Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Однако лишь прошлой ночью, когда он лежал без сна, смысл истории Грейс Роби – или один из смыслов – стал окончательно ясен отцу Марку. К тому моменту его собственный личный кризис миновал, оставив священника ослабевшим и успокоившимся, будто у него спал жар.

Вдвоем с художником они отправились на открытие выставки в крошечной галерее в переулках Кэмдена, а затем поужинали в ближайшем ресторане с видом на бухту. Для начала октября погода на побережье была не по сезону теплой, и даже вечер выдался достаточно мягким, чтобы поесть снаружи под обогревающими лампами. За соседним столиком мужчина с женщиной ели из одной миски пропаренных моллюсков, и это напомнило отцу Марку об истории, рассказанной Майлзом. Мужчина и женщина могли быть мужем и женой или мужем и чьей-то чужой женой, но они определенно любили друг друга. Художник, заметив его улыбку, спросил, что его так позабавило, и отец Марк поведал ему историю Грейс, почти ни в чем не отступив от версии Майлза, и, рассказывая, он вдруг понял то, чего не уловил, слушая. Поразительно, подумал он, как трепещет сердце, когда тобой увлечены, особенно в зрелые годы, когда пора увлечений вроде бы миновала. Вдруг оказаться несравненным и желанным – ощутить себя несравненным и желанным – наверняка именно в этом нуждалась Грейс Роби. Этот миг ниспослан Богом; даруя, Всевышний милостиво отводит глаза и устраняется. Отсюда и название проповеди.

Некоторые картины на выставке в Кэмдене отец Марк уже видел в студии художника, другие либо были недавно написаны, либо в тот раз показывать их ему не стали. Большая часть из этих последних была выраженно гомоэротичной, и отец Марк, разглядывая их, чувствовал, что молодой художник за ним наблюдает. Позднее, за ужином, отец Марк сказал, что сам он всегда советовал гомосексуальным мужчинам и женщинам примерно то же, что и священник-активист, – до того, разумеется, как бывший друг художника переметнулся, увы, в стан суровых ортодоксов. Отец Марк заметил также, что подобная переоценка ценностей, когда жизнь прожита до половины, его не слишком удивила. В конце концов, Чосер отрекся от своих “Кентерберийских рассказов”, и, конечно, будучи художником, молодой человек наслышан о живописцах и скульпторах, которые по прошествии лет на чем свет стоит поносили свои лучшие творения как суетные и безнравственные. Отец Марк пустился в эти рассуждения на всякий случай, а вдруг молодой человек подлинно нуждается в утешении, хотя в глубине души отец Марк уже не чувствовал уверенности в том, что священник-активист, как и само предательство, в принципе имели место. Он не мог сказать, в чем тут дело, но его одолевали сомнения. В галерее, кстати, ему пришло в голову, что того особенного священника, может, и не было, зато были другие, и в изрядном числе.

Но чего нельзя было отрицать, так это понимания, что им самим увлечены, и сердце отца Марка билось счастливо и признательно, как, наверное, и у Грейс Роби в свое время. Что на свете может быть правдивее, чем интуитивный сердечный трепет? Разве нечто столь искреннее может быть грехом? Хотя к вечеру он понимал совершенно твердо, что не поддастся именно этому соблазну, но как же чудесно быть желанным! Несомненно, это дар Господа падшему человеку. Одновременно причина утраты рая и сладостная компенсация за потерю. Как же ловко Бог скрывается из виду! Он проделал это в случае с Грейс, да и с самим отцом Марком, отпустив их барахтаться на свой страх и риск. Отец Марк понимал: ему не следует мнить себя добродетельным, он лишь везучий. Либо, кто знает, благословленный.

Основная идея проповеди, которую он тщетно пытался вспомнить, стоя на кафедре в нелепой позе, просматривая свои заметки, заключалась в том, что, хотя Бог никогда не покидает нас, это еще не значит, что он с нами ежесекундно, – возможно, потому, что постоянного присутствия его мы жаждем более всего. Жаждем, чтобы нас ограждали от искушений, ограждали от самих себя.

Мы хотим, чтобы Господь всегда был поблизости, вечно готовый ответить на наш экстренный звонок: не введи нас в… Однако Бог, по неведомым нам соображениям, иногда предпочитает включать автоответчик. В настоящий момент Всевышний не может подойти к телефону. Но Господь хочет, чтобы вы знали: ваш звонок важен для него. Пока же для греха гордыни – нажмите один. Для стяжательства – нажмите два…

“Когда Господь удаляется” казалась отцу Марку одной из его наиболее изящных проповедей, произнесенных им перед сонной паствой на ранней мессе. Усталый и довольный результатом, он не видел большой беды в своей личной заинтересованности сюжетом. То, что Бог, не слишком рискуя, позволил ему поплутать, а затем опять выйти на верную дорогу, виделось мудрым благодетельным жестом. Хотя теперь ему казалось, что на самом деле Бог лишь сподобил его потерять отца Тома.

* * *

Итак, отец Марк, подавленный событиями дня, оставил миссис Уолш, явно не чувствовавшую за собой никакой вины, вытирать посуду, а сам зашагал по лужайке к “джетте” Майлза. Он надеялся, что домработницу подвело зрение, когда она высматривала, кто сидит в машине Майлза, но миссис Уолш была права: Макса в “джетте” не было, и, следовательно, отец Марк мог попрощаться с последней, пусть и весьма хрупкой, надеждой. Неутешительный вывод, к которому они с миссис Уолш пришли касательно местонахождения старика, оставался в силе, как бы священнику ни хотелось ошибиться. В конце концов, со своими ошибками он привык как-то справляться. Но правда открылась ему еще в тот момент, когда он, порывшись в мусорном ведерке отца Тома, выудил скомканный цветастый буклетик “Новая жизнь ждет вас на Флорида-Кис!”.

Если Майлз и заметил приближавшегося священника, он никак не отреагировал, даже когда отец Марк помахал ему. Он смотрел вверх, на башню Св. Екатерины, в точности как предсказывал отец Марк, но выражение его лица не имело ничего общего с картиной, нарисованной воображением священника. Майлз походил на человека, увидевшего церковь Св. Кэт и колокольную башню со шпилем впервые в жизни, более того, на человека, вообще никогда не видевшего ни церквей, ни шпилей и теперь в тягостном недоумении пытавшегося понять, что это за конструкция такая.

Глава 21

Воскресений во время сезонных игр НФЛ почти хватало, чтобы возродить веру держателей баров в свой бизнес. Правда, настаивали клиенты Беа, ее бар нуждался в широкоформатном телевизоре, таком же, как в “Фонарщике”. Сомнения Беа на сей счет были глубокими и характер имели философский. Во-первых, люди редко понимают, чего они хотят. Вопреки их железной уверенности в том, что они знают, чего им надо, убедительных тому подтверждений Беа отродясь не наблюдала, и поскольку снабдить клиентов тем, что, по их мнению, им нужно, обошлось бы ей в полторы тысячи долларов, она продолжала кормить их “завтраками”. Хотя воскресные посетители доставали ее более или менее непрерывно, ругая маленький черно-белый телик, в футбольный сезон она по-прежнему вытаскивала его из пыльной кладовки и водружала на полку, предназначавшуюся для дорогих скотчей и бурбонов, обычно пустовавшую, поскольку спроса на изысканные напитки особо не было, даже когда у людей имелась работа.

На взгляд Беа, потребность ее клиентуры помочиться и поныть была куда более фундаментальной и подлинной, чем их требования широкого экрана. Черно-белый телик, жаловались они, создает диспропорцию. Если тебе повезло устроиться на табурете, с которого хорошо видно, ты смотришь матч как на нормальном телевизоре; с краю стойки тебе видно лишь пол-игры, но, невзирая на этот недочет, за пиво с тебя дерут столько же. Плюс по субботам и воскресеньям в баре бывает людно, и каждый норовит протолкнуться поближе к полке с телевизором, не соблюдая правил очередности. Когда ты соскакиваешь с табурета, чтобы пойти в сортир, ничего не стоит расплескать пиво человека, стоящего сзади тебя, и, возвратившись, ты обнаруживаешь, что он отомстил, заняв твой табурет. Да еще так нагло, глядя тебе прямо в глаза, заявит, мол, он думал, что ты ушел. Раскошелься Беа на широкий экран, твердили они, им бы не пришлось мешаться друг у друга под ногами.

Ее посетители, похоже, не понимали, что им нравится сбиваться в кучу, толкаться, проливать пиво и занимать чужие табуреты. Они сдерживали позыв помочиться, насколько хватало терпения, а потом просили соседа посторожить их место, зная наперед, что он не станет этого делать, хотя и пообещал. Они не понимали, что им даже нравится черно-белый малюсенький телевизор, хотя и были правы: показывал он фигово. Но что такого, черт возьми, плохого в диспропорции? Это и есть жизнь: удобные табуреты и неудобные; удача и невезение, меняющиеся местами от воскресенья к воскресенью, из года в год, чему яркий пример – игра “Новоанглийских патриотов”. Не существует в природе стабильной удачи или невезухи – разве что у “Ред Соке”, команды, похоже, проклятой навеки.

А кроме того, новый широкоэкранный ящик не избавит от диспропорции, “хороший” телевизор и “фиговый” как были, так и останутся. С единственной разницей: то, что раньше люди считали хорошим и большим, превратится в фиговое и маленькое. Наибыстрейший способ обзавестись новым желанием, полагала Беа, – удовлетворить прежнее, и с каждым разом новое желание непременно будет дороже предыдущего. Поддайся она сдуру своим клиентам сегодня, еще неизвестно, что им взбредет в голову завтра.

Другой причиной не вкладываться в широкоэкранный ТВ был Уолт Комо, он приставал к ней с этим настырнее, чем все посетители разом. Сегодня он заходил ненадолго посмотреть матч с “Патриотами” и, как обычно, не закрывал рта. У него в фитнес-клубе гигантский экран, и Беа будет последней дурой, если не купит такой же.

– Если он тебе так нравится, иди смотри футбол там, – предложила она.

