Алексин А
Все началось с велосипеда
ОТ АВТОРА
Когда-то, очень давно, я написал повесть «Саша и Шура». В письмах своих — а их было много — юные читатели выразили настойчивое желание вновь повстречаться с Сашей, Шурой, девочкой по прозвищу Липучка, их старшим другом Андреем Никитичем… Через несколько лет (это тоже было давно!) я выполнил просьбу своих юных друзей. Те, кто читал повесть, вновь встретились с ее героями, а те, кто не читал, познакомились с ними впервые. Получилась, таким образом, повесть с продолжением. Первая ее часть — во втором томе этого Собрания сочинений. А продолжение — сейчас перед вами…
«ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО»
В телеграмме было всего два слова: «Приезжай немедленно». И никакой подписи. Но я сразу понял, что это от Саши и что на подпись у него просто не хватило денег. По цифрам вверху телеграммы я высчитал, что она была послана из Белогорска полтора часа назад.
Я никогда в жизни ещё не получал телеграмм. Только ко дню рождения от дедушки — и то они всегда приходили на мамино имя, словно она родилась в этот день, а не я… А тут, на узкой бумажной ленточке, приклеенной к бланку, было чёрным по белому напечатано: «Шуре Петрову». Это было приятно. Но и очень тревожно: ведь я знал, что телеграммы посылают только в самых крайних случаях, когда нужно сообщить что-нибудь очень срочное. И если в обыкновенном письме написано «Приезжай немедленно», то можно ещё подумать, ехать или нет, а уж если это написано в телеграмме — значит, надо не просто ехать, а прямо мчаться на всех парах, тут же, не теряя ни одной минуты!
Но мчаться на всех парах я никак не мог, хотя позавчера и наступили уже летние каникулы. Дело в том, что в ящике папиного письменного стола лежал один очень важный документ, который мешал мне немедленно выполнить Сашину просьбу, звучавшую как короткий военный приказ. Ещё недавно я вытаскивал этот документ по десять раз в день, разглядывал его со всех сторон, вслух перечитывал каждую строчку — и от радости не мог начитаться… Сейчас я тоже вынул сложенный вдвое небольшой лист плотной глянцевитой бумаги, но посмотрел на него грустно и даже с упрёком. Снаружи на бумаге было голубое море, и дворец с колоннами, который тоже был голубым, и пальмы с кипарисами — тоже совсем голубые. А внутри было написано, что пятнадцатого июня я должен прибыть в детский санаторий на берег Чёрного моря и что передавать путёвку «другому лицу» я не имею права. И ещё стояла чья-то зелёная подпись, и ещё лиловая круглая печать — так что мне показалось, что не ехать по этой разноцветной путёвке я уже не могу, что, если я не поеду, меня просто силой притащат под голубые кипарисы, в голубой дворец на берегу голубого моря…
Что было делать?! Ведь я знал, что Саша не станет посылать телеграмму просто так: уж если он написал «Приезжай немедленно» — значит, случилось что-то ужасное, значит, кого-то надо спасать… Правда, кого и от чего я мог спасти — было не совсем ясно. Но ясно было одно: я не могу оставить друзей на произвол судьбы, я не могу не приехать к ним на помощь! Я должен пожертвовать всем на свете — и даже голубыми кипарисами. Но как пожертвовать?!
К путёвке была приколота медицинская справка о том, что мне «не противопоказана поездка на юг в летние месяцы». И вдруг меня осенило: надо, чтобы эта поездка была мне категорически противопоказана! Тогда всё будет в порядке, тогда я смогу выехать в Белогорск, как требует Саша, «немедленно». Но кто же может зачеркнуть маленькое «не» и оставить одно только слово — «противопоказана»? Конечно, врач. Но какой? И тут я вспомнил о дяде Симе.
«Дядя Сима» — это звучит немного странно. Лучше бы звучало: «тётя Сима». Но что поделаешь, если даже мама так звала старого дедушкиного друга, тоже врача, который лечил её в Белогорске, когда она была ещё совсем маленькой, а сейчас жил в Москве очень близко от нас — за бульваром. Дядя Сима знал дедушку уже лет тридцать. И хотя давно уехал из Белогорска, но они ни на один день не расставались. А я этому помогал! Сейчас расскажу, как именно…
Мой дедушка очень любит играть в шахматы. Правда, играет он не очень сильно. И даже я прошлым летом из пяти партий выиграл у него три с половиной (четвёртую партию я до конца выиграть не успел, потому что дедушку вызвали к больному). Но зато дедушка очень хорошо изучил теорию шахматной игры. Он не просто переставляет фигуры, а всегда знает, когда, в каком году и даже в каком городе подобный ход точно в такой же ситуации сделал какой-нибудь великий шахматист. И меня только всегда очень удивляло, почему это великие шахматисты выигрывали, а дедушка, делая абсолютно те же самые ходы, проигрывал. Но не в этом дело… Дело в том, что раньше, когда дядя Сима жил в Белогорске, они с дедушкой буквально каждый вечер сражались за шахматной доской. Они так к этому привыкли, что и потом, когда дядя Сима переехал в Москву, продолжали свои матчи. Только длились эти игры очень долго, по целым месяцам, потому что противники сообщали друг другу свои ходы по почте. Дядя Сима играл ещё хуже дедушки, но играть им друг с другом было интересно, потому что оба они очень хорошо знали теорию.
В квартире у дяди Симы было много соседей, и некоторые из них, наверное, тоже интересовались шахматной теорией, потому что дедушкины письма часто пропадали. Из-за этого шахматные соревнования Москва — Белогорск чуть было не кончились навсегда, но тут я пришёл на помощь! Дедушка стал присылать письма со своими ходами к нам домой, а я в тот же день срочно доставлял их дяде Симе. Иногда, когда дедушка делал уж очень странные ходы, я их чуть-чуть подправлял. Дедушка в письмах возмущался и говорил, что неблагородно «сражаться целой семьёй против одного дяди Симы». Но дело опять же не в этом, а в том, что я таскал письма через бульвар и дядя Сима, получая их, часто повторял, что он у меня «в неоплатном долгу».
Я вспомнил об этом в тот самый день, когда пришла Сашина телеграмма.
