Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вот с ним поменяйся.

Ох, и сказала бы ему Полина, когда бы не боялась, что разгадают, кто такой Франц. Пусть забирают все и пусть только уходят.

— Ну что ты, как петух перед курицей, топчешься? — влетело и пожилому партизану от «Ворошилова». — Снимай и меняйся. Видишь, парень решил помочь народным мстителям! Раз сам не воюет, пусть помо- жет.

Рассматривает Францевы часы уже на своем запястье:

— Вот тут не по-нашему написано.

Наконец поинтересовался:

— Вы из какой деревни?

— Из Петухов.

— Так вас же спалили.

— Это мы знаем.

Все-таки смутился.

— Вы не обижайтесь. Мы не знали, что вы петуховские.

Но почему-то не вернул «трофеи».

7

День начался как обычно. Проснулись в утреннем сумраке густого леса под еловым шатром-балдахином. По одну сторону толстенной елины с подтеками смолы лежала Полина, укрывшись старенькой с проплешинами плюшевой жакеткой, по другую, натянув до подбородка деревенскую шерстяную свитку-Франц. Мрачное дерево между ними как строгий страж. Нарушителей не было: попробовал бы этот немец еще раз, как тогда! До сих пор на щеках, на лбу у него метинки от когтей Полины. Весело жалу — А что. с ними делать? — глухо произнес Лазарчук. — Ясно что.

— Он же нас от лютой смерти… — взмолилась Кучериха.

— Дайте, мати, за зло расквитаться. А уже потом остальное, — прервал ее Лазарчук.

Вмешался Павел:

— Мы вас, мама, с Полиной заберем в отряд, когда назад поедем. Что вам тут теперь оставаться? Через пару дней. А то еще каратели вернутся. У нас тут в яме белье есть, хлопцам, да и мне-переодеться. Завшивели.

— А як жа! И сало, сухари. Вот Полина, слазь, доченька.

А некоторое время спустя брат незаметно отвел Полину в сторонку.

— Так, говоришь, увели?

— А вы бы что с ним? А, Павлик?

— Не знаю, как в отряде. Вон у Лазарчука всю семью выбили, никого не оставили.

Посмотрел прямо в глаза сестре таким знакомым взглядом старшего на младшую, любимицу в семье.

— Ох, и политики вы с мамой! Если недалеко увели его, пусть он уходит. Раз вы говорите, что он такой,

— Так он убил немца, ему нельзя возвращаться!

— Ну, не знаю.

8

Вдали над лесом, а часто и прямо над сгоревшей деревней пролетают самолеты. Франц, прислонясь к дереву, с мальчишеской осведомленностью обязательно сообщит марку: «мессершмитт», «фокке-вульф». Полина в такие моменты ревниво замечает, как взгляд его. на время куда-то удаляется, затуманиваясь. Это его Германия летает. А сам он от нее прячется и больше всего боится, что она его отыщет. Мать тоже все чаще уходит в свою даль, все меньше у нее разговоров с живыми, она вся-с покойниками.

— Во сне приходят: «Что ж ты нас, Кучериха, наши белые кости земелькой не присыплешь?» Надо им, детки, могилки выкопать.

Теперь Полина с Францем ходят по ее следам, зарывают то, что она собрала на пожарищах. С лопатой, с кошем (корзиной) переходят со двора во двор. Франц на огороде роет небольшую, но поглубже етму («Чтобы, детки, не откопали их волки, собаки не растаскивали»), Полина, собрав в кош то, что осталось от семейки, несет к яме — зарывают. Перед этим могилку выстилают зацветающими ветками с хозяйской грушки или вишень-ки, присыпав, Франц специальным валиком из круглого поленца выдавливает на влажном песке крест. Молча перекрестится, и Полина тоже. Неправдой было бы сказать, что она прежде никогда этого не делала. Это ее тайна, сладкая и стыдная. И не набожность в ней тогда просыпалась, а, пожалуй, что-то совсем другое. Сначала она проделывала это в гумне, на току, сладко пахнущем нагретыми снопами, сеном. Воровски забиралась туда, становилась голыми коленями на каменнотвердую глину, начинала истово креститься и класть. поклоны. Перед этим торопливо и грубо мазала губы помадой, подаренной ей дочерью лесничего Эвирой, волнующий запах нетеперешней, ожидающей ее женской жизни добавлял стыда и запретное™. Войдут и увидят, и что ты будешь объяснять? Стала это проделывать в избе, перед маминой иконой, и именно когда кто-то поблизости был: на кухне или за окном разговаривают мать с соседкой или с отцом — вот-вот войдут! Даже в школе рисковала это делать, когда все выбегут на перемену (у той же Эвиры специально для этого выпросила маленькую овальную иконку) — вот где чувство стыда и запрета было самое острое. Вбегут, увцдят-после этого жить станет невозможно. Только умереть!

Вспоминала она теперь об этом? Куда от памяти спрячешься? Но теперь даже смерть не очень волновала, больше пугала-грубой простотой и окончательностью. Эти полуистлевшие кости недавно живших знакомых ей баб, мужчин, детские, они лишали тебя всякой надежды. Кладя крест следом за Францем, но справа налево, как мама крестится, как эти когда-то крестились (кто постарше был и чьи кости перед глазами), Полина только отгораживала себя от ушедших, приближения не свершалось. Хотя даже у Франца, чужого здесь, она видела, было по-другому.

— У вас в школе… молились? — спросил вдруг Франц, медленно подбирая слова.

— Нет, конечно! — Полина почему-то покраснела.

— И у нас тоже: конечно! Но отец и особенно муттер — очень верующие. Фюрера они только боятся. У вас мало церквей, где у вас венчались, или как это?

— В сельсовете.

— Это… а, муниципалитет! Вокруг пня? Древние германцы так делали. Или это историческая шутка, не знаю.

Однажды ранним утром Полина увидела, что Франц ходит по пепелищу ее дома, внимательно рассматривает у себя под ногами, что-то ищет. Видно, кости Отто хочет и боится увидеть.

Кучериха «с работы» обычно уходила, не объявляя об этом Полине, Францу: исчезала, и все, приходили в свой двор, а она уже там, варит им ужин или спит, завернувшись в колхозную свою телогрейку.

На этот раз почему-то попрощалась. Подошла:

— Ну, я там собрала, и там, и там. Я пошла — похороните.

Полину потом мучила память, догадка; она сказала «я пошла — похороните!» Знала, что сейчас ляжет и умрет? Когда они с Францем вернулись «домой», Полину поразило, как по-детски спит ее мать. Рваные свои солдатские ботинки аккуратно поставила в головах (отец всегда смеялся над Павлом, когда он так делал по крестьянской привычке), руку положила под щеку, босые ноги, поджав, спрятала в длинной юбке. Разговаривали вполголоса: пусть поспит. Приготовили ужин, стали будить, а она…

Полина не кричала, тихо и безнадежно текли слезы, все делал, что надо, Франц. В этой деревне столько смертей, что закричать (а так хотелось!) было страшно.

На мертвом лице снова появилась, как бы проявленная смертью, мамина улыбка. Только тут сообразила Полина, чего не хватало все последние дни, недели. Ведь всю жизнь, сколько Полина себя помнит, рядом было немолодое лицо с неизменной доброй улыбкой, ласковыми чертами, так сочетающимися с певучим «маминым» голосом. «Алтайский голосок у нашей мамы, знаете, какое в горах эхо!» — любовно говорил отец. И еще: «Мама наша в детстве подмазку съела, всегда улыбается, правда, дети?» Он привез маму с Беломорканала, из ссылки, потому что она-«из кулаков». Прямые слова про это отца когда-то пугали Полину, требовали других, а не тех, что у нее, к матери, чувств. Они стихов, поэм столько заучивали про Павлика Морозова. Свой же Павлик, казалось, не переживал, даже когда отец, выпив (редко, но бывало) обзывал себя с вызовом: «вредитель», «враг народа». Мама его тогда старалась увести от детей, уложить спать. Как с этим было справиться детской душе, зыбкому сознанию? Павел справлялся легко. А может, и не так, просто характер у него мужской. («Кремень наш Павел», — говорил отец полушутя-полусерьезно.) Полина же не раз по ночам, плача, переписывала маме и отцу биографии. В ее фантазиях родители были те же самые, с маминой постоянной улыбкой, отцовской резкой горячностью, но на Беломорканал они ездили по комсомольским путевкам и вообще все, как в книгах и в кино.

На огороде возле старой груши Франц копал могилу Кучерихе. Прикидывал, из чего сделает гроб. Ни досок аккуратных нет, ни инструмента. Копал и в мыслях обходил двор за двором, всю деревню, припоминая, что и где видел. Пошел искать доски, а когда принес нужное (даже сломанная пила ему попалась, полуобгоревший топор), увидел, что Полина уже побывала в хованке-погребе и достала серый валик домотканого полотна. Молча, каждый свое, делали. Франц только следил все время, не надо ли помочь. Принес из колодца воды, когда Полина, подойдя к яме, постояла, как бы что-то забыв и припоминая:

— Я сама обмою, хоть немного.

