васильевич, дочитав до конца и согласившись с переводом. — Пусть шебуршатся, гомонятся и гоношатся.

— Ну, пусть, — с неохотой согласился Андрей Николаевич. — Пусть. Но — с девицами на пикничке, за столом с выпивкой. А здесь наука.

— Да знаю, что наука. — В бархатном баритоне Игоря Васильевича заскрипела досада. — Да жаль мне людей. Жалость у меня к ним. Я, Андрюша, людей стал жалеть на старости лет. Понимаешь?

— Вообще — понимаю. Но применительно к переходным процессам…

— Тогда поясню.

Чтоб пояснениям никто не мешал, Игорь Васильевич ввел в сражение свежие силы — мужика с рогатиной. Потом развернулся к Сургееву:

— Ну, сам посуди, какие из них ученые. Обыкновеннейшие кандидаты наук, то есть прилежные регистраторы явлений. Диссертации — все сплошь дерьмо собачье, защита их -потворство проходимцам и усидчивым дурачкам. И ведь, мерзавцы, все прекрасно понимают, хотя и не признаются, вернее, боятся признаться, их ни в коем случае нельзя наедине с собою оставлять, они до такого додумаются, что… Нет уж, лучше не надо, пусть уж на овощной базе вкалывают, а то, не ровен час, мерзость потечет из них.

Забывшись, Игорь Васильевич почесал висок — и председательствующий ляпнул ни с того ни с сего: «Перерыв!..» Амфитеатром выпученные ряды вмиг опустели.

— С другой стороны, — рассуждал Игорь Васильевич, — их ли вина? Им с детства подбрасывали авансы, сулили, давали обещания и заверения. Всем в наш стремительный век хочется стремительно жить. Сегодня ты в Дубне, завтра в Брюсселе на симпозиуме, дел всего-то — чуть больше копулятивного органа комара, а движений, перемещений, рева, шума… Но не могу я всех обеспечить симпозиумами. А надо бы. Потому что вместо мерзости из них другое может выдавиться — талант неподконтрольный, дерзость, ум непредвиденный, душа всечеловеческая. А это уже опасно. Наука, как и власть, живет пожиранием строптивцев. Все наши научные споры — не поиски истины, а попытки доказать, что такая-то теория противоречит чему-то или кому-то…

Никогда еще Игорь Васильевич не был таким откровенным. И злость к недоумкам сквозила в его исповедальной речи, и жалость к ним, и смирение перед странными коллизиями бытия. То ли в семье у него творилось что-то неладное, то ли грязный германий подействовал.

Сама судьба посылала Андрею Николаевичу понятливого слушателя и рекомендателя. Он четко изложил свою просьбу -рекомендация в партию!

— Что-что? — не понял Игорь Васильевич.

— Считая, что только нахождение в рядах партии честных ученых может предотвратить гибель советской науки, я решил стать членом партии и прошу вас дать мне рекомендацию!

Игорь Васильевич не вздрогнул и не повернулся к Сургееву. Он продолжал сидеть как ни в чем не бывало, на него не глядя, показывая свой профиль, который вдруг стал хищным: нос выгнулся клювом орла, а подбородок вытянулся.

— Не дам! — отрезал Дор, не меняя позы.

— Но почему?

Не поворачивая головы, Дор левым глазом глянул на Андрея Николаевича — остро, насмешливо, вызывающе и дерзко, и при последующем разговоре, когда Дор смотрел на какую-то точку прямо перед собою, Андрей Николаевич продолжал ощущать на себе этот полный издевки и понимания взгляд; выражение левого глаза как бы приклеилось к столу, к трибуне, к потолку, и Андрей Николаевич зябко поводил плечами.

Совершенно сбитый с толку, он спросил, можно ли курить.

— Можно. Кури. Разрешаю. Если приспичит по малой нужде, то милости прошу к трибуне, там помочишься. Но рекомендации -не дам!

Свернув для пепла козью ножку из разового пропуска в институт, Андрей Николаевич огорошенно подбирал в уме слова, которые могли бы убедить соавтора по переводу в его искренности.

— Не знаю, как тебе объяснить…

— Объяснять ничего не надо. Принеси из КГБ справку, что ты не агент ЦРУ. Тогда и напишу.

— А что такое ЦРУ?

— Хорошо законспирировался, собака, — ответил Дор тоном, который соответствовал театральной ремарке «в сторону». -Может, ты еще скажешь, что не слышал ничего об Ю-эс-эй?

Поняв, что слова бессильны и решения своего Дор не отменит, Андрей Николаевич церемонно простился, и когда шел к выходу, левый глаз Дора преследовал его и отстал только на институтском дворике. Андрей Николаевич вздохнул с облегчением. Девятую главу решил отослать по почте: он не намерен участвовать в дурацких розыгрышах!

Неожиданное препятствие: пропуск! Скрученный в конус, он валялся в урне, и бдительный вахтер вызвал Дора. Игорь Васильевич избавил Сургеева от очередной неприятности, проводил до машины и здесь, на улице, прояснил свою позицию:

— От тебя за версту, Андрей, пахнет неприятием социалистических ценностей, меня ты не обманешь, поэтому скажи как на духу — зачем тебе вступать в партию?

Тяготясь разговором, не теряя бдительности, напуганный непонятным ему словечком «цэрэу», Андрей Николаевич соврал:

— Я хочу, чтобы в стране появилось много хорошей колбасы и чтобы за нею не стояли в очереди. Чтоб люди досыта ели.

