Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— О. — Мать облегченно вздыхает, перестает мучить пуговицы, переводит внимание на блюдо. — Замечательно. Обед по милости твоей беспечности совершенно испорчен. Я стараюсь, чтобы все было вовремя, подать горячим, а ты ни о чем не беспокоишься, гуляешь сколько вздумается!

Шон медленно отошел от часов, вернулся к креслу, опустился на подлокотник, на котором сидел прежде.

— Я не собиралась опаздывать, мама.

Рид не сводил с него вопрошающего взгляда.

— Это не оправдание, Элизабет. Ладно, иди мыть руки, пока рагу еще больше не остыло. — Мать садится во главе стола и принимается раскладывать на тарелки исходящие паром груды мяса и овощей. — Если ты позволишь, дорогая, я не стану тебя ждать.

— Конечно, — Элизабет кивает и направляется в кухню. — Естественно, нет, мамочка. Я тебя и не прошу.

— Вы их не трогали?

Мать бормочет в ответ суровое нечто, чего Элизабет предпочитает не расслышать.

Вода еле теплая, но ободранные ладони саднит. Она тщательно смывает грязь. Больно. Мать ей всю жизнь говорила: БОЛЬ — это единственное, чему можно по-настоящему доверять. Если долго не мучиться, ни черта не получится. Не стоило и стараться. То, что ты делаешь, должно быть тяжким.

— Я ничего не сделал, — апатично ответил Шон.

ЕЕ МАТЬ НЕ БЫЛА ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ.

Боль в животе медленно перекатывается, потягивается, как котенок на солнышке, все время, пока Элизабет закрывает воду и вытирает руки. Ее мать даже не знает, ЧТО это значит — БЫТЬ ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ.

— Поклянитесь, что не сделали. Поклянитесь.

Элизабет вытягивает руки перед собой, напрягает пальцы, поворачивает ладони сначала вверх, потом — вниз. Пожимает плечами.

Бедные руки. Идеально чистые. Покрасневшие. Исцарапанные. Воспаленные нещадным мытьем. Два ногтя сломаны под немыслимым углом. Надо будет подрезать и подпилить, поскольку утром-то — библиотечный час для младшеклассников.

— Он ничего не сделал, папа. Я наблюдала за ним.

Старшие бы не заметили. Но маленькие… ДЕТИ… видят каждую мелочь. С детьми надо поосторожнее.

МОЕ СОКРОВИЩЕ.

Пальцы Рида, подобно белым червям, обвились вокруг предплечья Шона.

Из столовой — позвякиванье серебра о китайский фарфор: мать без слов дает Элизабет понять, что уж ОЧЕНЬ долго выполняет она такое простое дело.

— Ключ у вас? Ключ от этой комнаты?

Элизабет села к столу — нервное побрякивание и не подумало прекращаться.

— Ты забыла принести булочки, Элизабет.

— Да, он все еще у меня.

Элизабет прижимает трясущиеся руки к животу, к боли внутри. ЕЕ МАТЬ — ПЛОХАЯ МАТЬ, НАДО ЕЕ НАУЧИТЬ, НАУЧИТЬ… Я не знала, что нужно, мамочка.

Материна вилка ударила о край тарелки — резкий, короткий звон…

Одиннадцать пятьдесят одна.

— Как это на тебя похоже. Я полагаю, взрослая женщина, женщина, теоретически зрелая, могла бы потрудиться посмотреть, есть на столе булочки или нет, и предпринять что-нибудь по этому поводу… и без МАМИНОГО НАПОМИНАНИЯ. Элизабет, ты вообще ничего не замечаешь!

— Покажите, звякните им, чтобы я услышал.

ДО СЕГОДНЯШНЕГО ДНЯ — НЕ ЗАМЕЧАЛА.

Шон коснулся своего кармана, и там что-то беспокойно зазвенело.

Элизабет отправляется назад, в кухню, с невольной усмешкой.

— И, пожалуйста, не забудь масло, — стенает мать из столовой. — Ты знаешь, я люблю булочки с маслом. И джем принеси. Клубничный. А не мармелад, как вчера. На обед — клубничный джем. Мармелад — к завтраку. Кажется, не так уж трудно запомнить, я просто не понимаю, как тебе удается постоянно путать.

Еще пять белых червей поползли по другой стороне его руки и переплелись с первыми пятью.

Элизабет достает банку — сквозь стекло просвечивают ягоды, большие, ярко-красные (Я ПУТАЛА, ПОТОМУ ЧТО НЕНАВИЖУ КЛУБНИЧНЫЙ ДЖЕМ) — и опрокидывает ее в раковину.

— Ой!

— Ваш револьвер заряжен? Вы уверены, что он заряжен?

— Что случилось?

— Мамочка, банка перевернулась, прости! — Банка мармелада приятно холодит ладонь. На поднос, вместе с булочками и маслом. — Я завтра новую куплю. И насчет кухни — не беспокойся, я после обеда все уберу. Намазать тебе булочку маслом, мама?

— Я показывал его вам всего несколько минут назад.

Мать взирает на нее со своего конца стола.

— Как можно быть такой неуклюжей?

— Переломите его, посмотрите еще раз, удостоверьтесь.

Элизабет вопрос игнорирует, намазывает на булочку толстый слой золотистого мармелада.

— Мама, слушай… ты когда-нибудь про могилу в лесу слышала?

Шон снова вытащил пушку и, держа в обеих руках, переломил. Совершенно машинально, даже не глядя. Червяки проползли по револьверу, ощупали каждый патронник.