Отец, может, и не одобрит, что не на кладбище, а прямо на огороде будет похоронена. Но и соседи так — каждый в своем саду. Все село теперь кладбище. Дом они сами строили, отец с матерью. Вот так вместе работали, как Франц с Полиной, но совсем-совсем другую работу делали. Поли не, знающей, легко представить, как радовались друг другу и тому, что делают. Особенно после этого Беломорканала. Дом поставили, родили Павла, тут же вскоре-Полину, работали в колхозе, отец счетоводом, мама — «куда пошлют», дети семилетку кончали, и тут снова забрали отца. Перед самой войной. В школу хоть ты не ходи, но Павел не отступал, тащилась следом за ним и Полина, а там директриса-историчка объясняла детям: в таком-то выступлении товарища Сталина то-то и то-то, все, что он когда-либо сказал, — верно навсегда. Вот и про счетоводов. Врагов надо уметь распознавать под любой личиной, маской: кулак не обязательно с берданкой или обрезом под полой. Он может из бухгалтерских костяшек выстрелить. Как сказал товарищ Сталин? Сидит себе такой в колхозной конторе и щелк-щелк, как из-за угла. Нащелкал, и пожалуйста: коровы от бескормицы дохнут, свиньи и куры от чумы, зерно мокнет, гниет, на трудодни — граммы.

Деревянные «счеты» отца с желтыми костяшками почему-то не забрали, когда был обыск, они дождались его возвращения из тюрьмы. Уже когда война началась. Проснулась ночью Полина от испуганно-счастливого крика матери:

— Дети! Дети!

Потом все дружно грели воду, помогали отцу мыться, как младенца, поставили его в «балею»-огромную низкую бадью-и поливали водой, намыливали, терли мочалкой. А он совсем не стыдился своей наготы, неправдоподобно худой, одни кости. Шепелявить стал, зубов передних нет. Мать со страхом спрашивала:

— Что у тебя со спиной? На всем теле-что это за шрамы?

Вначале отец ничего не рассказывал. Что там было, как он освободился. Война шла, из лесу стали наведываться «окруженцы», скоро это слово вытеснено было другим: «партизаны». У отца какие-то дела с ними начались, сразу же. Куда-то их водил, пропадая на ночь, а то и на несколько суток. Однажды заговорил:

— Послушайте и забудьте. Неизвестно, что еще нас ждет в жизни. Но хочу, чтобы вы знали все.

Про то, как в минской тюрьме били, выбивали зубы и «признания» во вредительстве, потом какого-то «письменника» приплели, наверно, он \\ им был нужен больше, чем сам Кучера. Расскажи, как приезжал читать стихи, а сам вербовал для польской дефинзивы, охранки! Про то, как этот «нацдем» подбирал людей для связи с заграницей. А тут-война, Минск] стали бомбить, тюрьма сотрясаласьtот грохота взрывов. По Московскому] шоссе убегали горожане, следом уводили «врагов», несколько длинных ко-] лонн, у охраны красные петлицы, такие же околыши фуражек, винтовки ci длинными русскими штыками. И эти штыки стерегут тебя, родину от тебя! оберегают. А немец лупит сверху, и ты уже вроде с ним против своих.! Пробовали уговаривать конвой: отведите нас в военкомат, сдайте в армию, I воевать с немцем хотим. Заткнись, вражина! Но вот выстроили арестованных в шеренгу, сами напротив с винтовками, пулеметы на земле: какой-то! приказ зачитывать будут. Майор-энкаведист держит в руке бумажку, дождался, когда всех подровняли, все подготовились и, глядя в бумагу свою: «Огонь!» А тут как раз налетели самолеты.

— Я лежу среди картофельного поля, скошу глаза — кресты над го- ловой ревут и оттуда строчат. Кто еще живой, бежать пытается, по тем-энкаведешники. А один, вижу, подбежал, штыком на соседа замахивается, как я ногами дал ему промеж ног, аж взвыл. Подскочили мы-и бежать,] а в стороне вижу: энкаведешник стал над женщиной, на обе руки ногами,] да ка-ак штыком ей в грудь или живот! Со всего маху-женщину!..



Решили уйти из деревни — со смертью Кучерихи, казалось, она умерла окончательно-и поселиться в лесу, куда не добрались бы ни немцы с полицаями, ни партизаны. А как отыскать такое местечко? Догоняя, пре- следуя друг друга, убегая и прячась друг от друга, безопасных мест на этой земле не оставили.

Но повезло. В густом непросматриваемом ельнике (правда, просека! близко) набрели на заброшенную землянку. Судя по тому, как проросли^ покрылись грибами и чагой бревна и бревнышки, а жестяная бочка-«буржуйка» окрасилась в охру ржавчины, тут давно никто не жил. Может быть, с осени — зимы 41-го, когда окружепцы-партизаны таились по лесам, выходили лишь добывать пропитание. Иногда обстреливали немецкие машины.

Убрали с нар сгнивший хворост, выстелили ложе свежим ельником и березой. Франц топором, который с собой прихватили, нарубил сухих дров — приготовились жить долго. По лесу расползся дымок, а с ним и тревога: не унюхал бы кто. Пока высушивались их палаты, сидели под деревьями. Франц сказал:

— Хорошая человек твоя мутти. Показать мою?

Запустил руку под рубаху, на ладони у него заблестел медальон. Как это не углядел тот, «трофейщик»? Шнурок замаслился, грязный, а золото блестит, как живое. Подковырнул ногтем, и открылась фотография. Полина приблизила свое лицо, на нее смотрит строгая чужая женщина с аккуратно выложенной прической. Франц вытряхнул себе на ладонь фотографию, перевернул ее.

Дорожный товарищ

— Тут написано: «Ich werde dich Schutzen». Я тебя (как это? ага) защищу. Всем им так кажется.

Франц долго и нескладно объяснял, что носить это рискованно, а замазать немецкую надпись будет нехорошо, и потому просит Полину забрать и хранить, пока ему снова можно будет…

Полина не знала, как тут ей поступить. Вроде она присваивает право, не спросясь у той женщины, держать на груди ее фотографию. Как-то неловко перед нею, далеко живущей. Потерла блестящее золото меж ладоней, заодно и шнурок и опустила холодное сердечко под рубаху. Невольно поежилась: почему-то вспомнилась Эвирина круглая иконка…

Бедняга Йоханнес был в большом горе: отец его лежал при смерти. Они были одни в своей каморке; лампа на столе догорала; дело шло к ночи.

Автоматная очередь! — Франц настороженно поднял голову. Далековато, но почему разрывные пули ее повторили совсем рядом, в кустах за землянкой?

– Ты был мне добрым сыном, Йоханнес! – сказал больной. – Бог не оставит тебя своей милостью!

— Это же соловей! — рассмеялась Полина. — Как будет по-немецки?

— Nachtigall. Никому только не рассказывай, что Франц уже… Покрутил пальцем у виска.

И он ласково-серьезно взглянул на Йоханнеса, глубоко вздохнул и умер, точно заснул. Йоханнес заплакал. Теперь он остался круглым сиротой: ни отца у него, ни матери, ни сестер, ни братьев! Бедняга Йоханнес! Долго стоял он на коленях перед кроватью и целовал руки умершего, заливаясь горькими слезами, но потом глаза его закрылись, голова склонилась на край постели, и он заснул.

— Нет, правда, похоже, — успокоила Полина, когда они улеглись на нарах, во, ну совсем, как пулемет. А теперь полощет горлышко. И до войны пели соловьи, но никому в голову не приходило такое.

— Многое не приходило, — согласился Франц. — А в вашей школе… И пошли разбирать стенку незнания — и того, и другого, и третьего.

И приснился ему удивительный сон.

Как у вас? А у вас как? Обнаружилось, что многое очень похоже: девушки больше понимают в парнях, чем те в них, — что в немецком Дрездене, что в белорусских Петухах. И так же одинаково живут в вечном противостоянии женской части школы и мужской, но предателей своего племени больше среди девочек. Вот была в десятом классе Клавка, девка никакая из себя, у нее и парня не было своего на выпускном вечере, так старшеклассники потом рассказывали: она столько пар разбила, развела за один тот вечер! Даже у которых дело к свадьбе уже шло. И чем взяла, ты подумай! Те, невесты, выдерживали своих парней на расстоянии: поцелуй еще можно, а больше — ни-ни! — это чтобы удержать их до свадьбы. Вам же только уступи и — адью! Эта нахалка всем дала урок: танцевала с парнями со всеми подряд, и все ее наперебой приглашали — прижималась, бесстыжая, смотрела так, что каждый поверил: сегодня он все и получит, если с нею уйдет. Ну, как опоила зельем! И оставила в дураках. У невест после этого вечера раздрызг с женихами, у некоторых навсегда — отомстила за все десять лет невнимания.

