Вид обеденного стола подтвердил его опасения. После супа с жиденьким наваром, свидетельствовавшим о том, что здесь больше заботятся о количестве, чем о качестве, подали вареную говядину, торжественно обложенную петрушкой. Овощи, вынутые из супа, были поданы как отдельное блюдо. Говядина была водружена посреди стола в окружении еще трех блюд: крутых яиц со щавелем, поставленных около блюда с овощами, затем салата, политого ореховым маслом, затем маленьких горшочков со сливками, где ваниль была заменена толченым поджаренным овсом, столь же походившим на ваниль, как цикорий на кофе мокка. Масло и редиска, положенные на двух тарелочках, и корнишоны завершали угощение, одобренное г-жой Ошон. Добрая старушка кивнула головой, как женщина, которая счастлива видеть, что муж, по крайней мере на первый раз, устроил все как следует. Старик ответил легким пожатием плеч и выразительным взглядом, смысл которого легко было разгадать: «Вот в какие безумства вы меня вовлекли...»
Говядина была разрезана г-ном Ошоном на ломтики толщиной с подошву бальной туфельки и тотчас же сменилась тремя голубями. Местное вино было вином 1811 года. По совету бабушки, Адольфина поставила два букета по обоим концам стола.
«На войне — как на войне!» — подумал художник, оглядывая стол.
И он принялся есть, как может есть человек, позавтракавший в Вьерзоне в шесть часов утра всего только чашкой отвратительного кофе. Когда Жозеф съел свой хлеб и попросил еще, г-н Ошон встал, не спеша нашарил в кармане сюртука ключ, открыл буфет, стоявший позади него, отрезал горбушку от двенадцатифунтового хлеба, торжественно отделил от нее один ломтик, разделил его пополам, положил на тарелку и передал его через весь стол молодому художнику, храня молчание и хладнокровие, подобно старому солдату, который думает про себя в начале битвы: «Ну что же, сегодня меня могут убить». Жозеф взял половинку ломтика и понял, что больше просить хлеба уже не следует. Ни один из членов семьи не удивился этой сцене, столь чудовищной для Жозефа. Разговор продолжался своим чередом. Агата узнала, что дом, где она родилась, принадлежавший ее отцу, пока тот не получил в наследство дом Декуэнов, был куплен Борнишами, и она захотела посмотреть его.
— Вероятно, Борниши придут сегодня вечером, — сказала ей крестная, — потому что у нас будет весь город; ведь все захотят посмотреть на вас, — объяснила она Жозефу. — И Борниши пригласят вас к себе.
На десерт служанка подала знаменитый мягкий сыр Турени и Берри, сделанный из козьего молока и столь отчетливо украшенный, как будто чернью, рисунком виноградных листьев, на которых его подают, что изобретение гравюры следовало бы приписать Турени. Грита с некоторой торжественностью положила вокруг каждого из этих сырков орехи и неизбежные бисквиты.
— А фрукты, Грита? — спросила г-жа Ошон.
— Сударыня, больше нет подгнивших, — ответила Грита.
Жозеф разразился хохотом, словно был в своей мастерской среди товарищей: он сразу понял, что здесь вошло в привычку предусмотрительно выбирать для стола фрукты, начавшие портиться.
— Ничего, как-нибудь съедим и неподгнившие! — с веселой бодростью заметил он, словно человек, готовый ко всем испытаниям.
— Но сходи же, Ошон! — воскликнула старая дама.
Господин Ошон, весьма возмущенный шуткой художника, принес садовые персики, груши и сливы-катериновки.
— Адольфина, поди нарви нам винограду, — сказала г-жа Ошон внучке.
Жозеф выразительно посмотрел на двух молодых людей, как будто хотел им сказать: «Неужели от такого стола у вас такие цветущие лица?»
Барух понял этот язвительный взгляд и улыбнулся, потому что и он и его кузен Ошон проявляли воздержность: домашние порядки были довольно безразличны людям, которые три раза в неделю ужинали у Коньеты. Кроме того, перед обедом Барух был извещен, что Великий магистр созывает Орден в полном составе к двенадцати часам ночи и, намереваясь обратиться к нему за поддержкой, устраивает торжественный прием. Обед, который старик Ошон задал по случаю приезда гостей, свидетельствовал, сколь необходимы были ночные пиршества у Коньеты для поддержания сил двух взрослых юнцов с прекрасным аппетитом, — и действительно, кузены не пропускали ни одного из них.
— Ликер будем пить в гостиной, — объявила г-жа Ошон, вставая и подав знак Жозефу предложить ей руку.
Идя впереди других, она улучила минутку и сказала художнику:
— Да, мой бедный мальчик, за таким обедом ты не объешься; но и его я добилась с большим трудом, ради тебя. Здесь ты будешь поститься и есть лишь столько, чтобы не умереть с голода, вот и все. Так что потерпи...
Добродушие этой замечательной старушки, которая винила самое себя, понравилось художнику.
— Я прожила пятьдесят лет с этим человеком, и в моем кошельке никогда не болталось лишних двадцати экю! О, если бы не нужно было спасать для вас состояние, я бы никогда не зазвала тебя и твою мать в мою тюрьму.
— Но как же вы сами-то еще живы? — спросил Жозеф с той простодушной веселостью, которая никогда не оставляет французских художников.
— Ах, да что там! — ответила она. — Я молюсь.
Жозеф слегка вздрогнул, услышав эти слова, настолько возвысившие в его глазах старую женщину, что он отступил на три шага, чтобы всмотреться в ее лицо. Он увидел его сияющим, запечатленным такой нежной ясностью, что воскликнул:
— Я напишу ваш портрет!
— Нет, нет, — ответила она, — я так соскучилась на земле, что не хочу оставаться здесь даже в виде портрета!