Я РЫДАЮ
Дядю Симу все называли глубоко интеллигентным человеком. Он был глубоко интеллигентным весь, буквально с ног до головы: интеллигентной была его лысина, интеллигентными были роговые очки с толстыми стёклами, интеллигентным был его невысокий рост. (Мне вообще казалось, что высокие люди спортивного вида выглядят не так интеллигентно, как невысокие и щупленькие, вроде нашего Веника.)
Дядя Сима был до того интеллигентным, что даже называл меня на «вы». И вообще разговаривал со мной как с абсолютно взрослым человеком. («Вы меня, мой дорогой друг, очень обяжете, если и в следующий раз тоже сообщите очередной ход вашего дедушки. Наша партия обещает быть весьма любопытной…») Он так прямо и называл меня: «Мой дорогой друг!» Или сокращённо: «Друг мой!»
«А для дорогих друзей полагается, между прочим, делать всё, чего они только не пожелают! — рассуждал я. — Особенно если они, как почтальоны, таскают вам письма с шахматными ходами. Но, к сожалению, иметь дело с неинтеллигентными людьми гораздо проще и легче, чем с такими интеллигентными, как дядя Сима: он ведь ни за что не захочет, просто не сможет хоть чуточку схитрить. И даже для своего «дорогого друга», то есть для меня. Значит, нельзя рассказывать ему всю правду. Значит, нужно сперва немножко обхитрить его самого, чтоб уж он потом, сам того не замечая, немножко обхитрил моих родителей…»
С таким решением я и явился к другу своего дедушки. Но сейчас уж не дедушка, а я сам должен был делать разные умные ходы, чтобы обыграть, или, как говорят у нас в шахматном кружке, «обставить», дядю Симу. И я начал…
— Дядя Сима, я должен открыть вам одну тайну!
Дядя Сима снял очки, словно для того, чтобы я мог получше разглядеть его глаза. А глаза эти говорили: «Ваша тайна, мой дорогой друг, умрёт со мною. Ни под какой, даже самой жестокой пыткой я не выдам её!»
— Знаете ли, дядя Сима, я очень плохо переношу жару…
— Вам кажется, друг мой, что здесь жарко? Это потому, что вы волнуетесь. Потому что хотите рассказать мне нечто важное…
— Я уже всё рассказал!
— Как? Это и есть ваша тайна?
— Да.
— То, что вы плохо переносите жару?
— Вот именно!
— Но от кого же это надо скрывать? И почему?
— От моих родителей… От мамы и папы! Ведь я должен ехать в санаторий, на юг, а если они узнают, что я так плохо… так тяжело переношу жару, они меня туда не пустят! А я очень хочу поехать. Это — моя заветная мечта с самых, как говорится, младенческих лет!
Дядя Сима вернул очки на нос. И задумчиво потёр пальцами свою блестящую, словно отполированную, лысину:
— Но ведь со здоровьем, друг мой, шутки плохи. У вас, видимо, шалят нервы.
— Шалят, дядя Сима!
— И в чём это конкретно выражается?
Я очень хорошо знал, как шалят ребята у нас в классе или во дворе, и мог бы описать это во всех подробностях, но как именно шалят нервы — этого я не знал. И тогда добрый дядя Сима поспешил мне на помощь:
— Не чувствуете ли вы, друг мой, быстрой утомляемости? Повышенной сонливости?
— Да, я очень быстро утомляюсь. И всё время испытываю повышенную сонливость. Вот, например, на уроках я даже иногда покалываю себя перышком, чтобы не уснуть…
— А не бывает ли у вас по ночам тяжёлых сновидений? Не кричите ли вы во сне?
— Кричу! Не так уж часто, но кричу… И даже очень громко! Только мама с папой не слышат, потому что они спят в другой комнате, а бабушка — потому что она у нас глуховата.
— Ну а как дела с аппетитом?
Дела с аппетитом обстояли у меня прекрасно, но я тихо и грустно ответил:
— Пища вызывает у меня, дядя Сима, физическое отвращение. Но я ем! Через силу!.. И иногда даже прошу добавки, чтобы не огорчать родителей. И чтобы не обижать бабушку: ведь она целый день возится на кухне.
— Та-ак… Это мы поправим. А не потеют ли у вас руки?
— Потеют. Ещё как потеют!..
— Покажите, пожалуйста… Нет, сейчас у вас абсолютно сухие ладони.
— Это потому, что я недавно вытер их носовым платком. А вообще-то я всегда хожу такой потный, что даже противно делается.
— Ничего, это мы исправим. — (Дядя Сима не только меня называл на «вы», но и о себе самом иногда говорил — «мы».) — Ну, а не замечали ли вы за собой также повышенной слезливости? Этакой беспричинной плаксивости?
— Стыдно сказать, дядя Сима, но… я очень часто плачу. Даже в детском саду, помню, меня дразнили плаксой-ваксой.
— Ну-у, это было давно…
— Но продолжается и до сих пор! Я стараюсь скрыть эти свои… беспричинные слезы от окружающих. И поэтому очень часто смеюсь… Чтобы не заплакать! Понимаете?
— Понимаю. Сейчас мы кое-что проверим. Правда, у меня дома нет всех необходимых инструментов. Но кое-что…
Дядя Сима достал серебристый молоточек с чёрной резиновой головкой и предложил мне сесть на стул, положив ногу на ногу. Когда же он слегка стукнул меня этим молоточком по коленке, я так дёрнул ногой, что бедный дядя Сима чуть не отлетел в сторону.
— Какая повышенная возбудимость! И так называемый «тик» у вас, — по-докторски задумчиво, как бы про себя, тихо проговорил он. — И часто вы так дергаетесь?
— К сожалению, очень часто.
— И дома? У родителей на глазах?
— Чтобы не волновать их, я ухожу на кухню или прячусь в туалете — и там дергаюсь. Когда надергаюсь, возвращаюсь в комнату.
Он приказал мне с закрытыми глазами вытягивать руки прямо перед собой, широко растопыривая при этом пальцы. Но я так стремительно раскинул руки в стороны, что снова чуть не сшиб с ног интеллигентного дядю Симу.
— Простите, пожалуйста, — тихо извинился я.
— Вас нужно не прощать — вас нужно лечить! И мы займёмся этим делом… Что же касается юга в разгар летней жары, то это категорически исключено! Не знаю только, как же вам удалось пройти медкомиссию.