Он видел, что солнце и месяц преклонились перед ним, видел своего отца опять свежим и бодрым, слышал его смех, каким он всегда смеялся, когда бывал особенно весел; прелестная девушка с золотою короной на чудных длинных волосах протягивала Йоханнесу руку, а отец его говорил: «Видишь, какая у тебя невеста? Первая красавица на свете!»

Тут Йоханнес проснулся, и прощай все это великолепие! Отец его лежал мертвый, холодный, и никого не было у Йоханнеса! Бедняга Йоханнес!

Полина задала тон, Франц так же осуждающе заговорил о легких прямо-таки свинских нравах среди парней, увлеклись, аж дыхание сделалось горячим и у нее, и у него, казалось, теперь-то уж не смогут сдержать себя, сблизятся руки, губы, но что вы, как теперь это возможно?! О чем только что говорили?., как осуждали! как негодовали! Смущенно замолкли Полина с Францем, почувствовав себя обманутыми кем-то: наиздевался и смотрит на них со стороны, чтобы громко расхохотаться при первом их прикосновении. Разочарованно полежали и уснули каждый на своем месте- приблизительно в метре друг от друга. Но девушка все-таки сказала «на прощание»:

— На новом месте приснись жених невесте.

Через неделю умершего хоронили; Йоханнес шел за гробом. Не видать ему больше своего отца, который так любил его! Йоханнес слышал, как ударялась о крышку гроба земля, видел, как гроб засыпали: вот уж виден только один краешек, еще горсть земли – и гроб скрылся совсем. У Йоханнеса чуть сердце не разорвалось от горя. Над могилой пели псалмы; чудное пение растрогало Йоханнеса до слез, он заплакал, и на душе у него стало полегче. Солнце так приветливо озаряло зеленые деревья, как будто говорило: «Не тужи, Йоханнес! Посмотри, какое красивое голубое небо – там твой отец молится за тебя!»

Однако сказано было столь иронично, что Франц так и не решился протянуть в ее сторону руку. Помнит, бедняжка, коготки!

– Я буду вести хорошую жизнь! – сказал Йоханнес. – И тогда я тоже пойду на небо к отцу. Вот будет радость, когда мы опять свидимся! Сколько у меня будет рассказов! А он покажет мне все чудеса и красоту неба и опять будет учить меня, как учил, бывало, здесь, на земле. Вот будет радость!

Прежде чем уснуть, Полина много навспоминать успела. Виру вспомнила. Вот она бы знала, как распорядиться и собой, и Францем.

И он так живо представил себе все это, что даже улыбнулся сквозь слезы. Птички, сидевшие на ветвях каштанов, громко чирикали и пели; им было весело, хотя только что присутствовали при погребении, но они ведь знали, что умерший теперь на небе, что у него выросли крылья, куда красивее и больше, чем у них, и что он вполне счастлив, так как вел здесь, на земле, добрую жизнь.

Шила эта семья, по представлениям петуховцев, «как помещики». А имя Вира — от Эвиры, что означает: Эпоха Войн и Революций. Имя ей такое дала мать, та самая директриса-историчка.

Йоханнес увидел, как птички вспорхнули с зеленых деревьев и взвились высоко-высоко, и ему самому захотелось улететь куда-нибудь подальше. Но сначала надо было поставить на могиле отца деревянный крест. Вечером он принес крест и увидал, что могила вся усыпана песком и убрана цветами, – об этом позаботились посторонние люди, очень любившие доброго его отца.

Отец Виры (пока и этих не пересажали) работал лесничим, хозяйство его было чуть не в полрайона, десятки лесников в его распоряжении, и лес с грибами-ягодами, и трава на полянах, и дрова. Все, чем в лесном крае люд жив. Обширное лесничество располагалось особняком от деревни, за высоким дощатым забором, где стояла просторная контора, раздольный дом лесничего, высокие, из крепкого дерева, теса хозяйственные постройки. В лесничестве было несколько лошадей, хороший выезд. Все не как в рваном-гнилом колхозе: что сбруя, что возок-кошевка, лошади — загляденье! Даже свой пруд был за тем высоким забором, а зимой-каток для Виры и ее друзей. Но в друзьях у нее ходили не многие. Это еще надо было заслужить. И прежде всего -1 непохожим на общее поведением, смелостью знать то, чего другие знать боятся… Сама она была и умница, и красавица. Читала много, но главное — обо всем было у нее свое суждение. И действительно, ничего не боялась, — так казалось Полине. Аж голова кружилась рядом с ней. «Я сама себе книга», — любила повторять. И сообщала, что подумалось, что почувствовалось — почему? отчего так? — в таких-то и таких обстоятельствах. Однажды отец-усатый, черногривый красавец-ее просто высек. «Из любопытства», как сама говорила, подожгла копну сена прямо во дворе. Так вот: «Он меня плеткой, плеткой, так напугался пожара, а я в эти минуты любила его больше, чем когда-либо. До слез».

На другой день рано утром Йоханнес связал все свое добро в маленький узелок, спрятал в пояс весь свой капитал, что достался ему в наследство, – пятьдесят талеров и несколько серебряных монет, и был готов пуститься в путь-дорогу. Но прежде он отправился на кладбище, на могилу отца, прочел над ней «Отче наш» и сказал:

С Полиной они, забравшись на сеновал, под ласточкино цвиканье, читали, делились секретами, спали, грезили, как устроится их жизнь. Однажды Полину предупредила:

– Прощай, отец! Я постараюсь всегда быть хорошим, а ты помолись за меня на небе!

— Я позвала Костю и Бублика. Выбирай, кого ты хочешь.

Потом Йоханнес свернул в поле. В поле росло много свежих, красивых цветов; они грелись на солнце и качали на ветру головками, точно говорили: «Добро пожаловать! Не правда ли, как у нас тут хорошо?» Йоханнес еще раз обернулся, чтобы взглянуть на старую церковь, где его крестили ребенком и куда он ходил по воскресеньям со своим добрым отцом петь псалмы. Высоко-высоко, на самом верху колокольни, в одном из круглых окошечек Йоханнес увидел крошку домового в красной остроконечной шапочке, который стоял, заслонив глаза от солнца правою рукой. Йоханнес поклонился ему, и крошка домовой высоко взмахнул в ответ своей красной шапкой, прижал руку к сердцу и послал Йоханнесу несколько воздушных поцелуев – вот так горячо желал он Йоханнесу счастливого пути и всего хорошего!

— Зачем они мне?

Йоханнес стал думать о чудесах, которые ждали его в этом огромном, прекрасном мире и бодро шел вперед, все дальше и дальше, туда, где он никогда еще не был; вот уже пошли чужие города, незнакомые лица, – он забрался далеко-далеко от своей родины.

— Что, трусишь? Мы же договорились.

— Ну, это мы так.

Первую ночь ему пришлось провести в поле, в стогу сена, – другой постели взять было негде. «Ну и что ж, – думалось ему, – лучшей спальни не найдется у самого короля!» В самом деле, поле с ручейком, стог сена и голубое небо над головой – чем не спальня? Вместо ковра – зеленая трава с красными и белыми цветами, вместо букетов в вазах – кусты бузины и шиповника, вместо умывальника – ручеек с хрустальной свежей водой, заросший тростником, который приветливо кланялся Йоханнесу и желал ему и доброй ночи и доброго утра. Высоко над голубым потолком висел огромный ночник – месяц; уж этот ночник не подожжет занавесок! И Йоханнес мог заснуть совершенно спокойно. Так он и сделал, крепко проспал всю ночь и проснулся только рано утром, когда солнце уже сияло, а птицы пели:

— Так или не так, а я их пригласила. Сказала: приходите с интересными книжками.

– Здравствуй! Здравствуй! Ты еще не встал?

Они и пришли с книжками. Бублик, тот дурачок-дурачком, а школьный красавец Костик (скорее по испуганно-скованному поведению Полины, чем вызывающему-Виры) понял, что все неспроста. Дурачились, копошились в сене, все более распаляясь и позволяя себе все больше. Пока Полина не разозлилась и не убежала к окошку, оттолкнув Бублика. Тот виновато поволокся следом. А Вира с Костиком как-то непонятно и страшно затихли. Глянула Полина в полумрак сеновала и увидела голое, высоко поднятое колено Виры и бессмысленное какое-то качание спины в голубой майке, спина эта показалась такой мужской, отвратительной. Растерявшийся Бублик смотрел на Полийу, она удерживала его взгляд бессмысленной усмешкой, только бы он не обернулся, не посмотрел туда. (Но оба слышат: смотрят друг на друга и слушают.)