Весело произнеся эти печальные слова, она вынула из шкафа склянку с домашней наливкой из черной смородины, приготовленной ею самой по рецепту тех знаменитых монахинь, которым мы обязаны иссуденским пирогом, одним из великих созданий французского кондитерского искусства, — ни один кухмистер, повар, пирожник, кондитер не могут его подделать. Г-н де Ривьер, наш посланник в Константинополе, в течение всего своего пребывания там выписывал эти пироги в огромном количестве для гарема Махмуда. Адольфина держала лакированный подносик, уставленный старинными маленькими стаканчиками с резными гранями и позолоченным краем; бабушка наливала, а она разносила.
— Всем поднести, никого не обнести! — весело воскликнула Агата, которой эта неизменная церемония напоминала юность.
— Сейчас Ошон отправится к своим друзьям читать газеты, и некоторое время мы побудем одни, — шепнула ей старушка.
Действительно, через десять минут три женщины и Жозеф оказались одни в этой гостиной, где паркет никогда не натирался, а только подметался, где тканые обои, обрамленные резным дубом, и вся простая, почти мрачная обстановка остались незыблемы с тех пор, как уехала г-жа Бридо. Монархия, Революция, Империя, Реставрация, мало что пощадившие, сохранили в неприкосновенности эту залу, где ни торжество их, ни гибель не запечатлели ни малейшего следа.
— Ах, крестная, моя жизнь была ужасно бурной по сравнению с вашей! — воскликнула г-жа Бридо, пораженная тем, что здесь все по-старому, вплоть до канарейки, которую она помнила живой, а теперь узнала в чучеле, водруженном на камине между старыми часами, старыми медными бра и серебряными подсвечниками.
— Дитя мое, — ответила старая женщина, — бури бушуют в нашем сердце. Чем необходимее и значительнее самоотречение, тем сильнее мы боремся сами с собой. Не будем говорить обо мне, поговорим о ваших делах. Вы находитесь прямо напротив врага, — сказала она, указывая на залу в доме Руже.
— Они садятся за стол, — сказала Адольфина.
Эта молодая девушка, почти затворница, всегда поглядывала на их окна, в надежде узнать что-нибудь относительно чудовищных поступков, приписываемых Максансу Жиле, Баламутке и Жан-Жаку, о которых ей удавалось поймать иногда несколько слов, хотя ее и высылали из комнаты, если разговор заходил о них. Старая дама попросила внучку оставить ее наедине с господином и госпожою Бридо до тех пор, пока кто-нибудь не придет в гости.
— Я знаю слишком хорошо наш Иссуден, — сказала она парижанам. — Сегодня вечером у нас будет десять — двенадцать стаек любопытных иссуденцев.
Госпожа Ошон принялась рассказывать парижанам о ходе событий и подробностях, связанных с удивительной властью, приобретенной Баламуткой и Максансом Жиле над Жан-Жаком Руже, — причем рассказывала она, не прибегая к той обобщающей системе, с какой все это было только что изложено, но добавляла множество толкований, описаний и предположений, какими изукрасили эти события добрые и злые языки города, — и едва она успела закончить свое повествование, как Адольфина уже возвестила о появлении Борнишей, Босье, Лусто-Пранженов, Фише, Годде-Эро, — всего пожаловало четырнадцать особ, которых девушка заметила вдали.
— Как видите, моя дорогая, — заключила старая дама, — не так просто вырвать ваше состояние из волчьей пасти...
— Иметь дело с таким негодяем, которого вы нам описали, и с такой кумушкой, как эта лихая бабенка, мне кажется столь трудным, что я не надеюсь на успех, — ответил Жозеф. — Нужно было бы остаться в Иссудене, по крайней мере, на год, чтобы побороть их влияние и свергнуть их владычество над моим дядей. Состояние не стоит таких хлопот, не говоря уже о том, что придется позорить себя, прибегая ко множеству низостей. У моей матери только двухнедельный отпуск, место ее верное, она должна держаться за него. А мне в октябре предстоят важные работы, которые Шиннер достал для меня у одного пэра Франции... Видите ли, сударыня, мое состояние заключается в моей кисти!
Такие речи были приняты с глубоким изумлением. Хотя г-жа Ошон и стояла выше других жителей своего города, но в живопись и она не верила. Она взглянула на свою крестницу и снова сжала ей руку.
— Этот Максанс — второе издание Филиппа, — сказал Жозеф на ухо матери, — но более ловок и действует с большей выдержкой, чем Филипп... Итак, сударыня, мы недолго будем досаждать господину Ошону своим пребыванием здесь!
— Ах, вы молоды, вы совсем не знаете жизни! — ответила старая дама. — За две недели, если взяться с умом, можно добиться некоторых результатов. Слушайтесь моих советов и сообразуйтесь с моими суждениями.
— О, с большой охотой, — ответил Жозеф. — Я считаю себя до последней степени бездарным в делах домашней политики; да, правду сказать, не знаю, что мог бы посоветовать и сам Дерош, если завтра дядюшка откажется нас принять.
Вошли господа Борниши, Годде-Эро, Босье, Лусто-Пранжены, в блестящем сопровождении своих супруг. После обычных приветствий, лишь только все эти четырнадцать особ уселись, г-жа Ошон представила им свою крестницу Агату и Жозефа. Жозеф весь вечер оставался в своем кресле, исподтишка наблюдая за всеми лицами, с пяти до девяти часов бесплатно позировавшими ему, как он сказал потом матери. Обращение Жозефа в этот вечер с патрициями Иссудена не содействовало тому, чтобы городок изменил мнение о нем: все почувствовали себя задетыми его насмешливым взглядом, были обеспокоены его улыбкой или испуганы выражением его лица, мрачным в глазах людей, не умевших распознать своеобразие, свойственное одаренному человеку.
В десять часов, когда все улеглись спать, г-жа Ошон увела свою крестницу к себе в спальню, и они беседовали до самой полуночи. Хорошо зная, что их никто не слышит, женщины доверили друг другу свои печали и свои горести. Тогда, поняв бесконечное одиночество, в котором погибли все силы неведомой миру прекрасной души, услышав последние отголоски этой жизни, сложившейся столь неудачно, узнав страдания этого глубоко великодушного и милосердного существа, чье великодушие и милосердие не могли никогда проявиться, Агата перестала считать себя самой несчастной женщиной, увидав, сколькими развлечениями и маленькими радостями скрашивает для нее парижская жизнь ниспосланные богом страдания.