— Про что?

— Про могилу… в лесу, ребенок там похоронен. Возле реки. Тебе что-нибудь об этом говорили?

Шон, по-прежнему не глядя, хотя и приложив усилие, закрыл револьвер.

— Разумеется, нет. — Мать демонстрирует презрение к булочкам и маслу, гордо питаясь рагу. — Никаких могил в лесу нет. Почему ты вообще об этом спрашиваешь?

— Да особенно ни почему. — Элизабет подносит булочку с мармеладом ко рту. — Ходят какие-то слухи.

— Комната, в которой мы сидим, заперта на ключ, — пробубнил он. — Дом, в котором находится эта комната, на замке. Территория вокруг дома — под наблюдением. — Его глаза сощурились, как будто он смотрел на что-то этакое, что только он один мог видеть. — Сюда никто и ничто не сможет проникнуть.

— На то они и слухи. Удивительно, как ты обращаешь внимание.

Боль внутри Элизабет поднялась из живота, коснулась сердца. :

Одиннадцать пятьдесят две.

— Сама удивляюсь, мамочка.

* * *

Рид сделал глубокий вдох.

Мать на этот раз задержалась много позже своих обычных десяти вечера, не отправилась спать, кажется, просто из вредности. Шляется по дому в халате на ночную рубашку, в тапочках, НЕ ЖЕЛАЕТ убираться, несмотря на все намеки Элизабет.

ХОРОШАЯ МАТЬ ПОШЛА БЫ СПАТЬ, ЕСЛИ ЕЕ ПРОСЯТ. ХОРОШАЯ МАТЬ ЗНАЕТ, КОГДА РЕБЕНКА НАДО ОСТАВИТЬ В ПОКОЕ.

— Вы ненавидите меня, сынок. Вы ненавидели меня только что, пусть даже на мгновение. Я почувствовал, как по вашему телу прошла ненависть, как ваше тело на мгновение очерствело.

— Я буду знать, — шепчет Элизабет и осторожно достает свернутый грязный носовой платок, спрятанный на самом дне сумки. — Я буду хорошей матерью. Правда, Мое Сокровище?

Шон, без всякого чувства в голосе, произнес:

Крошечный череп, нежный пушок каштановых волос, тонкая патина кожи. Поворачивается в поднятой руке Элизабет боком, точно подставляет щечку для поцелуя.

И Элизабет целует. Как любая хорошая мать.

— Не называйте меня сынком, сэр. У меня был отец. И он не боялся умирать.

Старая эта могила в лесу, ох, и старая. Маленькая ее обитательница вот только что в прах не рассыпалась. Уж какой осторожной старалась быть Элизабет, и все равно, только прикоснулась к истлевшему детскому одеяльцу (РОЗОВОЕ, ДЛЯ ДЕВОЧКИ) — тело под ним треснуло.

Только череп спасти и удалось. Все. Ничего больше.

— Но ведь он не знал, когда наступит его смерть.

Но и этого хватит.

— Бедняжечка ты моя маленькая. — И Элизабет видит, как от шепота ее детские волосики шевелятся, прямо пшеница на ветру. — Так долго была одна.

— Ну, в таком случае моя мать. Она тоже не боялась. А она знала. У нее был рак. Причем врачи даже не могли применять обезболивающие средства, поскольку у нее было слабое сердце. В самом конце она улыбнулась мне слабой улыбкой. Последние ее слова были: «Прости, Том, что доставляю тебе столько хлопот». — Он замолчал.

Снова целует. Малышка должна чувствовать себя любимой. Губы касаются высохшей кожи — совсем не так уж противно, не противнее любого поцелуя, какой ей приходилось на ком-нибудь запечатлевать. Если не брать в расчет могильную сырость и разложение, Ее Сокровище пахнет пылью… как любимая старинная книга.

Нет, все ж таки — не ДЕТСКИЙ это запах. Не должны дети книгами пахнуть. Должны — чем? Конфетами. Или цветами. Или?..

Пальцы, сжимавшие его руку, соскользнули с нее и сошлись в рукопожатии. Затем поднялись к лицу Рида и на мгновение закрыли его, словно пытаясь смахнуть с него страх.

Элизабет улыбается. Встает. Несет дитя к своему комодику. Нежно сжимает Свое Сокровище в одной ладони, другой — судорожно роется в кипе трусиков и лифчиков, разыскивает то, на что однажды решилась. Купила. Спрятала. Много лет назад!

Флакон духов — нетронутый, невинно совершенный, ярлычок с ценой — не оторван. До сегодняшнего дня. Не любим. До сегодняшнего дня.

— Постараюсь не доставлять вам больше хлопот, — пробурчал он сквозь пальцы. — Постараюсь не… — Он сглотнул, опустил руки, положил их одна на одну. — Видите, Шон? Я буду сидеть здесь очень тихо… вот так… и просто ждать.

Аромат гардении заполнил комнату, стоило Элизабет вынуть белую пробочку. Но это ж — не то что похороны отца, сейчас гардении пахнут радостью. Она тихонько мурлычет. Она наклоняет бутылочку над лобиком Своего Сокровища — и одна прозрачная капля падает, висит на сухих волосах, как хрусталинка, а потом вдруг — вторая капля, большая, непрошеная, мимо детской головки, прямехонько на льняную, прикрывающую комодик салфетку.

След остался. Целая полоска.