Она считала, что для человека, который пьет только минералку и никогда не оставляет чаевых, Уолт Комо слишком часто дает советы. Ей оставалось лишь надеяться, что решение ее идиотки дочери выйти за него не продиктовано тем, что Жанин позарилась на деньги, потому что за долгие годы Беа навидалась вот таких Уолтов Комо и знала, какие они скупердяи. По ее прикидкам, дочери придется биться за каждый ломаный цент.

Разумеется, Жанин по-прежнему утверждала, что ее интересует только секс, – высокомерным тоном, словно намекая: ее матери даже не стоит напрягаться, чтобы вникнуть в нечто столь чуждое ее личному жизненному опыту. Беа не была настолько невежественна по части этих радостей, как воображала Жанин, но полагала, что секс – штука слишком эфемерная, чтобы компенсировать прочие недостатки Матёрого Лиса, и вдобавок сомневалась, что заниматься сексом с мужчиной, у которого настолько тощие ноги, так уж невероятно потрясающе. Вчера на стадионе Беа показалось, что у голубков возникли разногласия, и она робко понадеялась, что так оно и есть. А вдруг ее дочь прозреет, прежде чем станет слишком поздно. Но сегодня Беа не была склонна предаваться пустым мечтаниям. Даже если Жанин и прозрела, она в этом никогда не признается. Упрямство и вредность были теми скрепами, что сформировали ее характер еще в раннем детстве, и Беа давно оставила попытки вразумить дочь, для которой всегда было самым главным взять верх. Она была из тех, кто высказывает самые противоречивые мнения, чтобы в итоге с наслаждением выдать: “Я же говорила”.

Когда со вторым дневным матчем закруглились и канал после двухминутной рекламы пригрозил очередным выпуском общественно-политических “60 минут”, “Калллахан” опустел и затих, к облегчению Беа. Клиенты помчались домой ужинать, и через часок кое-то из них опять притащится смотреть вечернюю игру – как правило, со слабыми командами, – и смотреть на эти жалкие сражения интересно было только самым упертым болельщикам. Впрочем, Эмпайр Фоллз славился своей упертостью, и Беа считала себя истинной представительницей родного города. Разумная женщина давно бы продала бар и на вырученные деньги переселилась в Фэрхейвен, где открыли дом для престарелых с уходом и прочими прелестями; заведение пустовало на три четверти, поскольку мало кто мог эти прелести оплатить. Беа не помешал бы чертов уход, и мысль о том, что пора бы дать отдых отекающим ногам, с каждым днем становилась все заманчивее. Как было бы хорошо, если бы иногда ей растирали ноги. Прошлой весной она наведалась в “Леса Декстера”, когда там устроили день открытых дверей, и ей понравилось, но ее поразило, что почти всем обитателям дома престарелых требовалось куда больше ухода, чем ей. Сами они толком не могли ни ходить, ни помыться, ни пописать, ни порезать мясо на тарелке, ни прожевать его, и Беа охватил смертельный ужас: переберется она в этот дом и станет такой же, как все тамошние. Тем не менее она подумывала снова туда съездить, чтобы проверить, не появился ли в заведении кто-нибудь новенький, способный бороздить пустынные коридоры без помощи алюминиевых ходунков.

В половине восьмого явился Майлз Роби – вот уж кого она не ожидала увидеть – с большим пакетом гамбургеров из “Дэари Квин” и картошкой фри. До прошлого года, когда они с Жанин разъехались, воскресными вечерами Майлз был постоянным клиентом, а гамбургеров и картошки, что он приносил, хватало на всех – Жанин, Тик и Беа. Макс, с его острым нюхом на дармовщинку, также частенько заглядывал. И сегодня Майлз натащил еды, которой хватило бы на целую команду, хотя в баре они были только вдвоем, и неужто, подумала Беа, он рассчитывал на большую компанию?

– Как ты догадался, что я жутко проголодалась? – спросила она, поставив перед зятем большой стакан пива и наливая себе. Она и вправду проголодалась, но не сознавала этого, пока Майлз не начал выгружать еду из пакета: с полдюжины гамбургеров, множество пакетиков с картошкой и даже подтаявшее мороженое в пластиковых коробочках. – Ты кого-нибудь ждешь?

– Не знаю, – вздохнул Майлз.

– Твоя дочь больше не ест мяса, а твоя жена больше не ест ничего. Бывшая жена. Неважно – головной болью она была и осталась. Ума не приложу, с какой стати Жанин требует от дочери, чтобы та повзрослела, хотя ей самой этот трюк до сих пор не удался.

– По-моему, она побаивается нового замужества, – сказал Майлз, – теперь, когда свадьба совсем скоро.

Его отношения с Беа всегда были странными. С самого начала он всегда брал сторону Жанин, когда та ругалась с матерью, при том что Беа в конфликтах с женой поддерживала Майлза. Этот недостаток материнской лояльности казался Майлзу не слишком здоровым явлением, но он обрадовался, когда Беа не стала винить его в том, что их семья распалась, хотя Жанин наверняка расписывала матери в подробностях, какой он плохой муж, и Майлз был благодарен своей почти бывшей теще.

– Учитывая, за кого она выходит замуж, – сказала Беа, – у нее есть все основания беспокоиться.

– Ну, – ответил Майлз, жуя бургер, – может, у них все получится.

– Ты в порядке, Майлз? – спросила Беа, всматриваясь в него. Вид у него был измученный, в волосах застряли брызги краски, а на правой руке рдели мозоли. – Выглядишь так, будто за тобой черти гнались, как говаривал мой покойный муж.

– Не-е, со мной все хорошо, – сказал он, хотя на самом деле у него слегка кружилась голова. Наверное, от голода, он целый день ничего не ел.

Днем, за размышлениями, он красил церковь, отчего ему немного полегчало. С утра он чувствовал себя так, словно его переехал поезд, тот, чей отдаленный грохот он услыхал, когда наткнулся на фотографию матери в газете. Теперь же у него было такое ощущение, будто ему удалось увернуться, поезд с ревом пронесся буквально в дюймах от него, и от этой громоподобной мощи он едва не потерял сознание. И теперь ему казалось, будто звуковой волной его тянет следом за поездом.

– Ты ведь не расклеишься из-за развода? – Беа скомкала обертку от первого гамбургера и вскрыла второй. Она разговаривала с дочерью сегодня, и, по словам Жанин, адвокаты уверили ее, что постановление о разводе примут в начале следующей недели. Надо полагать, Жанин сообщила об этом Майлзу, – наверное, поэтому он выглядит таким убитым. – Ты лучше наслаждайся свободой пока, – посоветовала она и тут же вспомнила, что видела его вместе с девочкой Уайтингов на вчерашнем футбольном матче. – И постарайся не наделать глупостей, пока не будешь уверен, что соображаешь правильно.

– А когда наберусь уверенности, мне можно будет делать глупости, так?

– Ты меня понял, – ответила Беа, задумчиво жуя. – Черт. Будь у меня с кем ужинать каждый вечер, я бы весила пять сотен фунтов. Обычно я забываю поесть после работы или съедаю одно из этих проклятых яиц. – Она махнула бургером в сторону огромной банки, где в растворе плавали маринованные яйца. – Только твой отец и я едим эти яйца.

– Кстати, о Максе, – встрепенулся Майлз, – вряд ли он заходил сегодня.

Беа покачала головой с таким видом, словно размышляла, не приняться ли ей за третий гамбургер.

– Когда дверь отворилась, я было подумала, что это он. По воскресеньям вечером он всегда тут как тут.

– Но не нынешним вечером, – сказал Майлз.

Перед тем как зайти в “Дэари Квин”, он наведался к Максу и долго, но тщетно стучал в дверь его квартиры. Соседка сказала, что видела, как накануне Макс выходил из дома с дорожной сумкой. Эта информация вкупе с брошюрой, обнаруженной отцом Марком в мусорном ведерке старого священника, окончательно развеяла сомнения насчет того, что произошло с обоими стариками.

– Похоже, он нашел попутчика, который довезет его до Кис.

– Кого же?

– Вы умеете хранить секреты? – улыбнулся Майлз.

– А разве я тебя предупреждала о том, что тебя ждет, если ты женишься на моей дочери? – фыркнула Беа.

– Нет, – подтвердил Майлз.

– То-то, – закрыла вопрос Беа.

В мужском туалете Майлз осмотрел пять набухших жгучих мозолей, которые он умудрился заполучить на правой руке сегодня днем. С покраской западной стены можно было закончить примерно за час, но Майлз устроился у южной и приступил к зачистке – работе, более гармонировавшей с его настроением. Ему было сподручнее сдирать слои, творя безобразие, прежде чем воссоздавать прежнюю красоту. Он скреб до темноты, уже с трудом различая скребок, зажатый в ладони, пока не образовались мокрые мозоли; скреб как под гипнозом и добрался на отдельных участках до первого слоя краски, а потом еще глубже, до подгнившего дерева, и не удивился бы, если бы на исцарапанной коже церкви проступила кровь.

Когда стемнело, Майлз, счистив все, до чего мог дотянуться с земли, приставил лестницу и залез на нее так высоко, как не осмелился бы днем. На лестнице на него снизошел странный покой, и он тянул руку все дальше и дальше, туда, где краска вспучилась и потрескалась. Хотя двигался Майлз вверх и вовне, чувствовал он нечто совершенно противоположное, будто он опускается вниз и вовнутрь, сквозь защитный слой краски в мягкое дерево. Завораживающая и опасная иллюзия, понимал он, однако не мог отделаться от ощущения, что оступись вдруг по какой-то причине, на землю он не рухнет, но перейдет на церковную стену, словно ее притяжение сильнее гравитации. Теперь же он стоял над раковиной в мужском туалете “Каллахана”, и у него тряслись руки от одного воспоминания об этом.