Кадык Дора задвигался, пропихивая несъедобную информацию.

— Ты террорист! — убежденно заключил Дор. — Ты посягаешь на святая святых — на голодный желудок. Социалистический идеал родился в мозгах полуголодных, и культивировать его можно только в миллионах недоедающих, поддерживать же — несправедливым распределением продуктов. Ты не любишь людей, Андрей, ты хочешь лишить их цели жизни, смысла существования, и кончишь ты плохо, костлявая рука голода тянется уже к твоему горлу. Твою террористическую деятельность разоблачат, ты понесешь справедливое наказание, но меня-то -зачем подставляешь?

Теперь Андрей Николаевич был полностью убежден в том, что Дор находится в плену фантасмагорий. Как, впрочем, и все участники диспута. В зале он слушал споры о природе округлых пятен среди черных диагональных полос на экране и, слушая, ушам своим не верил. Обычный дефект оптики, описанный еще в конце прошлого века, а взрослые люди морочат друг другу головы!



Еще несколько дней носился по Москве Андрей Николаевич, но никто, похоже, не понимал его. Задавали вопросы, ставящие его в тупик. В какую парторганизацию будет он подавать заявление? По месту жительства? Может быть, лучше сперва устроиться на работу? Занял ли он очередь в райкоме? Ведь преимущественным правом пользуются работники физического труда, только им открыты двери в партию.

Тьма проблем вставала перед ним. По вечерам он пришибленно сидел на кухне. В каморке — гробовое молчание. Мировой Дух размышлял, ища аналоги. Андрей Николаевич же листал старые записные книжки, искал отзывчивого партийца с математическим уклоном. И в полном отчаянии решился на безумный шаг: прибыл к Шишлину на домашний праздник в кругу родных, близких, сотоварищей и земляков, отмечалась новая должность: заместитель министра.

Иван Васильевич обнял его, сказал, что внимательнейше следит за успехами ученого земляка и друга. Прослезился даже. Рекомендацию в партию? Да пожалуйста! Сейчас не время, а завтра приходи, в министерство, все будет готово к приходу. А теперь — прошу к столу, собрались все свои, и наша общая любимица Галина Леонидовна тоже здесь, пришла с мужем, почтила всех своим присутствием.

Пили, ели, веселились. Подсела Галина Леонидовна, шепнула, что написанное им предисловие имеет громадный успех в Институте высшей нервной деятельности, где она, кстати, работает. «Да, да…» — рассеянно отвечал Андрей Николаевич, стыдясь того, что живет на деньги замужней женщины.

Гороховейцы же вспоминали родной городишко, говорили о времени, коварном и неотвратимом: такой-то умер, такая-то уже бабушкой стала. Пошла речь и о долгожителях, и недавно побывавший в Индии гороховеец заявил авторитетно, что факиры и йоги живут по сто и более лет потому, что при созерцании пупа отключают себя от текущего астрономического времени. Вот так-то. Все просто, дорогие товарищи.

Разомлевший от славословий и подарков Шишлин возразил не менее авторитетно:

— Да чепуха это… И в Индии я был. И не раз. Меня в Бомбее водили в их НИИ по йогологии. Ничего особенного. И мрут они оптимально. Как все мы. И не в пуп они смотрят, а в себя как бы.

— А у тебя есть пуп? — живо спросила Галина Леонидовна, бросив на всех смотревших и слушавших призывающий взгляд, вовлекая всех в интригующую игру.

— Что за вопрос?.. Конечно…

Он поднялся со стула и пальцем ткнул в середину живота. Все смотрели и молчали, словно сомневались в том, есть ли пуп у Ивана Васильевича Шишлина.

— Покажи!.. — приказала Галина Леонидовна и жестом обозначила приспущенные брюки и выдернутую из-под пояса рубашку. Глаза Шишлина забегали. В надежде обратить все в шутку он улыбнулся. Никто, однако, не поддержал его, и был он не в стенах своего кабинета, который всегда утяжелял его и возвышал. Тогда Шишлин как-то воровато усмехнулся, расстегнул пиджак, рубашку, поднял майку, обнажил живот. Галина Леонидовна приблизилась, руки ее воспроизвели движение брассиста, рассекающего воду, руки как бы оголили околопупную область тела, что дало ей возможность быстро и пристально глянуть туда, где находился по общепринятому мнению пуп.

Она резко выпрямилась и обвела всех взглядом опытного диагноста, обнаружившего симптом невероятной, редкой болезни, немыслимой для данных средних широт, порчу едва ли не тропического происхождения. Некоторую толику торжества во взгляде можно было объяснить как верой во всесилие медицины, вооруженной средствами науки, так и тщеславием врача, нашедшего то, мимо чего прошли тысячи коллег. Она протянула руку — и в руку вложили лупу. Вновь наклонилась, с помощью оптики исследуя живот. После томительных минут изучения Галина Леонидовна дала знак Шишлину, чтоб тот прикрыл наготу и застегнулся, и скорбно отошла к столу. Налила, выпила, поболтала ищуще вилкою, но так и не воткнула ее ни во что. Глянула на всех и пожала плечами, демонстрируя теперь полную обреченность человека перед злобными силами природы.

— Ну? — с испугом спросил Шишлин. Он так и стоял, выставив белый живот, руками придерживая сползавшую майку.

— Что — ну?.. А ничего, — игриво и загадочно ответила Галина Леонидовна, и улыбка всеведения тронула ее узкие, тонкие, некрашеные губы.