— А я, знаете ли… целый месяц перед этим тренировался: ногу к ноге прижимал, даже верёвкой привязывал, а ребята меня, значит, по коленке чем попало колотили. И руки перед собой каждый день, как по команде, вытягивал. А сейчас вот немного времени прошло — и разучился.
— Та-ак… Понятно. Но я-то обманывать ваших родителей не собираюсь. Завтра же вечером зайду к ним: вы не должны ехать на юг ни в коем случае.
— Я вас прошу… Ведь это — моя заветная мечта с самых младенческих лет…
Я опустил голову. А сам в этот момент решил, что до завтрашнего вечера я должен дома как можно быстрей утомляться, дергаться, не уходя в туалет, как можно сильней раздражаться, плакать безо всякой причины, потеть и обязательно орать во сне… С этими мыслями я и вернулся домой.
Когда бабушка усадила меня обедать, я через силу проглотил несколько ложек борща — и со вздохом отодвинул тарелку. Это было настолько неожиданно, что бабушка даже пощупала мой лоб, который был абсолютно холодным. Тогда она успокоилась и решительно потребовала:
— Ешь! Не буду же я тебя, как маленького, уговаривать: «За маму, за папу, за бабушку!..»
— Нет, не уговаривайте меня! Не упрашивайте! И не принуждайте!.. — громко воскликнул я. И разрыдался…
Я плакал очень шумно, но без слез, и это как-то особенно испугало бабушку. Она принесла мне стакан холодной воды, и я несколько раз с глухим звоном укусил зубами стекло, как это делала красивая артистка в одном заграничном фильме, который дикторша по телевидению не рекомендовала мне смотреть.
А вечером я вдруг совершенно неожиданно уснул у телевизора, когда шла весёлая передача, которую мне как раз смотреть рекомендовали.
— Что-то с ним происходит, — услышал я взволнованный шёпот бабушки. — Днём не захотел обедать… Разрыдался безо всякой причины. Сейчас вдруг заснул… У телевизора!
Тут я встрепенулся и, громко зевая во весь рот, сказал:
— Какая-то у меня стала повышенная сонливость. Я пойду лягу…
Анатолий Алексин
— Совсем? — удивилась мама, которая всегда с величайшим трудом загоняла меня в постель.
Добрый гений
— Да, совсем…
Я хотел лечь в этот день пораньше: я знал, что ночью мне нужно будет проснуться и немного покричать во сне.
Но ночью я покричать не сумел, потому что проспал, и завопил уже под самое утро. Папа, который в это время бесшумно занимался своей утренней зарядкой, прямо в трусах и майке влетел ко мне в комнату:
— Тише ты! Маму с бабушкой разбудишь!
— Я же не виноват: это помимо моей воли. Это же во сне…
— Брось валять дурака! — махнул рукой папа, который пока ещё относился к моему здоровью не так внимательно, как добрый и глубоко интеллигентный дядя Сима. Да, «пока ещё» — потому что он не знал об угрожающем состоянии моей нервной системы. Это стало известно ему только вечером, когда к нам явился старый дедушкин друг.
Мама, пошептавшись с ним, чересчур весёлым голосом предложила мне пойти погулять. Папа, который всегда был против секретов и вообще считал, что я уже взрослый парень и со мной можно обо всём говорить напрямую, постарался удержать меня:
— Ничего! Пусть посидит вместе с нами. Послушает!
Мама несколько раз очень выразительно взглянула на него. А я, хотя в подобных случаях мне всегда очень не хотелось уходить во двор, сделал вид, что ничего не понимаю, и послушался маминого совета.
Отрицательный результат исследования опухоли — это для больного результат положительный, а положительный — результат отрицательный. Такая путаница в медицинских определениях почему-то очень забавляла двух девушек, лежавших рядом со мной в палате онкологического отделения, — Иришку и Маришку. Вернее сказать, они не лежали, а чаще всего сидели на неприглядных, старомодно-металлических больничных койках. Они ждали… Но не результатов исследований, как все остальные, а телефонных звонков. Лишь только в коридоре звонок раздавался, они стремглав, иногда наталкиваясь друг на друга, что тоже их веселило, мчались к столику дежурной сестры… Звонки поклонников сокращались прямо пропорционально сроку их пребывания в больнице. Но они продолжали вскакивать, пока могли…
Через час меня вызвали обратно… Все четверо — мама, папа, бабушка и дядя Сима — сидели за столом. У мамы на щеках были красные пятна, и мне её стало очень жалко. А папа сердито уткнулся в газету, словно предстоящий разговор его совершенно не интересовал. Мама начала издалека подготавливать меня к удару:
Молодой организм на все реагирует стремглав — и на злокачественные заболевания тоже. Иришки и Маришки давно уже нет — результаты анализов оказались «сверхположительными»: болезнь называлась саркомой. Я, в те незапамятные дни почти их сверстница, прожила уже три их жизни: мой анализ был отрицательным. И эта мысль часто саднит мне душу. Словно я в чем-то виновата перед их оборвавшейся стремительностью и наивно неудержимой жаждой жизни. Но сейчас та цепкая мысль действует на меня по-иному. Она не только ранит, но и успокаивает меня. Успокаивает? Это неточно. Лишает страха!… Я не отвожу глаза в сторону ни от своей болезни, ни от своих воспоминаний. Ни от всего того, что я наконец поняла. Наконец и до конца. Кажется, до конца…
— Неужели ты не соскучился по своим прошлогодним летним друзьям: по Саше, по Липучке? По дедушке?..
В каждом детском саду есть младшая группа. Младшие среди младших! В такой именно группе мой сын Валерий впервые влюбился. Этот первый раз оказался для него и последним. Но все же бесповоротно он утвердился в чувстве, когда младшая группа успела стать средней.