— Вы благочестивы, крестная, объясните мне мои прегрешения и скажите, за что бог наказывает меня.
— Он подготовляет нас, мое дитя, — ответила старая дама как раз в ту минуту, когда пробило полночь.
В полночь «рыцари безделья», как тени, один за другим появились на бульваре Барон и, прогуливаясь под деревьями, повели тихий разговор.
— Что будем делать? — был первый вопрос каждого пришедшего.
— Я думаю, — сказал Франсуа, — что Макс просто-напросто хочет нас угостить.
— Нет, положение его и Баламутки серьезно. Наверно, он задумал сыграть какую-нибудь штуку с парижанами.
— Недурно было бы отправить их обратно.
— Мой дедушка, — сказал Барух, — напуган, что ему придется иметь в своем доме два лишних рта; он с удовольствием ухватился бы за какой-нибудь предлог...
— Ну что же, рыцари! — тихонько воскликнул Макс, подходя к ним. — Стоит ли смотреть на звезды? Они не нацедят нам вишневки. Идем к Коньете! К Коньете!
— К Коньете!
Этот призыв, подхваченный всеми, прозвучал ужасающим воплем, пронесшимся над городом подобно боевому кличу войска, идущего на штурм; потом воцарилось глубокое молчание.
На следующий день многие обращались к своим соседям:
— Вы слышали сегодня ночью, около часа, ужасные крики? Я думал, что где-нибудь случился пожар.
Ужин, достойный Коньеты, ласкал взоры двадцати двух сотрапезников, так как Орден был в полном составе. В два часа, когда начали посасывать, — выражение из словаря Безделья, достаточно хорошо передающее, как пьют вино маленькими глотками, смакуя его, — Макс взял слово:
— Детки мои, сегодня утром, по поводу достопамятной проказы, учиненной нами с тележкой Фарио, честь вашего командора была столь сильно задета гнусным торговцем зерном, и к тому же испанцем (о! плавучая тюрьма!), что я решил обрушить на этого негодяя всю тяжесть моей мести, конечно, соблюдая при этом правила наших развлечений. Поразмыслив за день, я нашел способ привести в исполнение забавнейшую выдумку, которая может свести его с ума. Мстя за Орден, оскорбленный в лице моей особы, мы в то же время напитаем тех животных, которых чтили египтяне, маленьких зверьков, которые, что бы там ни говорили, суть создания господа бога и несправедливо преследуются людьми. Добро есть порождение зла, а зло — порождение добра; таков высший закон! Поэтому я приказываю вам всем, под страхом навлечь неудовольствие вашего смиренного Великого магистра, добыть, с соблюдением строжайшей тайны, по двадцати крыс — желательно беременных крыс, если на это будет соизволение господне. Закончите охоту в продолжение трех дней. Если вы можете наловить больше, излишек будет принят с благоволением. Держите этих занимательных представителей породы грызунов безо всякой пищи, ибо важно, чтобы милые зверьки чувствовали нестерпимый голод. Заметьте, что вместо крыс я принимаю и мышей, домашних и полевых. Если мы умножим двадцать два на двадцать, то получим четыреста с лишним соучастников, которые, как только их выпустят на свободу в старой церкви Капуцинов, где Фарио сложил все зерно, только что купленное им, изрядно опустошат эти запасы. Но медлить нельзя! Фарио должен доставить покупщикам значительную часть зерна через неделю; так вот, я хочу, чтобы испанец, ныне разъезжающий в округе по своим делам, вернувшись, застал ужасающую убыль. Господа, эта выдумка не является моей заслугой, — сказал он, заметив явные признаки общего одобрения. — «Воздайте кесарево кесарю, а божье — богу!» Это — повторение библейского случая с лисицами Самсона
[53]. Но Самсон прибегнул к поджогу и, следовательно, ни в чем не проявил доброты, тогда как мы, подобно браминам, являемся покровителями преследуемых пород. Мадемуазель Флора Бразье уже расставила все свои мышеловки, а Куский, моя правая рука, охотится за полевыми мышами. Я все сказал.
— Я знаю, — сказал Годде, — где достать зверька, который один стоит сорока крыс.
— Какого?
— Белку.
— А я предлагаю обезьянку, которая обожрется зерном, — сказал новичок.
— Не годится! Узнают, где взяли этих животных.
— Можно ночью принести голубей, — сказал Босье, — взяв по одному из каждой голубятни на соседних фермах. Если их впустить в дыру, проделанную на крыше, то вслед за ними сейчас же появятся тысячи голубей.
— Так, значит, на ближайшую неделю склад Фарио становится достоянием ночного Ордена! — вскричал Жиле, улыбаясь рослому Босье-сыну. — Вы знаете, что в монастыре Сен-Патерн встают рано. Когда пойдете туда — всем перевернуть задом наперед свои покромчатые туфли! Рыцарь Босье, подавший мысль относительно голубей, будет ими распоряжаться. Что до меня, то я позабочусь написать свое имя на куче зерна. Будьте же квартирмейстерами господ крыс. Если сторож склада ночует в церкви Капуцинов, нужно напоить его с помощью приятелей, и при этом так ловко, чтобы увести его подальше от места пиршества прожорливых животных.
— Ты ничего не скажешь о парижанах? — спросил Годде.
— О, нужно к ним присмотреться, — ответил Макс — Тем не менее я предлагаю свое прекрасное охотничье ружье, принадлежавшее императору, шедевр версальских мастерских, — оно стоит две тысячи франков, — тому, кто придумает подстроить такую штуку, чтобы парижане рассорились со стариками Ошонами и те отправили бы их восвояси или же чтоб они уехали сами; разумеется, при этом нельзя слишком затрагивать предков моих двух друзей, Баруха и Франсуа.
— Идет! Я подумаю об этом, — сказал Годде, страстно любивший охоту.
— Если изобретатель проделки не захочет ружья, то он может получить мою лошадь! — прибавил Макс.
