Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хорас Маккой

Лучше бы я остался дома

Часть 1

1

Я сидел, и сидел, и сидел: сидел с того момента, как вернулся из зала суда, совсем один, без единого друга, чувствуя себя совершенно потерянным в этом самом безумном городе в мире, глядел из окна на пальму с растрепанными листьями, что стоит посреди двора, а в голове у меня была только Мона, Мона, Мона… Я все думал, что буду теперь делать без нее, только об этом и ни. о чем другом: что я теперь без тебя буду делать? Наконец настала ночь (никаких закатов, розовых небес или фиолетовых сумерек), сразу глубокая темная ночь, и тогда я встал и вышел на улицу, я никуда не собирался, просто хотел пройтись, уйти прочь из дома, где я жил с Моной и где еще сохранился ее запах. Я уже несколько часов хотел убраться оттуда, но мне мешало солнце. Я боялся солнца, не то чтобы оно так уж пекло, но оно могло развеять мои мечты, которыми я только и жил. Дела ни к черту, никого рядом, впереди черной бездной зияет будущее… В таком настроении мне вовсе не хотелось шататься по улицам и видеть то, что было видно при солнечном свете: заурядный город, полный заурядных заведений и заурядных людей, точно такой, как тот, откуда я приехал, такой же, как любой из десяти тысяч маленьких городков Америки. Это не мой Голливуд, не тот Голливуд, о котором пишут в газетах. Я боялся наткнуться на что-либо, отчего захочется вернуться домой, и потому ждал, пока стемнеет и наступит ночь. Ночью Голливуд становится загадочным и волшебным, и человек приходит в восторг от того, что он сейчас именно здесь, здесь, где чудеса происходят на каждом шагу и где сегодня ты нищ и убог, а завтра уже богач и звезда…

По Вайн-стрит я направился на север, в сторону Голливудского бульвара, пересек бульвар Сан-сет, миновал несколько фаст-фудов – на их месте раньше находилась студия «Парамаунт», – в которых можно было сделать заказ, не выходя из машины; вокруг автомобилей носились девушки и юноши в ливреях, а мне казалось, что я вижу иронические усмешки на лицах Уоллиса Рида, Валентино и других звезд былых времен, некогда снимавшихся на этой киностудии, словно они глядели откуда-то издалека и им было жаль этих юношей и девушек, не сумевших найти в Голливуде другой работы, нежели та, которой они с таким же успехом могли заниматься где-нибудь в Уоксаханки, или в Эванстоне, или в Олбани. Звезды, безусловно, думали, что если именно официантами ребята и хотели стать, то они могли податься куда угодно, ради этого не стоило ехать в Голливуд.

«Браун Дерби» – гласила надпись, и я предпочел перейти на другую сторону улицы: у меня не было ни малейшего желания идти вдоль ресторана, я его терпеть не мог, на дух не переносил всех этих знаменитостей (ведь они были знаменитыми и популярными – а я нет), мне просто дурно делалось от зевак, толпившихся на тротуарах с блокнотиками в руках в надежде на их автограф. Я думал: «Ну подождите же, вы еще будете гоняться за мной, чтобы получить мой автограф, и уже очень скоро». В тот миг мне ужасно недоставало Моны, даже больше, чем весь этот день, потому что, когда я шел мимо ресторана, полного кинозвезд, меня резанула мысль, что я тоже хочу стать звездой, и яснее, чем когда-либо, я понял, насколько это безнадежно, раз я остался один, раз она мне не поможет. «А в том, что я остался один, виновата чертова воровка Дороти, – решил я. – Во всем виновата Дороти. Нужно было хватать Мону, когда она вскочила с кресла, и поскорее уводить из зала суда. По ее лицу я должен был понять, к чему все идет и чем все это закончится».

Мы с Моной отправились в суд поддержать Дороти морально. Она тоже приехала в Голливуд, чтобы показать киношным козлам, на что способна, но блистать талантами ей пришлось в супермаркете, откуда она систематически уносила уйму продуктов. Мы знали, что чуда не произойдет, что на оправдание нечего и надеяться, но рассчитывали, что судья влепит ей месяца три, ну, максимум шесть. Но судья приговорил ее к трем годам лишения свободы в женской тюрьме в Техачапи. Не успел он еще дочитать до конца приговор, как Мона вскочила с кресла и принялась орать, что он подлый мерзавец, палач, и что он порочит всю судебную систему в целом, и что, черт возьми, почему тогда сразу не отправить Дороти на виселицу, чтобы избавиться от нее раз и навсегда?!