— А все же?..

— А то же… Пупа-то — нет.

— Как — нет? — Шишлин опустил голову, посмотрел на живот, пальцем потрогал коричневую впадинку. — Есть пуп!

— Пупа — нет, — убежденно опровергла его Галина Леонидовна. — То, на что ты показываешь, вовсе не пуп. Это бородавка, ушедшая в складки жира и мяса.

— Да не может этого быть! — чуть ли не плачуще воскликнул Шишлин. — Раз я родился, то, значит, существует место соединения пуповины с телом!

— Нет пупа! — обозлилась Галина Леонидовна. — Его и не могло быть! Потому что никто тебя на Земле не рожал. Там тебя родили, — к потолку подняла она вилку. — На небе. В другой цивилизации.

— И как же я сюда попал?

Наконец-то она выбрала достойное ее блюдо, прицелилась вилкой в ломтик балыка, коснулась его, но тут же разжала пальцы, словно в балыке был электрический заряд, ударивший ее.

— В запломбированной ракете!

Иван Васильевич Шишлин, обвиненный в инопланетянстве, продолжал оторопело стоять в позе новобранца, срамные части которого рассматриваются призывной комиссией. И долго бы еще стоял, оглушенный и пораженный, если б не нарушил тревожное молчание сильно поддатый субъект, спросивший Галину Леонидовну, где она может продемонстрировать наличие пупа у себя, на что та ответила коротко: «Завтра. Бассейн на Кропоткинской. Приходи с телескопом!»

Сказала — и одарила Андрея Николаевича долгим взглядом, таким, чтоб всем — и мужу ее тоже — стало понятно: об отсутствии пупа у Шишлина они, то есть она, Галина Леонидовна, и он, Андрей Николаевич, беседовали не раз, причем в обстановке, когда их пупы соприкасались. К этому трюку прибегала она не раз, из-за чего молва приписывала Сургееву развал всех браков непорочно-чистой Г. Л. Костандик.

Андрей Николаевич улучил момент и покинул праздник в сильном недоумении. Только в такси перевел дух. Твердо решил: за рекомендацией к Шишлину — не ходить! С этим пупом что-то не то. Иван родился в Починках от русской женщины и русского мужчины — тут уж сомнений нет. С другой стороны — живет он и думает по логике, которая царствует в мирах от Земли далеких, и в очередной провокации Галины Леонидовны есть смысл. Но какой? Может быть, сам он, Андрей Николаевич Сургеев, из какой-то другой цивилизации?



Несколько дней еще носился он по Москве, скрывая подавленность. Заготовленные Галиной Леонидовной борщи, бульоны и котлеты давно уже переварились его желудком, деньгами ее он стал брезговать, холодильник опустел, не радовал глаз палками копченой колбасы, и Андрей Николаевич калории принимал в кафе неподалеку от дома. Однажды сел за свой столик, глянул — а напротив сидит Аркадий Кальцатый, уплетает суп по-деревенски. Андрей Николаевич радостно поразился — надо ж, такое совпадение! Да и Кальцатый был приятно удивлен.

— Лопушок… — произнес он мечтательно и утер салфеткой пухлые красные губы. Барственно поманил официантку и заказал бутылочку «покрепче». Выпил рюмку и пригорюнился. Сказал, что завидует старому другу: это ведь очень милое прозвище -Лопушок. У него ж с детства такое — Бычок. Хорошо еще, что не Чинарик, не Окурок. Маманя уборщицей в райкоммунхозе работала, там и родила его после скандала с управляющим и чуть дуба не врезала при родах, и лежал он, младенец, носом уткнувшись в пепельницу. Так и пошло: Бычок! И сколько потом ни переезжал, сколько его ни перекидывали с места на место, всюду само собой возникало прозвище это. Обидно! А природа не обидела статью, внешне уж никак не похож на изжеванного и недоупотребленного…

Глянув повнимательнее на старого друга, Андрей Николаевич пожалел бездомного странника. Как ни добротно одет был Аркадий Кальцатый, а в карманах его, наверное, помазок да бритвенный прибор, вся его, так сказать, домашняя утварь, весь жизненный багаж.

— А вообще, какие проблемы? — поинтересовался наконец Кальцатый, и Андрей Николаевич пожал в ответ плечами: какие еще проблемы, нет проблем. Жаловаться он не любил, да и кому жаловаться-то.

Пожаловался Кальцатый. Вот у меня, сказал он, проблема! В партию надо вступить. А рекомендацию никто не дает. Как Лопушок на это смотрит — даст рекомендацию?

Отказ погрузил Кальцатого в философские, прямо сказать, рассуждения. Все хотят быть в первых рядах, так, во всяком случае, пишут, но на партию и народ атака идет сзади, с тылу! И никто не хочет признаться и сказать честно: хочу быть в задних рядах! Не в авангарде, а в арьергарде.

Мысли этой нельзя было отказать в новизне, и Андрей Николаевич внес коррективы в свою теорию. Затем он услышал приглашение Кальцатого — навестить двух математиков женского пола, одну зовут Эпсилонкой, длинная такая, худая, но ужас как страстная, другая — Лямбда, полная, статная, сущая очаровашка. Дамы эти дадут любые рекомендации. И в партию, и куда угодно. Так не завалиться ли к ним, а?

Здраво помыслив, Андрей Николаевич отклонил приглашение. Странными показались ему имена математичек. Нет, это скорее физички.