Сейчас ему было ясно: орудуя скребком, он сдирал не столько многолетние наслоения краски, сколько свои детские неверные умозаключения, которые вдумчивому анализу с тех пор не подвергал. Чарли Уайтинг. Но о чем бы ни свидетельствовала подпись под фотографией, ему пока было проще называть этого белобородого мужчину Чарли Мэйном. Сколько раз за многие годы он видел фотографии Ч. Б. Уайтинга в “Имперской газете”, не узнавая человека, с которым они с матерью встретились на Мартас-Винъярде? Конечно, тогда он был чисто выбрит, и все же. Не будь Грейс на том же снимке, Майлз сомневался, что сумел бы опознать его сегодняшним утром. Он лишь проследил за направлением ее взгляда, и наконец ему явилась правда. Либо не вся правда, но какая-то ее часть. Как долго длилась их любовь до Мартас-Винъярда? Разумеется, они только делали вид, ради Майлза, будто их знакомство состоялось в ресторане “Летнего Дома” и ни минутой раньше, и да, Грейс купила белое платье в предвкушении приезда Чарли Уайтинга, – и приехал он, как по волшебству, точно к тому моменту, когда у Грейс почти не осталось денег. Майлз припоминал, что уже тогда он догадывался: мать кого-то ждет. Его отца, решил он, потому что кого же еще?

А потом, возвратившись в Эмпайр Фоллз, она ждала, что Чарли выполнит свое обещание, – но лишь затем, чтобы услыхать от сослуживиц, что Ч. Б. Уайтинга перебросили в Мексику, куда позднее к нему приедет его беременная жена. Была ли она поражена, осознав, – Майлз точно поразился бы, – что мужчина, чьи желания на Мартас-Винъярде исполнялись с поразительной расторопностью, не обладает никакой властью у себя дома? Или она пришла к выводу, что ему просто не хватило смелости противостоять жене? Могла ли она предположить, что миссис Уайтинг прибегнет к помощи своего свекра, старика Хонаса, и пригрозит мужу лишением наследства? И была ли широко объявленная беременность миссис Уайтинг – после Синди детей больше не было – всего лишь уловкой, дабы удержать Чарли Уайтинга в семье? И кто – жена Чарли или его отец – сумел убедить его в том, что клятвенное обещание, данное в щекотливой ситуации с глазу на глаз женщине не с того берега реки, стоит куда меньше, чем супружеские обеты, принесенные на людях? Сколько бы Грейс ни задавалась этими тягостными вопросами, глухая стена молчания и второй ребенок, росший внутри нее, были слишком реальны, и ей ничего не оставалось, как вернуться к жизни, какой она жила прежде, и к себе, какой была прежде – замужней женщиной, матерью, добытчицей, доброй католичкой.

Именно Св. Кэт, теперь понимал Майлз, сыграла решающую роль в том, чтобы возвратить его мать в ту жизнь, из которой она хотела вырваться, сбежав с Чарли Мэйном. Церковь в лице отца Тома заманила ее обратно в свое лоно, которое она была готова покинуть, отказавшись от надежды на вечное в обмен на счастье. Старый священник, наверное, уже тогда был сумасшедшим, решил Майлз, орудуя скребком и не обращая внимания на разбухавшие мозоли. Там, в ризнице – помещении, пропитанном тяжелым запахом ладана, со стенным шкафом, набитым священническими одеяниями, с воскресным золотым кубком для причастия, в окружении всех необходимых реквизитов религиозного авторитета, – отец Том, надо полагать, назвал Грейс цену отпущения ее грехов. Любой другой священник потребовал бы лишь покаяться перед Господом, искренне и без утайки, но отцу Тому этого было мало. По своей воле Грейс никогда бы не отправилась пешком за реку, чтобы унижаться перед женщиной, которой она нанесла урон, вознамерившись отнять у нее мужа. Нет, это была идея отца Тома. И разумеется, в тот день мать шла через мост к миссис Уайтинг, и Майлз, карауля на другом берегу, видел в беседке именно ее. Почему столь очевидная разгадка до сих пор ускользала от него? И что было на уме у миссис Уайтинг, когда она отслеживала продвижение своей соперницы по мосту? Не приходило ли ей в голову, а что, если этот путь окажется неподъемным для Грейс и она сумеет одолеть лишь половину моста, прежде чем ее поглотят пенящиеся воды? И разглядела ли она, чей это мальчик стоит на другом конце моста? И действительно ли они встретились взглядом, как это запечатлелось в его памяти?

Ее холодные глаза преследовали его с самого начала, сообразил Майлз, – она наблюдала за ребенком, которого мать отказалась бросить даже ради единственного шанса на счастье, за ребенком, которым Чарли Уайтинг заменил бы своего покалеченного, если бы ему позволили. Стоя на приставной лестнице в темноте, Майлз понял, что всю свою взрослую жизнь и даже когда еще был в колледже он чувствовал на себе пристальный взгляд этой женщины. Давно догадываясь, что ее ни к чему не обязывающая приязнь – лишь маска, он не подозревал, что, возможно, за этой личиной таится жажда мести. Он и сейчас не был в этом уверен. В конце концов, что за женщиной надо быть, чтобы не удовлетвориться смертью соперницы? И неужто ненависть способна настолько укорениться в человеческом сердце? За несколько коротких часов после того, как он увидел фотографию в газете, Майлз перекрасил весь свой мир из цветного в черно-белый, но не было ли и это заблуждением, подменой одних упрощений другими? Может быть. Но в данный момент, прежде чем он опять передумает, он всей душой рвался, как и его брат, сделать что-нибудь, пусть и не очень правильное.

В туалете, помыв руки, Майлз надкусил каждую мозоль, выдавливая мутную жидкость. Глядя на себя в потрескавшееся зеркало, он подумал, что поезд, возможно, все-таки его переехал. Лицо в щербатом стекле не принадлежало человеку, ловко увернувшемуся за секунду до столкновения, но скорее тому, кто стоял на рельсах, как на последнем рубеже, и принял удар на себя.

Или же на него интерьеры “Каллахана” так подействовали. Краска слоями сыпалась со стен мужского туалета. В прошлом январе трубы замерзли и лопнули, а нанятые Беа умельцы продолбили, орудуя наугад, с полдюжины квадратных отверстий в надежде найти, где прорвало. Закончив, они залатали дыры гипсокартоном, да и то не все. Этот сортир, подумал Майлз, его родной город в миниатюре. Люди в Эмпайр Фоллз настолько привыкли к разного рода неполадкам, что перестали их исправлять. Зачем ремонтировать и перекрашивать стену, чтобы потом снова ее ковырять, когда трубы опять замерзнут? А так, с зияющими дырами, сантехникам в следующий раз не придется долго искать пробоины. Майлз быстро подсчитал, во что обойдется навести здесь порядок, затем удвоил цифру, предположив, что в женском туалете наверняка такая же разруха, затем опять удвоил на всякие непредвиденные расходы. Возвращаясь в бар, он сунул голову на кухню, которой не пользовались много лет, и снова произвел мысленный подсчет. Получалось, что дешевле, наверное, обклеить стены десятидолларовыми купюрами, чем вернуть эту кухню в рабочее состояние.

То, что он сейчас замышлял, было абсолютным безумством, и он это знал. Но он должен это сделать, была не была, так он решил, проезжая по Железному мосту. Из прихода Св. Кэт он двинул в центр с намерением пересечь мост и найти ответы на вопросы, которые он не сумел разрешить, стоя на лестнице у церковной стены. Однако затормозил у рубашечной фабрики и подошел к тому месту, где стоял мальчиком, и посмотрел поверх темной воды на приглушенные огни в асьенде Уайтингов. Его мать проделала этот путь одна. И – как он внезапно решил – не напрасно.

* * *

В баре Беа наконец отсмеялась, а бургеры исчезли.

– Ох, Майлз, прости, ей-богу! – Она утерла слезы рукавом. – Но как представлю: Макс и этот чокнутый старый священник крадут машину и мчат во Флориду – ничего смешнее я в жизни не слышала.

– Да, забавно, – мрачно откликнулся Майлз. – Если они не разбились или сами не сбили кого-нибудь.

– И как теперь быть?

Майлз и сам хотел бы это знать. Отец Том в приходском легковом универсале, понятно, уже выехал за пределы города, и, конечно, приход мог бы натравить на него дорожную полицию, если бы не выяснилось, что шестилетняя “краун виктория” зарегистрирована на отца Тома. Машину купили еще до того, как старик явственно начал впадать в маразм, но последние несколько лет водить ему не разрешали, как и исповедовать. Однако, увы, отец Том и то и другое очень любил, и стоило ему добраться до ключей, спрятанных миссис Уолш и отцом Марком, как он тут же садился в машину, чтобы немного поколесить, и действительно не ехал, но колесил, а когда уставал от этого развлечения и хотел вернуться домой, понятия не имел, в какую сторону ему двигаться, словно пятилетний ребенок, играющий в жмурки на своем дне рождении, и, следовательно, за ним надо было кого-то посылать, где бы он ни находился. Иногда поиски старика затягивались, поскольку машина-то была у него.

Не только универсал был записан на отца Тома; старик оставался – официально, во всяком случае – пастором Св. Кэт. Управление приходом взял на себя отец Марк, но числился он лишь помощником пастора, а значит, если бы даже молодой священник захотел поднять шум из-за пропавших денег – долларов пятьсот, по их подсчетам, – на воровство это не тянуло. В конце концов, эти деньги были добровольными пожертвованиями церкви, а ее пастор – должным образом назначенный представитель церкви. И никакая юрисдикция на эти подношения не распространялась.

Чего отец Марк был не в силах понять, как старик, которому надо было напоминать, что трусы надевают ширинкой спереди, умудрился залезть в приходской сейф. Единственное объяснение: его пальцы помнили код. Но не он сам – еще в прошлом году старик допытывался у отца Марка, как открыть сейф, и рассердился, когда тот ему не сказал. Отец Марк предполагал, что однажды старик сидел перед сейфом, удрученный тем, что не может вспомнить какие-то три циферки, и его пальцы машинально набрали нужную комбинацию.

Как бы то ни было, если отец Том и его новый лучший друган катили сейчас на юг в “краун виктории”, поделать с этим ничего было нельзя.

– Знаете, чего я больше всего боюсь? Дорожного происшествия, – признался Майлз.