Я был так поражен, что не знал, как поступить: я так и остался сидеть, разинув рот. Судья велел задержать Мону и заявил, что арестует ее на тридцать дней, если она не извинится. Ну а за то, что она ему ответила на это, вместо тридцати дней Мона схлопотала шестьдесят. Когда заседание суда закончилось, я пошел уговаривать судью отпустить Мону, но безрезультатно.

И вот теперь я остался один. И все это из-за Дороти; знай я, чем дело кончится, никогда бы Моне не позволил идти на слушание. «Во всем виновата Дороти», – твердил я про себя и в душе ругал ее самыми последними словами, какие приходили в голову, самими гнусными из тех, что помнил со времен, когда местные ребята кричали их белым женщинам, проходившим через наш квартал на работу в бордели для негров. «Вот, Дороти, и ты такая», – бормотал я, сворачивая с Вайн-стрит на Голливудский бульвар. Я был одинок, как крик в пустыне, мне было ужасно плохо, так плохо мне было только, когда Дикси Флайер убил моего пса, но из последних сил я пытался убедить себя, что все равно мне лучше, чем ребятам, с которыми я рос в Джорджии: они женились, наплодили детей, каждый день ходят на службу, раз в неделю получают жалованье и делают все время одно и то же, и так будет всегда, до самой могилы. Никогда у них не будет ни взлетов, ни падений, ни приключений, никогда никто из них не станет знаменит. Они как цветы на пустыре: ненадолго раскроются – и завянут, и обратятся в прах, и сгинут без следа, словно их никогда и не было. «И все равно, – думал я, – все равно мне лучше, чем им». Настроение у меня несколько улучшилось, хотя тоска и чувство одиночества никак не отпускали.

«То, что сейчас испытываю я, – пришло мне в голову, – когда-то должны были испытать и Купер, и Гэйбл, и множество других актеров, и если смогли пережить они – переживу и я. Не будет же это тянуться бесконечно…»

Впереди, над Ньюберри, загоралась и гасла огромная неоновая реклама. Она представляла собой контуры Соединенных Штатов, в углу рекламного щита гасли и снова появлялись слова:

«Все пути ведут в Голливуд – отдохни и расслабься!».

«Все пути ведут в Голливуд – отдохни и…»

«Все пути ведут в Голливуд…»

2

Не помню, который был час, когда я вернулся домой. Поздно, уже за полночь. Все окрестные улицы были безлюдны, в маленьких домиках тихо и темно. В здешних местах не терпят никакого шума и беспокойства; ночью эта часть Голливуда прходила ни кварталы любого маленького городишки. Здесь жили люди, едва вступавшие в мир кино, и отсюда ohi: постепенно пробивались на запад, к земле обетованной – Беверли Хиллз.

На крыльце кто-то сидел, поджидая меня. В темноте я разглядел, что это мужчина. Не успел я подойти, как он вскочил мне навстречу.

– Добрый вечер, – сказал он.

Я решил было, что он живет где-то по соседств} и заблудился.

– Ну и намучился я, пока вас нашел, – продолжал он, поворачиваясь ко мне.

Тут я его узнал и содрогнулся. Это был судья, вынесший приговор Дороти и Моне, – судья Баджес.

– А, это вы. Добрый вечер, – сказал я и замолчал. Я стоял и ломал голову, как он нашел наш дом и что ему нужно.

– Вы не пригласите меня внутрь? – спросил он, нарушив затянувшуюся паузу.

Я провел его в гостиную и включил свет. Сняв шляпу, он огляделся и сел на диван. Взял валявшуюся там газету, это была «Дейли Ньюс», выходящая в Оклахома-Сити, и взглянул на нее.

– Вы из Оклахома-Сити?

– Я – нет, это газета Моны. Она оттуда, из городишки неподалеку от Оклахома-Сити.

– А где она живет сейчас?

– Здесь.

– Здесь?

– Ну да.