— Жаль, — слегка обиделся Кальцатый. — А то бы составил компанию. Рекомендация в наше время многое значит. Если тебе вдруг понадобится, звони мне.

— А где ты сейчас работаешь?

— Все там же, — улыбнулся Аркадий Кальцатый. — В ВОИРе.

Он расплатился, встал, сильные пальцы его вцепились в плечо Андрея Николаевича.

— Хороший ты человек, Лопушок.

Андрей Николаевич Сургеев был изловлен Срутником у входа в здание Московского городского комитета КПСС, запихнут в машину и увезен на дачу. Промедли Тимофей Гаврилович, опоздай на минуту-другую — и охрана зацапала бы растрепанного гражданина, пристававшего к прохожим с вопросом о том, сколько коммунистов насчитывает парторганизация Ямало-Ненецкого национального округа. Васькянин не один день целенаправленно искал друга, он уже изъял из редакции «Комсомолки» пылкую статью доктора технических наук А. Н. Сургеева под названием «Все в ряды партии!». Домоуправление охотно вернуло Васькянину наглое прошение того же Сургеева, ополоумевший доктор доказывал, что должен быть принят в ряды КПСС, минуя кандидатский стаж.

Это-то прошение и дал Тимофей Гаврилович супруге почитать, после чего участь Андрея Николаевича была решена. Он принял душ и подставил задницу, куда Елена Васькянина воткнула шприц. Беспокойный сон перешел в отдохновение, длившееся двое суток. Андрей Николаевич набросился на еду, виновато отводя взор от Елены, испытывая чувства цыпленка, попавшего в негу мягкого подбрюшья курицы. Елена Васькянина оставалась для него все при той же худобе, с тем же запахом платья, что и много лет назад в доме на Котельнической. От нее по-прежнему исходило ощущение мира и вечности, и где бы она ни была, слышался таинственный рокот прибоя и плеск волны. Уже не один год вели они безобидные игры: раз в месяц обменивались книгами, которые ими не читались, но о которых они при встречах долго говорили. Наверное, Андрей Николаевич все дни, что бегал по столице в поисках рекомендаций, держал в памяти Елену Васькянину, потому что в кармане пиджака носил Гамсуна, которого читать не собирался, но поговорить о нем хотел.

На даче было покойно. Москва, когда вспоминал о ней, раздражала кричащими со всех домов лозунгами, призывами и клятвами. И везде «Слава…». Галина Леонидовна тоже засоряла его квартиру назойливыми шпильками и расческами. И Кальцатого надо забыть. Тимофей правильно заметил: такие люди — как микрофлора кишечника, то есть вроде бы грязь, бациллы, но без них государственное пищеварение не обработает продукты питания.

Минула неделя, и Васькянины приперли старого друга к стенке, напрямую спросили, какого черта тот захотел податься в партию. Ему ведь в ней — что мужику в дамском сортире. Андрей Николаевич повздыхал обреченно.

— Теория катастроф, — вяло объяснил он, — новая математическая дисциплина. Суть ее сводится, грубо говоря, к определению того количества и момента, когда два, три или четыре камня превращаются в «кучу». Любой процесс в своем развитии подходит к некой критической точке, после которой начинается возвратное движение, переход в противоположное качество, в крах и развал. Если приложить теорию катастроф ко все возрастающей численности правящей партии, единственной причем, то окажется: при достижении некоторой величины партия начнет разваливаться…

Пронизанная и прогретая солнцем веранда, буйство трав, щебет пташек, воскресное утро…

— В руководстве партии математиков нет, однако оно интуитивно чувствует надвигающуюся катастрофу, но как с ней бороться, пока не знает и под надуманными предлогами ограничивает дальнейший рост. Как бык чует нож в руке мясника, так и партия начинает трястись от количества людей, стремящихся в нее попасть. Почему-то заставляют писать рекомендации обязательно фиолетовыми химическими чернилами. — (Васькянины переглянулись.) — Много лет назад было проще, террором уполовинили разбухшую организацию, разные там чистки… По моим расчетам, с Москвы начнется разложение, для этого достаточно увеличить областную и столичную организацию на сто пятнадцать тысяч человек.

Андрей Николаевич отправил в рот кружочек краковской колбасы, настоящей, а не ярославского производства.

— За точность расчетов ручаться не могу, истинные цифры засекречены, партия, мне кажется, все еще чувствует себя в подполье…

— Ну, так в каком же году партия развалится? — с болезненной улыбкой спросил Тимофей Гаврилович. И после ответа пригорюнился: — Дожить-то доживем, но, чую…

Супруги Васькянины уехали в Москву, подыскивать работу своему подопечному. Андрей Николаевич копался в огороде, часами лежал под березами и смотрел в небо. Поднимался, заходил в комнату Елены и сидел перед пишущей машинкой, не притрагиваясь к ней. Слушал что-то генделевское, исходящее от книг, принадлежащих когда-то отцу Елены, известному травнику. Зато людской мат и ор стоял в кабинете Срутника. Нет, не Мировой Дух нашел здесь пристанище, и не на привал расположился он. Какая-то хулиганствующая толпа, посвистывая и улюлюкая, перла мимо Андрея Николаевича, двигаясь по кругу — от этажерки у письменного стола к шкафу, от шкафа к полкам вдоль стены, падала потом у двери и дружно забиралась на другую стену, чтоб сигануть с нее на этажерку и возобновить круговой ход с хоругвями, плакатами и знаменами. Кое-кого в толпе он узнавал — из тех, кто дома у него безмолвствовал в комнате с ходовыми книгами, — и приходилось думать об «эффекте толпы».