Его отец неплохо водил, когда был трезв, но, понятно, Макс не протрезвеет, пока не закончатся деньги. Отец Том не был совсем уж плохим водителем, когда еще не выжил из ума, но теперь он легко впадал в растерянность, и вряд ли у него имелся опыт движения по автостраде – либо по иной другой местности, отличной от деревенской глубинки штата Мэн. Трудно было представить, как эти двое доберутся до Флориды, но, опять же, всякое бывает. На Кис, когда деньги иссякнут, старый священник надоест Максу, и, вероятно, он позвонит в Св. Кэт и доложит отцу Марку, куда нужно приехать за отцом Томом. Майлз лишь надеялся, что старый священник не вернется с обколотой непристойными татуировками задницей.

– Кстати, – Беа вынула из-под барной стойки сложенную газету, – для тебя сберегла. Тут замечательное фото твоей мамы.

– Вы так добры, Беа, – сказал Майлз, посмотрел на снимок внизу страницы и увидел людей вдвое больше, чем утром. На фотографии обнаружились две его матери и два Чарли Мэйна, а когда он оторвался от газеты, перед ним возникли две Беа. – Здесь холодно? – спросил он, трясясь от озноба.

Обе Беа пригляделись к нему, наклонились и положили одну прохладную сухую ладонь на его лоб.

– Господи, Майлз, да ты горишь.

– Ерунда, – сказал он, внезапно ощутив ту же непреклонную решимость, что снизошла на него ранее, на приставной лестнице. – Я к вам с предложением.

Глава 22

Майлз был в десятом классе старшей школы, когда Имперскую ткацкую фабрику вместе с ее товаркой, рубашечной, закрыли и Грейс потеряла работу. Уайтинги продали предприятия тремя годами ранее филиалу транснациональной компании со штаб-квартирой в Германии. Новые владельцы руководствовались совершенно иными представлениями о промышленном производстве, и по городу немедленно поползли слухи, якобы транснациональную “Хьортсманн” интересуют не столько Имперские фабрики, сколько их налоговые льготы. При Уайтингах, по новоанглийской традиции, на производственных расходах экономили и практически не имели долгов, тогда как новые хозяева, упирая на необходимость модернизации с целью повышения конкурентоспособности на международном рынке, заложили все оборудование до единого станка, чтобы расширяться, ни в чем себе не отказывая. Рабочие с самого начала сомневались в разумности такого подхода. Учитывая новую структуру задолженности, те, кто изнутри знал подробности происходящего, включая Грейс, предвидели, что производство на долгие годы останется без прибыли. Возможно, работники с этим смирились бы, прояви новые хозяева хотя бы толику терпения, но удивительным образом эта корпоративная добродетель была им не свойственна.

Угроза закрытия производства, воображаемая или угадываемая, ударной волной прокатилась по Эмпайр Фоллз, и когда составили новые трудовые договоры, то их принципиальное отличие от прежних заключалось в удлиненном рабочем дне, новом определении сверхурочной работы, искоренении подработок, сокращении заработной платы и минимуме социальных гарантий. Разумеется, работники были недовольны, но они также понимали, что от успешности следующего года зависит само существование производства. Когда производительность в целом выросла почти на 28 процентов – выдающийся показатель, учитывая ухудшавшиеся условия труда, – работники поздравляли друг друга: хотя производство не грохнулось лишь в результате уступок с их стороны, они, по крайней мере, гарантировали себе занятость – еще год-другой рабочие места, пусть все менее доходные, у них не отберут.

Вот почему они были ошарашены, когда “Хьортсманн” объявила о закрытии обеих фабрик. Месяца не прошло, как цеха полностью очистили от заложенного оборудования – разобранное и погруженное в грузовики, его переправили в Джорджию и Доминиканскую Республику. Собственно, для опустошения производства понадобилось куда меньше времени, чем для того, чтобы бывшая рабочая сила уразумела суть происходящего: фабрики покупали исключительно с целью закрытия, и никакой другой, а своими героическими усилиями по повышению рентабельности рабочие лишь пополнили сундуки транснациональной “Хьортсманн”. При Уайтингах такого никогда бы не случилось, говорили люди и снарядили делегацию к Хонасу Уайтингу с предложением выкупить фабрики на паях с его преданными рабочими и служащими, но к тому времени старик Хонас сильно сдал, а его наследник, Ч. Б., находился в Мексике. Лишь немногие знали о новой расстановке сил в семье, в которой реальная власть ныне принадлежала Франсин Уайтинг. Она, а не ее муж или свекор вела переговоры о продаже производства, и, весьма вероятно, шептались по углам, будучи прекрасно осведомленной о намерениях “Хьортсманн”.

Некоторых сотрудников пригласили на работу в Джорджию, но мало кто решился переехать. У людей были дома и ипотеки, а рынок недвижимости уже придавило благодаря закрытию годом ранее двух подсобных производств. Верно, люди толком не знали, как им теперь выплачивать ипотеку, но у них были дети, учившиеся в местных школах, и родня, на которую можно рассчитывать, когда придется уж совсем туго, и многие цеплялись за иррациональную надежду на повторное открытие фабрик, когда у них появятся новые владельцы. Вот и остались, в большинстве своем, – остались, потому что остаться проще и не так страшно, как переезжать, и вдобавок им выплачивали пособие по безработице, пусть и не очень долго. Но были и те, кто отказался переезжать из гордости. Сообразив наконец, что стали жертвами корпоративной алчности и глобальных экономических веяний, ладно, сказали они, чего там, конечно, мы были дураками, но вот вам крест, никому не изгнать нас из города, где родились и выросли наши дедушки и бабушки, отцы и матери, города, для нас родного. В лучшем положении оказались пожилые, ипотечный кредит на их скромные жилища был почти выплачен, а до выхода на пенсию рукой подать, и им оставалось лишь доковылять до этой финишной линии, чтобы затем по мере возможностей помогать своим менее везучим сыновьям и дочерям.

Грейс Роби, не в пример большинству, соблазнилась бы переездом на юг, но на нее приглашение не распространялось. Когда у Майлза родился брат, она взяла годовой отпуск, а потом работала неполный день, пока ребенок не дорос до детского сада. Хотя на рубашечной фабрике она проработала дольше, чем многие из тех, кому предложили поменять местожительство, из-за перерыва в рабочем стаже ее кандидатуру забраковали. Около года она искала работу и получала пособие, а когда и пособие прекратили выплачивать, Грейс склонялась к тому, что им все равно придется уехать из Эмпайр Фоллз – в Портленд, например, – но в ее планы вмешался неожиданный телефонный звонок от человека по имени Уильям Вандермарк.

Мистер Вандермарк, трудившийся в бостонской фирме, любезно осведомился, не заинтересует ли Грейс работа на полный день в качестве личной помощницы женщины, упавшей этой зимой и сломавшей ногу. На какое-то время эта дама будет прикована к креслу-каталке, и физическое ограничение такого рода не позволит ей удовлетворительным образом содержать дом и сад. Этой даме требуется, приблизительно на год, надежный человек, которому можно доверить самые различные обязанности. Ей понадобится помощь для поддержания порядка в доме и высаживания цветов и овощей весной. Оплата счетов, написание писем и прочие деловые навыки также будут не лишними. Кроме того, у нее имеется ребенок, за которым необходимо присматривать. Продолжительность рабочего дня может быть неодинаковой, и если Грейс не захочет жить в доме ее нанимательницы, то должна будет являться по звонку в любое время суток. И наконец, аккуратно подбирал слова мистер Вандермарк, эта работа определенно требует эмоциональной выносливости, поскольку даму, о которой идет речь, кое-кто считает человеком “тяжелым\".

Грейс, женщина под сорок, не сомневалась в своей пригодности. Все эти годы она занимала ответственный пост на рубашечной фабрике и уже лет двадцать как была замужем за Максом Роби, что не могло не развить в ней выносливости. Казалось, требования к соискательнице составлялись с оглядкой на нее. Однако что-то в словах мистера Вандермарка о характере нанимательницы насторожило Грейс, и она, уже решившая принять предложение, сказала, что у нее нет опыта в уходе за больными, и спросила, почему эта женщина не наймет профессиональную сиделку. Мистер Вандермарк, видимо, ожидал подобного вопроса и напомнил Грейс, что в некоторых отношениях профессиональная сиделка предпочтительнее, но сиделки обычно чураются работы по дому, письма пишут посредственно и не слишком ловко разбираются со счетами, и в его практике еще не было ни одной, которая понимала бы в садоводстве. Он не стал скрывать, что, по его мнению, никто не может обладать столь пестрым набором навыков. Однако, добавил он, профессиональную сиделку пришлось бы искать в Портленде либо Луистоне, а его клиентка не желает брать в дом чужого человека.

– Но разве я ей не чужая? – удивилась Грейс.

– В какой-то мере – нет, – уклончиво ответил мистер Вандермарк. – Полагаю, этой даме вы небезызвестны, а она вам.

Он умолк, и в тот же миг Грейс поняла, о каком доме, женщине, обстоятельствах идет речь. Как и все, что за этим стоит.

На протяжении тех лет, что Грейс работала у миссис Уайтинг, Майлз наблюдал, как его мать необратимо утрачивает сияние женственности. Ей еще не исполнилось сорока, но она больше не покупала платьев вроде того, что надевала на Мартас-Винъярде для Чарли Мэйна, и постепенно мужчины на улице перестали заглядываться на нее. Каждый день, перед тем как отправиться на работу в асьенду, Грейс ходила к мессе, и в нежном свете раннего утра, проникавшем сквозь витражи Св. Кэт, можно было разглядеть остатки ее былой красоты, но из церкви она выходила понурой, лишенной живости и желаний, несмотря на свою убежденность, что месса придает ей сил и укрепляет веру в будущее. В восприятии Майлза мать все больше походила на старух лет шестидесятисемидесяти, вдов по большей части, обычно посещавших дневную службу.

Когда наступал его черед прислуживать на мессе, по одной неделе каждые два месяца, в Св. Кэт они с матерью шагали вдвоем. Майлзу очень не нравилось вставать в такую рань, но, оказавшись в церкви, не до конца проснувшийся, он натягивал подрясник и стихарь и находил это довольно приятным. По причинам, которые Майлз не мог выразить словами, мир казался лучше и сам он казался лучше, если его день начинался в церкви, и довольно скоро он стал ходить к мессе независимо от того, прислуживал священнику или нет. Другие алтарные служки быстро смекнули, что Майлз всегда подменит их, если они заболеют, и со временем так привыкли к этому, что более не просили его об услуге, но просто ставили перед фактом. И когда Майлз сам заболевал, то отец Том сердился на него, а не на мальчика, пропустившего свое дежурство.