Колокола звали в церковь, было воскресенье; народ шел послушать священника; пошел на ним и Йоханнес, пропел псалом, послушал слова божьего, и ему показалось, что он был в своей собственной церкви, где его крестили и куда он ходил с отцом петь псалмы.

С этого дня Вира возненавидела Полину. А однажды на зимнем катке, когда Костя, ходивший теперь за ней, как голодный пес, помогал ей привязывать конек, Вира с внезапно исказившимся от. отвращения и ненависти лицом изо всей силы ударила его прямо под бороду, так что он отвалился на снег.

Когда Вириного отца тоже арестовали, (после ветеринаров взялись за лесников), семью выгнали из-за дощатого забора, и они с матерью куда-то уехали, как сгинули.

На церковном кладбище было много могил, совсем заросших сорной травой. Йоханнес вспомнил о могиле отца, которая могла со временем принять такой же вид, – некому ведь было ухаживать за ней! Он присел на землю и стал вырывать сорную траву, поправил покачнувшиеся кресты и положил на место сорванные ветром венки, думая при этом: «Может статься, кто-нибудь сделает то же на могиле моего отца».



У ворот кладбища стоял старый калека нищий; Йоханнес отдал ему всю серебряную мелочь и весело пошел дальше по белу свету.

Утром Полина и Франц проснулись, почему-то недовольные собой и Друг другом. Но скоро это прошло, им действительно интересно быть вместе. И вот так — вдвоем. Вот, пожалуйста, жили каждый далеко от другого и совсем вроде иначе, но столько общего у них. Эта простенькая мысль почему-то волновала.

К вечеру собралась гроза; Йоханнес спешил укрыться куда-нибудь на ночь, но скоро наступила полная темнота, и он успел дойти только до часовенки, одиноко возвышающейся на придорожном холме; дверь, к счастью, была отперта, и он вошел туда, чтобы переждать непогоду.

— Скоро у тебя ковтун будет! — взлохматив волосы Франца, сказала Полина.

– Тут я и посижу в уголке! – сказал Йоханнес. – Я очень устал, и мне надо отдохнуть.

Он только что помыл их в заросшей ольшаником и осокой речке, и они лежали на траве, возле развалившегося мостика, отдыхали. Франц в нелепом, коротком ему белье- из сурового полотна, немало помучившем его бедное городское тело, но уже размягченном ноской и частым окунанием в воду, почему-то не стесняется Полины-как не стеснялся бы, видимо, одеяния клоуна. Ну, а Полине просто весело на него, такого, смотреть.

И он опустился на пол, сложил руки, прочел вечернюю молитву и еще какие знал, потом заснул и спал спокойно, пока в поле сверкала молния и грохотал гром.

— Ты сказала: ковтун? — видно, что Франц что-то припомнить старается.

Когда Йоханнес проснулся, гроза уже прошла, и месяц светил прямо в окна. Посреди часовни стоял раскрытый гроб с покойником, которого еще не успели похоронить. Йоханнес нисколько не испугался, – совесть у него была чиста, и он хорошо знал, что мертвые никому не делают зла, не то что живые злые люди. Двое таких как раз и стояли возле мертвого, поставленного в часовню в ожидании погребения. Они хотели обидеть бедного умершего – выбросить его из гроба на порог.

Рядышком на траве блестят змейками извивающиеся вьюны, выловленные в болотистой затоке, где вода потеплее, Полина с детской бессознательной жестокостью прихлопывает их ладошкой.

— Наши полешуки когда-то вообще не стригли волос, — сообщает Полина.

– Зачем вы это делаете? – спросил их Йоханнес. – Это очень дурно и грешно! Оставьте его покоиться с миром!

— Как сикхи.

— Это кто?

– Вздор! – сказали злые люди. – Он надул нас! Взял у нас деньги, не отдал и умер! Теперь мы не получим с него ни гроша; так вот хоть отомстим ему – пусть валяется, как собака, за дверями!

– У меня всего пятьдесят талеров, – сказал Йоханнес, – это все мое наследство, но я охотно отдам его вам, если вы дадите мне слово оставить бедного умершего в покое! Я обойдусь и без денег, у меня есть пара здоровых рук, да и бог не оставит меня!

– Ну, – сказали злые люди, – если ты заплатишь нам за него, мы не сделаем ему ничего дурного, будь спокоен!

— В Индии каста такая. По три метра волосы отращивают.

И они взяли у Йоханнеса деньги, посмеялись над его простотой и пошли своей дорогой, а Йоханнес хорошенько уложил покойника в гробу, скрестил ему руки, простился с ним и с веселым сердцем вновь пустился в путь.



— Ну, наши меньше, но тоже. Считалось: срежешь — заболеешь. В ковтуне все болезни.

— Ой, постой, вспомнил! Богиня Мэб. У нее крылья из комариных туч, из маленьких мошек. Она хвосты лошадям заплетает по ночам, богиня Мэб. А людям ковтуны делает. У Шекспира, знаешь «Ромео и Джульетту»?

Идти пришлось через лес; между деревьями, освещенными лунным сиянием, резвились прелестные малютки эльфы; они ничуть не пугались Йоханнеса; они хорошо знали, что он добрый, невинный человек, а ведь только злые люди не могут видеть эльфов. Некоторые из малюток были не больше мизинца и расчесывали свои длинные белокурые волосы золотыми гребнями, другие качались на больших каплях росы, лежавших на листьях и стебельках травы; иногда капля скатывалась, а с нею и эльфы, прямо в густую траву, и тогда между остальными малютками поднимался такой хохот и возня! Ужасно забавно было! Они пели, и Йоханнес узнал все хорошенькие песенки, которые он певал еще ребенком. Большие пестрые пауки с серебряными коронами на головах должны были перекидывать для эльфов с куста на куст висячие мосты и ткать целые дворцы, которые, если на них попадала капля росы, сверкали при лунном свете чистым хрусталем. Но вот встало солнце, малютки эльфы вскарабкались в чашечки цветов, а ветер подхватил их мосты и дворцы и понес по воздуху, точно простые паутинки.

Джульетту на школьной сцене Вира играла; Полина помнит бледное лицо, предсмертный грудной голос. Повторила перед Францем:

Йоханнес уже вышел из леса, как вдруг позади него раздался звучный мужской голос:

— Обожди меня, Ромео! И я с тобой, я иду к тебе! И «заколола» себя «кинжалом».

– Эй, товарищ, куда путь держишь?

— Кажется, она пьет яд? — возразил Франц.

– Куда глаза глядят! – сказал Йоханнес. – У меня нет ни отца, ни матери, я круглый сирота, но бог не оставит меня!

— А ты что, носишь с собой? — невольно спросила, вспомнив про тех немецких офицеров.

– Я тоже иду по белу свету, куда глаза глядят, – сказал незнакомец. – Не пойти ли нам вместе?

— Неплохо бы. Гранату конфисковали.

– Пойдем! – сказал Йоханнес, и они пошли вместе.

Когда к землянке шли, увидели на березовом кусте странно зависшую ворону. Смотрит на них в ужасе, пошевелилась и заскользила по листьям, еле удержалась на нижней ветке. Больная? Или это уже так подросли птенцы, по неосторожности вывалился из гнезда. Не заметили, а уж подступило лето. Лес отяжелел от листвы, хвоя выбросила свежие зеленые (тут же начинают желтеть) стрелки. А соловьи запускают свои трели-очереди и утром, и вечером. Появился в лесу мастер, и все остальные певцы тянутся, подстраиваются под него, стараются изо всех силенок, чтобы и у них не хуже получалось. А тут еще невидимые лягушки на всю округу сообщают: ка-ак хор-р-ро-шо, сладко!

Скоро они очень полюбились друг другу: оба они были славные люди. Но Йоханнес заметил, что незнакомец был гораздо умнее его, обошел чуть ли не весь свет и умел порассказать обо всем.

Когда Полина невольно протянула руку, чтобы помочь вороненку, он от испуга — где и силы, умение взялись — взлетел и сел на нижний сук сиротливо, в еловой засени стоявшей березы. Покачался, чтобы не упасть, укрепиться. И взялся отряхивать влагу родного гнезда, соскабливать детскую липучку с перьев, пропуская через клюв то одно, то другое крыло. Всем хорошо. А что людям плохо, так кто в этом повинен, если не они сами?

Солнце стояло уже высоко, когда они присели под большим деревом закусить. И тут появилась дряхлая старуха, вся сгорбленная, с клюкой в руках; за спиной у нее была вязанка хвороста, а из высоко подоткнутого передника три больших пучка папоротника и ивовых прутьев. Когда старуха поравнялась с Йоханнесом и его товарищем, она вдруг поскользнулась, упала и громко вскрикнула: бедняга сломала себе ногу.

Поужинали картошкой и испеченными на раскаленной жести вьюнками (Франц уверял, что ничего вкуснее не ел, будет муттер своей рассказывать).