Со времени этого ужина двадцать человек ломали головы, чтобы измыслить какие-нибудь козни против Агаты и ее сына, сообразуясь с программой. Но только сам черт или случай могли тут преуспеть, настолько предложенные условия делали это трудным.
На следующее утро Агата и Жозеф сошли вниз немного раньше второго завтрака, который подавался в десять часов. Первым завтраком называли чашку кофе и ломтик хлеба с маслом. К нему приступали в постели или только что встав. Ожидая г-жу Ошон, которая, несмотря на свои преклонные годы, с точностью выполняла весь церемониал, с каким герцогини времен Людовика XV совершали свой туалет, Жозеф увидел на противоположной стороне улицы неподвижную фигуру Жан-Жака Руже, стоявшего у входа в дом; естественно, что он показал его матери, — и г-жа Бридо не узнала своего брата, настолько он изменился с тех пор, как она с ним рассталась.
— Это ваш брат, — сказала Адольфина, которая вошла в комнату, ведя под руку бабушку.
— Какой кретин! — вскричал Жозеф.
Агата, всплеснув руками, возвела глаза к небу.
— Боже мой, до какого состояния его довели! И это человек пятидесяти семи лет!
Она стала внимательно разглядывать брата и увидела за спиной старика Флору Бразье с непокрытой головой; сквозь легкую газовую косынку, отделанную кружевами, виднелись ее белая, как снег, шея и ослепительная грудь. Флора, затянутая в корсет, разодетая, словно богатая куртизанка, была в платье из гренадина — шелковой материи, модной в те времена; рукава топорщились у плеч буфами, на запястьях блестели великолепные браслеты, по корсажу струилась золотая цепь; Баламутка принесла Жан-Жаку его черную шелковую шапочку, чтобы он не простудился, — сцена явно рассчитанная.
— Вот замечательная женщина! — вскричал Жозеф. — Редкостная натура для живописца! Да она просто создана для того, чтобы писать ее красками! Какое тело! О, какие прекрасные тона! Какие очертания, какие округлости, а плечи! Это великолепная кариатида! Вот была бы чудесная модель для «Венеры» Тициана.
Адольфине и г-же Ошон показалось, что перед ними говорят по-гречески, но Агата, стоявшая позади сына, сделала им знак, как бы желая сказать, что она привыкла к такому наречию.
— Вы находите прекрасной девку, которая отнимает у вас состояние? — спросила г-жа Ошон.
— Это не мешает ей быть прекрасной моделью! В меру полная, так что бедра и все формы не испорчены...
— Мой друг, ты не в своей мастерской, — сказала Агата, — и здесь Адольфина...
— Ах, правда, прошу прощения! Но с самого Парижа за всю дорогу я видел только уродин...
— Однако, дорогая крестная, — сказала Агата, — как же мне увидеться с братом?.. Ведь если в доме у него эта тварь...
— Ба! — сказал Жозеф. — Я сам пойду навестить его! Я больше не считаю его таким уж кретином, поскольку у него оказалось достаточно ума, чтобы наслаждаться лицезрением тициановской Венеры.
— Если бы он не был слабоумным, — сказал подошедший г-н Ошон, — то преспокойно женился бы, имел детей и у вас не было бы шансов получить наследство. Нет худа без добра.
— У вашего сына хорошая мысль, — сказала г-жа Ошон. — Пусть он первый навестит своего дядю и даст ему понять, что если вы сами пойдете к нему, то он должен быть один.
— Чтобы задеть мадемуазель Бразье? — спросил г-н Ошон, — Нет, нет, сударыня, примиритесь с неприятной необходимостью. Если все наследство не про вас, то, по крайней мере, постарайтесь, чтобы вам досталось хоть кое-что по завещанию...
Ошоны были бессильны бороться с Максансом Жиле. За завтраком Куский принес от своего хозяина, г-на Руже, письмо, адресованное его сестре, г-же Бридо. Вот это письмо, прочесть которое г-жа Ошон попросила своего мужа.
«Дорогая сестра!
Я узнал от посторонних о Вашем приезде в Иссуден. Догадываюсь, по каким причинам Вы предпочли гостеприимство г-на Ошона моему; но если Вы захотите меня видеть, то будете приняты как подобает. Я сам первый явился бы к Вам, если бы состояние здоровья не вынуждало меня в настоящее время оставаться дома. Позвольте по этому случаю выразить мое искреннее сожаление. Я буду в высшей степени рад увидеть моего племянника; приглашаю его сегодня ко мне отобедать, так как молодые люди менее требовательны в смысле общества, чем женщины. В свою очередь, он доставит мне удовольствие, придя ко мне в сопровождении г. г. Баруха и Франсуа Ошона.
Ваш любящий брат Ж.-Ж. Руже».
— Скажите, что мы завтракаем. Госпожа Бридо сейчас ответит, а приглашение принято, — передал г-н Ошон через свою служанку.
И старик приложил палец к губам, чтобы все молчали. Когда дверь на улицу закрылась, г-н Ошон, не подозревая о дружбе, связывавшей его двух внуков с Максансом, бросил на свою жену и Агату хитрый-прехитрый взгляд.
— Вы думаете, это он сам написал? Он так же способен на это, как я способен дать кому-нибудь двадцать пять луидоров... Нам придется вступить в переписку с этим солдатом.
— Что это значит? — спросила г-жа Ошон. — Но как бы там ни было, мы ответим. Что касается вас, сударь, — прибавила она, глядя на художника, — то идите к ним обедать, а если...