В Св. Кэт Майлз понял, что ответственность может радовать. Он не был уверен, что чувство, овладевавшее им в теплой церкви, когда новый день только зарождался, было религиозным переживанием, но ему нравилась ритмичность службы на латыни, и часто, погруженный в собственные грезы, он едва успевал вовремя позвонить в колокольчик перед освящением хлеба и вина. Недавно ему открылось, что на свете существует необыкновенно красивая девушка, работающая официанткой в “Имперском гриле”, и он слишком часто отвлекался мыслью от таинства тела Христова на таинство тела Шарлин Гардинер, хотя старался не предаваться нечистым помыслам во время мессы.

Иногда во время сбора пожертвований, выставив чаши с водой и вином – всегда ручками к священнику, как неукоснительно требовал отец Том, – Майлз натыкался взглядом на свою мать, обычно приходившую вместе с его маленьким братом, который либо крепко спал, либо копошился на скамье рядом с Грейс, и спрашивал себя, о чем она молится. Его отец был из тех, за кого молиться следовало более-менее постоянно, разве что прерываясь на пинок под зад, и Грейс, возможно, молилась за Макса, хотя Майлз с трудом мог вообразить содержание подобной молитвы. Если отец находился в отъезде, мать, предположительно, молилась о том, чтобы он поскорее вернулся домой и взял на себя часть семейных забот. В конце концов, когда Макс был дома, Грейс, уходя к мессе, хотя бы могла оставить на него маленького Дэвида. Но как только в ответ на ее молитву Макс возвращался в лоно семьи, мать наверняка начинала молиться о том, чтобы он опять уехал, – хлопот Макс доставлял больше, чем оказывал помощи. Когда Майзл с матерью приходили домой после утренней мессы, Дэвид нередко стоял в кроватке, вцепившись в загородку пухлыми пальчиками, свекольно-красный от ярости и горя из-за переполненного подгузника, а Макс в это время отсыпался в соседней комнате после бурной ночи.

Впрочем, Майлз подозревал, что молитвы его матери почти не имели отношения к отцу. Если она сколько-нибудь походила на Майлза, ее молитвы выбирали себе объекты произвольно, совсем как малышня, что гоняется за разноцветными мыльными пузырями, и если его мысли тянутся к Шарлин Гардинер, то не вспоминает ли мать давно сгинувшего Чарли Мэйна. Но это были лишь догадки. Грейс ни разу не произнесла имени этого человека с тех пор, как они вернулись с Мартас-Винъярда. А Майлз столь хорошо хранил материнский секрет, что порою забывал о доверенной ему тайне, и ему уже казалось, что он все это просто выдумал, и однажды по дороге домой с мессы – примерно два или три года спустя – Майлз спросил:

– Мама, а ты помнишь того человека, с которым мы познакомились на Мартас-Винъярде? Чарли Мэйна?

Он ждал, что мать удивится или притворится удивленной, как сам бы поступил, если бы его застали врасплох подобным вопросом. Но Грейс либо сама размышляла о том же, либо была готова к тому, что когда-нибудь он спросит.

– Нет, Майлз, не помню, – спокойно ответила она. – И ты тоже.

* * *

К своим обязанностям в доме миссис Уайтинг Грейс приступила поздней весной, через месяц после того, как ее работодательницу выписали из больницы, – к великому облегчению всего персонала, изрядно от нее уставшего. Немногим ранее миссис Уайтинг сделала пожертвование на закладку нового крыла, и все понимали, сколь важна для них эта пациентка, но существуй в стране подлинная демократия, персонал проголосовал бы единогласно за то, чтобы отвезти ее к реке, к вершине водопада, и снять с тормоза ее кресло-каталку.

Вместо того чтобы низвергнуть ее в пучину вод, они сбагрили миссис Уайтинг на руки Грейс Роби, и та каждое утро в начале седьмого, в дождь и солнце, пересекала Железный мост над шумной весенней рекой, направляясь на работу к двум калекам – пожизненной и временной. Между прочим, миссис Уайтинг была обязана сломанным бедром своей дочери, которая, пошатнувшись, испугалась и ухватилась за мать, случившуюся поблизости, и обе рухнули на пол. Синди, спасибо многолетним тренировкам, знала, как нужно падать, тогда как миссис Уайтинг, чье равновесие, физическое и эмоциональное, трудно было поколебать, – если она и падала, то только в детстве – раздробила себе бедро, по каковой причине пришлось отменить в последний момент поездку в Испанию, где она сняла виллу на месяц.

Что касается Синди Уайтинг, в ту пору пятнадцатилетней девочки, качнуло ее в тот раз, потому что операция по выправлению ее поврежденного таза, четвертая по счету, не привела к желаемому результату. Врачи обещали, что если она согласится на операцию, а затем пройдет интенсивный курс физиотерапии, ее способность удерживать равновесие улучшится и она будет меньше зависеть от ходунков. И хотя гарантий в данном случае быть не может, но, возможно, на весеннем балу в ознаменование окончания учебного года она сумеет выйти без посторонней помощи на танцпол, где ей не потребуется иной поддержки, кроме крепкой руки симпатичного парня. За этой морковкой, которой размахивали перед ее носом врачи, Синди Уайтинг последовала храбро, пусть пока всего лишь в операционную.

Лечение, позднее заключил главврач, не было ни успешным, ни провальным. Если обратиться к базовому медицинскому предписанию – “не навреди”, – то оно исполнено: Синди Уайтинг хуже не стало. И даже – возможно, и не сразу – некоторое улучшение определенно наступит. Относительность этого успеха, продолжил главврач, коренится не столько в самой операции, сколько в поведении пациентки: он не ожидал, что она так легко опускает руки, и не понимал ее стойкого отвращения к физиотерапии. Персонал докладывал с самого начала, что ни уговоры, ни умасливания, ни подстегивания на Синди не действуют и никоим образом нельзя убедить ее в том, что операция пошла на пользу, а ее собственные усилия окажутся не напрасными. Мучениям в кабинете физиотерапевта Синди предпочитала другое времяпрепровождение – лежать в кровати, смотреть телевизор и принимать болеутоляющие. Когда расстроенный хирург попытался воодушевить девочку, напомнив, как она обрадовалась перспективе пойти на школьный бал, она ответила, что калек на танец не приглашают.

Категоричное нежелание Синди Уайтинг пройти курс терапии столь озадачило главврача, что он пригласил ее мать для беседы. Накануне операции, припомнил врач, юная леди с нетерпением ждала, что из Мексики приедет ее отец, чтобы побыть с ней в этот трудный период, и любопытно было бы узнать, почему он не приехал. Отцы, намекнул он, порою умеют убеждать дочерей так, как ни матерям, ни докторам и не снилось. Синди, добавил главврач, явно очень привязана к отцу, что могло бы всем сыграть на руку.

Ответ миссис Уайтинг был совсем не таким, какой он ожидал. Для начала она призналась, что отчасти вина лежит на ней, поскольку она не подготовила врачей к неизбежной неудаче, а затем заверила своего собеседника в том, что присутствие отца Синди только бы ухудшило ситуацию. Ее дочь, пояснила миссис Уайтинг, к несчастью, унаследовала отцовскую сугубую слабохарактерность. Увы, он тоже легко воодушевляется, соблазнившись надеждой, лишь затем, чтобы в очередной раз жестоко разочароваться. От рождения он обладал многими преимуществами и был воспитан в уверенности, что все в его жизни будет гладко, и в итоге, к прискорбию миссис Уайтинг, он совершенно теряется, когда что-то идет не так. Миссис Уайтинг прилагала все возможные усилия, чтобы ее дочь в этом отношении не походила на отца, но природа, к сожалению, взяла верх над воспитанием. Как и ее отец, Синди легко увлекается мечтой, но всякий раз пасует перед трудностями, возникающими на пути к достижению желаемого. Нет, заверила она врача, с этим ничего не поделаешь и ему не в чем себя винить.

Последнее, по мнению главврача, было лишним. Ему бы и в голову не пришло обвинять себя в чем-то, поскольку в назначенной Синди терапии изъянов он не находил. А также, учитывая специфику медицинского образования, он не имел привычки рассматривать неудовлетворительный результат в моральном аспекте, но, слушая, как миссис Уайтинг бесстрастно живописует своего мужа и дочь, он не удержался от некоторых выводов нравственного порядка, хотя и не поделился ими со своей собеседницей – пускай сперва расплатится полностью за оказанные медицинские услуги.

* * *

Сколь бы холодно и бесстрастно ни анализировала миссис Уайтинг характер своей дочери, она недалеко отступала от истины, вынуждена была признать Грейс Роби. Обладай Синди Уайтинг хотя бы в малейшей степени силой воли ее матери, операция и последующая терапия могли бы серьезно улучшить ее состояние – по крайней мере, физическое. Как часто случается с детьми и их родителями, эта девочка была наделена той же чертой характера, что и мать, но в ребенке эта черта настолько исказилась, что воспринималась как нечто абсолютно противоположное. Обе, вскоре поняла Грейс, были одинаково упрямы, однако их упрямство выражалось очень по-разному. У миссис Уайтинг своеволие превратилось в беспощадное орудие для устранения препятствий, крупных и мелких, тогда как у ее дочери оно обретало вид твердокаменной хмурой строптивости в ответ на необходимость одолеть какое-либо препятствие. Печальная участь этой девочки никогда не оставляла Грейс равнодушной, и ей было больно смотреть на происки человеческой натуры в семье Уайтингов, тем более что она знала наперед, чем закончится эта битва между матерью и дочерью.