Он разочаровался в Срутнике, дурное влияние этих книг отразилось даже на честном и умном Тимофее. И о себе он думал. О том, что жизнь его не привязана к текущему времени. Она болтается на разрыве эпох.

Наконец вернулись Васькянины, принесли радостную весть: работа найдена! И куплено все то, что надо мужчине, вступающему в новую жизнь. «Волга» его подогнана к даче и заправлена бензином.

Андрей Николаевич прошел через контрольные вопросы о картошке и комбайне, отвечал честно и четко: не знаю, не помню…

Умывшись, переодевшись во все новое, Андрей Николаевич сел за руль и смело покатил в столицу.

8

Родители умерли, один за другим; отца еще не похоронили, еще только съезжались ко гробу выученные им гороховейские мужчины и женщины, как мать, хлопотавшая больше всех, схватилась внезапно за сердце и отошла. Так и понесли два гроба. Поминки были шумными. Галина Леонидовна, вся в черном, обнаружила большое знание всех погребальных и поминальных обрядов, командовала рассудительно, ей подчинялся даже ее одноклассник, ныне артиллерийский генерал. Шишлин прибыть не смог, но отозвался на трагическое событие обширной телеграммой, принес ее начальник гороховейской почты. Васькянин приехал, с Еленой, на них смотрели с подозрением, как на самозванцев, пока не всхлипнула Галина Леонидовна: «Николай Александрович так любил их, так любил…»

О том, что родители вскоре умрут, возможно и в одночасье, Андрей Николаевич знал за месяц до похорон. Отец приехал к нему внезапно, без картошки и сала, ноги погнали старика к сыну, Андрею Николаевичу показалось даже, что отец пешком притопал в столицу из гороховейского далека: таким усталым выглядел, изнуренным после дороги, озябшим на семи ветрах странствий. С жадным и мечтательным всхлипом влил в себя водку. Как все ходоки в Москву, пришел он за справедливостью, и пришел к сыну, и Андрей Николаевич не мог ему дать ничего, кроме крова и пищи. Статистика продолжала добивать педагогов и, кажется, повергла их наземь, потому что обнаружилась трагическая ошибка в вычислениях. Шишлин, всегда «хороший», при тщательном рассмотрении оказался в разряде «плохих», и жизнь педагогов из просто никчемной превратилась во вредоносную. В архиве Николай Александрович докопался до картошки, а потом уж и до всей пашни района. И с ужасом убедился, что такого злодея, как Ваня Шишлин, земля еще не видывала, а ведь золотую-то медаль выклянчил ему сам директор школы. Починковский колхоз душой был бы рад поклониться в ноги сыну председательши за все благодеяния его, да получалось так, что лучше бы благодеяний этих не было. Колхоз, чего нельзя отнять у Вани, на ноги встал, но встал для того, чтоб оглянуться, осмотреться, найти местечко посуше да завалиться у бочки с самогоном. И весь район страдал от шишлинского хозяйствования. Комбайны, трактора, косилки да сажалки, подборщики и культиваторы, самоходные и прицепные машины и орудия, Ванею в колхозы отправляемые, откровенной недоделанностью звали механизаторов поскорее угробить их и заказать новые, урожаи неуклонно падали, и если какой-нибудь председатель восставал, то его тычками и окриками либо дурнем выставляли, виновником всех бед, либо проворно через бюро проворачивали изгнание из славных рядов, заменяя строптивца покладистым умником. С другой стороны, не заморский же дядя, а своя кровь, радел и старался, сам в Починках комбайн отремонтировал, всю страну поднял, но какую-то цапфу достал, аж самолетом, из Куйбышева, подтащили ее.

Жалобы и стенания не умолкали, отец не плакал, но так страдал, что Андрею Николаевичу стало самому плохо. Пока отец спал, сбегал утром в магазин, купил ему костюм, матери туфли, и отец ушел, отправился туда, поближе к гороховейскому кладбищу. Вскрыли завещание: дом и все имущество — сыну. Кому достанется земля, то есть несколько соток огорода, неизвестно, скорее всего — будущему владельцу дома, через полгода, но Андрей Николаевич представил себе хождение по гороховейским присутственным местам и услышал то, что принимали уши его всегда в редкие посещения им учреждений под красным флагом: визг тормозов. И написал дарственную: все — детдому. Картошку уже окучили соседи, он подровнял кое-где, постоял с лопатой в огороде, вновь с удивлением обнаружив в себе любовь к тому, что принято называть землей.

Уже перед отъездом из Гороховея насмерть перепуганный почтмейстер преподнес сюрприз: две телеграммы, одна из Балтимора, другая из Сан-Франциско. Братья Мустыгины начали, наверное, обирать Америку — с Атлантического и Тихоокеанского побережий, двигаясь навстречу и чем-то напоминая автобусных контролеров; обе телеграммы выражали глубокое соболезнование, причем абсолютно одинаковыми словами.

В Москве он хотел было высадить Галину Леонидовну у метро, но та бурно запротестовала: «Тебя нельзя оставлять одного!» -и вперлась вслед за ним в квартиру. Андрей Николаевич со страхом ожидал возмущения Мирового Духа, но, кажется, корифеи сделали перерыв в работе постоянно действующего семинара и вежливым молчанием встретили появление старой знакомой. Всю неделю, что жила под их боком женщина, они прислушивались, несомненно, к тому, что происходит за тремя стенами, дружескими подначками встречали по утрам Андрея Николаевича и хихикали, когда на кухню влетала взъерошенная, полуодетая и неопрятная Галина Леонидовна. Притворство ее по ночам забавляло Андрея Николаевича. Он подумал как-то, что она, пожалуй, смогла бы озвучить не один сексуальный фильм.