– А другая девушка тоже живет здесь? Та, которую зовут Дороти?

– Нет, она живет вон там, – я показал через окно на дом по ту сторону двора, за растрепанной пальмой.

– С Дороти получилось нехорошо…

– Гм… да уж…

– Знаете, – сказал он, отложив газету и задумчиво уставившись на меня, – я вам скажу, почему я здесь. Я еще раз обдумал все то, что вы мне сегодня сказали про Мону. Возможно, я и в самом деле был с ней слишком суров…

– Ну, после той сцены, которую она вам устроила, не наказать ее вы не могли, – вздохнул я. – В зале суда была уйма народу – что же вам оставалось делать? Иначе каждый в суде будет вскакивать и орать, что ему вздумается. Мона просто должна была извиниться перед вами, раз вы ей дали такую возможность.

– Именно, – кивнул он. – Я не хочу держать ее в тюрьме, это может погубить ее карьеру в кино, но, с другой стороны, не могу ее отпустить, пока она недвусмысленно не даст понять, что сожалеет о том, что сделала, – ну, и о том, что наговорила.

Его слова показались мне разумными.

– Думаю, тут вы правы, – согласился я. – Может быть, мне стоит зайти и поговорить с ней.

Он покачал головой:

– На это я бы особенно не рассчитывал. Сомневаюсь, что ваш или чей-нибудь еще визит к ней помогут. Но кое-что можно сделать: допустим, вы напишете письмо с извинениями и подпишетесь ее именем, как будто письмо от нее. Я понимаю, что это идет вразрез с моральными принципами, но хочу оказать девушке любезность, а иначе не получится. Меня не смущает, что придется поступить немного не по правилам, раз это единственная возможность восстановить справедливость, – а такое письмо могло бы помочь. Если она вам так дорога, как вы говорите…

– Она мне очень дорога, ей-богу, – кивнул я. – В этом городе она мой единственный друг. Я буду рад написать такое письмо, но что в нем должно быть?

– Возьмите ручку и бумагу. Я продиктую.

– Сию минуту. Это очень любезно с вашей стороны, мистер Баджес. – Я кинулся к письменному столу за бумагой и ручкой.

3

Мону отпустили той же ночью, около трех. Я ждал в кабинете дежурного, когда ее привел охранник. Лицо ее было бледнее смерти.

– Привет, Мона, – сказал я.

– С чего это вдруг? – спросила она дежурного.

– Вам сократили срок, – ответил тот. – Судья сократил вам срок до двадцати часов.

– Надо же, такая милость от этого старого засранца, – огрызнулась Мона.

– Вы что, не можете не выражаться? – спросил дежурный. – Забирайте свою кралю и убирайтесь поживее, – приказал он мне.

– Ну пойдем уже, Мона, пойдем, – сказал я и взял ее под руку, потому что боялся, что она найдет на свою голову новые неприятности.

Уже на улице она повторила:

– С чего это вдруг?

– А почему ты меня спрашиваешь? Я не знаю.

– А что ты тогда тут делаешь? Только не заливай, что это случайность. Видала я такие случайности, – саркастически хмыкнула она. – Так с какой же это стати меня отпустили?

– Говорю тебе, не знаю. Просто судья тебя пожалел – скорее всего. Может, он не так суров, как ты думала.

– Не морочь мне голову. У старого засранца сердце из того же камня, что эта мостовая.

– Ну, если хочешь знать, то я отправился к нему домой и поговорил с ним, – не выдержал я. Отворил дверцу ее дешевой колымаги и помог ей сесть. Потом обошел машину и сел за руль.

– Спасибо, – буркнула она.

Мы двигались по Бродвею в сторону бульвара Сансет.

– Ты что, получил письмо из дому? – спросила она, ткнув пальцем в указатель уровня бензина. По нему было видно, что бак полон на три четверти. – Утром было на донышке.

– А, ты об этом, – сказал я. – Это Эбби из магазина. Я стрельнул у него доллар.

– Тебе кто-нибудь звонил?

– Никто.

– А мне?

– Тоже нет.

Она выглянула в окно в сторону Оливер-стрит. Я знал, о чем она думает.

– В конце концов, в этом городе кроме нас еще двадцать тысяч статистов, – заметил я. – Не может всем все время везти.