Йоханнес сейчас же предложил товарищу отнести старуху домой, но незнакомец открыл свою котомку, вынул оттуда баночку и сказал старухе, что у него такая мазь, которая сразу вылечит ее, и она пойдет домой, как ни в чем не бывало. Но за это она должна подарить ему те три пучка, которые у нее в переднике.

На этот раз спать укладывались молча, как бы боясь слов, они только мешают. Расстелили Францеву деревенскую свитку из домотканого сукна — это под низ будет, накрыться — плюшевая жакетка Полины. Все без слов и будто всегда вот так спали и ничего такого в этом нет.

— Холодно тебе?

– Плата хорошая! – сказала старуха и как-то странно покачала головой. Ей не хотелось расставаться со своими прутьями, но и лежать со сломанной ногой было тоже неприятно, и вот она отдала ему прутья, а он сейчас же помазал ей ногу мазью; раз, два – и старушка вскочила и зашагала живее прежнего. Вот так мазь была! Такой не достанешь в аптеке!

— Немножко. Я вижу и тебе тоже холодно.

– На что тебе эти прутья? – спросил Йоханнес у товарища.

— Бедный вороненок. Из гнезда выпал.

– А чем не букеты? – сказал тот. Они мне очень понравились: я ведь чудак!

— Интересно, какие теперь у моей мутти сны? Она любит их пересказывать, и мы обязаны слушать, как правительственную сводку. Обижается. Вернусь если, она мне их обязательно расскажет.

Потом они прошли еще добрый конец.

— Тебе же холодно. Накройся хорошенько. Спи, спи. Не дыши так! лышишь, не дыши так!

– Смотри, как заволакивает, – сказал Йоханнес, указывая перед собой пальцем. – Вот так облака!

Хотела отодвинуться, а он испуганно и виновато затих. Бедный воро-енок! Протянула сама к нему в темноте руки, он прижался к ним горячи-ш щеками, прижался юней, как спрятался. Такой беспомощный; такой по-:ерявшийся… Когда боль пронзила ее и, главное, испуг, что это уже произошло, случилось (подкрался, гад!), она отбросила его с силой, которой сама не ожидала!

– Нет, – сказал его товарищ, – это не облака, а горы, высокие горы, по которым можно добраться до самых облаков. Ах, как там хорошо! Завтра мы будем уже далеко-далеко!

— Зверь! Фашист! Фашист проклятый!

Горы были совсем не так близко, как казалось: Йоханнес с товарищем шли целый день, прежде чем добрались до того места, где начинались темные леса, взбиравшиеся чуть ли не к самому небу, и лежали каменные громады величиной с город; подняться на горы было не шуткой, и потому Йоханнес с товарищем зашли отдохнуть и собраться с силами на постоялый двор, приютившийся внизу.

— Я же тебя люблю, Полина.

В нижнем этаже, в пивной, собралось много народа: хозяин марионеток поставил там, посреди комнаты, свой маленький театр, а народ уселся перед ним полукругом, чтобы полюбоваться представлением. Впереди всех, на самом лучшем месте, уселся толстый мясник с большущим бульдогом. У, как свирепо глядел бульдог! Он тоже уселся на полу и таращился на представление.

Представление началось и шло прекрасно: на бархатном троне восседали король с королевой с золотыми коронами на головах и в платьях с длинными – длинными шлейфами, – средства позволяли им такую роскошь. У всех входов стояли чудеснейшие деревянные куклы со стеклянными глазами и большими усами и распахивали двери, чтобы проветрить комнаты. Словом, представление было чудесное и совсем не печальное; но вот королева встала, и только она прошла несколько шагов, как бог знает что сделалось с бульдогом: хозяин не держал его, он вскочил прямо на сцену, схватил королеву зубами за тоненькую талию и – крак! – перекусил ее пополам. Вот был ужас!

— Волк-кобылу! — и зарыдала.

Бедный хозяин марионеток страшно перепугался и огорчился за бедную королеву: это была самая красивая из всех его кукол, и вдруг гадкий бульдог откусил ей голову! Но вот народ разошелся, и товарищ Йоханнеса сказал, что починит королеву, вынул баночку с той же мазью, которой мазал сломанную ногу старухи, и помазал куклу; кукла сейчас же опять стала целехонька и вдобавок сама начала двигать всеми членами, так что ее больше не нужно было дергать за веревочки; выходила, что кукла была совсем как живая, только говорить не могла. Хозяин марионеток остался этим очень доволен: теперь ему не нужно было управлять королевой, она могла сама танцевать, не то что другие куклы!

Печка выгорела, погасла, в землянке неуютно, сыро, запах заброшенности и какой-то безысходности. За дырявым окошком хохочущий, издевающийся хор лягушек. Завернувшись в свой плюш, тихо всхлипывала По лина. Затихший, будто и нет его здесь, лежит Франц. Он, кажется, больше нее оглушен случившимся. Тихонько поднялся, раздул в печке огонек, по; бросил дров. Под смолистое постреливание огня заснули.

Крик ворвался в распахнутую дверь:

Ночью, когда все люди в гостинице легли спать, кто-то вдруг завздыхал так глубоко и протяжно, что все повставали посмотреть, что и с кем случилось, а хозяин марионеток подошел к своему маленькому театру, – вздохи слышались оттуда. Все деревянные куклы, и король и телохранители, лежали вперемежку, глубоко вздыхали и таращили свои стеклянные глаза; им тоже хотелось, чтобы их смазали мазью, как королеву, – тогда бы и они могли двигаться сами! Королева же встала на колени и протянула свою золотую корону, как бы говоря: «Возьмите ее, только помажьте моего супруга и моих придворных!» Бедняга хозяин не мог удержаться от слез, так ему жаль стало своих кукол, пошел к товарищу Йоханнеса и пообещал отдать ему все деньги, которые соберет за вечернее представление, если тот помажет мазью четыре-пять лучших из его кукол. Товарищ Йоханнеса сказал, что денег он не возьмет, а пусть хозяин отдаст ему большую саблю, которая висит у него на боку. Получив ее, он помазал шесть кукол, которые сейчас же заплясали, да так весело, что, глядя на них, пустились в пляс и все живые, настоящие девушки, заплясали и кучер, и кухарка, и лакеи, и горничные, все гости и даже кочерга со щипцами; ну, да эти-то двое растянулись с первого же прыжка. Да, веселая выдалась ночка!

— А ну выходи! Ферфлюхтер, мать вашу! И прямо над головами-в окошко:

На следующее утро Йоханнес и его товарищ ушли из гостиницы, взобрались на высокие горы и вступили в необозримые сосновые леса. Путники поднялись наконец так высоко, что колокольни внизу казались им какими-то красненькими ягодками в зелени, и, куда ни оглянись, видно было на несколько миль кругом. Такой красоты Йоханнес еще не видывал; теплое солнце ярко светило с голубого прозрачного неба, в горах раздавались звуки охотничьих рогов, кругом была такая благодать, что у Йоханнеса выступили на глазах от радости слезы, и он не мог не воскликнуть:

— Бросаю гранату! Язви твою душу: выходи!

– Боже ты мой! Как бы я расцеловал тебя за то, что ты такой добрый и создал для нас весь этот чудесный мир!

Это мамино «язви» подействовало особенно парализующе.

Товарищ Йоханнеса тоже стоял со скрещенными на груди руками и смотрел на леса и города, освещенные солнцем. В эту минуту над головами их раздалось чудесное пение; они подняли головы – в воздухе плыл большой прекрасный белый лебедь и пел, как не петь ни одной птице; но голос его звучал все слабее м слабее, он склонил голову и тихо-тихо опустился на землю: прекрасная птица лежала у ног Йоханнеса и его товарища мертвой!

– Какие чудные крылья! – сказал товарищ Йоханнеса. – Такие большие и белые, цены им нет! Они могут нам пригодиться! Видишь, хорошо, что я взял с собой саблю!

И он одним ударом отрубил у лебедя оба крыла.

— Ой, дяденька, не надо, мы деревенские!

Потом они прошли по горам еще много-много миль и наконец увидели перед собой большой город с сотнями башен, которые блестели на солнце, как серебряные; посреди города стоял великолепный мраморный дворец с крышей и червонного золота; тут жил король.

Отстранив Франца, вышла, выбежала первая, предупреждая крик — Там брат, он немой, совсем немой!

Пятнистый какой-то человек (плащ-накидка и бритая голова — вс него в пятнах) отшвырнул Полину:

— А мы сейчас посмотрим.