Выпроводив наконец из квартиры имитаторшу, он сменил замки на дверях, поскольку ключи побывали в руках Галины Леонидовны, затем с лупой и самодельным индикатором обследовал квартиру, находя намеренно забытые женские причиндалы в самых неожиданных местах. Звери, маркируя принадлежащую им территорию, на границах ее оставляют пахучие или видимые следы своего недавнего присутствия. Точно так же Галина Леонидовна в укромных уголках квартиры понатыкала каких-то булавок, подложила пуговки, ссохшиеся и свернутые в трубочку тюбики из-под мазей и красителей, заколки, обломанные расчески, то есть явно относящиеся к женщине предметы, которые спровоцировали бы на скандал другую женщину, появись та у Андрея Николаевича.

Книги наступали на него, стеллажи и полки закрыли стены в прихожей, сузив ее. Временами он сожалел о том, что расстался с гороховейским домом: там бы уместилось книг в три раза больше, да и сожителей своих, запертых в полулегальной комнате, пора бы переместить в просторное помещение. Великомученики намекали хозяину квартиры, что отдельная камера — не их удел, они и при жизни тяготились замкнутостью тех структур, в которых обитали. А поскольку Андрей Николаевич не отвечал, узники ссорились между собою, перепалка достигла такого звучания, что докатилась до Галины Леонидовны, — только этим мог Андрей Николаевич объяснить появление у себя посланца могущественной организации. Артиллерийский генерал, нагрянувший на похороны и поминки, был, наверное, атакован ею, пленен — из-за четких ассоциаций, связавших генерала с длинным и раскаленным докрасна орудийным стволом. Генерал, впрочем, ни словом не обмолвился о роли, возложенной на него сексуальными притязаниями землячки. Деловито, сухо, понижая голос так, будто к звукам его прислушивались за стенами, он заявил, что доктора технических наук Сургеева хочет видеть сам Дмитрий Федорович. Андрей Николаевич согласился прибыть к упомянутому Дмитрию Федоровичу, времени на консультацию с Васькяниным генерал не отвел, тут же повез, по пути рассуждая о поэзии, ввел его в кабинет, где все люди, хозяин кабинета тоже, были в военной униформе, и от всего разговора с Дмитрием Федоровичем осталось в памяти поскрипывание ремней и шарканье сапог. Все ждавшие Андрея Николаевича носили ведомственно-отраслевые знаки отличия, на погонах главного собеседника был астральный знак, звезда, размер которой явно превышал те же символы вечности и устремленности, кои красовались на свидетелях беседы. Андрей Николаевич представил себе хохот в келье мыслителей, гомерические раскаты его сводились к уничтожающему и едкому -пожинай плоды, недотепа, всю жизнь звал себя к звездам и достиг их! Не сводя глаз с пентаграммы на погонах, он покорно слушал Дмитрия Федоровича, поражаясь примитивизму того, что хотели поручить ему. Какая-то резервная инерциальная система -господи, да неужто у них ее нет!.. Оказалось — есть, но вдруг в мире — после обмена атомно-водородными взрывами — случится такое, что все ныне известные законы физики отменятся? Так не возглавит ли многоуважаемый Андрей Николаевич группу исследователей, срок — полгода, вознаграждение — по максимуму. «Видите ли…» — задумчиво промолвил Андрей Николаевич, изучив список группы. И вновь был неправильно понят. Что-то скрипнуло, шаркнуло, блеснуло — и отделившийся от стены человек в униформе предостерег: в группе, которую возглавит Сургеев, три членкора и два действительных члена академии наук, сам же приглашаемый на роль руководителя группы… Дмитрий Федорович, похоже, уже осведомлен был о нарушении субординации. Поднял телефонную трубку, узнал, когда состоится общее собрание в академии и выдвинута ли кандидатура Андрея Николаевича. Затем приказал кому-то «поприсутствовать и обеспечить», после чего Андрей Николаевич был выпровожен и только через пять месяцев удостоен следующей встречи, когда резервная система была создана. Деньги уже он получил и пришел сюда потому, что узнал о предстоящем награждении его орденом, высшим знаком отличия за особые заслуги, причем прерогатива награждения принадлежала главе государства. Заготовлены уже бумаги, близится подписание, но Андрей Николаевич не желал отвлекать главу государства от более важных дел. Он попросил Дмитрия Федоровича о сущем пустяке: нельзя ли орден заменить сорока метрами жилой площади. Носящий астральные знаки мужчина уставился на него так, будто тот попросил на субботу атомную субмарину, порыбачить на ней, ту самую, ради безопасности которой и создавалась резервная система. Вновь скрипнуло-шаркнуло, звякнуло-блеснуло. Рука потянулась к телефону, приказано было «предоставить и проконтролировать».