Старая дама остановилась, заметив взгляд своего мужа. Зная, как сильна дружба его жены к Агате, старый Ошон боялся, как бы она не отказала ей чего-нибудь по завещанию в том случае, если Агата не получит ничего из наследства Руже. Скряга, хотя и был старше своей жены на пятнадцать лет, надеялся получить после ее смерти наследство и когда-нибудь целиком распоряжаться всем имуществом. Эта надежда стала для него навязчивой идеей. Г-жа Ошон отлично понимала, что может добиться от мужа некоторых уступок, угрожая ему своим завещанием. Вот почему Ошон стал на сторону своих гостей. Кроме того, дело касалось огромного наследства, и, руководясь духом социальной справедливости, он хотел, чтобы оно перешло к законным наследникам, а не было разграблено чужаками, недостойными уважения. Наконец, чем скорее этот вопрос был бы исчерпан, тем скорее уехали бы его гости. С того времени, как борьба между захватчиками и наследниками, прежде лишь обдумываемая его женой, стала осуществляться, деятельный ум г-на Ошона, усыпленный провинциальной жизнью, пробудился. Г-жа Ошон была приятно поражена, когда в то же утро по нескольким теплым словам, сказанным старым Ошоном о ее крестнице, заметила, что у Бридо появился столь сведущий и хитроумный помощник.
К полудню умственные усилия г-на и г-жи Ошон вкупе с Агатой и Жозефом, крайне удивленными той осмотрительностью, с какой оба старика выбирали выражения, породили следующий ответ, имевший в виду исключительно Флору и Максанса.
«Дорогой брат!
Если я в продолжение тридцати лет не приезжала сюда и не поддерживала отношений с кем бы то ни было, даже с Вами, то виноваты в этом были не только странные и ложные мысли моего отца обо мне, но и события моей жизни в Париже, счастливые и несчастливые. Господь даровал мне счастье в супружестве и горькие испытания в моей материнской доле. Вам, вероятно, известно, что мой сын, а Ваш племянник, Филипп в настоящее время находится под угрозой тяжелого обвинения из-за своей преданности императору. Таким образом, Вы не будете удивлены, узнав, что вдова, принужденная ради своего пропитания поступить на скромное место в лотерейном бюро, ищет утешения и помощи у тех, кто знает ее с колыбели. Поприще, избранное другим моим сыном, сопровождающим меня, требует большого дарования, больших жертв, длительного обучения, прежде чем принесет результаты. В данном случае слава предшествует богатству. Иначе говоря, Жозеф, прославив нашу семью, все же будет еще нуждаться. Ваша сестра, мой дорогой Жан-Жак, безропотно перенесла бы последствия отцовской несправедливости, но позвольте матери напомнить Вам, что у Вас есть два племянника; один из них был ординарцем у императора в сражении при Монтеро и дрался в императорской гвардии при Ватерлоо, а теперь заключен в тюрьму; другого же с тринадцати лет призвание влечет по трудному, но славному пути. Поэтому я с живейшей признательностью благодарю Вас за Ваше письмо и от своего имени, и от имени Жозефа, который не преминет воспользоваться Вашим приглашением. Болезнь извиняет все, мой дорогой Жан-Жак, и я сама приду навестить Вас. Сестре всегда хорошо в доме у брата, какой бы образ жизни он ни избрал. Нежно целую Вас.
Агата Руже».
— Вот дело и начато, — сказал Ошон парижанке. — Придя к Руже, вы можете прямо говорить с ним о племянниках...
Письмо было отнесено Гритой, которая вернулась через десять минут и, по провинциальному обыкновению, рассказала своим господам все, что она видела и слышала.
— У них со вчерашнего вечера убирали весь дом, — сказала она, — а то мадам довела его...
— Какая такая мадам? — спросил старый Ошон.
— Да у них в доме так называют Баламутку, — ответила Грита. — Она прямо ужас как запустила гостиную и все, что касается господина Руже. Но нынче дом снова стал таким же, как до приезда Максанса. Все блестит, как стеклышко! Ведия мне сказала, что Куский выехал сегодня верхом в пять часов утра, к девяти он уже вернулся и привез всяких припасов. Словом, обед будет на славу, не хуже, чем у буржского архиепископа. В кухне порядок, все расставлено по местам. «Я хочу как следует угостить племянника», — говорит дядюшка, и он сам входит во все. Сдается мне, всей семье Руже лестно, что вы им написали. Мадам вышла мне сказать об этом... А уж как она одета, как одета! Я сроду не видала таких нарядов! В серьгах у нее два бриллианта — каждый, говорит Ведия, по тысяче экю. А кружева! А перстни на пальцах, а браслеты — ну, право, вы бы сказали — настоящая церковная рака. И какое шелковое платье прекрасное — алтарная завеса, да и только! И тут-то она мне говорит: «Барин очень обрадовался, узнав, что его сестрица такая хорошая; хотелось бы, чтобы она позволила нам почествовать ее, как она того стоит. Мы надеемся, она будет хорошего мнения о нас, после того как мы по-хорошему примем ее сына. Господину Руже не терпится увидеть своего племянника». У мадам черные атласные туфельки, но уж чулки... не чулки, а прямо чудо что такое! На шелку как будто сквозные цветочки и дырочки, можно подумать, что кружева, и ноги просвечивают... этакие розовые. Ведь барину-то уже за пятьдесят! И фартучек такой прелестный... Ведия мне сказала, будто этот фартучек стоит нашего двухлетнего жалованья...
— Э, мне надо прифрантиться, — сказал, улыбаясь, художник.
— Ну, о чем ты думаешь, Ошон? — спросила старая дама, когда Грита ушла.
Госпожа Ошон кивнула своей крестнице на мужа, который сидел, облокотись на ручку кресла и обхватив голову руками, погруженный в свои размышления.
— Вы имеете дело с господином Гоненом
[54]! — сказал старик. — С вашими идеями, молодой человек, — прибавил он, глядя на Жозефа, — вам не под силу бороться против такой продувной бестии, как Максанс. Что бы я вам ни посоветовал, вы все равно наделаете глупостей, но, по крайней мере, расскажите мне сегодня вечером, что вы там видели, слышали, делали. Идите! С божьей помощью! Постарайтесь остаться наедине с вашим дядей. Если, несмотря на все ваши ухищрения, вы не добьетесь этого, то, по крайней мере, несколько выяснится, чего они хотят. Но если вы на минутку останетесь с ним и никто вас не услышит, — черт возьми! — вам надо выпытать от него все о его положении, — а живется ему несладко, — и выступить на защиту вашей матери...