— Соскучился…
Помню, в тот день был праздничный утренник… Он состоялся под вечер, после «тихого часа», называвшегося некогда «мертвым». Позже кто-то сообразил, что в этом названии отсутствует жизнерадостность, столь необходимая детям. Лидуся Назаркина исполняла на празднике Красную Шапочку. Если бы можно было одновременно выступить и в роли Серого Волка, Лидуся бы выступила. Она бы добилась этого, доказав, что Волк вполне может заговорить и девчачьим голосом, притворяясь, допустим, не Бабушкой, а Красношапочкиной подругой. Лидуся уже тогда умела придавать логичность и естественность даже самым неестественным поступкам, если они ей приносили успех. Я еще не могла догадаться, что эти ее качества определят со временем качество всей моей жизни. Исполнять главные роли было ее призванием. Я поняла это сразу, как только Лидуся пришла в детский сад, где я называлась заведующей.
— Вот видишь! И вообще, этот чудесный городок, где прошло моё детство, моя юность… Разве есть на земле место очаровательнее?
— У нас три младшие группы, — сообщила я. — Первая, вторая и третья…
— Хочу в первую, — сказала Лидуся.
Папа вдруг отбросил газету в сторону:
И я, взглянув на ее родителей, согласилась. Хотя педагогический долг повелевал возразить. Но глаза родителей взывали ко мне, умоляли — и я не смогла отказать.
— На земле есть места очаровательнее! Гораздо очаровательнее, чем городок, где прошло твоё детство. Открыли вечер воспоминаний! Да что он, девчонка, что ли? Сделали из него неженку, неврастеника. Надо с ним прямо разговаривать, по-мужски. И прямо ему заявить, что на юг ехать нельзя. По временному состоянию здоровья. Ещё успеет! Я в его годы тоже не катался по южным курортам. А в Белогорске будет прекрасно: река, лес, свежий воздух. Вот и всё.
Раньше Красных Шапочек и Снегурочек у нас неизменно исполняла Сонечка Гурьева. Но Лидуся произвела бескровный переворот. Она и впредь никого силою не свергала. Просто, натолкнувшись на ее характер, премьеры и премьерши детского сада подавали в отставку. Первой подала Сонечка Гурьева.
— Постоянное наблюдение опытнейшего врача… родного дедушки, Петра Алексеевича, — тихо вставил интеллигентный дядя Сима.
Но умный правитель, одержав победу, должен быть милостив: ему ли бояться поверженных? Лидуся при каждом удобном и особенно неудобном для нее случае пригревала Сонечку Гурьеву, милосердно покровительствовала всем подавшим в отставку: она-де возвысилась над ними не потому, что желала этого, и как бы не по своей воле, а исключительно по бескомпромиссной воле честного состязания.
Произнося «детский сад», мы делаем смысловое ударение на слове начальном и не задумываемся над смыслом слова последующего. Оно предполагает, что сообщество малышей — некий сад, а сами дети — цветы этого сада. Нет, не всегда цветы… От душевной неопытности, не предвидя последствий, они порой корят за физические недостатки, в которых человек неповинен, и за те поражения, в которых он тоже не виноват. Сонечка отошла в сторону — и именно тогда ее стали дразнить «вылезалой». Того, кто не только стремится к первенству, но и обладает им, обычно не дразнят.
— Не нужно ему никакого «постоянного наблюдения»! — загремел папа. — Пусть хронические больные находятся под «постоянным наблюдением». А он абсолютно здоровый парень. Ну, переутомился немного за зиму. Ну, нельзя ему на юге поджариваться — это я понимаю. Вот пусть в Белогорске на свежем воздухе и окрепнет!
«С жестокой радостью детей…» — писал великий поэт. Такое наблюдение могло бы принадлежать и выдающемуся педагогу. Хотя великие поэты, я думаю, — и педагоги великие… Или, скорее, учителя!
— Как — в Белогорске?! — тихо и испуганно, словно только что придя в себя и ещё не веря своим ушам, проговорил я. — В каком Белогорске? Ведь я же поеду на юг… к морю…
— Не поедешь! — отрезал папа.
Испытав жестокость несправедливости, Сонечка с непривычки заболела. А я поняла, что Лидусин характер способен создавать и на младенческих безмятежных дорогах аварийные ситуации (хотя по сравнению со мной Сонечка отделалась легким ушибом).
— Но ведь я так мечтал!..
Лидуся была третьим ребенком в семье Назаркиных. Но и единственным, потому что обе первые дочери умерли. Они ушли из жизни, не успев по-настоящему войти в нее, не научившись даже ходить. Поэтому Лидуся должна была, по мечте Назаркиных-старших и по их убеждению, все получить за троих. Это стремление — опять-таки вопреки педагогике! — у меня не вызывало протеста. Я считала его если не законным, то, во всяком случае, закономерным.
Когда заботы щедры, важно, кому они достаются, на чей характер помножены. Бывает, ребенок таким заботам сопротивляется. Но Лидуся сопротивления не оказывала…
В носу у меня вдруг всерьез защекотало. В эту минуту мне и в самом деле стало нестерпимо жалко расставаться с. разноцветной путёвкой, на которой были голубые кипарисы, и голубой дворец с колоннами, и чья-то зелёная подпись, и лиловая печать… Когда-то мне ещё достанут такую?! Но отступать уже было поздно.
Годы ее еще только начались, а она умела подчинять себе и тех, у кого они были уже на исходе. От нее зависела атмосфера в группах, где она находилась: младшей, затем средней, а потом и старшей. А раз зависела атмосфера, мы, взрослые, подстраивались под Лидусины настроения. Не одни лишь хлопоты родителей возвели этот характер: подобные здания нельзя запланировать, архитектурно предугадать. Но Назаркины-старшие, да и я тоже, с энтузиазмом помогали строительству, не допускали никаких изменений проекта, созданного природой.
— Не волнуйся, не волнуйся, миленький… Тебе нельзя нервничать! — Мама подскочила ко мне, обняла и стала поглаживать по голове.
— Ваша дочь и мудра за троих, — старалась я доставить удовольствие Назаркиным, потому что жалела их: вирус страха (не потерять бы и ее, не потерять бы!) делал родительскую любовь безумной. — Лидуся — самая умная девочка в детском саду!
— Вот-вот! От такого воспитания не только во сне — наяву заорёшь на всю квартиру! — возмутился папа.
Она и правда слыла самой умной.
— И как ты всегда непедагогично, в лоб, без всякой подготовки! — ответила мама, обнимая меня и словно защищая своими руками от папиной «непедагогичности».