Мебель из квартиры он вывез средь бела дня. А ночью Мировой Дух был заколочен в саркофаг с рюмками и зонтиками по бокам его. Сгибаясь под тяжестью прозорливцев, Андрей Николаевич на себе вынес драгоценную и хрупкую посуду и вложил его в багажник машины, крышка едва закрылась. По карманам он разложил денежные купюры, к обычной мзде в пятнадцать рублей прибавив такую же сумму во благо ГАИ. Сокровище повез продуманным маршрутом, по кольцевой дороге, с меньшей вероятностью аварий. Машину вел осторожно. И тем не менее был изловлен и едва не застрелен.

Гаишник, остановивший его и приказавший съехать на обочину, был обыкновенным крохобором, претендующим на десять рублей, не более. Андрей Николаевич, набивший глаз на таких служителей, послушно исполнил приказ и быстренько перетасовал купюры, красный червонец переместился в верхний карман и отлеживал в нем последние минуты. Помахивая жезлом, гаишник неторопливо приближался. В знак полного смирения Андрей Николаевич приоткрыл дверцу. И вдруг заметил в зеркальце, как гаишник напружинился весь и, замерев на месте, потянулся к оружию. «Господи, пронеси!» — в панике подумал Андрей Николаевич, переводя взгляд с одного зеркальца на другое, потому что милиционер возобновил движение, направляясь, впрочем, не к нему, а к багажнику; многоопытный служака учуял нечто смертоносное, взрывоопасное, с большим радиусом поражающего действия; пробирки с бациллами чумы, компактная атомная бомба, террариум передвижного зверинца — да что угодно могло быть в багажнике этой сверхподозрительной машины!

Обходя «Волгу» как-то боком, чтоб не виден был извлеченный и готовый к бою пистолет, гаишник рявкнул вдруг: «Открой багажник!» Застигнутый врасплох, чрезвычайно напуганный, Андрей Николаевич протянул ему ключ, отказываясь выходить, и тогда гаишник, отскочив на два шага назад, с еще большей ненавистью заорал: «А ну отсюда — гони!»

Лишь в переулке перед домом Андрей Николаевич опомнился, пощупал пульс. Пот заливал глаза, сердце бешено колотилось.

Мировой Дух, доставленный к месту назначения, испытывал, наверное, то же самое. Андрей Николаевич вскрыл ящик, расставил путешественников по полкам, невдалеке от ходовых книг. Ропот недоумения сменился вздохом облегчения, а затем наступило многомесячное молчание. Мировой Дух обживался, прислушивался к тому, что происходит на соседних полках, разбирался, кто там, какие пласты минувшего покоятся в переплетах и что случилось после того, как последний из оракулов сомкнул уста.

Невероятная удача выпала Андрею Николаевичу: поселили его в засекреченном доме, и Мосгорсправка отвечала незнанием, когда рядовые граждане интересовались, где проживает член-корреспондент Академии наук Сургеев А. Н., такого-то года рождения, уроженец таких-то мест, работающий предположительно там-то и там-то. И телефона его тоже никому не давали. Тишина честно заработанной квартиры отнюдь не угнетала Андрея Николаевича, телевизор, естественно, работал у него приглушенно.

Из предосторожности нужные разговоры вел он из уличных кабин. Раз в месяц регулярно, как находящийся под наблюдением больной, являлся к Елене Васькяниной и засыпал в кресле, перед письменным столом Срутника, который, приходя с работы, будил его и задавал обычные вопросы — о роли партии в жизни общества, о картошке, о многом другом, и Андрей Николаевич воспитанно отвечал, что роль — авангардная, картофелем полны совхозные закрома, то есть областные овощехранилища, что Галина Леонидовна — адское исчадие, к которому следует относиться с христианским терпением, что от проходимцев, называющих себя братьями Мустыгиными, следует держаться подальше, что наука требует не анархически свободного и беспорядочного полета мысли, а строгого следования тому, что предписано.

Обе книжные комнаты шумели и безмолвствовали по-своему, Мировой Дух был несколько ошарашен гомоном простолюдинов и мужицким покроем их мыслей. Поддался общему настроению и Андрей Николаевич. Во вздорном порядке выкладывал он слова и буквы на чистый лист бумаги, и неправильные, выпадающие из привычного словозвукоряда сочетания признавал годными. Были написаны статьи, прочитанные во многих городах мира, однажды он оказией получил приглашение на конгресс в Лион и вознамерился поехать туда. В этом городе, во-первых, был канидром, собачий ипподром, так сказать, и ему хотелось воочию убедиться в той модели научных притязаний, которая, как он высчитал, господствовала повсюду; гонка сытых псов, роняющих слюну, за электрическим зайцем сама просилась в образ дня текущего. А во-вторых, визиты в редакции московских журналов убедили его в склонности их уважать того, кто вызывающе подчеркивал свою связь с заграницей. Сигареты «Филип Моррис» значительно убыстряли движение рукописи по кругам издательского ада; «вольво», поставленная под окнами редакторского кабинета, сокращала переговоры. По догадкам Андрея Николаевича, входящий в моду кожаный пиджак открыл бы перед ним двери издательства «Наука», и в Лионе, узнал он, таковой (аргентинского производства) стоит всего 400 франков.

Васькянины помогли ему составить заявление о выезде на конгресс, но на него он так и не попал. Отказ пришел уже после того, как ученые, его пригласившие, разъехались, покинув Лион. Андрей Николаевич потребовал объяснений — и получил их. Долго потом недоумевал: атомный подводный флот ему доверили, а собачьи бега — нет.