В четыре часа Жозеф пересек пространство, отделявшее дом Ошона от дома Руже, своего рода аллею шириной с Гранд-Нарет и длиной в двести шагов, усаженную чахлыми липами. Как только племянник появился, Куский, в начищенных сапогах, в черных суконных штанах, в белом жилете и в черном фраке, отправился о нем доложить. Стол уже был накрыт в гостиной. Жозеф, легко узнавший своего дядю, направился прямо к нему и расцеловался с ним, а затем раскланялся с Флорой и Максансом.
— Мы ни разу не виделись, дорогой дядя, с тех пор, как я появился на свет, — весело сказал художник, — но лучше поздно, чем никогда.
— Добро пожаловать, мой друг, — ответил старик, тупо глядя на племянника.
— Сударыня, — сказал Жозеф, с порывистостью художника обращаясь к Флоре, — сегодня утром я позавидовал своему дяде, имеющему возможность ежедневно любоваться вами!
— Не правда ли, она очень красива? — сказал старик, и в тусклых глазах его даже появился некоторый блеск.
— Настолько красива, что может служить моделью для художника.
— Мой друг, — сказал Руже, которого Флора толкнула локтем, — это господин Максанс Жиле, человек, служивший, как и твой брат, в императорской гвардии.
Жозеф встал и поклонился.
— Ваш брат, кажется, служил в драгунах, я же месил грязь по дорогам.
— Верхом или пешком, — сказала Флора, — но все одинаково рисковали своей шкурой.
Жозеф рассматривал Макса, а Макс — Жозефа. Макс был одет, как одевались в то время все молодые щеголи, — он заказывал себе платье в Париже. Светло-синие брюки в большую, очень широкую складку надлежащим образом выставляли его ступню, открывая нижнюю часть сапога со шпорами. Стан был стянут белым жилетом с золотыми фигурными пуговицами, зашнурованным на спине, что заменяло пояс. Этот жилет, застегнутый до воротничка, обрисовывал его широкую грудь, а черный атласный галстук заставлял высоко держать голову, как подобает военным. Короткий черный фрак был прекрасного покроя. Из жилетного кармашка, где едва вырисовывались плоские часы, свешивалась красивая золотая цепь. Макс вертел в руках часовой ключик, называемый ключом с трещоткой, изобретенный Брегетом.
«Красивый малый, — подумал Жозеф, восхищаясь как художник оживленным лицом, крепким сложением и серыми умными глазами, унаследованными Максом от своего отца-дворянина. — Мой дядя, должно быть, очень скучен, эта красотка искала утешения, и у них брак втроем. Дело ясно!»
В эту минуту появились Барух и Франсуа.
— Вы еще не ходили смотреть Иссуденскую башню? — спросила Флора Жозефа. — Если хотите совершить небольшую прогулку в ожидании обеда, который подадут через час, то мы бы вам показали главную достопримечательность города.
— Охотно, — ответил художник, в простоте душевной не усматривая в этом ни малейшего неудобства.
Когда Флора пошла за шляпой, перчатками и кашемировой шалью, Жозеф взглянул на картины и сразу вскочил с места, будто какой-то волшебник прикоснулся к нему своим жезлом.
— Ах, дядя, у вас есть картины! — сказал он, рассматривая одну, поразившую его.
— Да, — ответил старик. — Они перешли к нам от Декуэнов, которые во время революции купили хлам, оставшийся от монастырей и церквей Берри.
Жозеф больше не слушал, он восхищался каждой картиной.
— Великолепно! — восклицал он. — О, вот так колорит!.. Этот художник не изводил даром краски! Чем дальше, тем лучше, как говорил Николе
[55].
— На чердаке есть еще семь или восемь очень больших, их сохранили из-за рам, — сказал Жиле.
— Пойдемте посмотрим! — сказал художник, и Максанс повел его на чердак.
Жозеф вернулся в восторге. Макс шепнул на ухо Баламутке словечко, та отвела Руже к окну, и Жозеф услышал фразу, хотя произнесенную шепотом, но так, чтоб она донеслась до него:
— Ваш племянник — художник, вам эти картины не нужны, будьте же милы с ним, подарите их ему.
Старик, опираясь на руку Флоры, подошел к племяннику, в восторге стоявшему перед Альбани
[56], и сказал:
— Кажется, ты — художник?..
— Пока я еще только мазилка, — ответил Жозеф.
— Что это значит? — спросила Флора.
— Начинающий, — ответил Жозеф.
— Отлично, — сказал Жан-Жак. — Если эти картины могут тебе как художнику на что-нибудь пригодиться, то я дарю их тебе... но без рам. О! Рамы позолочены, и, кроме того, они затейливы; я вставлю в них...
— Черт возьми! Вы вставите в них копии, которые я вам пришлю, они будут того же размера...
— Но это у вас отнимет время, и, кроме того, понадобится холст, краски, — сказала Флора. — Вам придется затратить деньги... Вот что, папаша Руже, предложите вашему племяннику по сто франков с картины; здесь у вас их двадцать семь да на чердаке, я полагаю, одиннадцать, очень больших, — те должны быть оплачены вдвойне... кладите за все четыре тысячи франков... Да, ваш дядя вполне может заплатить вам за копии четыре тысячи франков, потому что он ведь оставляет у себя рамы! Ведь и вам тоже понадобятся рамы, а рамы, говорят, дороже картин — они позолоченные! Отвечайте же, сударь, — продолжала Флора, взяв за руку старика. — Идет? Это недорого, вам придется заплатить вашему племяннику четыре тысячи франков за картины, совсем новенькие, вместо ваших старых. — Этак вы на вежливый манер подсунете ему четыре тысячи франков, — шепнула она ему на ухо, — у него, мне кажется, в кармане не густо.
— Хорошо! Племянник, я заплачу тебе четыре тысячи франков за твои копии.
— Нет, нет, — сказал честный Жозеф, — четыре тысячи франков в придачу к картинам — это уже слишком; потому что, видите ли, картины ценные.
— Да соглашайтесь же, простачок! — сказала Флора. — Раз это ваш родной дядюшка...
— Хорошо, соглашаюсь, — сказал Жозеф, ошеломленный совершенною им сделкою, так как он узнал картину Перуджино.