Йоханнес с товарищем не захотели сейчас же идти осматривать город, а остановились на одном постоялом дворе, чтобы немножко пообчиститься с дороги и принарядиться, прежде чем показаться на улицах. Хозяин постоялого двора рассказал им, что король – человек очень добрый и никогда не сделает людям ничего худого, но что дочь у него злая-презлая. Конечно, она первая красавица на свете, но что толку, если она при этом злая ведьма, из-за которой погибло столько прекрасных принцев. Дело в том, что всякому – и принцу, и нищему – было позволено свататься за нее: жених должен был отгадать только три вещи, которые задумывала принцесса; отгадай он – она вышла бы за него замуж, и он стал бы, по смерти ее отца, королем над всей страной, нет – и ему грозила смертная казнь. Вот какая гадкая было красавица принцесса! Старик король, отец ее, очень грустил об этом, но не мог ничего с ней поделать и раз и навсегда отказался иметь дело с ее женихами, – пусть-де она ведается с ними сама, как знает. И вот являлись жених за женихом, их заставляли отгадывать и за неудачу казнили – пусть не суются, ведь их предупреждали заранее!

И Франца автоматом оттолкнул в сторону:

— А ну выпентюх! Кто еще там?

Старик король, однако, так грустил об этом, что раз в год по целому дню простаивал в церкви на коленях, де еще со всеми своими солдатами, моля бога о том, чтобы принцесса стала добрее, но она и знать ничего не хотела. Старухи, любившие выпить, окрашивали водку в черный цвет, – чем иначе они могли выразить свою печаль?

— Никого, паночек, только мы! — спешит ответить Полина.

– Гадкая принцесса! – сказал Йоханнес. – Ее бы следовало бы высечь. Уж будь я королем-отцом, я бы задал ей перцу!



— Проверь, — приказал пятнистый другому в таком же плаще, этого на голове немецкая каска.

В эту самую минуту народ на улице закричал «ура». Мимо проезжала принцесса; она в самом деле была так хороша, что все забывали, какая она злая, и кричали ей «ура». Принцессу окружали двенадцать красавиц на вороных конях; все они были в белых шелковых платьях, с золотыми тюльпанами в руках. Сама принцесса ехала на белой как снег лошади; вся сбруя была усыпана бриллиантами и рубинами; платье на принцессе было из чистого золота, а хлыст в руках сверкал, точно солнечный луч; на голове красавицы сияла корона, вся сделанная будто из настоящих звездочек, а на плечи был наброшен плащ, сшитый из сотни тысяч прозрачных стрекозиных крыльев, но сама принцесса была все-таки лучше всех своих нарядов.

— Ишь, бандитские морды! — недобрыми глазами рассматр бритоголовый пойманных. — Хотите увидеть белорусскую птушку С Покажем вам, сталинские бандиты!

Йоханнес взглянул на нее, покраснел, как маков цвет, и не мог вымолвить ни слова: она как две капли воды была похожа на ту девушку в золотой короне, которую он видел во сне в ночь смерти отца. Ах, она так хороша, что Йоханнес не мог не полюбить ее. «Не может быть, – сказал он себе, – чтобы она на самом деле была такая ведьма и приказывала вешать и казнить людей, если они не отгадывают того, что она задумала. Всем позволено свататься за нее, даже последнему нищему; пойду же и я во дворец! От судьбы, видно, не уйдешь!»

И уже к своим, человек шесть их, железноголовых.

— Мало было Сталина этим бульбянникам, не натешились кс ми. Вы за что это воюете?

Все стали отговаривать его, – ведь и с ним случилось бы то же, что с другими. Дорожный товарищ Йоханнеса решил, что, бог даст, все пойдет хорошо, вычистил сапоги и кафтан, умылся, причесал свои красивые белокурые волосы и пошел один-одинешенек в город, а потом во дворец.

— Мы цивильные, дяденька, брат, он немоглый совсем, боль причитала Полина, а сама думала: не хуже бабки Адарки, она кор тем, что оплакивала покойников. Только бы Франц не вздумал пс

– Войдите! – сказал старик король, когда Йоханнес постучал в дверь.

А пятнистоголовый все ищет, к кому прицепиться. Вот уже с не угодил:

Йоханнес отворил дверь, и старый король встретил его одетый в халат; на ногах у него были вышитые шлепанцы, на голове корона, в одной руке скипетр, в другой – держава.

— Иванов, ты куда? В кусты все тянет? Ой, смотри Волошин решил? Бегите, бегите, вас бандиты приласкают!

– Постой! – сказал он и взял державу под мышку, чтобы протянуть Йоханнесу руку.

— Откуда ты взял? — огрызнулся власовец в очках (Полина нимает, кто это).-Человеку посц… нельзя?

Но как только он услыхал, что перед ним новый жених, он начал плакать, выронил из рук и скипетр и державу и принялся утирать слезы полами халата. Бедный старичок король!

Франц же о своем все думал, тревожился: на просеке ера? немцев. Несколько офицеров в таких же плащ-накидках, но вы‹ ражки на них, а не каски и не пилотки. И главное, смотрят те остальные на них, — что сразу понимаешь: самые большие начг эти.

– И не пробуй лучше! – сказал он. – С тобой будет то же, что со всеми! Вот погляди-ка!

Франц изо всех сил старался не испугаться, не привлечь ния. Но все-таки это были первые немцы после Петухов, и мог не испытывать сложнейших чувств, где были не только трет но и щемящая боль за себя, за свою вот так повернувшуюся ‹

И он свел Йоханнеса в сад принцессы. Брр... какой ужас! На каждом дереве висело по три, по четыре принца, которые когда-то сватались за принцессу, но не сумели отгадать того, что она задумала. Стоило подуть ветерку, и кости громко стучали одна о другую, пугая птиц, которые не смели даже заглянуть в этот сад. Колышками для цветов там служили человечьи кости, в цветочных горшках торчали черепа с оскаленными зубами – вот так сад был у принцессы!

— Warum grinst еr?[8] — спросил вдруг офицер. О ком э ужто о Франце? — смотрит на него. Ну вот. Ну вот, сейчас все дет, случится! А если найдут медальон у Полины: немецкий, а если она не выдержит? Как умеют допросить человека, все, — для Франца не секрет. Тут пришел страх уже не за себя — за Полину. Понял, как дорого ему это своенравное существо!..

Стоявший рядом с офицером, похоже, переводчик, спросил у бритоголового русского:

– Вот видишь! – сказал старик король. – И с тобой будет то же, что и с ними! Не пробуй лучше! Ты ужасно огорчаешь меня, я так близко принимаю это к сердцу!

— Кто они?

Йоханнес поцеловал руку доброму королю и сказал, что все-таки попробует, очень уж полюбилась красавица принцесса.

— Немой, — охотно объяснил тот и для убедительности пальцем повертел у своего виска, — колхозники. Все они тут бандиты.

В это время во двор въехала принцесса со своими дамами, и король с Йоханнесом вышли к ней поздороваться. Она была в самом деле прелестна, протянула Йоханнесу руку, и он полюбил ее еще больше прежнего. Нет, конечно, она не могла быть такою злой, гадкой ведьмой, как говорили люди.

Вдруг забеспокоились все, по-немецки, по-русски прозвучало предупреждение: сойти с просеки в лес, впереди какие-то люди! Бежит по просеке человек, одетый по-деревенски, но по тому, как он бежит, а все ждут его, понятно, что это связной, разведчик. И действительно, добежал, запыхавшись, глубоко, с храпом, вдохнул-выдохнул и просипел:

Они отправились в залу, и маленькие пажи стали обносить их вареньем и медовыми пряниками, но старик король был так опечален, что не мог ничего есть, да и пряники были ему не по зубам!

— Идут! Там их целая группа.

Было решено, что Йоханнес придет во дворец на другое утро, а судьи и весь совет соберутся слушать, как он будет отгадывать. Справится он с задачей на первый раз – придет еще два раза; но никому еще не удавалось отгадать и одного раза, все платились головой за первую же попытку.

И те, что оставались на просеке, все сдвинулись, углубились в чащу, затолкав туда и Франца с Полиной. Тут много их, власовцев, и, очевидно, немцев. Оказались рядышком с тем самым «Ивановым», или он придвинулся специально, вдруг как бы показал себе за спину: убегайте, пока не поздно! Но, кажется, поздно: тут уже и бритоголовый.

— Ты и ты, — приказал двум власовцам, — отведите их… Ну, хотя бы к мостику.

Йоханнеса ничуть не заботила мысль о том, что будет с ним; он был очень весел, думал только о прелестной принцессе и крепко верил, что бог не оставит его своей помощью; каким образом поможет он ему – Йоханнес не знал, да и думать об этом не хотел, а шел себе, приплясывая, по дороге, пока наконец не пришел обратно на постоялый двор, где его ждал товарищ.

Те на него смотрят спрашивающе:

Но дорожный товарищ Йоханнеса грустно покачал головой и сказал:

— Что непонятно? Отпустите там. Чтобы ни звука. Одна нога там, другая здесь. Форштейн? Выполняйте!

И поднял глаза к небу, усмехнувшись гадко. Полина поняла, а Франц, похоже, испытывает облегчение, что он уже не в поле зрения немецких офицеров.