Детектив улыбнулся про себя довольно удрученно. Он обнял Рида за плечи и тихо ободряюще сказал:

Элизабет — дыхание перехватило — от неожиданности выпускает бутылочку из пальцев. Флакон разбивается, умирает, истекая прозрачной кровью на комод.

Одиннадцать пятьдесят три.

Аромат гардений забивает комнату. Мать заметит. Мать догадается.

А виноват во всем — кто? Ее Сокровище.

— Называйте меня сынком, если хотите.

— Плохая девочка, — шепчет Элизабет и, ухватив двумя пальцами маленький подбородок, сердито его треплет. Правое ушко отпадает, шелестит, точь-в-точь — увядший лепесток.

Да как же это можно — стать хорошей матерью для такого ребенка?

— Посмотри, что ты натворила. Ты можешь вести себя нормально хоть минуту?

Глава 18

Элизабет стряхивает мумифицированную плоть на пол и торопливо вытирает лужицу духов уже испорченной салфеткой. Воздух от аромата — густой, хоть ножом режь, ее чуть наизнанку не выворачивает, пока удается выбросить мокрую ткань в мусорное ведро.

Так. Она перематывает тошноту. Заставляет себя дышать. Снова смотрит на малышку. Отпал еще кусочек кожи — теперь, кажется, надбровие.

Погоня

— Да что ж мне делать с тобой?!

Не дожидаясь ответа, Элизабет обеими руками яростно встряхивает детскую головку. В черепе что-то хрустнуло — но нет, она не хочет обидеть Свое Сокровище, просто надо ж научить ребенка, что такое хорошо и что такое плохо, какая ж она иначе ХОРОШАЯ МАТЬ?

Закусочная работала круглосуточно. Она сверкала белизной, как клиника: столешницы белые, стены до середины выложены белым кафелем; выше, до потолка, и сам потолок побелены, но побелка уже местами лупилась; во всю длину зала, по центру, шел ряд молочно-белых светильников вперемежку с вентиляторами, которые сейчас не работали. Даже пиджак у служителя за стойкой был белый.

— Какая ж я мать, если не буду воспитывать тебя? — спрашивает Элизабет, и перестает трясти, и смотрит в запавшие, пустые глазницы. — Плохая мать, а я хочу быть хорошей. Обязана быть. Теперь, я надеюсь, тебе стыдно за весь этот кавардак? Уверена, стыдно.

Элизабет наклоняется, нежно целует сморщенный лобик.

Надпись на стене гласила: «За оставленные без присмотра шляпы и пальто ответственности не несем», ниже шло еще что-то, уже мелкими буквами.

— Да, солнышко, мама тебя прощает. Ладно. Теперь пора спать. И не возражайте мне… юная леди.

Да, вспоминает она. РОЗОВОЕ — ЦВЕТ ДЕВОЧЕК. ЕЕ СОКРОВИЩЕ — ДЕВОЧКА. Какое счастье. Всегда хотела девочку.

За столом у входа дремал кассир средних лет. Служитель за стойкой от нечего делать читал газету.

Ее Сокровище молчало. Даже не захныкало, когда Элизабет, самая настоящая хорошая мать, понесла ее к ящику со старинными куклами в дальнем углу, надо же подобрать ребенку подходящее тело, да, собственно, зачем подбирать, и так сразу понятно — из всей коллекции фарфоровых кукол, много лет, с детства собиравшейся, только одна и подходит — младенец с ангельским личиком, в кружевной, роскошной, длинной крестильной рубашечке.

Кажется, кукле более ста лет, кажется, безумных денег стоила, это мать ей так говорила… ну и что, НИКОГДА ЕЕ МАТЬ НЕ БЫЛА ХОРОШЕЙ МАТЕРЬЮ, а Элизабет будет, вот так, и плевать ей, что там мать болтала.

На всем пространстве между ними двумя сидел один-единственный посетитель. Он безвольно склонился над одним из белых столиков, натянув шляпу на глаза, чтобы защитить их от чересчур белого сияния, исходившего от ламп вверху и отражавшегося от блестящих столешниц.

И Элизабет разбивает кукольную головку о край ящика, озирает, улыбаясь удовлетворенно, кучку жалких фарфоровых осколков на полу.

— Смотри, золотко. — Она поднимает Свое Сокровище, чтоб той было лучше видно. — Смотри, прямо снежинки. А теперь — не дергайся, больно не будет, мама обещает.

Пришел он туда явно не для того, чтобы поесть. Возможно, отдыхал. Скорее всего, сидел там потому, что больше некуда было пойти. Перед ним стояла чашка, на которую он давно не обращал внимания. Ее содержимое давно остыло, и молоко уже отделилось от кофе, образовав по краям белое кольцо. Кофе же в середине чуть ли не обрел свою первоначальную черноту. Из чашки, словно погруженная в воду мачта, торчала ручка ложки. На столе перед мужчиной лежал также картонный билетик с номерами от 1 до 100, пробита была только цифра 5. И больше ничего.

Головка Ее Сокровища легко, без усилий насаживается на деревянный стержень, удерживавший раньше головку кукольную.

— Какая прелесть. — Элизабет тщательно выкладывает вокруг высохшей плоти оборочки кружевного воротничка, головка Ее Сокровища покачнулась, но самую малость, ничего страшного. — Ну посмотри, разве ты у меня не красавица?.. Да, ты мамина красавица!

И Элизабет целует, и обнимает, и напевает, и они вместе кружатся по комнате, по большой, уютной комнате, она тут с самого рождения жила, а теперь — теперь они вдвоем будут жить.