Таким образом, художник вышел из дома с веселым видом, предложив руку Баламутке, что как нельзя более соответствовало замыслам Максанса. Ни Флора, ни Руже, ни Макс, никто в Иссудене не мог судить о ценности картин, и хитрый Макс думал, что он весьма дешево купил торжество Флоры, которая горделиво выступала под руку с племянником своего хозяина, дружелюбною парой, на виду у всего изумленного города. Обыватели выбегали на порог, чтобы увидеть победу Баламутки над родственниками г-на Руже. Это выходящее из ряда вон событие произвело глубокое впечатление, — на него-то и рассчитывал Макс. Когда племянник и дядя вернулись к пяти часам, во всех домах только и говорили о полном согласии Макса и Флоры с племянником папаши Руже. А история с подаренными картинами и четырьмя тысячами франков уже пошла гулять по городу. Обед, на котором присутствовали Лусто, один из судей трибунала и мэр Иссудена, был великолепен. Это был парадный провинциальный обед, который длится пять часов. Самые тонкие вина одушевляли беседу. За десертом, в девять часов, художник, сидевший между Максом и Флорой, напротив своего дяди, был уже почти на дружеской ноге с офицером, которого он находил самым славным малым на свете. Жозеф вернулся в одиннадцать часов, под хмельком. Что касается Руже, то Куский отнес его на постель мертвецки пьяным. Он ел, как балаганный актер, и поглощал вино, как пески пустыни поглощают воду.
— Ну, — сказал Макс, оставшись около полуночи наедине с Флорой, — разве не лучше было обойтись с ними вот этак, чем дуться на них? Бридо будут хорошо приняты, получат всякие подарочки и, обласканные выше головы, будут только похваливать нас; потом они спокойно уедут, оставив и нас в покое. Завтра утром мы с Куским выдерем из рам все эти картины и отправим художнику, чтобы, проснувшись, он увидел их у себя. Рамы мы снесем на чердак, а в гостиной сменим обивку на глянцевитые обои со сценами из «Телемака»
[57], как я видел у Муйеронов.
— Ах, это будет гораздо красивее! — воскликнула Флора.
На следующий день Жозеф проснулся не раньше полудня. Лежа в кровати, он вдруг увидел целую горку положенных друг на друга картин, принесенных так, что он ничего и не слышал. В то время, как он снова рассматривал картины и признавал в них шедевры, изучал манеру художников и разыскивал их подписи, его мать отправилась к брату повидаться с ним и поблагодарить его, побуждаемая к тому старым Ошоном, который, узнав о всех глупостях, совершенных накануне художником, отчаялся в успехе семьи Бридо.
— Ваши противники — тонкие бестии. За всю жизнь я не видывал человека такой выдержки, как этот солдат; по-видимому, война образовывает молодых людей. Жозеф попался, как мальчишка! Он гулял под руку с Баламуткой! Без сомнения, ему заткнули рот при помощи вина, скверных картин и четырех тысяч франков. Ваш художник не дорого стоил Максансу.
Проницательный старик начертал план поведения для крестницы своей жены, посоветовав ей проникнуть в замысел Макса, ублажить Флору и, достигнув некоторой близости с ней, улучить минутку для разговора с Жан-Жаком. Г-жа Бридо была прекрасно принята братом, получившим на этот счет наставление от Флоры. Старик был в постели, заболев после вчерашних излишеств. Так как в первые минуты Агата не могла приступить к серьезным вопросам, Макс счел приличным и великодушным оставить брата с сестрою наедине. Расчет был правилен. Бедная Агата нашла своего брата в таком плохом состоянии, что не захотела лишить его забот г-жи Бразье.
— Но я хотела бы познакомиться с особой, которой я обязана счастьем моего брата, — сказала она старому холостяку.
Эти слова доставили старику явное удовольствие, и он позвонил, чтобы попросить к себе г-жу Бразье. Как и можно было догадаться, Флора оказалась неподалеку. Две противницы обменялись приветствиями. Баламутка проявила самое раболепное, самое нежное внимание к г-ну Руже; она нашла, что он лежит слишком низко, поправила подушки и вообще вела себя, как молодая жена. Старый холостяк преисполнился умиления.
— Мы очень обязаны вам, мадемуазель, — сказала Агата, — за то внимание, которое вы так долго оказываете моему брату, за ваши заботы о его благополучии.
— И правда, дорогая Агата, — сказал старик, — благодаря ей я узнал счастье, а кроме того, она превосходная женщина.
— В таком случае, братец, не обязаны ли вы вознаградить мадемуазель Бразье за все, что она для вас сделала? Вам следует жениться на ней. Я слишком благочестива, чтобы не пожелать вам от всего сердца выполнить предписания религии. Вы оба почувствуете себя спокойнее, не вступая в разлад с законами и нравственностью. Я приехала, брат, просить у вас помощи в постигшем меня великом несчастье, но не думайте, что мы намерены вмешиваться в то, как вы распорядитесь своим состоянием.
— Сударыня, — сказала Флора, — мы знаем, что ваш отец был неправ по отношению к вам. Ваш брат может вам подтвердить, — сказала она, пристально глядя на свою жертву, — что единственно из-за чего мы ссорились, так это из-за вас. Я утверждаю, что господин Руже должен вам отдать часть состояния, которой вас несправедливо лишил мой бедный благодетель — потому что ваш папенька был моим благодетелем, об этом я буду помнить всегда, — сказала она со слезами в голосе. — Но ваш брат, сударыня, ссылается на то...
— Да, да, — сказал Руже, — когда я буду составлять завещание, вы не будете забыты...
— Не стоит, брат, говорить обо всем этом; вы еще не знаете меня — это не в моем характере.
Такое начало дает достаточное представление о том, как прошла первая встреча. Руже пригласил сестру на послезавтра к обеду.