– Просто жизнь стала невыносима, тебе не кажется? – Она взглянула на меня и медленно покачала головой.

– А мне она кажется сказочной, – заявил я. – Пройдет немного времени, мы оглянемся назад и скажем: «Эх, золотые были денечки!» Когда мы станем звездами, наша нынешняя жизнь будет отличным материалом для писак, что трудятся в журналах для фанатов, – и я свернул с Бродвея на Сансет, в сторону Голливуда…

4

Я был на кухне, варил утренний кофе, когда пришла Мона. В руке у нее была газета.

– Ты уже читал?

– Еще нет.

– Ну тогда посмотри. Здесь. – И она развернула газету так, чтобы я видел. Показала заметку на первой странице приложения:

«СУДЬЯ БАДЖЕС ОТПУСКАЕТ КИНОАКТРИСУ, ОСУЖДЕННУЮ ЗА ОСКОРБЛЕНИЕ СУДА

Мона Метьюз, двадцатишестилетняя киностатистка, которую судья Эмиль Баджес вчера приговорил к шестидесяти дням тюремного заключения за неуважение к суду, сегодня рано утром была отпущена на свободу, проведя в тюрьме только двенадцать часов. Речь идет о девушке, вызвавшей вчера переполох в зале суда после того, как Дороти Троттер, также киностатистка, была приговорена к трем годам лишения свободы: суд признал ее виновной в серии серьезных краж. Упомянутая Мона Метьюз осыпала судью Баджеса нецензурными словами за приговор, вынесенный ее приятельнице.
Мисс Метьюз была освобождена после принесения судье Баджесу письменных извинений.
– Что касается меня, дело этим исчерпано, – заявил судья Баджес. – Я не собираюсь держать девушку в тюрьме ради самого наказания. Я сознаю, что оскорбления были высказаны ею в состоянии аффекта и в приступе гнева и не заслуживают столь жестокого решения с моей стороны. Но я не мог поступить иначе, не отстояв честь и достоинство всех судей.
Этим заявлением судья Баджес в очередной раз подтвердил правоту своих коллег, давно уже давших ему дружеское прозвище „Великий гуманист\"».


Дочитав статью, я взглянул на Мону.

– Мне казалось, ты посетил его дома и поговорил с ним. Чья это была идея – письмо с извинениями?

– Послушай, Мона…

– Фокус с письмом придумал он, да?

– Но послушай…

– Я прекрасно знаю, что он. «Великий гуманист»! Ха!

– Ты к нему несправедлива, – укорил ее я.

– Черта с два несправедлива! Ты же не думаешь, что он это сделал просто так? Ему нужно, чтобы его снова избрали, а эта статейка добавит ему голоса избирателей. Дурачье, читающее подобные газетенки, поверит, что у парня и в самом деле есть совесть. Н-да, и впрямь «Великий гуманист».

– Но тебе-то что до этого, если тебя выпустили? – спросил я.

– Я предпочла бы и дальше торчать за решеткой, чем помогать такому мерзавцу переизбраться! Господи Иисусе! – Она взглянула на меня и покачала головой. – Мне бы твой характер, чтобы так всему верить!

– Есть тут кто? – послышалось из гостиной, и в следующий миг в кухню вошел какой-то парень примерно моих лет. Я видел его впервые в жизни.

– Ну я и рад! – воскликнул он, увидев Мону. – С возвращением! Как там, за решеткой?

– Сэм! – вскрикнула Мона и бросилась ему в объятия. Они обнялись крепко, но без поцелуев, а потом оба отступили на шаг и оглядели друг друга.

– Ну, вижу, ты пошел в гору, – протянула Мона, потрогала его пиджак и даже попробовала ткань на ощупь.

– А ты что думала, – осклабился Сэм. – Помнишь, что я тебе говорил год назад? Что еще немного, и я стану самым процветающим парнем в этом городе.

– Тебе повезло, – признала Мона, – выглядишь великолепно.

– Спасибо, но должен сказать, что ты выглядишь не менее великолепно, особенно если еще учесть, что ты только что смотрела на мир из-за решетки, – продолжал подшучивать Сэм, сияя улыбкой.

Мона взглянула вначале на меня, потом на Сэма.