Он безвольно сидел в усыпляющей тишине заведения, пребывая чуть ли не в коматозном состоянии, напоминая человека, который очень долго не шевелился, возможно с полчаса. Даже кассир и тот двигался больше, хотя глаза у него то и дело слипались, он клевал носом, но потом снова поднимал голову, с трудом удерживая ее какое-то время в равновесии, после чего снова принимался клевать носом. Даже раздатчик за стойкой двигался больше клиента: он время от времени переворачивал газетную страницу, а прежде чем это сделать, слюнил палец. Мужчина же за столиком вообще не шевелился, забывшись или предавшись воспоминаниям, одна рука безвольно лежала на коленях, другая повисла плетью, будто в ней отсутствовал мускульный механизм, чтобы поднять ее или согнуть в локте. Действовал, возможно, только его разум.

Танец обрывается. Мать зовет. Как всегда.

— Элизабет! Полночь уже! Сейчас же ложись… тебе же завтра на работу!

Так он просидел уже с полчаса и, весьма вероятно, запросто мог бы просидеть еще полчаса.

Элизабет останавливается — слишком резко. Головка Ее Сокровища наклоняется, подбородок почти упирается в расшитую кокетку рубашечки.

— Да, мама. Прости, мама, — кричит она матери, а потом — сердито — ребенку: — А ты сиди прямо. Леди не сутулятся. Не горбись, я сказала!

Но вдруг он весь ожил. Не просто пошевельнулся, а резко задвигался и засуетился, причем, казалось бы, без какой-либо явной на то причины, совершенно безосновательно. Снаружи не донеслось ни звука, ничего не возникло в поле видимости. Двигался он быстро, как будто этого требовала ментальная детонация, которая и вывела его из состояния оцепенения. Стул с шумом отодвинулся назад, а он уже стоял во весь рост и смотрел на дверь. Но она не открылась, никто не появился. Ни внутри, ни снаружи не наблюдалось совершенно никаких признаков жизни.

Элизабет чуть встряхивает Свое Сокровище. Теперь головка завалилась назад. Какая рассеянная девочка! Плохая девочка.

Нет, ЕЕ СОКРОВИЩЕ — далеко не сокровище, если честно. Может, потому ее и похоронили так далеко в лесу? Может, именно Элизабет и нашла могилу, потому что никому больше не под силу бы было управиться с таким капризным ребенком?

Однако же он поспешно отошел от стола, оставив нетронутым кофе и не прихватив с собой неоплаченный чек, и направился к двери, собираясь, видно, поскорее выйти на улицу.

Нет, придется преподать Своему Сокровищу урок. Хорошая мать должна отучать своего дитя от дурного.

— Запомни, я делаю это только потому, что люблю тебя. — И Элизабет перекидывает свое сокровище через руку, лицом вниз, и заносит другую руку для крепкого шлепка.

На полпути резко остановился, словно им овладело беспокойство, казалось, он засомневался в правильности принятого решения и оглядывался теперь в поисках другой двери, через которую мог бы поспешно ускользнуть, так как тот выход, к которому стремился без всякой видимой причины, перестал его устраивать. У стены, в задней части заведения, стояли две телефонные будки. Он повернул туда. По проходу между столиками добрался до них и вошел в дальнюю. Там сел, и импульс, который погнал его туда, очевидно, иссяк и покинул его. Он снова замер. Не снял трубку, даже не сразу прикрыл за собой дверь. Просто сидел и ждал, когда пройдет какой-то определенный период времени.

— Я все сделаю, чтобы стать для тебя ХОРОШЕЙ матерью. Но уж тебе, моя дорогая, придется быть ХОРОШИМ РЕБЕНКОМ. Это только честно.

Элизабет прячет улыбку. Ее Сокровище слышит. Ее Сокровище поймет. ЭЛИЗАБЕТ — настоящая ХОРОШАЯ МАТЬ.

И тот прошел. Он длился минуты две, никак не дольше.

— Не бойся. — И ее занесенная рука опускается. — Мне сейчас будет гораздо больнее, чем тебе.

В течение первой минуты ничего не произошло. Затем едва слышно зашуршали шины и из-за угла появилась машина. Совсем тихо скрипнули тормоза, потом на асфальт ступил тяжелый башмак.

Не было. Потому что Элизабет уверяла, утешала себя — впереди у нее столько возможностей показать, какая она хорошая мать!

Сколько еще возможностей доказать…

Две минуты истекли. Вращающаяся дверь повернулась, в закусочную вошли двое — Доббс и Сокольски, усталые и встревоженные. Между собой они не разговаривали, будто болтать им осточертело с час назад. Доббс сдвинул шляпу на затылок, вроде как смирившись с поражением.

Уильям Питер Блэтти

Где-то там

Они взяли по карточке с круглой резиновой подставки на стойке перед кассиром.

Когда полицейские находились на середине зала, на полпути к тому месту, где укрылся он, но никак не раньше, мужчина задвинул стеклянную панель двери. Доббс, шагавший первым, на мгновение увидел его высунувшуюся руку и безразлично отвернулся.