– Я так люблю тебя, мы могли бы провести вместе еще много счастливых дней, и вдруг мне придется лишиться тебя! Мой бедный друг, я готов заплакать, но не хочу огорчать тебя: сегодня, может быть, последний день, что мы вместе! Повеселимся же хоть сегодня! Успею наплакаться и завтра, когда ты уйдешь во дворец!

Францу даже интересно наблюдать ягдкоманду в действии, сколько раз читал с восторгом о смельчаках, которые, перенимая тактику партизан, проникают в самое гнездо их, а там, затаившись, дожидаются, как охотник зверя, ничего не подозревавшего врага. Но писали именно о немецких «охотничьих командах», эта же — вся почти из русских иностранцев.

Весь город сейчас же узнал, что у принцессы новый жених, и все страшно опечалились. Театр закрылся, торговки сладостями обвязали своих сахарных поросят черным крепом, а король и священники собрались в церкви и на коленях молились богу. Горе было всеобщее: ведь и с Йоханнесом должно было случиться то же, что с прочими женихами.

Полина понимала, куда их и зачем ведут. Тот, что с винтовкой надел на ствол штык-кинжал, сталь хищно клацнула, у автоматчика, рыжебро-вого под каской, кинжал висит на поясе. Будут резать! — руки-ноги у Полины загудели, как будто они пустые, полые, продуваемые морозным зимним ветром. Ее на глазах у Франца резать, Франца на глазах у нее. Страх не только боли и не только ужас сам по себе, но и стыд.

Вечером товарищ Йоханнеса приготовил пунш и предложил Йоханнесу хорошенько повеселиться и выпить за здоровье принцессы. Йоханнес выпил два стакана, и ему ужасно захотелось спать, глаза у него закрылись сами собой, и он уснул крепким сном. Товарищ поднял его со стула и уложил в постель, а сам, дождавшись ночи, взял два больших крыла, которые отрубил у мертвого лебедя, привязал их к плечам, сунул в карман самый большой пучок розог из тех, что получил от старухи, сломавшей себе ногу, открыл окно и полетел прямо ко дворцу. Там он уселся в уголке под окном принцессиной спальни и стал ждать.

Ее животный ужас будет видеть Франц, а она — его ужас. По этой короткой лесной дороге вчера шли к речке вьюнов ловить. Тут совсем рядом, сейчас, сейчас это случится!

— Ну, иди, иди! — подталкивает Полину штыком пожилой власовец, чем-то, какой-то внутренней злобой напомнивший ей Отто. Франца впереди ведет рыжий автоматчик. Как сообщить Францу, что их ведут убивать (если он еще не понял) и, главное, что стрелять, шуметь, когда партизаны рядом, нельзя. Если броситься в лес, им будет не до того, чтобы ловить, но надо обоим, вместе. «Отто» не зря нервничает, злится, чует, что может произойти. Полина уже побежала бы, будь что будет, но Франц, Франц…

В городе было тихо, тихо; вот пробило три четверти двенадцатого, окно распахнулось и вылетела принцесса в длинном белом плаще, с большими черными крыльями за спиной. Она направилась прямо к высокой горе, но дорожный товарищ Йоханнеса сделался невидимкой и полетел за ней следом, хлеща ее розгами до крови. Брр... вот так был полет! Ее плащ развевался на ветру, точно парус, и через него просвечивал месяц.

— Так, значит, Пушкину царь говорит, — вдруг поворачивается ры-жебровый автоматчик, обращаясь к «Отто» через голову Полины, — говорит: «Пушкин, не ты написал „Луку Мудищева?“ А Пушкин, язви его душу…

– Что за град! Что за град! – говорила принцесса при каждом ударе розог, и поделом ей было.

— Вы не с Алтая, не алтаец? — перехватила его взгляд (показалось, добродушный, не угрожающий) Полина.

— Ну, алтаец, а что?

Наконец она добралась до горы и постучала. Тут будто гром загремел, и гора раздалась; принцесса вошла, а за ней и товарищ Йоханнеса – ведь он стал невидимкой, никто не видал его. Они прошли длинный-длинный коридор с какими-то странно сверкающими стенами, – по ним бегали тысячи огненных пауков, горевших, как жар. Затем принцесса и ее невидимый спутник вошли в большую залу из серебра и золота; на стенах сияли большие красные и голубые цветы вроде подсолнечников, но боже упаси сорвать их! Стебли их были отвратительными ядовитыми змеями, а самые цветы – пламенем. выходившим у них из пасти. Потолок был усеян светляками и голубоватыми летучими мышами, которые беспрерывно хлопали своими тонкими крыльями; удивительное было зрелище! Посреди залы стоял трон на четырех лошадиных остовах вместо ножек; сбруя на лошадях была из огненных пауков, самый трон из молочно-белого стекла, а подушки на нем из черненьких мышек, вцепившихся друг другу в хвосты зубами. Над троном был балдахин из ярко-красной паутины, усеянной хорошенькими зелеными мухами, блестевшими не хуже драгоценных камней. На троне сидел старый тролль; его безобразная голова была увенчана короной, а в руках он держал скипетр. Тролль поцеловал принцессу в лоб и усадил ее рядом с собой на драгоценный трон. Тут заиграла музыка; большие черные кузнечики играли на губных гармониках, а сова била себя крыльями по животу – у нее не было другого барабана. Вот был концерт! Маленькие гномы, с блуждающими огоньками на шапках, плясали по залу. Никто не видал дорожного товарища Йоханнеса, а он стоял позади трона и видел и слышал все!

— У меня мама из-под Леииногорска.

В зале было много нарядных и важных придворных; но тот, у кого были глаза, заметил бы, что придворные эти не больше ни меньше, как простые палки с кочнами капусты вместо голов, – тролль оживил их и нарядил в расшитые золотом платья; впрочем, не все ли равно, если они служили только для парада!

— Гэ, я тоже из Рыдера. Это по-сталински: Лениногорск. А настоящееРыдер, англичане руду добывали. Так что ты хотела сказать?

— Ну, что мама моя с Алтая тоже. Она как и вы говорит.

Когда пляска кончилась, принцесса рассказала троллю о новом женихе и спросила, о чем бы загадать на следующее утро, когда он придет во дворец.

— Гэ, слышь, Муха, — обратился к „Отто“, — землячка моя.

— Иди, лысого этим обрадуй. Вот сейчас они там подойдут, да влепят тебе очередь в спину — побратаетесь. Я бы их всех! Чего это мы их так далеко провожаем?

– Вот что, – сказал тролль, – надо взять что-нибудь самое простое, чего ему и в голову не придет. Задумай, например, о своем башмаке. Ни за что не отгадает! Вели тогда отрубить ему голову, да не забудь принести мне завтра ночью его глаза, я их съем!

Францу казалось, что самая угроза миновала. Тот же сказал: „отпу стите“. Офицеры ничего подозрительного не заметили. А разгадай они Франца! В 40-м немецкие матери по радио и в газетах кляли своих сыновей, которых сбили над Англией, и они не так что-то сказали про фюрера. А что сделали бы с его матерью, отцом, что их принудили бы делать, когда бы открылось, что его не выкрали партизаны, убив Отто (хотелось верить, что именно так подумали), а что это он убил товарища, немца убил, изменил самому святому.

Принцесса низко присела и сказала, что не забудет. Затем тролль раскрыл гору, и принцесса полетела домой, а товарищ Йоханнеса опять летел следом и так хлестал ее розгами, что она стонала и жаловалась на сильный град и изо всех сил торопилась добраться до окна своей спальни. Дорожный товарищ Йоханнеса полетел обратно на постоялый двор; Йоханнес еще спал; товарищ его отвязал свои крылья и тоже улегся в постель, – еще бы, устал порядком!

Вот и знакомая речушка открылась, зловеще торчат вывернутые из желтого песка черные бревна, гнилые жерди, внизу густой ольшаник- вышли к мостику. Вот и корзина валяется, Францев кош, которым вьюнов отлавливал. Схватить за руку, закрыть глаза и, потащив его, прыгнуть прямо на кусты. Как будет, так и будет. Пусть стреляют, если решатся: они так страшно остановились напротив, эти двое, сами как бы растерялись, не знают, с чего начать. А Франц сияет голубыми благодарными глазами, считая, что его и Полину отпускают.

Чуть занялась заря, Йоханнес был уже на ногах; дорожный товарищ его тоже встал и рассказал ему, что ночью он видел странный сон – будто принцесса загадала о своем башмаке, и потому просил Йоханнеса непременно назвать принцессе башмак. Он ведь как раз слышал в горе у тролля, но не хотел ничего рассказывать Йоханнесу.

— Спасибо! — от полноты чувств произнес немой.