Красива Лидуся тоже была за троих… У гениального писателя я прочла, что он до пяти лет вобрал в свой разум и сердце почти все, что определило грядущую его жизнь. Мне это казалось преувеличением, искаженной памятью, пока я не познакомилась с Лидусей Назаркиной. К пяти годам произведение было завершено… Оно еще могло изменяться в размере, но не в сути своей, не в основных очертаниях. И всей монолитной неколебимости его предстояло лечь на плечи, на жизнь моего сына.
— Он — мужчина! И должен понять… — ответил прямолинейный папа, вызывая укоризненные покачивания головы даже у глубоко интеллигентного дяди Симы.
Если человек в пять лет уже вполне человек, он и любить способен не только родителей да бабушку с дедушкой. Лидуся не по-детски нарушила покой детского сада. Мне льстило, не скрою, что в ответ она выбрала моего сына. Но другие юные претенденты взревновали… Благородные страсти, оставшись неразделенными, часто возбуждают страсти низкие, вероломные. И, думаю, зависть из них — ранее всего настигающая. Это порок, в котором не сознаются. Обозначить предмет своей зависти — значит возвысить его. Бессмысленно и безнадежно страдая, завистник мстит за эти изматывающие муки, объясняя свои поступки любыми причинами, кроме подлинных.
Валерику начали мстить.
Одним словом, через два дня я выехал в Белогорск.
Особенно ревнивым оказался Пашуля. Подобно зависти, ревность в силах безраздельно властвовать человеком, вытеснять все другие ощущения и намерения. Она, как зависть, когтиста и, вонзившись изнутри, не отпускает жертву ни на мгновение, пока сама не обессилеет и не умрет.
Пашуля как завистник был уже до того полноценен, что решил полной ценой отплатить Валерию за его первый успех. Сам он был чахлым ребенком. «Мухи не обидит!» — говорили о нем. Мух Пашуля в самом деле не трогал, но на Валерия посягнул. Нападение было непредвиденным, из-за угла.
ВСЕ НАЧАЛОСЬ С ВЕЛОСИПЕДА…
Любимой игрушкой старших ребят считался робот. Его подарили Лидусины родители. Выделяться должна была не только их дочь, но и весь детсад, который она посещала. Поэтому конструкторское бюро, где трудились близкие родственники Назаркиных, взяло над нами шефство. Научно-техническая революция ворвалась в здание детского сада. Игрушки были прообразами техники конца двадцатого и даже начала двадцать первого века: они вертикально взлетали, неслись по рельсам со скоростью, которая начинала представлять опасность для малолетних… Но более всего потрясал воображение робот: он подмигивал разноцветными глазами, которых у него было шесть; самоуверенно провозглашал: «Я все могу!»; веско перемещаясь по комнате, захватывал руками другие игрушки и не выпускал их из металлического плена, пока не считал нужным. Робот действовал с повелительно-автоматической четкостью. Он был похож на человека, так как у него были голова, туловище, руки и ноги… Но претендовал на что-то сверхчеловеческое: лишенные души и сердца считают себя вправе на это претендовать.
Когда поезд подходит к станции, пассажиры всегда прилипают к окнам, а глаза у всех так и бегают, так и шарят по перрону: всем хочется, чтобы их встретили. А если тебя никто не встречает, то это очень грустно, особенно если приезжаешь в чужой город.
И вдруг игрушка исчезла. Сперва все решили, что робот, поскольку он уверял: «Я все могу!», вышел из комнаты и где-нибудь спрятался. Позвонили родственникам Назаркиных в конструкторское бюро. Но они заверили, что «Я все могу!» не следует понимать так уж всерьез. Реакция детей на происшествие была разной: одни плакали, другие чего-то испугались, а третьи начали подозревать. Подозревать стали и взрослые. Мне оставалось одно, самое болезненно нежелательное; произвести осмотр. То самое, что на прямом милицейском языке называется обыском.
Начала я педагогически осторожно:
— Дети… может, кто-нибудь захотел поиграть с роботом дома, а завтра его вернуть?
Никто не ответил.
Когда я прошлым летом первый раз приехал в Белогорск, меня никто не ждал на вокзале. А Саша, которому было поручено это дело, потом уж, когда я сам добрался до дедушкиного дома, сказал: «Что ты, иностранная делегация, что ли?» В этом году я тоже не был иностранной делегацией, но ещё на ходу поезда разглядел на перроне сразу троих встречающих. Да, целых трёх, словно я был не просто «делегацией», а каким-нибудь, как пишут в газетах, «высоким гостем».
— Может, кто-нибудь захотел показать робота маме и папе… познакомить с ним сестру или брата?
Никто не ответил.
— Тогда… вы уж не обижайтесь на меня… придется заглянуть в ваши шкафчики. Вы не обидитесь?
Я хотел закричать, чтобы меня заметили… Но заметить меня не могли, потому что окно плотно загородили две полные дамы, наверное «дикарки», которые приехали отдыхать в Белогорск «диким способом». Я с трудом разглядывал уже знакомый перрон сквозь щёлочку между цветастыми сарафанами «дикарок». И закричать я тоже не мог, потому что голос мой от волнения куда-то провалился, исчез, — и я только беззвучно разевал рот, как рыба, выброшенная из реки на берег. А там, на перроне, бежали за моим вагоном, пристально заглядывая во все окна, Саша, уже загорелый, хотя лето ещё только начиналось, и восторженная, вечно размахивающая руками Олимпиада, или просто Липа, по прозвищу Липучка, и… сам подполковник Андрей Никитич.
Никто не ответил.
Вернее сказать, бежали Саша и Липучка, а Андрей Никитич шагал большими шагами, поспевая за моим вагоном.
Но это не было онемением от испуга. Я, научившаяся видеть все «доверенные мне лица» вместе и одновременно врозь, признаков тревоги не уловила. «Доверенные мне лица»… Так называла я в шутку своих подопечных. Ведь доверенное лицо — не только то, которому ты доверяешь, но и то, которое доверяет тебе.
Взрослый человек, делающий в каком-либо слове неверное ударение, повторяет это слово с необъяснимой частотой, его тянет к нему, как на место преступления. Дети же любят повторять фразы, подсказанные взрослыми. Поэтому я при «доверенных лицах» говорила медленней, чем обычно: мой язык притормаживало чувство ответственности. Я вообще с юных лет усвоила, что подсказывать гораздо ответственней, чем что-либо утверждать самому: отвечаешь за двоих — вот в чем дело!