– Это Ральф Карстон, – представила она. – Сэм Лалли. Познакомьтесь.

Мы пожали друг другу руки. Я нутром чувствовал, что что-то в нем не так, что-то мне не нравится.

«Вот так и бывает, если человек вечно оставляет двери настежь», – подумал я.

– Привет, Ральф. – Он держал себя подчеркнуто дружелюбно. – Я тут раньше занимался тем же самым.

– Чем?

– Тем, чем теперь занимаешься ты. Выполнял у Моны функции шеф-повара и мыл бокалы. Он тоже спит на диване? – спросил он Мону.

Оноре де Бальзак

Та кивнула и подмигнула мне.

– Удивительно, как Мона умеет подбирать парней, которые совсем на дне, – продолжал Сэм. – Она всегда…

Две человеческие судьбы, или Новый способ выйти в люди

– Пойдем, пойдем лучше в комнату… – Она повисла на его руке, уводя его с кухни.

Речь идет о судьбе двух проходимцев, Рипопетта и Маклу.

Я возился с кофе, пока не услышал, как закрылась дверь комнаты, и тут до меня дошло, что Мона, бог весть почему, чувствует себя виноватой, иначе бы она так не сделала.

«Черт бы ее побрал», – подумал я, выключил газ под кофейником и через черный ход убрался вон, на рынок за углом…

Эти два проходимца были контрабандистами в те времена, когда Карл X был законным королем; и надо отдать им справедливость, никто так ловко не ссаживал таможенных стражников, как они.

Когда я вернулся, Лалли уже не было, а Мона ждала на кухне.

Князь Полиньяк нередко получал через них кружева; а я очень любил их табак. Другого я и не курил. Позвольте прервать мой рассказ и затянуться еще разок. Вот и готово.

– Не стоит обращать внимания на Сэма, – сказала она.

Однажды, вместо того чтобы угощать выстрелами таможенников, они угодили под выстрелы сами. По крайней мере Рипопетт, который получил законную пулю в левую ягодицу, после чего стал волочить левую ногу.

– Что ты имеешь в виду? – спросил я. – Я его просто не заметил. Не имею привычки замечать людей, которые мне не нравятся.

Что касается Маклу, то ему достался удар тесаком поперек лица, и теперь он дергается и гримасничает, как одержимый.

– Ладно, кончай! Я знала, что ты надулся. По тебе было видно.

Это, натурально, отбило у них вкус к ремеслу. Они прибыли в Париж, имея в запасе две раны, и стали просителями. Тогда это было модно. Они явились к министру, один волоча ногу, другой отчаянно гримасничая. Оба заявили, что были ранены на баррикадах. К несчастью для Маклу, который был ранен в лицо, ему поверили на слово, — и, разумеется, не дали ничего.

– И тебе это странно? Какой приятный сюрприз – познакомиться с парнем, который спал в твоей постели! – взорвался я. – Когда это вообще между вами было?

Больше того, его выставили за дверь.

– Полгода назад. И ничего между нами не было. Не больше, чем сейчас у нас с тобой. Просто я ему немного помогла.

Рипопетту, который был ранен сзади, как трус, — не поверили: и тогда ему дали какое-то пособие.

– Ясно, оно и видно, что ему это пошло на пользу. Его костюмчик стоит не меньше ста долларов.

Они проели его вместе. Когда все было съедено, они начали голодать. Они захотели работать честно. Работы нет.

– Сто пятьдесят. И знаешь, чем он занимается?

Они захотели работать бесчестно. Работы сколько угодно.

– Имя мне откуда-то знакомо, но оно меня никогда особенно не интересовало.

Они, однако, не взялись за торговлю английскими ружьями[1], это им было не по плечу; но они нанялись изображать по торжественным дням общественный энтузиазм, шныряя в толпе и выкрикивая, как бешеные: «Да здравствует такой-то!» Так это делалось всегда, даже при Бонапарте.

– Он с миссис Смитерс. О миссис Смитерс, ты, разумеется, слышал.

О миссис Смитерс я слышал, разумеется. Ее имя каждый день появлялось в колонках газет, посвященных кино. Муж ее умер, оставив ей гору денег, и вот она приехала в Голливуд и быстро стала фигурировать в списке самых отборных сливок общества.