9

Однажды — весною — возвращался он от Елены Васькяниной и на семнадцатом километре шоссе далеко впереди себя увидел черную «Волгу» на обочине и шофера ее с приподнятой рукой. Машину свою Андрей Николаевич так и оставил перекрашенной в лаково-антрацитовый цвет. Видимо, именно этим объяснялся выбор шофера: ни красные «Жигули», ни зеленые «Москвичи» не удостоились просьбы о помощи. Неспешно подойдя к машине, шофер сказал, что полетел, кажется, кардан, пассажиры его спешат, не подвезет ли он их до Москвы.

Андрей Николаевич согласился. В просьбе ничего странного не было. Правда, часто просят помочь, изредка -консультируются. Но бывают и люди, не подпускающие к своей машине посторонних. Так, наверное, музыканты высокого класса никому не позволяют играть на своем инструменте.

Пассажиры, мужчины лет сорока, одетые уныло одинаково, покинули поломанную «Волгу» и устроились на заднем сиденье, не проронив ни слова. Либо устали они, либо не хотели посвящать чужого шофера в свои дела.

Так бы и промолчали всю дорогу, да на мосту у Лианозова случилась какая-то авария, движение замерло. Мужчины поерзали, покрутили головами. Успокоились. Потом Андрей Николаевич услышал:

— Что делать-то будем… с ним?

Ответ был получен не скоро:

— Приказано убрать.

— Может… что другое?

— Нет. Дурак, язык распустил, бабу завел — сам знаешь, это нарушение.

— А Георгий Валентинович?.. Вроде — его человек.

Сжавшийся было Андрей Николаевич облегченно выдохнул. Ему показалось сначала, что речь идет о нем. Уже третий месяц он крутил роман с преподавательницей Института имени Мориса Тореза.

— Был. Уже нет.

— Значит…

— Убрать. Но без шума.

— А если…

— Меры примем.

Желая показать двум бандитам, что разговор не подслушан, Андрей Николаевич не сразу отозвался на просьбу довезти до дома такого-то на улице такой-то. Глуховат, мол, не взыщите. Осадил машину у названного притона. Пассажиры вышли не поблагодарив. Андрей Николаевич скосил глаза на заднее сиденье. Нет, денежную купюру тоже не оставили. Как назло, самые дальнобойные очки забыты на кухне. Удалось прочесть на доме: «Районный комитет…» Далее — неразборчиво. Андрей Николаевич стремительно отъехал. Ощущение было такое, будто мимо виска просвистела пуля. Напрасно он уверял себя, что подслушанный им разговор — о каком-то прогоревшем партийном функционере, уличенном в пьянстве и аморальных поступках: бедолагу переместят из одного кабинета в другой или, на худой конец, снимут. Напрасно уверял и успокаивал себя — ибо в душу уже вселилась тревога.

Мастерским виражом он оторвался от невидимой погони и задумался. У кого спросить, кто такой Георгий Валентинович?

Могла знать преподавательница морис-торезовского заведения, женщина большой эрудиции. Познакомился он с ней в Ленинке, писала она диссертацию о заднеязычных гласных старонемецкого языка, дом свой, то есть двухкомнатную квартирку, содержала в абсолютном порядке, мужа выгнала при первом же скандале, восьмилетняя дочь ее стесняла, она и говорить о ней не хотела. Раз в неделю встречался он с мористорезовкой, для этих надобностей она выпрашивала у подруг ключи от их квартир, потому что Андрей Николаевич прибеднялся, бубнил что-то о сестре, о комнате в коммуналке. Он не мог позволить себе такой роскоши — привести к себе женщину! Догадывался, что книги ее не примут. Две комнаты, наполненные ими, давно уже слились в единое существо с непредсказуемым поведением, существо это могло окрыситься. А женщина ему нравилась, очень нравилась, он даже подарил ей Канта в цюрихском издании. Звали ее Ларисой, и было временами страшно за нее: а вдруг пронюхает Галина Леонидовна?

— Георгий Валентинович? — переспросила Лариса, и слышно было, как листается записная книжка. — Нет, такого у меня не было! — едко заключила она и не менее едко добавила: — Но будет!

Ей, конечно, уже надоели чужие квартиры, вечная спешка, она, бывало, покрикивала на него, злилась, краснела.

Васькянину он позвонил по тайному телефону. Его и секретарша не знала. Говорить надо было внятно и быстро, как при пожаре.

— Георгий Валентинович? — ничуть не удивился Срутник. -Знаю. Запомнишь или запишешь?

— Запишу, — солгал Сургеев.

— Так слушай: Плеханов!

И щелчок оборванного разговора вонзился в барабанную перепонку.

Андрей Николаевич открывал и закрывал рот, не в силах понять. Кто такой Плеханов? Кажется, есть какой-то министр. Нет, тот — Плешаков. Плеханов, Плеханов… Тьфу, господи! Так это ж тот Плеханов, который марксист! Но Тимофей определенно сошел с ума, этот Плеханов умер в Петрограде в 1918 году. Или Срутник шутит весьма неумно? Раздражен чем-либо? Возможно. Телефон этот — в основном для дам. Тогда понятно. Но, с другой стороны, Лариса шантажирует его тоже Плехановым?

Совершенно сбитый с толку, Андрей Николаевич крадучись вышел из телефонной будки, прыгнул в машину, долго колесил по Москве, пока темнота не погнала его к дому, под сень Мирового Духа. Втыкая «Волгу» в узкое пространство между бойлерной и газоном, поглядывая назад, он вдруг заметил на сиденье за собою странный, явно не ему принадлежащий предмет. Он заглушил мотор, включил свет и рассмотрел находку.