Да, да, тот самый Андрей Никитич, с которым я в прошлом году познакомился в поезде, по пути в Белогорск, и которого мы с Сашей потом спасали от сердечного приступа. Только Андрей Никитич был уже не в кителе, не в галифе и не в сапогах, а в обыкновенных брюках и белой спортивной майке.
Взрослые от удивления не всегда «раскрывают рты», а дети почти непременно. Раскрытых ртов я увидела много… Другие, напротив, сжали губы от нетерпеливого любопытства. «У кого найдут?» Предстояло нечто детективное… Я открывала и вновь затворяла дверцы. Стиснутых губ становилось все больше… Последним я осмотрела шкафчик Валерия, потому что все связанное со своим сыном делала «в последнюю очередь».
В шкафчике лежало что-то весьма объемное, завернутое в газету.
Поскольку в окно меня всё равно не было видно, я раньше всех протиснулся к выходу и спрыгнул на перрон.
— Что это? — спросила я.
— Не знаю, — сказал Валерий.
— Ой, вот он! Вот он! — первой закричала Липучка, да так пронзительно, что все пассажиры в окнах и все встречающие на миг повернули голову в мою сторону.
— Тогда выясним. Это был робот.
Мы не можем поручиться, что ведаем все о своих детях в зрелую пору их жизни. Но в юную ведаем… Не потому, что эта жизнь несложна, примитивна, а потому, что вся у нас на виду.
А потом я хотел на радостях поцеловать Сашу, но он даже на радостях целоваться со мною не стал, а просто крепко пожал мне руку, потом похлопал меня по плечу, точно он был начальником, а я его подчинённым, и коротко похвалил:
Я знала, что мой сын бесшабашно добр. Раздавать направо-налево все, чем он обладал, было едва ли не главной приметой характера. Лидуся тоже заметила это свойство — и начала его вытравлять. Если Валерий предлагал кому-нибудь во дворе покататься на своем двухколесном велосипеде, она говорила: «Ты еще сам не накатался!» И Валерию приходилось до изнеможения крутить педали… Если он пересказывал содержание фильма, который увидел по телевизору, она останавливала: «Пусть сами посмотрят!» Даже впечатлениями она не разрешала ему делиться… Все, что принадлежало моему сыну, отныне как бы принадлежало и ей. А стало быть, никому больше принадлежать не имело права. Никому…
— Молодец, что приехал!
Валерий не умел испытывать полную радость от книжки, пока не добивался, чтоб ее прочитали другие.
— Да, молодец! — подтвердил Андрей Никитич, тоже сильно пожимая мне руку.
— Если ты один будешь знать эти стихи, тебя похвалят, — обучала его Лидуся. — А если все их выучат наизусть, за что же тебя хвалить?
А Липучка приподнялась на цыпочки и, на глазах у всех, полезла целоваться. Она поцеловала меня в обе щеки, в лоб и даже в нос… Лицо у неё было горячее, воспалённое.
Но Валерий продолжал превращать личное достояние в общественное. Завернуть, спрятать… Нет, этого он сделать не мог!
Но робот лежал в его шкафчике, лежал на боку, как бы лишившись всех своих повелительно-самонадеянных качеств. И я обязана была осведомиться:
— Зачем ты его сюда положил?
— Что это у тебя? — спросил я, только сейчас заметив у неё на лице какие-то жаркие красные пятна и мелкие пузырьки. — На солнце, что ли, перегрелась?
— Он его сюда не клал, — ответила Лидуся.
И все ей поверили… Дальнейшие дознания были бессмысленны.
Я заметил, что Саша и Андрей Никитич таинственно ухмыльнулись, а Липучка растерянно потрогала свои пузырьки.
Лидуся обучалась музыке в домашних условиях: ее мама была пианисткой-аккомпаниатором. Поэтому и в условиях детского сада ей разрешалось оставаться наедине с роялем в «музыкальной комнате». Потом в комнате начали оставаться трое: Лидуся, рояль и мой сын.
— Сами повыскакивали… Противно, да?
Валерий принадлежал ей — и ему, стало быть, слух отказывать не смел, а голос его должен был выделяться до такой степени, чтобы Валерия сделали запевалой. Сама Лидуся была запевалой не только в области музыки: ее инициативы, не успевшие быть коллективно обдуманными и обсужденными, тем не менее единодушно подхватывались. Мальчики надеялись заслужить хотя бы ее благодарность, а девочки попросту боялись Лидусю. Она принимала поклонение одних и даже боязнь других, не понимая еще, что страх ни с чем хорошим не сочетается.
— Ничего. Тебе даже идёт: оригинальные такие… — успокоил я Липучку и, повернувшись к Саше, задал вопрос, который прямо распирал меня с той минуты, когда я получил телеграмму с коротким приказом «Немедленно приезжай»: — У вас что-нибудь случилось? Какая-нибудь беда?!
Лидуся использовала уединения в «музыкальной комнате» и для воспитательных целей: она наставляла там моего сына на путь, который считала истинным.
Один раз, разыскивая Валерия, я бесшумно приоткрыла дверь, замаскированную портьерами изнутри. И услышала:
— А ты что, «скорая помощь», что ли, чтобы тебя на выручку вызывать? — с усмешкой ответил Саша. (Я сразу вспомнил характер своего прошлогоднего друга.)
— Когда все станут добрыми, тогда и ты становись. А то в дураках окажешься: кругом недобрые ходят, а ты один добрый. Они затолкают тебя!
— Почему? Есть и другие… — с безвольностью влюбленного возразил мой сын.
— А зачем же тогда… телеграмма? Я на юг не поехал…
— Вас таких… все равно меньше!
— Но ведь и ты добрая.
— Ах, ты жертву принёс? — всё тем же тоном продолжал Саша. — Ну, прости, пожалуйста, что у меня шапки нет или какой-нибудь там тюбетеечки, а то бы голову перед тобой обнажил и в пояс тебе поклонился до самого пупа! Да знаешь ли ты, для какого дела тебя вызвали? Тут не только югом — севером и то пожертвовать можно! Это видел?..