Настало 14 июля, великий день для убийц[2]. Рипопетт и Маклу присоединились к другим приверженцам общественного порядка и королевской власти, установленной в июле. С тринадцатого числа они сидели у Суше, наполняя желудки вином и грюйерским сыром в честь короля. Им пообещали по три франка и великолепное место. Они уж поверили, что настал конец их злоключениям; в счастливых снах перед ними витали все услады, связанные с хорошим жалованьем и чистой совестью.

– Ну да, – кивнул я.

И они убивали.

– Ну, так она и есть работа Сэма. Он с ней живет. И от нее он получил все свои тряпки.

К несчастью, по окончательному счету ими были убиты всего пятьдесят два республиканца, из них двадцать пять женщин, тринадцать детей и двенадцать стариков. Суше и Арман действовали получше. Они показали в три раза больше преданности существующему порядку. За это им предоставили место, но не дали трех франков.

Теперь я вспомнил. Сэм Лалли. В газетах никогда не встречалось ее имя, чтобы заодно не было упоминания о нем.

Единственная выгода, извлеченная Рипопеттом и Маклу из их патриотизма, заключалась в серой шляпе и сюртуке, которые были отняты у вечных врагов общественного спокойствия и частной собственности и позволили обоим героям выфрантиться вовсю.

– Я не знал, что он с ней живет.

– Ну разумеется, как бы иначе он добился своего? Уже полгода она помыкает им, как хочет. Она же нимфоманка, понимаешь?

Между тем порядок был восстановлен, и Рипопетт и Маклу, упустив возможность стать полицейскими, занялись по вечерам кражей носовых платков, а по утрам выкрикивали заголовки из «Монитера». К несчастью, опять же, никто не покупал их «Монитер», а цена носовых платков упала так низко, что на заработок от двух профессий нельзя было и воды напиться.

– Она что?

Вот почему в один прекрасный день они бросились в Сену и утопились вдвоем, что по крайней мере послужило им некоторым утешением.

– Нимфоманка. Ей всегда мало.

— Но, — спросите вы, — что же они делали после того, как утопились?

Я взял из тостера гренок.

Сейчас узнаете.

– Нынче вечером ты с ней познакомишься.

– Я? А каким это образом?

Дело в том, что они утопились не до конца; один утонул наполовину, другой — на три четверти. Жизнь в них только замерла. Их выудили. А выудив, им поставили клистиры из табачного дыма, чтобы очистить внутренности; налепили банок по всему телу; исчерпали все средства науки, сделали все, чтобы вернуть их к жизни. Для самого Луи-Филиппа не сделали бы больше. Когда они были возвращены к жизни, у них спросили, есть ли им на что жить, а так как они ответили: «Нет», — их судили и приговорили, в наказание за то, что они живут, одного к двум месяцам тюрьмы, другого к двум с половиной. Почему такая разница? Не могу сказать. Игра случая.

– Мы идем к ней на прием. Она нас пригласила. Поэтому-то Сэм и заявился. Она горит желанием познакомиться с девицей, заявившей судье Баджесу, что он проклятый засранец.

— Но стоило ли, — скажете вы, — ставить им клистиры из табачного дыма?

– Да, но это не значит, что она хочет познакомиться со мной. Я не называл судью Баджеса проклятым засранцем.

Мона рассмеялась:

Я согласен с вами. Возможно, что и не стоило, но так уж водится у цивилизованных народов. Людям не дают броситься в воду; требуют, чтобы они жили, хотят они того или нет; да еще, чтобы жили хорошо, — и все только из человеколюбия. В случае надобности им трижды прикажут жить, после чего в них будут стрелять, чтобы принудить их жить, — тоже из человеколюбия.

– Знаю, только я внушила Сэму, что без тебя туда не пойду. Он звонил ей, и она ответила, что будет рада видеть и тебя тоже.

Однако вернемся к нашему рассказу.

– Проблема в том, – вздохнул я, вспомнив костюмчик Лалли за полтораста долларов, – что мне нечего надеть.