Прежде Грейс никогда не сталкивалась с женщинами, похожими на ее новую работодательницу, и вскоре поймала себя на том, что не может в определенной степени не восхищаться миссис Уайтинг. Она долго наблюдала за ней и в конце концов разгадала ее коронный трюк. Миссис Уайтинг оставалась несокрушимой по той простой причине, что никогда не позволяла себе задумываться о громадности того, с чем ей предстояло сразиться. Вместо этого она с изумительной ловкостью шинковала грядущий бой на мелкие и более предсказуемые стычки. Закончив с измельчением, она принималась за дело с поистине неукротимым волевым напором. Каждый день миссис Уайтинг составляла список “неотложных дел”, и неподражаемость этого списка состояла в том, что она никогда не включала в него ничего невыполнимого. В тех редких случаях, когда достижение цели оказывалось более сложным или трудным, чем она предполагала, миссис Уайтинг просто делила этот отрезок пути на этапы. Таким образом она блокировала неудачи, и каждый день неуклонно приближал ее к победе. Ее можно было притормозить, но нельзя остановить.

Дочь ее, напротив, вечно застывала как вкопанная. Неспособная, в силу своего темперамента, научиться простому трюку, изобретенному ее матерью, она сразу окидывала мысленным взором безмерность предстоящего и, благодаря изощренному воображению, ошеломленная и подавленная, одним резким взмахом руки отказывалась от дальнейших действий. Синди была не столько мечтательницей, со временем поняла Грейс, сколько верующей своего рода, и то, во что она верила или только хотела верить, было возможностью полного и мгновенного преображения. В какой-то момент своей юности она прониклась верой в то, что весь мир, вся ее жизнь непременно изменится, и эта перемена будет благой и тотальной. По сути, она уповала на чудо – именно в таком смысле она трактовала последнюю операцию. В понедельник она вползет в больницу гусеницей, во вторник вылетит бабочкой. Но стоило ей прийти в себя после анестезии, и она обнаружила: преображения не только не произошло, но оно даже не начиналось.

Служило ли это разочарование доказательством ее глупости и даже идиотизма, как утверждала ее мать? Грейс отвечала на этот вопрос отрицательно. В конце концов, ее мир подвергся тотальному преображению в тот жуткий миг, когда ее, маленькую девочку, сбила и протащила за собой машина, – происшествие, заставившее ее понять, сколь мгновенно все может измениться одним быстрым мощным ударом, вопреки всякому человеческому разумению. Она просто ждала, что это случится с ней снова.

* * *

Ко дню поминовения Грейс проработала у миссис Уайтинг полтора месяца и теперь каждый день ожидала увольнения. Сад был приведен в порядок, а ее работодательница восстанавливалась быстрее, чем предсказывали доктора, и пройдет немного времени, думала Грейс, и миссис Уайтинг сочтет неоправданными расходы на помощницу. Не то чтобы зарплата Грейс могла сколько-нибудь обременить богатую женщину, но однако. Ее работодательница умела считать деньги как никто и, казалось, знала до последнего пенни, сколько нужно человеку на прожитье, чтобы не умереть с голоду.

Сумма, предложенная Грейс, когда она нанималась на эту работу, почти равнялась минимуму, в котором она отчаянно нуждалась, чтобы сводить концы с концами, – будто миссис Уайтинг тайком прокралась в ее дом и подсмотрела, как она, сидя на кухне, ломает голову над счетами.

Однажды, работая в саду под надзором миссис Уайтинг, опиравшейся на костыль, Грейс, не поднимаясь с колен, сказала:

– Надеюсь, миссис Уайтинг, когда мои услуги вам станут больше не нужны, вы сумеете предупредить меня за две недели, чтобы я смогла найти другую работу. Я не могу себе позволить оставаться без работы надолго.

“Даже на один день”, – прибавила она про себя.

Миссис Уайтинг была в соломенной шляпе и глядела на Грейс из-под широких полей. Не улыбка ли играла на ее губах?

– Где вы найдете работу в Эмпайр Фоллз? Предложений, кажется, не слишком много.

– Тем не менее, – Грейс отлично сознавала все трудности этого предприятия, – искать придется.

– Что ж, на сегодня достаточно, – объявила миссис Уайтинг. Она провела на ногах почти полдня и, хотя трудилась в основном Грейс, явно устала, поскольку ей лишь недавно разрешили обходиться без кресла-каталки. Грейс, поднявшись, помогла миссис Уайтинг сесть в кресло. – Вам еще рано беспокоиться о поисках другой работы. Я очень довольна тем, как вы мне помогаете.

Грейс не удовлетворилась столь расплывчатым ответом:

– Но буду ли я вам нужна, когда вы полностью поправитесь?

– Давайте-ка присядем в беседке ненадолго, – предложила миссис Уайтинг, и Грейс пожалела о том, что затронула вопрос о своей занятости сегодня. Утром она оставила Дэвида с тяжелой простудой и надеялась вернуться домой часам к трем. Она даже попросила миссис Уайтинг отпустить ее пораньше, но та, видимо, тут же об этом забыла.

В тенистой беседке было прохладно. По временному пандусу каталка въехала внутрь, и миссис Уайтинг села спиной к дому – так, чтобы ей была видна река. Грейс села сбоку, лицом к Железному мосту. Она услыхала, как открылась раздвижная дверь в стене дома, и увидела Синди, пытавшуюся выйти в патио. До беседки было ярдов семьдесят по стриженой лужайке, но девочка не отважилась на эту прогулку, слишком мало времени прошло после операции, хотя ей явно очень хотелось присоединиться к Грейс и матери.

– Что с этим делать, как вы думаете? – произнесла наконец миссис Уайтинг. Должно быть, она размышляла о фабриках; во всяком случае, взгляд ее упирался в брошенные фабричные корпуса, их огромные трубы загораживали полнеба.

Грейс опять услышала, как скользит дверь, и увидела Синди, пробирающуюся обратно в дом.

Ее мать сняла соломенную шляпу и положила на круглый столик, за которым они сидели.

– Вам симпатична моя дочь.

– Да, – не стала отпираться Грейс.

– Сочтете ли вы абсолютно противоестественным, если я скажу, что мне она не слишком симпатична? – Миссис Уайтинг улыбнулась. – Можете не отвечать, дорогая моя.

Грейс была рада, что ей не придется делиться соображениями об отношениях матери и дочери, хуже которых она в жизни не видела. Словно они умудрились разочаровать друг друга столь всесторонне, что ни одна не ждала от другой ничего хорошего. Мать и дочь напоминали призраков, обитавших в разных измерениях одного и того же физического пространства, – измерениях настолько разных, что Грейс легко могла вообразить, как, столкнувшись на перепутье, мать просто проходит сквозь дочь, или наоборот. Синди, внезапно обнаружив присутствие матери, вела себя так, будто ей захотелось о чем-то спросить, но она вовремя вспоминала, что задавала этот вопрос матери множество раз, получая все тот же удручающий ответ. На лице миссис Уайтинг, когда она вообще замечала свою дочь, проступало раздражение, и только. Иногда они смотрели друг на друга молча и так долго, что Грейс хотелось кричать.

– Она такая милая, – попробовала ответить Грейс. – Ее страдания…

– Господи, да, ее страдания, – подхватила миссис Уайтинг, будто соболезнуя Грейс, а не своей дочери. – Им не видно конца, верно?

– Но она же в этом не виновата.

– Боюсь, дорогая моя, проблема не в чьей-то вине, – сказала миссис Уайтинг. – Проблема в потребностях. Со временем вы поймете, что то, как моя дочь представляет себе свои нужды, радикально отличается от того, что ей действительно необходимо. Вы смотрите на нее и думаете, что она нуждается в сочувствии, хотя на самом деле ей необходимы сила и выдержка. Вы поступите благоразумно, не позволив ей липнуть к вам, если, конечно, вы не любительница подобных ощущений. Некоторым нравится.

Грейс понадобилась секунда, чтобы понять: ее мягко отчитывают.

– Существуют вещи и похуже, чем когда к тебе липнут, разве нет?

– Возможно, – согласилась миссис Уайтинг с видом человека, которому в этом мире внятно все. – Вы мне вот что скажите. Как ваша семья относится к тому, что вас так подолгу не бывает дома?

– Думаю, Дэвиду меня не хватает. Он еще очень маленький. И пока он…

– А мальчик постарше? – перебила миссис Уайтинг.

– Майлз? Майлз – моя опора.

– А ваш муж?

– Макс есть Макс.

– Да, – подхватила миссис Уайтинг. – Мужчины – лишь то, чем они являются.

Грейс взглянула на Железный мост. И, помолчав, спросила:

– Мы когда-нибудь поговорим о нем?

– Пожалуй, нет, – небрежным тоном ответила миссис Уайтинг, словно отказывалась от порции мороженого.

Чему Грейс не удивилась. Они почти не упоминали о нем и в тот день, когда она впервые пересекла реку, чтобы совершить покаяние по требованию священника. Грейс лишь попросила прощения у миссис Уайтинг и заверила, что между нею и Чарли все кончено. Она сожалеет о содеянном и о том, что намеревалась сделать.

– Он когда-нибудь вернется?

– На “Имперские предприятия”? – Вопрос явно показался миссис Уайтинг нелепым. – Вряд ли. В молодости он мечтал жить в Мексике. Вы об этом знали?

– Да.

Грейс почувствовала на себе взгляд миссис Уайтинг. Естественно, если муж делился с Грейс своими сокровенными мечтами, для его жены это что-то значило.

– Он вроде бы счастлив, живя там, – сказала миссис Уайтинг, как бы намекая, что ради своего счастья он их обеих предал.

– Он когда-либо…

– Вспоминает вас? Сомневаюсь. И уж во всяком случае, не в разговорах со мной.

– Он знает?

– О нашей нынешней ситуации? Да. Когда я сказала ему, он, кажется, оценил иронию происходящего. (Грейс ответила на это молчанием.) У вас есть еще вопросы, прежде чем мы закроем эту тему навсегда?

Грейс покачала головой.

– Превосходно. Если мой муж вдруг попробует связаться с вами, надеюсь, вы мне об этом сообщите. Так?

Грейс колебалась лишь секунду:

– Да.

– Если не сдержите слова, я все равно об этом узнаю, – предупредила миссис Уайтинг. – Одного взгляда на вас будет достаточно, чтобы выяснить правду.

– Я сдержу свое слово.

– Я вам верю. – Миссис Уайтинг выглядела довольной, словно, затевая этот разговор, именно на такой финал она и рассчитывала. – Полагаю, в обозримом будущем вы работаете здесь, – продолжила она, когда Грейс поднялась, чтобы уйти. – Вам следует знать, дорогая моя, я прониклась к вам симпатией. Наверное, и в этом заключена некая ирония?