— К кому надо! Вот к тебе…
— Спасибо, Лидуся.
Саша дотронулся до своей руки чуть повыше локтя, а там, выше локтя, и у него, и у Липучки, и у Андрея Никитича были красные повязки с тремя белыми буквами — «ЧОК». Я ещё из вагона приметил эти повязки, но не успел спросить о них.
— Если все раздавать, голым останешься. Это очень умный человек сказал. Ученый! Он из нашего подъезда… Ты его видел. (Мы жили с Назаркиными в одном доме). Еще он сказал однажды: «Если шахматист начнет раздаривать свои мысли и планы, он никогда чемпионом не станет. А тот, с которым будет делиться… тот победит!» Подумай над этими словами. Я тебе очень советую. Привык раздавать!
— Подумаю.
— Дай слово, что подумаешь.
— Вы, наверно, дружинники, да? А что это за белые буквы?
— Даю
— Скажи: «Даю честное слово!»
— Мы — члены Общественного комитета! — гордо произнёс Саша.
— Даю честное.
— Тогда верю…
— Сокращенно, стало быть, «чокнутые». Если от слова ЧОК… — насмешливо пояснила Липучка.
Лидусе было в то время шесть лет.
Я не раздвинула портьеры, скрывавшие изнутри дверь «музыкальной комнаты». И удалилась на цыпочках.
— А члены Общественного комитета должны быть, мне кажется, людьми вежливыми, деликатными, — вмешался в разговор Андрей Никитич, который до сих пор стоял чуть в стороне и молча наблюдал за нашей беседой. — Зачем же кидаться на гостей? Надо быть гостеприимными!
Беседы у рояля продолжались… Всякий раз мне мучительно хотелось подслушать. Но попадись с поличным, я бы унизилась, а значение бесед возле рояля возвысилось бы необычайно.
— Сашка всегда такой! — сердито глядя на своего двоюродного брата, сказала Липучка. — А ты, Шура, не обращай внимания! — Она вновь приподнялась на цыпочки и снова поцеловала меня в щёку.
Однажды, в конце дня, я ненадолго отлучилась из детского сада. А когда вернулась, увидела возле порога Пашулю. Его лицо постоянно выражало неудовлетворенность. Не собой, а тем, что происходило вокруг.
— Вот Липучка его уже пятый раз поцеловала… за нас всех, — проворчал Саша.
Пашуля все делал съежившись — так он стоял, сидел и передвигался. Как будто выжидательно ощеривался: не заметят, не поймут, не оценят! На каждом лице что-нибудь выделяется: глаза, или подбородок, или рот. У Пашули выпирал нос. Вынюхивающе вздернутый, он, казалось, определял на запах отношение к нему окружающих, их настроения, которые могли отразиться на Пашулиной судьбе.
— А ты считал? — Липучка зло повернулась к нему.
Я не любила, когда детей называли уменьшительными именами: Лидуся, Пашуля, Сонечка… Но с этими сладкозвучными уменьшениями они к нам являлись из дома. А известно, что конфликт между семьей и детским садом, как и между семьей и школой, чреват горестными последствиями.
— Считал: ты его пять раз, а он тебя — ни разу. Где же твоя, как говорится, женская гордость?
— Ты чего здесь? — спросила я.
— Ох, и вредный ты!
— Всех разобрали… А меня — нет.
— Ладно! Идём скорее, а то заждались там «наши общие колёса».
Голос Пашули выразил острый упрек в адрес его замешкавшихся где-то родителей.
— А Валерий? Ты не видел его?
— Что? Что?! Какие колёса? — не понял я.
Пашуля набрал в нос изрядное количество воздуха и, что-то таким образом оценив, ответил:
— Сейчас узнаешь!
— Он домой ушел!
— Давно?
Мы вышли на небольшую площадку перед станцией. И вновь я увидел глубокую-глубокую, всю в солнечных окнах, берёзовую рощу. И воздух был всё тот же: свежий, чуточку прохладный, словно только что пролился на землю весёлый летний дождь. И вновь по этому особенному воздуху угадывалась река, которой не было видно, потому что она пряталась за берёзовой рощей.
Пашуля опять набрал в нос порцию окружавшей его среды.
На площадке стоял новенький мопед, покрашенный такой аппетитной сиреневой краской, что его хотелось погладить рукой или даже лизнуть языком. А к мопеду была приделана старая мотоциклетная коляска, на которой тоже сиреневыми буквами, только уже не такими аппетитными, было написано: «Наши общие колёса!»
— Давно.
— Один ушел?
— Сперва Андрея Никитича отвезу, а потом за вами приеду, — сказал Саша, деловито взбираясь на треугольное кожаное сиденье.
— Да, один. Сказал: «Буду ждать маму дома!»
— Нет уж, вы гостя везите «до дому, до хаты», а я — пешим ходом. — Андрей Никитич похлопал себя по боковому кармашку спортивной майки. — Пусть оно у меня подышит немного…
Я, не заходя в детский сад, где еще убиралась нянечка, заспешила через дорогу.
— Болит? — участливо спросил я.
Но Валерия дома не оказалось. И сразу же холодок ужаса заструился внутри.
— Болит не болит, а… как бы это объяснить тебе? Ну, ты вот чувствуешь, что у тебя здесь, с левой стороны, есть сердце?
Как-то собравшись на ежегодные воспоминания о невозвратной юности, мои бывшие одноклассницы завели спор о том, что на свете ужасней всего: предательство близкого человека, или одиночество, или кровоизлияние в мозг?… Я сказала то, что было для меня неоспоримо: «Потерять сына!»
Сказала не «ребенка», а именно «сына», потому что у меня был Валерий. Я могла бы подумать и о кровоизлиянии, от которого, будто срубленное кем-то незримым молодое, здоровое дерево, рухнул средь бела дня на землю мой муж… Но сказала: «Потерять сына!»
— Нет! — решительно ответил я, потому что действительно никогда этого не чувствовал.
Когда Валерий родился, врач-акушер, впервые показав мне его, висевшего где-то в тумане, словно бы вдали от меня, одурманенной болью и счастьем, трижды спросил:
— А я вот всё время его ощущаю… И не в переносном, а в самом что ни на есть буквальном смысле слова. И такое оно у меня тяжёлое, что даже дышать трудно. Так что я уж прогуляюсь: авось полегчает немного.