В указанные сроки Рипопетт и Маклу вышли из тюрьмы. Так как человеколюбие принесло им не много прибыли, да к тому же началась зима и вода была слишком холодной, а топиться приятно только летом, то им пришлось изобретать другие способы жизни или смерти. Хотя они находились еще врозь, но оба пришли к одной и той же идее — идее, как увидите, весьма хитроумной.

– Надень синий костюм. Тебе выпал счастливый случай увидеть, как выглядит на самом деле настоящий голливудский прием. Я бы за это отдала полжизни.

– Э-э, на такие вечеринки у нас будет уйма времени, когда мы станем звездами, – хмыкнул я.

Однажды на склоне дня, среди густого тумана, Рипопетт увидел на Вандейской дороге какого-то человека, и Маклу тоже увидел какого-то человека.

– Там будут все, кто в Голливуде что-то значит, – продюсеры, режиссеры, звезды, – и никогда не известно, вдруг тобой кто-то заинтересуется. Ты же не думаешь, что я собираюсь идти туда только ради вечеринки?

— Стой! Давай кошелек и кричи: «Да здравствует Генрих Пятый!» — сказали они и прицелились.

– Ну, я не знаю…

Увы, добычей Маклу оказался Рипопетт, а добычей Рипопетта — Маклу.

– Так поверь мне, это не так. Туда никто не ходит ради вечеринки как таковой, хотя вечеринки здесь совсем другие, чем в местах, откуда мы родом. И не ради выпивки на халяву. В Голливуде люди ходят на приемы потому, что всегда есть шанс что-то урвать. И нам обоим может повезти, может выпасть долгожданный шанс пробиться в люди.

— Как! Это ты!

– Но мне все равно туда не хочется, – упорствовал я. – Ты же прекрасно знаешь, что я думаю о сборищах знаменитостей. Знаешь, что я терпеть не могу «Браун Дерби» и подобные балаганы.

— Это ты!

— Что ты теперь делаешь?

— Занялся защитой трона и алтаря.

— Я тоже. Я стал шуаном.

5

— У кого ты?

Миссис Смитерс обитала в Беверли Хиллз, на одной из широких зеленых улиц, в вилле, которую почти целиком скрывали пальмы. По обеим сторонам улицы перед виллой тянулись ряды роскошных автомобилей. Нам пришлось оставить свой в двух кварталах оттуда.

— У Дио. А ты?

– Я тебя наверняка подведу, – сказал я Моне по дороге. – Понятия не имею, как человек в таком месте должен себя вести и о чем говорить.

— От себя работаю.

– Главное, не будь мокрой курицей, – подбодрила она. – Все время тверди себе, что практически каждый из присутствующих в свое время был на мели, вроде нас.

— Давай поцелуемся.

Сэм Лалли был первым, кого мы увидели, когда вошли. Смокинг сидел на нем как влитой. С ослепительной улыбкой от уха до уха он долго тряс наши руки. Нервы у меня были напряжены как никогда, и я чувствовал, что это меня начинает злить. В зале народу было – не протолкнуться, и большинство мужчин тоже в смокингах.

И действительно, они стали шуанами. В наше время это — отличное положение. Можно сказать, не хуже королевского, лучшего я не знаю. Однако недостаточно быть просто королем или просто шуаном. Нужно быть хорошим королем, нужно быть хорошим шуаном... нужно блистать на своем поприще. Но опять же, к несчастью, у Маклу не было призвания к своему делу; он убивал встречных и поперечных без толку и смысла; он убил даже многих, но так, как это сделал бы заурядный разбойник. Это было не то. И что же произошло? Его схватили и казнили по закону, несмотря на могущественную протекцию Рипопетта. Он кончил прозаически. Что же касается Рипопетта, о, это совсем другое дело. Рипопетту мало было убивать путников, чтобы присваивать их деньги и внушать им любовь к законной династии. Рипопетт пошел дальше, он нападал на дилижансы, поджигал, насиловал, поджаривал. Рипопетт всегда был честолюбив. Его имя наводило ужас не меньше, чем имя самого Дио; и наконец, чтобы избавиться от него, власть, которая не в силах была его схватить, завлекла его, обласкала, амнистировала и щедро наградила.

Вот и имей после этого, если хочешь выбиться в люди, неприхотливый вкус, кроткий нрав и бескорыстное сердце, как у несчастного Маклу!