Грейс была не в силах придумать подходящий ответ. Неужели миссис Уайтинг говорила искренне? Если так, означало ли это, что она ее простила? А если нет, возможно ли на самом деле испытывать симпатию к человеку, которого ты не простила? И сколь бы абсурдным это ни казалось, именно такое впечатление сложилось у Грейс.

Часть

Четвертая

Глава 23

– Не оборачивайся, – сказал Дэвид, отрываясь от газеты. – Вот он идет, счастливый молодожен, вернувшийся из свадебного путешествия.

Действительно, Матёрый Лис цокал каблуками по крыльцу “Гриля”. Майлз был не очень рад его видеть, однако он улыбался: впервые он не услышал тарахтенья двигателя в фургоне Уолта, подъезжающего к ресторану, – звука, преследовавшего Майлза почти год. И в этом отношении его жизнь изменилась к лучшему с тех пор, как он переболел и выздоровел.

После свадьбы его, разумеется, постоянно спрашивали, каково это, чувствовать себя свободным человеком. К собственному удивлению, Майлз чувствовал себя довольно хорошо, словно многочисленные отсрочки в бракоразводном процессе истощили даже его запас угрызений совести и виноватости. Он думал, что свадьба бывшей жены подействует на него угнетающе, усилив ощущение личного поражения. Ведь они с Жанин клялись перед Богом и людьми быть вместе, пока смерть не разлучит их, и вот теперь она давала ту же клятву другому мужчине. Когда мировой судья спросил, имеются ли у присутствующих возражения против предполагаемого союза, Майлз с некоторым смущением обнаружил, что у него таковых более не имеется. Он всегда противостоял наивной вере Жанин в то, что жизнь можно начать заново, будто прошлого не существовало, но именно это она сейчас и делала, так почему бы Майлзу не последовать ее примеру, тем более что он уже все продумал.

Впрочем, о том, как сложится новая жизнь Жанин, высшие инстанции пока не приняли решения. Майлза же огорчило, что ее “великий день” получился несколько второсортным. Конечно, светские бракосочетания всегда казались ему конспективными – церемония заканчивалась, не успев толком начаться. На подписание бумаг о продаже дома уходит больше времени, и Майлз невольно отметил, что сделки с недвижимостью ныне считаются событием поважнее – инициативой, сулящей более долговечную отдачу, чем вступление в брак. Но, с другой стороны, возможно, так было всегда. В конце концов, брак определяет наследственные права, упорядоченную передачу недвижимой собственности от одного поколения следующему. И не была ли торжественность, присущая бракосочетаниям, лишь побочным продуктом куда более значимого – если не более священного – ритуала.

Сама свадьба была почти такой же унылой. Жанин всех оповестила, что она хочет чертов праздник с забойной группой и просторным танцполом, чтобы люди смогли реально оторваться. Чтобы она смогла оторваться. Свадьба словно задумывалась с целью высветить множественные недостатки Майлза в качестве супруга. Пока они были женаты, – казалось, говорила Жанин – ей катастрофически не хватало музыки, веселья и танцев, и теперь, дав отставку Майлзу Роби, она все это наконец получит сполна. Господь свидетель.

Для воплощения в жизнь ее намерений самым подходящим помещением, если убрать перегородки между классом аэробики и тренажерным залом, был фитнес-клуб Уолта, поэтому орудия пыток – велотренажеры, лесенки и беговые дорожки – куда-то вынесли, а коврики для йоги прислонили к стенам, словно для того, чтобы смягчить удар, если гости примутся раскатывать по залу на электромобилях. Размеры образовавшегося пространства навели Майлза на мысль, что приглашенных было много больше, чем явившихся на свадьбу.

Группа вроде была неплохой, насколько Майлз мог судить, но играли они с тем расчетом, чтобы оглушительной громкостью спровоцировать у гостей опухоль мозга. Майлз стоял в сторонке вместе с Беа, мучившейся геморроем, и Хорасом Веймаутом, упакованным в лоснящийся смокинг, поскольку он не смог отвертеться от предложения Уолта Комо быть его шафером. Майлзу было неловко пялиться, но все же он заметил, как паутина вен на том, что росло на лбу Хораса, пульсировала в такт бас-гитаре. Два часа он счел вполне пристойным отрезком времени для пребывания бывшего мужа, не хотевшего развода, на свадьбе своей бывшей жены, поэтому, когда группа ушла на второй перерыв, Майлз разыскал Жанин, сообщил, что уходит, пожелал ей счастья и добавил, что выглядит она потрясающе, что было правдой, хотя на невесту Жанин не слишком походила.

– Нет уж, тебе не удрать без последнего танца, – заявила раскрасневшаяся Жанин и потащила Майлза на середину танцпола.

Группа даже в свое отсутствие потчевала публику громоподобной музыкой, извергаемой усилителями. К пущей неловкости Майлза, почти все гости замерли, наблюдая, как они танцуют. Им, наверное, казалось, что они присутствуют при некоем трогательном моменте.

– Я предупреждала, тебе все это сильно не понравится, – сказала Жанин.

– Ничего подобного, – соврал Майлз. – Разве что музыка громковата.

Жанин это не убедило:

– Зря ты пришел один. Позвал бы Шарлин, она бы тебе не отказала.

Майлз обошелся бы без ее жалости и, однако, был растроган: бывшая жена, хотя и слегка припозднившись, переживает, не чувствует ли он себя чересчур одиноко.

– Она сегодня работает.

– Так дал бы ей выходной, черт возьми. Ты же босс, Майлз. Мог бы вообще закрыть ресторан на фиг, если бы захотел.

За двадцать с лишним лет совместной жизни он так и не привык к тому, с какой изумительной скоростью эта женщина переключает свои эмоции: только что она ему сочувствовала, а через секунду уже обругала.

– Жанин, – вздохнул он, – если ты стараешься доказать, что мне не из-за чего горевать, разведясь с тобой, ты все делаешь правильно.

В тот же миг в ее глазах заблестели слезы, и Майлз извинялся, пока она тихо плакала, положив голову ему на плечо и убеждая соглядатаев в том, что момент, при котором они присутствуют, не просто трогательный. Это был обалденно прекрасный момент. Даже у Матёрого Лиса взгляд затуманился.

Внезапные слезы на танцполе не застали Майлза врасплох. На неделе, предшествовавшей свадьбе, они лились рекой, сопровождаемые нудными переговорами, коих Майлз не избежал и на больничной койке. Сперва Жанин захотела, чтобы он был ее свидетелем, – идея настолько дикая, что Майлз расхохотался. Жанин немедленно залилась краской гнева и обиды, и лишь тогда Майлз понял, что она не шутила.

– Я подумала, как было бы приятно, если бы все прошло по-дружески, – рявкнула Жанин. – Что в этом плохого?

Друзья, значит. Майлзу вспомнились уроки латыни в старшей школе. Вторым существительным, которое они просклоняли, было amicus, “друг” (первым – agricola, “земледелец”, что Майлз нашел странным: неужто кто-то полагает, что в нынешних условиях слово “земледелец” им придется употреблять чаще, чем “друг”).

– А что, если я просто приду и буду непрестанно улыбаться? – предложил он свой вариант. – Это же вполне по-дружески, правда?

У его бывшей жены выступили слезы:

– Отлично. Я сама себя выдам замуж.

И Майлз подумал, что это довольно точное описание происходящего.

Если Жанин столь быстро уступила в вопросе его функций на свадьбе, то лишь потому, как выяснилось позднее, что ей предстояла другая, более важная битва, и без его помощи она бы безнадежно проиграла, ибо ее дочь, так же как и Майлз, не горела желанием сыграть заметную роль на материнской свадьбе. И тут Жанин проявила железную твердость:

– Богом клянусь, Майлз, тебе лучше уговорить ее быть подружкой невесты. Я знаю, ты сможешь, так что принимайся за дело прямо сейчас.

– Ты не можешь заставить Тик сделать то, чего она не хочет делать, – попытался урезонить ее Майлз.

– Я не заставляю ее, Майлз. Я лишь предложила ей выбор. Либо она это делает, либо она пожалеет, что не сделала, – сказала Жанин и разрыдалась прямо в больничной палате. Она всхлипывала и сморкалась, пока Майлз не сдался и не пообещал, что попробует поговорить с Тик.

Вдобавок Жанин плакала так жалобно, что Майлз подумал, уж не нервный срыв ли у нее.

– Ты знаешь, у меня нет ни одной подруги в целом свете, – шмыгала она носом, устав от слез. – Если Тик откажется, мне придется приглашать в подружки невесты мою мать. Не вынуждай меня к этому, Майлз. Я знаю, что ты обо мне думаешь после всего случившегося, но если я хоть немного была тебе дорога, не вынуждай меня стоять между Беатрис и Уолтом в день моей свадьбы. Судья может, не разобравшись, поженить этих двоих.

Сделка, которую Майлз заключил с дочерью, была многосоставной, но в главном сводилась к тому, что Тик будет подружкой невесты у своей матери и притворится, будто исполняет эту обязанность с удовольствием, а взамен от нее не потребуют танца с Матёрым Лисом. А также Майлз пообещал свозить Тик в Бостон на выставку Ван Гога в Музее изящных искусств, куда бы он все равно с ней отправился. Позднее он узнал о сепаратной сделке Тик с матерью: Жанин пришлось подключить их компьютер к почтовому серверу.

– С тобой ведь все будет в порядке? – спросила Жанин, и он не сразу понял, о чем она. Как он будет себя чувствовать, когда она уедет в свадебное путешествие? – Они наконец вычислили, что у тебя за болезнь?

Нет. В то воскресенье вечером он сумел доехать до дому, но потом, когда явился его брат (после звонка от встревоженной Беа), Майлз бредил. В отделении скорой помощи по его свирепой температуре и бреду, последовавшим за принятием внутрь бургеров, предположили заражение кишечной палочкой либо, что не исключалось, вирусный менингит. Майлза положили в больницу, где продержали несколько дней под пристальным наблюдением, хотя жар у него спал уже на следующее утро, а к вечеру понедельника он явно пошел на поправку. К концу его пребывания в больнице полдюжины врачей, обследовавших его и бравших кровь на анализ, к диагнозу так и не приблизились. Люди медицины, они не искали в сфере духа, а Майлзу не хотелось спрашивать их, не связаны ли симптомы, которые они лечили, с тем, что его навестили призраки.