Я гостил у южноафриканского племени на Маунт Эгдон и в дружеской беседе неосторожно произнес слово selelteni, что означает «привидения». Мертвенное молчание неожиданно воцарилось во всем собрании. Мужчины отводили взгляды, опускали головы, а некоторые просто поднялись и ушли. Карл Юнг. «Психология и сверхъестественное»
Над мужчиной загорелся свет, и все внутри будки осветилось тускло-желтым. Этот свет как бы припудрил тулью шляпы и его плечи кукурузной мукой. Мужчина смотрел на нее, но стряхивать не стал. Затем повернул голову затылком к залу. Монотонность голой стены, на которую он теперь смотрел, казалось, моментально наскучила ему, и он вытащил из кармана огрызок желтого карандаша и принялся с усердием чертежника, уделяющего внимание каждой линии, вырисовывать на ней абстрактные геометрические фигуры. Эти фигуры не имели абсолютно никакого смысла и были чисто произвольными по замыслу. И тем не менее он продолжал вырисовывать их весьма старательно. Временами останавливался и окидывал их критическим взглядом, словно решая, подходит это ему или нет. Потом принимался рисовать снова. Его неподдельная увлеченность занятием могла послужить оправданием вынужденной праздности, которой он предавался в полной безопасности. Человек совершенно расслабился, ни разу не оглянулся, будто заранее знал, что никто его не прервет, события в зале его совершенно не волновали.

Доббс и Сокольски уже несли от стойки чашки дымящегося кофе, по-прежнему следуя друг за другом. Доббс, и на этот раз первый, подошел к столику, за которым прежде сидел мужчина, находившийся теперь в телефонной будке, и хотел было в свою очередь сесть там. Вероятно, тут сыграло роль, что стул был отодвинут от столика и на него казалось легче усесться, тогда как другие стулья пришлось бы вытаскивать. Однако, увидев оставленную чашку кофе, он заколебался. Затем поднял картонную карточку, лежавшую рядом с чашкой, как бы показывая Сокольски, что столик уже занят, и положил ее на место. Они прошли дальше и сели.

Места заняли напротив, но по-прежнему не разговаривали и избегали смотреть друг на друга. Их лица свидетельствовали о том, что им осточертел весь белый свет и все его народонаселение.

Когда-то я боялась смерти. Теперь боюсь мертвых. Почему я пришла в это место? Из одиночества? Гордости? Жажды богатства? Скрип половицы, случайный шум, приобретший цвет воздух — источники невыразимого ужаса. Дом ярко освещен, общество самое изысканное. Почему же я все время ловлю себя на желании втянуть голову в плечи? Просто потому, что тьма сгущается? Вряд ли. Столько раз я прикасалась к неведомому… это мое дело и призвание. Но на этот раз все по-другому: что-то неладно… что-то непоправимо худо, как вековая скорбь… как сам ад. Дождь наконец перестал, выглянуло солнце, омерзительно, ненавистно красного цвета, балансирующее на краю света и готовое провалиться в пропасть. Я спрашиваю себя: чего мне опасаться? Слушай! Голоса. Шепот. Шепот, просачивающийся сквозь стены, как блевотная слизь с камней подземной темницы. Изнутри. Из самой глубины. Иисусе, спаси и сохрани меня в эту ночь! Из дневника Анны Троли; четверг, 20 часов 22 мин.
Часть 1

Доббс уставился в свою полосатую коричневую чашку. Сокольски смотрел на один из молочно-белых светильников под потолком. Траектории их взглядов расходились чуть ли не на милю. К тому же их взгляды совершенно не воспринимали того, на что были направлены. Фактически они ничего не видели.

Перевернув и встряхнув патентованную сахарницу, они щедро подсластили себе кофе, по-прежнему с удрученным видом подняли чашки и отпили. Сокольски продолжал смотреть вверх. Доббс — вниз. Затем тяжело поставили чашки на стол. Кофе оказался слишком горяч, чтобы его можно было выпить сразу. Сокольски отер губы рукой. Доббс вытащил помятую пачку, встряхнул ее, и единственная остававшаяся в ней сигарета выскочила в отверстие наверху.

Сунул ее в рот, но так и не прикурил. Словно мысленно осознав, что курение не доставит ему настоящего удовольствия, вытащил сигарету изо рта, разочарованно посмотрел на нее и положил на широкий, в форме канавки, ободок блюдца; она тут же порыжела и наполовину промокла.

Глава 1

Мужчина в будке теперь уже исправлял некоторые свои наброски. Перевернув карандаш, он добросовестно что-то стирал ластиком с самого края рисунка. Затем наклонился поближе и подул на расчищенное место, чтобы удалить скатавшиеся частички резинки. Реставрировав таким образом поверхность, которую выбрал себе для работы, снова принялся рисовать. О том, что происходит за дверью будки, он, казалось, совершенно позабыл.

Зажав бледно-розовую телефонную трубку между плечом и подбородком, хмурая и злая Джоан Фриборд раздраженно рылась в бесчисленных блокнотных листочках с записками, словно пыталась отыскать ту, в которой объяснялся бы смысл жизни. Индикатор на второй линии призывно замигал. Джоан обреченно уставилась на него.

— Да, я уже слышала, что ты едешь, — бросила она капризным хрипловатым голосом, в звучании которого человек с воображением услышал бы жалобные звуки шарманки, играющей под окном, перемежаемые хлопаньем мокрого белья, вывешенного сушиться на крыше.

Сокольски допил кофе и опять вытер губы, но не потому, что был такой воспитанный, а в предвкушении неизбежных неприятностей. Тут он заговорил — впервые с тех пор, как они вошли.

— И что из этого! Вечно ты все забываешь, Терри! Надеюсь, хотя бы запомнил число и время?