— Ах ты, сука! — взвыл „Отто“ и штыком пырнул его сбоку. Коротко, но резко. Полина пронзительно закричала и полетела вниз. Она уже не видела, как „Отто“, не выдергивая штыка, столкнул следом Франца. Тут же все вокруг как взорвалось-от близкой пальбы. Не слышала крика:

– Что ж, для меня все равно, что ни назвать! – сказал Йоханнес. – Может быть, твой сон и в руку: я ведь все время думал, что бог поможет мне! Но я все-таки прощусь с тобой – если я не угадаю, мы больше не увидимся.

— Кончай их автоматом!

Они поцеловались, и Йоханнес отправился во дворец. Зала была битком набита народом; судьи сидели в креслах, прислонившись головами к подушкам из гагачьего пуха, – им ведь приходилось так много думать! Старик король стоял и вытирал глаза белым носовым платком. Но вот вошла принцесса; она была еще краше вчерашнего, мило раскланялась со всеми, а Йоханнесу подала руку и сказала:

Строчил по ней, по ним рыжий алтаец или нет, Полина не знает. Оглушенная падением, вся исцарапанная, почти теряя сознание от боли в плече, Полина открыла глаза и увидела вдруг (или почудилось это) над собой седую морду собаки, внимательно смотрящей прямо в глаза ей. Странные уши у этой собаки: шалашиком, будто склеенные, как будто рог у нее на голове. Тут же исчезла как видение. Заставив себя подняться, Полина горячечно искала глазами Франца: она в какой-то миг успела увидеть прочертившее небо распластанное человеческое тело. Густой ольшаник примят, прижат к земле — там! Хватаясь за кусты бессильно-вялыми руками, погреблась в ту сторону, вдруг увидела — что это?! — красную паутину, оплетшую ветку олешины. Липкие тянущиеся нити крови ярко пылают в солнечных лучах. А на листьях она дегтярно-темная. (Это не была всего лишь игра света: на хинно-горьких ольховых листьях кровь почему-то делается черной-это уже мое наблюдение с войны.)

– Ну, здравствуй!

Наконец увидела тело Франца — комком. Ноги, руки, шея — как в узел завязаны. У самой живот подтянуло к похолодевшим позвонкам, когда, выдернув из брюк Франца рубаху, увидела синюшную рваную рану и, как ей показалось, белую полоску ребра. Руки ее тотчас окрасились в кровь, она смотрела в лицо, побелевшее, мертвое.

Теперь надо было отгадывать, о чем она задумала. Господи, как ласково смотрела она на Йоханнеса! Но как только он произнес: «башмак», она побелела как мел и задрожала всем телом. Делать, однако, было нечего – Йоханнес угадал.

— Да помогите же! — крикнула непонятно кому. Эхо боя разносилось где-то высоко над ними. Глаза открылись, голубизна в них тусклая, неживая. Всматриваясь куда-то далеко-далеко, Франц спросил:

— Wohin soll ich springen? Mama, wohin?[9]

Эхма! Старик король даже кувыркнулся на радостях, все и рты разинули! И принялись хлопать королю, да и Йоханнесу тоже – за то, что он правильно угадал.

Спутник Йоханнеса так и засиял от удовольствия, когда узнал, как все хорошо получилось, а Йоханнес набожно сложил руки и поблагодарил бога, надеясь, что он поможет ему и в следующие разы. Ведь на другой день надо было приходить опять.

10

Не все погибли, не всех убили, живы остаются даже на такой войне, которая досталась нам. Штык-кинжал, казалось, прямо в живот погрузился. Но в последний миг без всякой воли Франца, тело само изогнулось, уходя от верной смерти. И штык, скрипнув, прошел меж ребер. Одна Полина могла бы рассказать женщине с^чужими строгими глазами, фотографию которой носила в медальоне, как Францу, им с Францем удалось уцелеть. И там, возле моста, и позже, когда несла их грозная предфронто-вая волна, толкая перед собой, обрушиваясь сверху, накрывая их вместе с тысячами таких же, как они, бегущих от погибели. А как убежишь, если она кругом, везде, несет всех, как щепки в половодье — ты в ее цепких объятьях, сам не веря, что еще живой?

Вечер прошел так же, как и накануне. Когда Йоханнес заснул, товарищ его опять полетел за принцессой и хлестал ее еще сильнее, чем в первый раз, так как взял с собой два пучка розог; никто не видал его, и он опять подслушал совет тролля. Принцесса должна была на этот раз загадать о своей перчатке, что товарищ и передал Йоханнесу, снова сославшись на свой сон. Йоханнес угадал и во второй раз, и во дворце пошло такое веселье, что только держись! Весь двор стал кувыркаться – ведь сам король подал вчера пример. Зато принцесса лежала на диване и не хотела даже разговаривать. Теперь все дело было в том, отгадает ли Йоханнес в третий раз: если да, то женится на красавице принцессе и наследует по смерти старика короля все королевство, нет – его казнят, и тролль съест его прекрасные голубые глаза.

Сначала вернулись в ту же землянку, откуда их недавно погнали убивать. Полине туда возвращаться было страшно, но куда-то надо было спрятаться с раненым. Не день, не два нужны, чтобы он поправился. Она тащила Франца, вслушиваясь в редкую пальбу удалившегося боя, каждый их шаг страданием, болью отражался па посеревшем лице раненого. Полина прижимала к раненому боку Франца ком ольховых листьев, слипшихся от крови, понимала, что это бессмысленно, кровь этим не остановишь, но тем сильнее вжимала руку, как бы удерживая в обмякшем теле остатки сил, жизни.

В этот вечер Йоханнес рано улегся в постель, прочел молитву на сон грядущий и спокойно заснул, а товарищ его привязал себе крылья, пристегнул сбоку саблю, взял все три пучка розог и полетел ко дворцу.

Тьма была – хоть глаз выколи; бушевала такая гроза, что черепицы валились с крыш, а деревья в саду со скелетами гнулись от ветра, как тростинки. Молния сверкала ежеминутно, и гром сливался в один сплошной раскат. И вот открылось окно, и вылетела принцесса, бледная как смерть; но она смеялась над непогодой – ей все еще было мало; белый плащ ее бился на ветру, как огромный парус, а дорожный товарищ Йоханнеса до крови хлестал ее всеми тремя пучками розог, так что под конец она едва могла лететь и еле-еле добралась до горы.

Дни покатились без счета, слипаясь с тревожными ночами, подсвеченными пожарами, с неспокойными, вздрагивающими от далеких и близких взрывов рассветами — сливались в нечто неразличимое, как спицы в быстро несущемся колесе. Уже через неделю пришлось покинуть убежище. К счастью, Полине попалась на глаза кем-то брошенная двуколка (на таких колхозники возили сено с болота, на себе, конечно, коня иметь им было запрещено). Уложив на нее раненого, Полина убегала от настигающей беды. Порой казалось, что не какие-то там каратели — немцы или полицаи их преследуют, а вся Германия, та самая „проклятая“, как о ней поют, мстительно бросилась в погоню. Не успевала дотащиться до какой-нибудь деревни или на хутор, где рассчитывала передохнуть, перехватить что-либо поесть, как приходилось вместе с жителями бежать дальше. Их загнали в гиблые болота, какие уж там тележки. Приходилось не то что идти, а ползти на брюхе. Были моменты, когда от страха с головой провалиться, от неожиданности у полубредящего Франца вырывались немецкие слова — вскрики, и тут он вдруг замечал рядом лицо ребенка или женщины с расширенными от ужаса глазами: как если бы рядом с ними зарычал, вздыбил шерсть волк или, еще точнее, клацнул пастью крокодил. А когда выбрались на „дальние“, как тут называют, „острова“ („Комар-мох“) и уже можно было стоять и даже лежать, передохнуть, Франца вдруг затрясла лихорадка, жар свалил, как и многих — тиф! Мало всего, так еще и это. Теперь, в бреду, выкрикивал сплошь немецкие фразы. Полине пришлось сочинять легенду. Это итальянец, он убежал из ихней армии, многие убегают после того, как Италия вышла из войны. Немцы их загоняют в лагеря. Но Полине верили не долго: даже дети хорошо знают, чьи это слова: „хальт“ да „комм“. Женщины и суровые подростки начали недобро коситься на Полину и ее „итальянца“, ничего не оставалось, как поведать им всю правду. Чутье подсказало Полине: надо рассказывать подробно, со всеми переживаниями, как оно на самом деле происходило. И Полина постаралась: про то, как Франц спас их с матерью, как вместе хоронили деревню, а мама умерла, как Франца чуть не зарезал власовец, и они чудом спаслись. А когда про ту тележку стала рассказывать, расплакалась. Слезы уже и па глазах у других женщин: все это и они испытали, есть кого и что оплакивать каждой. Но, конечно, и спор возник. Полина правильно сделала, что замолчала. Пусть, пусть женщины наговорятся, сколько им хочется.