* * *

Как у него было заведено, когда он еще был холостяком, Уолт Комо, переступив порог “Гриля”, разразился песней:

– “Столько ночей, – голосил он, распахивая объятия всему миру, – столько дней, столько ночей друг без друга”[14].

– Почему нет, – откликнулся Дэвид.

На свадьбу он не пришел и не прислал извинений.

Уолт затих на секунду, словно эта реплика был названием песни, не входившей в его репертуар. А затем начал заново, правда, понизив громкость и пританцовывая у стойки:

– “Сердце свое не тревожь, я вернусь, и это не ложь, не гуляй под луной без меня”.

За стойкой раздалось нестройное “па-па-папайя”.

– Господи, командир! – воскликнул Уолт, усаживаясь на свое обычное место рядом с Хорасом, успевшим съесть свой бургер с кровью в тишине и покое. – Как ты мог позволить такой женщине сбежать?

Уолт и Жанин провели медовый месяц на побережье штата Мэн в гостинице класса “постель и завтрак”, предлагавшей существенные сезонные скидки. Жанин, по сведениям Майлза, нацеливалась на Антильские острова.

– Не дай звезде ослепить тебя, Лисёнок, – посоветовал Хорас, вытирая стойку между ними грязной салфеткой для грядущей игры в джин.

– Не дай луне разбить тебе сердце, – подхватил Бастер, не оборачиваясь. Его первая смена с тех пор, как он вернулся в город, подходила к концу, и он плеснул уксусом на горячий гриль. Уксус незамедлительно вспенился и зашипел, распространяя запах достаточно едкий, чтобы сидевшие за стойкой прослезились, но столь же быстро запах исчез, подтверждая старую истину: нечто совсем уж жуткое длится недолго.

– А где был ты в прошлую субботу? – воззвал Уолт к Дэвиду. – Ты пропустил офигительную вечеринку.

Майлз слыхал, что после его ухода со свадьбы бывшая жена утанцевала до полного изнеможения нескольких крепких мужчин, изрядно напилась, а затем поскандалила с музыкантами, когда они, закончив играть, принялись убирать инструменты.

Дэвид сложил газету, поднялся и потянулся за чистым фартуком.

– Что-то в этом мероприятии остудило мой пыл.

– Джин, – объявил Хорас, выкладывая карты и записывая счет в блокноте. – Честный малый, а? – сказал он, обращаясь скорее к Майлзу, чем к Уолту.

– Завидует, вот и все, – расплылся в довольной ухмылке Уолт, до него пока не дошло, что он уже проиграл партию. – Да они оба с командиром завидуют. Прикидываются, будто это не так, но мне ли не знать.

– Конечно, – согласился Хорас. – Ты скажешь, сколько у тебя очков, или мне самому подсчитать?

Уолт уставился на карты, выложенные Хорасом:

– Не бывает, чтобы джин получался так сразу.

– Так докажи, что это не джин.

Матёрый Лис выложил свои карты и начал считать в уме.

– Я облегчу тебе задачу. Пятьдесят два плюс джин равно семидесяти двум, – сказал Хорас, записывая. – Надеюсь, ты не в претензии, оттого что сегодня я обыграл тебя быстрее, чем обычно. Я должен ехать в Огасту голосовать за школьный бюджет, так что некогда мне тут развлекаться с тобой.

– Семьдесят два, – завершил подсчет Уолт.

– Открой это, пожалуйста, – попросил Бастер, вручая Майлзу большую банку с маринованными овощами и потирая запястье. – Из глаза Бастера больше не текло, но на него по-прежнему было страшно смотреть: красный, распухший, с нависающим веком. Сам Бастер, казалось, с лета похудел фунтов на тридцать. Болезнь Лайма, как сказал его врач. – У меня что-то силенок не хватает.

– Тридцать пять лет он дрочил этой рукой, – покачал головой Хорас, – кто бы мог подумать, что теперь он и банки не откроет.

– Иди домой, Бастер, – сказал Майлз. – Остальное я беру на себя.

Помощник повара без возражений снял фартук и отдал его Майлзу:

– Завтра мне полегчает, вот увидишь.

– Дай сюда, – сказал Уолт, имея в виду банку с маринадом.

Он уже разделся до нижней облегающей майки, в каких выступают тяжеловесы, будто для игры в джин с Хорасом требовалась абсолютная свобода движений. Несмотря на выраженное пристрастие Уолта Комо ко всему сексуальному, Майлз подозревал, что открыть банку, с которой не справился другой человек, доставит ему даже большее наслаждение, чем секс. Поэтому Майлз его проигнорировал, поддел резиновую уздечку, крышка тут же щелкнула.

– Ты схалтурил, – возмутился Уолт. – Так любой сможет.

– Джин. – Хорас опять выложил карты на стол.

– Даже ребенок, блин, сумеет открыть банку таким способом. – Уолт посмотрел на ухмыляющегося Хораса: – То есть как джин?

– Шестьдесят девять плюс джин, – пояснил Хорас, вписывая 89 в таблицу их игр.

– Восемьдесят семь, – сказал Уолт, у него была своя арифметика. Он сердито подвинул карты к своему противнику.

Хорас отодвинул карты обратно:

– Сосчитай еще раз.

Уолт так и сделал, и спустя минуту у него образовалась иная сумма.

– Восемьдесят девять, – сказал он, а Хорас показал ему блокнот с уже вписанной цифрой. – Но ведь и ты мог ошибиться, – обиженно заметил Уолт. – Тебе такое не приходило в голову?

Хорас перетасовал колоду и дал Уолту снять.

– Приходило, конечно. Впрочем, я всегда стараюсь избегать простейших сценариев.

Уолт был слишком занят, собирая по одной карте в руку, чтобы услышать насмешку в голосе Хораса.

– Говорят, у вас появятся конкуренты, командир, – сказал он, когда наконец разобрался с раздачей и скинул парочку карт.

Дэвид разгружал холодильник, и Майлз, глянув на него искоса, отметил, что брат и ухом не повел. Майлзу хотелось бы думать, что и по его физиономии ничего прочесть нельзя, но Хорас уже с любопытством уставился на него.

– С чего вдруг, Уолт? – спросил Майлз как можно равнодушнее.

– Жанин сказала, что ее мать в “Каллахане” опять собирается кормить людей ланчами, – отрапортовал молодожен, выбирая одну из сброшенных Хорасом карт. – Вроде бы уже через месяц.

– Желаю ей удачи, – ответил Майлз, и он не лицемерил.

Почти все утро он провел в заведении Беа, куда был вызван электрик. Новости были неутешительными. На кухне “Каллахана” – да и во всем здании, если на то пошло, – не нашлось ни дюйма проводки, соответствующей стандарту, из чего следовало, что всю старую дедовскую проводку надо переделывать согласно действующим нормам. Ни Беа, ни Майлз не собрали бы требуемой суммы, не взяв кредита, но идти в банк обоим не хотелось, поскольку это означало обнародовать свои планы. Майлз в особенности настаивал на том, чтобы держать их затею в тайне хотя бы до конца октября, когда миссис Уайтинг обычно отбывает на всю зиму в теплые края.

– Помнится, они подавали фантастический сэндвич с бастурмой, когда еще ее муж был жив. Дюйма в два толщиной. Пальчики оближешь.

Дэвид вынул из холодильника большой поднос с сырым ростбифом, уже натертым травами. Но его подвела больная рука, и, когда мясо комом вывалилось на противень, он обернулся на Майлза. Да, говорил его взгляд, я должен был попросить помощи; в следующий раз так и сделаю, наверное.

– Ты и правда раскошеливался на сэндвич? – придал Дэвид интимности воспоминаниям Майлза.

– Вот что я тебе скажу. – Уолт подозрительно поглядывал на своего противника. – Я пойду с трех.

Хораса его маневр не впечатлил.

– Восемь минус твои три, – показал он Уолту свои карты, затем вписал тщедушные пять очков на свой счет в новую чистую колонку.

– Ты опять сдал мне черт-те что, – расстроился Уолт. – Почему джин всегда у тебя?

– Потому что иначе ты выиграешь, а я проиграю, – объяснил Хорас.

Мимо проехала патрульная машина, но кто сидел за рулем, Майлз не разглядел. Автомобиль двигался медленно, и Майлз ждал, что вот сейчас он развернется и встанет у обочины напротив ресторана. На прошлой неделе Джимми Минти трижды парковался напротив “Гриля”, и в третий раз Майлз, рассвирепев, позвонил шефу полиции:

– Почему Джимми Минти наблюдает за моим рестораном?

– Нет, это не так. Мы там установили радарную ловушку, вот и все, – объяснил Билл Доуз. – Чертовы ребятишки вообразили, что могут выжимать пятьдесят, поскольку в центре города больше никто не живет. Извини за любопытство, но что вы с ним не поделили?

– Трудно объяснить, – сказал Майлз.

– Попытайся.

– Он думает, что раньше мы были друзьями. Может, и были, я не помню.

– Но сейчас вы не дружите.

– Точно.

– Послушай, я сам собирался тебе позвонить. Если никто не пошевелится, боюсь, твоего бывшего дружка произведут в исполняющего обязанности шефа полиции, когда я покину пост.

– Ты уходишь, Билл?

– Вроде того. У меня рак, но людям об этом знать пока рано.

– Господи, Билл.

– Да ладно, я тут неплохо провел время.

– Тебя лечат?

– А то. Недавно прошел курс. Проклятое лечение, оно-то меня и убивает. Но давай лучше о Минти, у него имеются друзья в верхах, включая твою приятельницу. Не обратишься ли к ней? Говорят, она к тебе прислушивается.

– Слушать-то она слушает, – не стал отрицать Майлз, – но еще до сих пор не исполнила ни одной моей просьбы.

– И все же, – продолжил Билл Доуз, – ты окажешь городу услугу, если попытаешься. Нет ничего хуже плохого копа.