— Сам сделаешь? — спросил он. — Или предпочитаешь, чтобы доложил я?

Немного послушав невидимого собеседника, она поджала губы и швырнула листочки на стол.

— Знаю, знаю. Запиши: вечер пятницы, в шесть ровно. И не вздумай тащить с собой чертовых псов! Пока!

Доббсу не потребовалось никакой преамбулы, чтобы понять его вопрос.

Она ткнула кнопку налившегося кровавым светом индикатора.

— Да, Фриборд у телефона.

— Сам, — угрюмо бросил он. — Все равно кому-то из нас придется это сделать.

И тут же брезгливо наморщила нос.

— Поторопиться?

Он встал из-за стола и направился в заднюю часть зала к телефонным будкам, которые приметил еще раньше. Теперь, отодвинув часть столов и стульев в сторону, чтобы обеспечить себе свободу действий, там протирал пол цветной швейцар. Его согнувшаяся фигура, ведро, которое следовало обойти и случайно не перевернуть, влажный пол, ступая по которому можно, чего доброго, поскользнуться, — все это, вероятно, отвлекло внимание Доббса.

Переступив с ноги на ногу, она рассеянно потеребила себя за серьгу-подвеску, чудовищное изделие авангардной моды из камешков и голубых бусин. В свои тридцать четыре она могла позволить себе короткую стрижку с челкой. За кукольным личиком с растерянными голубыми глазками, обрамленным белокурыми прядями, скрывались стальная воля и бульдожья хватка.

Оказавшись перед кабинками, он потянулся к ручке той, что была освещена, и потянул дверцу на себя. А когда уже поднял ногу, готовый войти, увидел прямо у себя перед носом чей-то затылок.

Но сейчас она была явно выведена из себя и, недоуменно подняв брови, выпалила:

— Список кондоминиумов в Гринвиче, Гарри? В современном стиле? Да ты шизанулся! С тех пор как та леди, что срубила деньжат на поваренной книге, купила особняк в стиле Тюдоров, всякий яппи[19] требует нечто «аутентичное», иначе говоря, темное, сырое, угнетающее и к тому же готовое в любую минуту рухнуть. Слушай, иди и посоветуй леди с поваренной книгой построить дом из стекла. Что-нибудь круглое, или треугольное, или в форме блюдца, чтобы имело такой вид, словно только что приземлилось в центре Гринвича. А потом поговорим, идет? И действуй побыстрее, мне некогда.

Мужчина в кабинке даже не пошевельнулся в ожидании, когда вторжение прекратится, он лишь спокойно на мгновение приостановил свое занятие. Его карандаш повис в воздухе.

В комнате бесшумно возникла немолодая секретарша. Типичная брошенка: унылый вид, волосы стянуты в тугой пучок, недавно разведена. Фриборд протянула ей набросок рекламного объявления, прошептав одними губами:

— Простите, — пробормотал Доббс, попятился, закрыл дверцу и вошел в соседнюю кабинку.

— \"Таймс\".

Секретарь кивнула и улетучилась. Фриборд, с жалостью глядя ей вслед, покачала головой.

Карандаш снова принялся исписывать стену, тщательно прорабатывая те же линии снова и снова, чтобы они стали толще, заметнее.

— Нет, четверг для меня несчастливый день, Гарри, — мрачно заметила она. — Как насчет «никогда»? «Никогда» тебя устроит?

Она отвела душу на несчастной трубке, злобно швырнув ее на рычаг.

Через тонкую боковую перегородку донеслось звяканье опущенной монеты и быстрое вращение наборного диска, который повернулся всего раз. Затем настороженный голос: «Главное управление, пожалуйста». Дальше голос то появлялся, то исчезал, и не только потому, что разговор шел тихо, но и из-за частых остановок — говорившего постоянно прерывали.

— Тупой, занудный, спесивый болван! — сообщила ей Фриборд. — Я уже кинула тебя однажды! Какого же хрена ты снова лезешь?

Схватив со стула жакет и сумочку, она выскочила из кабинета, разрешила секретарше не слишком спешить в офис после обеда и, пройдя через аркаду Трамп Тауэр, вышла на Пятую авеню в оглушительные вопли и гудки застрявших в пробках машин. Хорошо еще, что небо затянули тучи и для мая день выдался не слишком жарким.

— Его и след простыл…

Ей почти сразу же удалось поймать такси.

— Куда, леди?

— Сделали, что могли…

Фриборд поколебалась, глядя прямо перед собой. Что-то ей не по себе. Какое-то смутное предчувствие. Чего именно? Интересно, удастся ли вспомнить, что ей приснилось этой ночью?

— Так куда едем?

— С ног сбились…

— Куда-нибудь подальше, — пробормотала Фриборд.

— Подальше?

— Я знаю, лейтенант, но мы делаем все, что в наших силах…

Она слегка опомнилась; подбородок с ямочкой вызывающе вздернулся, словно у непокорного ребенка.

— Да, сэр…

— Ист-ривер драйв семьдесят семь, — велела она. Такси рванулось вперед, возвращая ее мысли в привычную, годами наработанную схему ее жизни-сна.

— Так точно, сэр…

— Здесь, — уверенно определила она полчаса спустя.

Фриборд стояла в медленно всползающем вверх строительном подъемнике вместе с супружеской парой из Хинсдейла, штат Иллинойс, намеревавшейся приобрести подходящий кондоминиум на Манхэттене. Оба спокойные, задумчивые, в красных строительных касках на белоснежных, как песцовый мех, волосах. Фриборд поправила свою каску и заверила:

— Да, сэр, лейтенант…

— Ничего новее вы не найдете.