– Чудно, чудно, чудно, – приговаривал Лалли. – Добро пожаловать, я в самом деле очень рад, что вы пришли.

Теперь Рипопетт счастлив; он занимает хорошее место, не знаю, какое именно, и хлопочет об ордене Почетного легиона.

«Можно было и в самом деле подумать, что все здесь принадлежит этому засранцу, а он ведь всего-навсего альфонс», – пришло мне в голову.

Почем знать?

– Этель! – позвал Лалли, и откуда-то вынырнула величественная женщина в пурпурных шелках.

Ведь так начинался и славный род Монморанси[3].

– Миссис Смитерс, позвольте представить вам Мону Метьюз и мистера… – Он взглянул на меня, делая вид, что пытается вспомнить, как меня зовут.



– Карстон, – подсказал я. – Ральф Карстон.

«Карикатура», 26 января 1832 г.

– Я так рада познакомиться с вами, золотце, – защебетала миссис Смитерс, схватив руку Моны и сжав ее в своей. – И с вами тоже, Ральф. – Это уже мне. Свободной рукой она взяла меня за локоть и больше не отпускала.

– Вас не удивило, что я послала Сэмми пригласить вас на прием?

– Что вы, миссис Смитерс, – произнесла Мо-на, – для нас это большая честь.

– По правде говоря, – продолжала миссис Смитерс, – Сэмми часто рассказывал мне о вас. Знаю, что вы умны и у вас доброе сердце.

Она снова взглянула на меня, и я догадался, на что она намекает, – на то, что Мона делает для меня то же, что когда-то делала для Сэма. «Ну, – подумал я, глядя при этом на миссис Смитерс, – по крайней мере она не покупает мне тряпки, как ты – ему».

– Пойдемте, дорогая, – предложила миссис Смитерс и провела нас в салон. Тот был расположен чуть ниже, чем гостиная, и нужно было спуститься по четырем ступенькам.

Она остановилась наверху и хлопнула в ладоши.

– Дамы и господа! – воззвала она. – Дамы и господа!

Все замолчали и уставились на нас.

– Я хотела бы вас всех, людей знаменитых и выдающихся, познакомить с человеком, который прославился только на днях. Позвольте вам представить Мону Метьюс и Ральфа Карстона, который ее сопровождает. Как вы, конечно, помните, Мона – та самая девушка, которая попала на страницы вчерашних газет за то, что наградила одного из наших известнейших судей крайне нелестным эпитетом, и сделала это публично, в ходе судебного разбирательства, так что, хочешь не хочешь, слышали это все. Еще я могу добавить, что она провела несколько часов за решеткой за неуважение к суду…

– Привет, Мона! – заорал кто-то через весь салон из-за рояля. – Я тоже бывший правонарушитель.

– Да мы здесь почти все такие, – добавил еще кто-то.

Женщина, сидевшая за роялем, заиграла «Тюремный марш», и через миг все подхватили слова.

– Так вперед, мои милые, веселитесь от души, – подтолкнула нас миссис Смитерс по направлению к спальне и поплыла к входу. Люди в салоне на мелодию «Тюремного марша» начали импровизировать про Мону, и я взглянул на нее. Я чувствовал себя уже лучше, потому что до меня дошло: большинство гостей пьяны и просто не замечают, как я одет. Мона улыбалась.

– Это великий момент моей жизни, – шепнула она.

– Но они все вдрызг пьяны!

– Не важно, все равно это знаменитые и великие люди.

К нам подошли четыре смеющиеся девушки, подхватили Мону и отвели ее вниз, в салон. Я постоял с минуту, потом вернулся к входу, потому что ничего лучшего не пришло в голову. Гости продолжали прибывать. Среди них я узнал знаменитую Грейс Бриско, видел, как она подает руку миссис Смитерс и Сэму. Войдя в гостиную, она остановилась у стола, где сидел какой-то тип, и подала ему десятидолларовую банкноту. Он поблагодарил и положил банкноту в открытую жестяную коробку.

«Ничего себе вечеринка, – подумал я, – вначале человека приглашают, а потом с него же деньги берут». Но с нас никто денег не требовал.

– Куда ты дел свой бокал? – спросил вынырнувший откуда-то Лалли.

– А у меня его не было.