— Кто у вас?
— Мальчик, — с замедленно растекавшимся в голосе умилением отвечала я.
Андрей Никитич зашагал к городу, а мы начали рассаживаться. Саша предложил, чтобы я, как гость, сел в коляску, а Липучка забралась ко мне на колени и держала в руках мой чемоданчик. Но Липучка отказалась.
Хирурги и летчики всегда были для меня магами, совершавшими нечто сверхъестественное. И я поражалась, когда мой восторг натыкался на хладнокровно-ироничный ответ:
— Ой, что ты, Саша!.. — как-то смущённо воскликнула она. — Он же меня не удержит: я тяжёлая!
— Это же их работа.
— Стесняется, — шепнул мне Саша. И в самое ухо добавил: — Она влюблена в тебя!
Называть то, что делали они, тем же словом, каким именовалось и то, что, допустим, делала я, казалось кощунственным и циничным.
— Что-о?!
Ну а хирург-акушер представлялся мне в те мгновения божьим посланцем.
— Поздравляю вас с мальчиком, — сказал он обычную фразу.
Я с интересом, будто на какую-то совершенно незнакомую девчонку, взглянул на Липучку, которая смело забралась на неудобное металлическое сиденье, приделанное к задней раме.
Но я приняла ее как дар — высший из всех возможных. И прониклась убеждением, что мечтала о сыне. Не о всяком, а только о том, который как бы парил в отдаленном тумане… Хотя на самом-то деле мы с мужем ждали девочку: «Ближе к семье, ближе к родителям!…»
— Ноги в спицах запутаются, — сказал Саша.
Первое кормление — это первое зримо и физически ощущаемое матерью единение с ребенком. Я вынула из-под подушки узенькую марлевую полоску и попросила медсестру:
— Разрешите обвязать ему ручку?…
— Вот ещё! Я привычная…
— Опознавательные знаки уже есть! Вы же видите, — с заученной успокоительностью ответила она: не одна я боялась, что ребенок потеряется, что его с кем-нибудь перепутают.
— Ну, смотри!
Я протянула коробку конфет, которую муж прислал мне вместе с цветами. Но она отвергла мое подношение:
Я опустился в глубину коляски, мопед застрекотал, — и мы поехали.
— Диатез у меня от конфет. Все передаривают!
— Диатез?
То, что Липучка, оказывается, была в меня влюблена, как-то очень странно на меня подействовало. Я вдруг заметил, что у меня худые руки, без малейших признаков мускулов («Лапша!» — как говорил папа), и накинул на плечи курточку, хотя было очень тепло. Помимо воли я стал следить за своим собственным голосом, — и Саша даже удивлённо спросил: «У тебя насморк, что ли?» Я неожиданно вспомнил о том, что фотограф, снимавший меня как-то в фотоателье вместе с мамой и папой, сказал: «Тебя лучше брать в профиль!» И я старался теперь поворачиваться к Липучке профилем, который, наверное, был у меня красивее, чем всё лицо целиком.
— Детская болезнь… Но я же среди новорожденных! — Забрала у меня Валерия и спросила: — Красавец?
Я знал, что вот сейчас мы обогнём берёзовую рощу — и сразу увидим Белогорск… И мы его в самом деле увидели, — и мне снова показалось, что городок взбежал на высокий зелёный холм, но некоторые домики не добежали до вершины и остановились на полпути, на склоне, чтобы немножко передохнуть. И ещё я увидел большой зелёный щит на краю дороги, которого не было в прошлом году. Он был разрисован зелёной краской, и на этом фоне, словно на густой, сочной траве, большими красными буквами было написано: «Ты въезжаешь в «город, где скоро захочется жить!» Саша торжественно ткнул пальцем в этот плакат:
«Как она догадалась, что я именно об этом сейчас думаю?» — глядя на своего подслеповатого и лысоватого красавца, удивилась я.
— Все они красавцы… Для своих матерей, — ухватив мой молчаливый вопрос, ответила она. — Если бы не приносили бед, когда старше становятся… так бы красавцами и оставались. Вот о чем просить надо!
— Вот для чего мы тебя вызвали! Понятно? Мы за такой город с утра до вечера боремся. И ты будешь бороться. Будешь?
Я в те блаженные минуты не могла постичь смысла ее слов — она, уловив мою растерянность, заверила:
— Буду! — ответил я.
— Ваш будет красавцем. Это видно!
Я скрыла от сестры, что, кроме узкой марлевой ленточки, у меня под подушкой была еще и вот эта тетрадь — толстая, в обложке из целлофана. Как она оказалась у нас в доме, я не могла припомнить. Но мы с мужем будто берегли ее для какого-то чрезвычайного случая… Отправляясь в родильный дом, я обещала записывать все, что может касаться нашей дочери. «А тем более надо записывать все о сыне, — думала я. — О таком красавце!»
Липучка так бодро заерзала на своём неудобном металлическом сиденье, что ноги её замелькали где-то возле самых спиц.
Но записывать начала гораздо позднее: там, в родильном доме, да и вернувшись домой, я часа свободного не находила. И все время чего-нибудь опасалась: как бы не заразился, не ударился, не потерялся.
— Осторожно! — предупредил я Липучку, стараясь, чтобы голос мой при этом звучал не взволнованно и заботливо, а строго и покровительственно.
Ужас потерять сына стал моим жестоким преследователем. Я почти непрестанно ощущала его. Ни на миг не оставляла маленького Валерия одного, а когда он начал самостоятельно гулять во дворе, то и дело с истеричной тревожностью выглядывала в окно.
Я вообще решил, что буду теперь вести себя с Липучкой не так просто, как в прошлом году. И что при первом же удобном случае обязательно объясню ей (как это сделал Евгений Онегин в опере, которую я смотрел и слушал по телевизору), что люблю её всего-навсего «любовью брата», то есть так же, как Саша, который и в действительности был её двоюродным братом.
И вот Валерия дома не оказалось…
Тревога настоятельно требует действий: в них она хоть чуть-чуть растворяется. Старинный, неторопливый лифт поравнялся с нашим этажом и проплыл мимо. Обогнав его, перескакивая через ступени, я сбежала вниз.