Коротышка-лифтер кивнул. Сгорбленный, морщинистый, чем-то напоминающий сказочного гнома, в рваном мешковатом сером свитере, он широко улыбался, обнажая беззубые десны.

— Так точно, сэр…

— Лучший вид во всем городе. Гляньте — мост Уильямсбург да и вся река под нами. Слай Сталлоне собирается здесь поселиться. Я сам видел его вчера.

Здание безраздельно царило над Ист-ривер. Супруги хотели чего-то новенького, они уже насмотрелись старых квартир, выставленных жильцами на продажу.

Сокольски уже оказался рядом с будкой. Один раз, чтобы легче было стоять, он оперся ладонью о стеклянную панель второй кабинки, не той, в которой находился Доббс. Затем убрал руку, и на стекле осталось мокрое пятно — нервничая, он потел. Мужчина в будке повернул голову и бросил на Сокольски короткий взгляд, оставшийся на стекле эфемерный отпечаток затуманил черты его лица подобно прозрачной маске, над которой открыто смотрели его глаза. Затем он снова повернулся лицом к стене, а отпечаток на стекле испарился.

— Интересно, почему это, — проворчал муж, — во всех этих роскошных апартаментах, которые стоят к тому же до небес и выше, все парадные комнаты — хоть сейчас на выставку, но стоит сунуть нос на кухню или в ванную — с души воротит?

Оказалось, что в доме напротив Музея естественной истории хозяйская спальня освещалась всего одной лампочкой, даже без абажура, подвешенной на ржавой проволоке к закопченному, с отвалившейся штукатуркой потолку. В другой квартире душевая кабинка была вделана прямо в стену спальни: хозяйка использовала ее для хранения обуви, зато в третьей свободного места не было от огромных картин в массивных багетовых рамах, изображавших обнаженных мужчин и женщин, поглощенных к тому же весьма странным занятием: каждый, сжимая в руке шприц, старательно делал себе инъекцию.

Доббс вышел, и они постояли немного возле будок.

— Вероятно, владельцы — диабетики, — мягко предположила жена.

— Устроил мне такой разгон. Жаль, что ты не слышал.

— А здорово от тебя пахнет.

Фриборд тупо уставилась на лифтера. Тот пялился на нее, словно осененный внезапной догадкой.

Сокольски в тревоге прикусил нижнюю губу.

— Персиковая пена для ванн, — бесстрастно пояснила она. Аромат исходил от ее шеи.

— И серьги премилые, — кивнул он.

— Он с нас не слезет, — продолжал Доббс. — Без него, говорит, даже не показывайтесь.

— Спасибо.

— Эй, Эдди, остановись же, ради Бога! Сколько тебя ждать! — вопил взбешенный рабочий, колотя в дверь подъемника.

Сокольски приглушенно ахнул в испуге:

Но крошка лифтер как ни в чем не бывало отмахнулся:

— Он считает, мы от него что-то утаиваем?

— От вас, парни, воняет дерьмом! Несет, спасу нет! А со мной приличные люди! Загадите мне тут все!

— Ну, мать твою, Эдди, попадись только, за все заплатишь, — пригрозил работяга.

— Давай двигаться, — заключил Доббс. — Тут нам все равно ловить некого.

Пара из Хинсдейла квартиру одобрила. И тут случилось нечто из ряда вон выходящее: стоя у окна и дыша известковой пылью, рассеянно глядя при этом на моторную лодку, взбивавшую белую пену на мутной речной воде, Джоан Фриборд, неутомимый ловец фортуны, вот уже много лет непобедимый «Риэлтор года», совершила немыслимое.

Они направились вдоль стены к выходу, в том же порядке, в каком вошли, — Сокольски тащился за Доббсом.

Круто развернувшись к покупателям, она вдруг спросила:

— Чеки не забудь, — напомнил Сокольски.

— Уверены, что хотите жить в большом городе? Он такой уродливый, грязный и перенаселенный!

Иисусе, что это я несу?

Доббс сделал крюк к столику, где они сидели.

Она снова посмотрела на моторку. Что-то в ней такое…

Джоан наморщила лоб. Что? Она не знала. Пора давать обратный ход.

И опять сначала подошел к тому, что был занят еще до их появления в закусочной. По ошибке взял бесхозный чек. Затем, сообразив, бросил его с некоторым раздражением, прошел дальше, взял свои чеки и присоединился к напарнику у кассы. Прозвенел кассовый аппарат. Они ушли.

— Как насчет кондоминиума в Гринвиче?

Мужчина в будке порылся у себя в кармане, вытащил два десятицентовика, двадцатипятицентовик, несколько пенсов, посмотрел на них, снова сунул в карман и встал.

Непонятное ощущение преследовало ее, буквально не давая дышать. Уже к концу дня, когда сделка была благополучно завершена (слава Небесам, не сорвалась!), а бумаги подписаны, Фриборд отчего-то отправилась в последнее кафе-автомат на Манхэттене, где, усевшись за бежевый в крапинку столик, набросилась на бобы с дымящимся рисом и смела все так быстро, словно не ела неделю. Взяв из открытой миски горсть лимонных долек, предназначенных для охлажденного чая, она выжала их в стакан со льдом и холодной водой, добавила сахара, как часто делала в дни бедной юности, и запила еду. Рис и бобы приятно грели желудок, а если бы она не наелась, можно было наполнить чашку горячей водой, посолить, добавить кетчупа из бутылки на столе, размешать и получить вполне съедобный томатный суп.

Открыл дверцу будки, вышел в зал, подошел к кассиру.

Зачем я делаю все это?

Фриборд пожала плечами и вгляделась в ряды стеклянных окошечек, за которыми стояли тарелочки с едой. Опустишь монетку — получай конфетку… то бишь жратву. Интересно, остался ли у них горячий яблочный пирог с ромовым соусом? Когда-то давно мартовский ветер швырнул ей в лицо долларовую банкноту. Как же она пригодилась! Да где же пирог? У нее в желудке осталось место как раз для кусочка!

— Дайте мне, пожалуйста, два пятицентовика, — смиренно произнес он и положил десятицентовик.

— Вы часто сюда приходите?

Кассир хмуро на него посмотрел. Но деньги все же разменял. Мужчина взял пятицентовики и вернулся в телефонную будку.

Фриборд подняла глаза на бомжа, сидевшего напротив. Откуда его черт принес? Жирные седоватые волосы до плеч, старая, чересчур широкая армейская шинель, засаленная джинсовая рубашка и штаны-хаки.

— Смахиваете на актрису. Пробовали просматриваться? Я ассистент. Набираю актеров, — заверил бомж. От него несло винным перегаром и помоечной вонью. Большой палец с обломанным ногтем выглядывал сквозь дыру в кроссовке.

Дверь закусочной снова распахнулась, вошел Доббс и положил перед кассиром какую-то мелочь.

— И продюсер тоже, — непринужденно добавил он.

— Пачку сигарет, — нетерпеливо бросил он. — Только что был здесь, а купить забыл.

— Ну да, а я все думаю, кого вы мне напоминаете? Дэвида Селзника, разумеется.

— Напоминаю? Откуда такой тон, малышка? На кого хвост поднимаешь? Поимей хоть немного уважения. Покажи класс. Вижу, у тебя нет денег на хавку. Я мог бы помочь.

Плечо, локоть, бедро другого мужчины как раз скрывались за дверцей будки.

— Судя по вашему виду, вам самому не мешало бы немного подкинуть.

Что-то мелькнуло в глазах бомжа… некое смутное воспоминание о прошлой жизни. Залихватски выдвинув челюсть, он подался вперед.

Доббс схватил сигареты и выскочил на улицу. Измученная дверь крутнулась еще раз и замерла.

— Ничего, — победно ухмыльнулся он, — мы еще повоюем.

В будке звякнула опущенная в отверстие монета. Диск аппарата заскрипел и быстро повернулся — всего раз.

Сдержав сочувственную улыбку, риэлтор полезла в голубую кожаную сумочку, выудила что-то из бумажника и сунула бомжу.

— По-моему, вы уронили это, мистер Селзник.

— Главное управление, пожалуйста, — смиренным голосом сказал мужчина.

— Сотня?!

Фриборд встала и пошла к выходу.

— Минутку, — окликнул бомж.

Риэлтор оглянулась.

Глава 19

— Я беру за интервью две сотни.

Фриборд кивнула, почти с любовью озирая бомжа… ничего не скажешь, родственная душа.

Конец полицейской операции

Перед глазами промелькнула картина из давнего прошлого: в дупель пьяный папаша хлещет по щекам ее, тогда шестилетнюю малышку.

— Ну, сучка? Будешь делать, как велено?

Десять пятьдесят одна. Макманус у себя в кабинете, один. В том же самом кабинете, в котором они стояли перед ним вытянувшись в струнку и в котором он раздавал им задания и указания. Когда же это было: два дня или два месяца назад? Сейчас лейтенант совершенно один, под конусом света от большого белого треугольника с основанием на столе корпит над донесением. Слева от него лежат еще два донесения, которые он только что прочитал. А справа еще три, а может, четыре, до которых пока руки не дошли. Донесения поступили от всех оперативников. И все об одном и том же.

— Нет!

— Молодец, старина, — одобрительно кивнула риэлтор. — Не сдавайся! И не позволяй всяким ублюдкам вколотить тебя в землю!

Макманус снял пиджак и галстук, на голове соорудил кукушкино гнездо, все еще полноценное для человека его возраста. На столе тикали его карманные часы с открытой крышкой. Он постоянно поглядывал на них, отрываясь от докладов, потом снова брался за перо.

И, решительно повернувшись, вышла на оживленную улицу, где разом окунулась в рычание грузовиков, визг тормозов, тявканье автомобильных рожков; мечты, злоба, обиды, зависть и страхи торопившихся на пригородные электрички словно приливной волной смыли мучительные мысли, туманившие мозг — словно батарейку зарядили привычной энергией, той самой, которая отличала ее, Джоан Фриборд, дитя-женщину, вечного борца, девизом которой было «сражаться или умереть».

Сражайся или умри.

Макманус, что называется, зашился, как и все другие, кто занимается этим делом. Потому-то и злится и выходит из себя. Не привык выполнять работу к какому-то строго установленному жесткому сроку. Такого с ним еще в жизни не случалось.

Этой ночью в пентхаусе Джоан на Сентрал Парк Уэст стояла тишина. Слышалось только шарканье мягких кожаных шлепанцев по полу из лакированного дубового паркета: это риэлтор в махровом туго подпоясанном темно-зеленом халате бродила по комнатам, обдумывая любопытнее предложение, сделанное ей несколько дней назад.