За истекшие три дня «рыцари безделья» поймали огромное количество крыс, мышей и полевок; в одну прекрасную ночь изголодавшихся зверьков напустили на зерно в количестве четырехсот тридцати шести штук, причем многие из них должны были вот-вот произвести на свет детенышей. Не довольствуясь этими нахлебниками, подысканными для Фарио, рыцари сделали дыру в крыше церкви Капуцинов и пустили туда дюжину голубей, наловив их на десяти фермах. Все эти создания тем спокойнее совершали свое пиршество, что сторож, охранявший склад, был снят со своего поста одним дрянным проказником, с которым он пьянствовал с утра до вечера, нисколько не заботясь о запасах своего хозяина.
Госпожа Бридо, вопреки мнению старика Ошона, полагала, что брат еще не составил завещания; она рассчитывала спросить брата, каковы его намерения по отношению к мадемуазель Бразье, в первый же раз, как только у нее будет возможность погулять с ним вдвоем, так как Флора и Макс обольщали ее этой надеждой, которой не суждено было осуществиться.
Хотя соратники Макса искали всяческих способов, чтобы заставить парижан бежать, они придумывали только невероятные глупости.
Через неделю — половина того срока, который парижане должны были провести в Иссудене, — «рыцари» продвинулись вперед не дальше, чем в первый день.
— Ваш стряпчий не знает провинции, — сказал г-же Бридо старый Ошон. — То, что вы собираетесь здесь сделать, нельзя выполнить ни в две недели, ни в два года; вам надо не покидать вашего брата и найти возможность внушить ему религиозные мысли. Вы взорвете укрепления Флоры и Максанса только при помощи сапы, проложенной священником. Вот мой совет, пора взяться за его выполнение.
— У вас странное понятие о духовенстве, — сказала г-жа Ошон мужу.
— О, вы уже тут как тут, богомолки! — воскликнул старик.
— Господь не благословит начинания, которое зиждется на святотатстве, — сказала г-жа Бридо. — Заставить религию служить такому делу! Да мы были бы преступнее Флоры...
Этот разговор происходил за завтраком; Франсуа с Барухом так и навострили уши.
— Святотатство! — вскричал старый Ошон. — Но если бы какой-нибудь хороший, умный аббат, — а мне такие известны, — знал, в каком затруднительном положении вы находитесь, то он не увидел бы святотатства в том, чтобы вернуть богу заблудшую душу вашего брата, внушить ему истинное раскаяние в его ошибках, принудить его отправить восвояси женщину, которая является источником срама; доказать ему, что он мог бы успокоить совесть, дав несколько тысяч ливров на маленькую семинарию архиепископа и оставив свое имущество настоящим наследникам...
Покорное повиновение, которого старый скряга добился в своем доме от детей, передалось его внукам, подлежащим к тому же его опеке; для них он сколачивал изрядное состояние, действуя, по его словам, в их интересах так же, как он действовал бы для самого себя. Поэтому Барух и Франсуа не посмели выразить хотя бы малейшее удивление или неодобрение, но они многозначительно переглянулись, обменявшись таким образом мыслью о том, каким вредным и роковым был этот совет для Макса.
— Несомненно, сударыня, — сказал Барух, — что если вы желаете получить наследство от вашего брата, то для этого есть только одно-единственное верное средство: вам необходимо остаться в Иссудене до тех пор, пока...
— Вы бы хорошо сделали, маменька, написав Дерошу обо всем этом, — заметил Жозеф. — Ну, а я не притязаю на большее сверх того, что дядя соизволил мне дать...
Установив огромную ценность тридцати девяти картин, Жозеф заботливо выдернул из них гвозди, подклеил каждую бумагой при помощи обыкновенного клея, положил одну на другую, упаковал все в огромный ящик и отправил через почтовую контору на имя Дероша, которому собирался написать письмо с извещением о посылке. Этот драгоценный груз был отправлен накануне.
— Вы продешевили, — сказал Ошон.
— Но я легко бы мог получить за картины сто пятьдесят тысяч франков.
— Мечта художника! — сказал Ошон, насмешливо посмотрев на Жозефа.
— Послушай, — сказал Жозеф, обращаясь к матери, — я напишу Дерошу и объясню ему, каково здесь положение вещей. Если Дерош посоветует тебе оставаться, ты останешься. Что касается твоей должности, то мы всегда найдем такую же...
— Мой дорогой, — сказала Жозефу г-жа Ошон, выходя из-за стола, — я не знаю, каковы картины вашего дяди, но они должны быть хороши, судя по тем местам, откуда взяты. Если все вместе они стоят хотя бы сорок тысяч франков, по тысяче франков за картину, то не говорите об этом никому. Хотя мои внуки сдержанны и хорошо воспитаны, они все-таки могут без какого-либо злого умысла рассказать о подобной, как вы утверждаете, находке; весь Иссуден узнает о ней, а не следует, чтобы наши противники подозревали это. Вы ведете себя, как ребенок!
В самом деле, к полудню многие в Иссудене, — в частности, Максанс Жиле, — были уже осведомлены о мнении Жозефа; все бросились разыскивать старые картины, о которых раньше и не думали, и вытащили на свет божий разную отвратительную мазню. Макс уже раскаивался, что побудил старика подарить картины, а когда он узнал о плане старого Ошона, его ярость против наследников еще увеличилась от сознания своей, как он выражался, дурацкой оплошности. Единственно чего надо было бояться, так это именно возможности религиозного влияния на слабую натуру Руже. Таким образом, сведения, сообщенные ему двумя приятелями, укрепили Максанса Жиле в его решении превратить в деньги все долговые обязательства, какими располагал Руже, и сделать, кроме того, заем под его земли, чтобы возможно скорее перевести все в ренту; однако он считал еще более неотложным изгнать из города парижан. Но гениальная хитрость всех Маскарилей и Скапенов вкупе — и то нелегко разрешила бы эту проблему.
Флора, по наущению Макса, заявила, что г-н Руже очень устает от своих прогулок, что ему в его возрасте нужно ездить в коляске. Этот предлог был вызван необходимостью побывать без ведома округи в Бурже, Вьерзоне, Шатору, Ватане — везде, куда понадобилось бы съездить Руже, Флоре и Максу для реализации денежных вложений старика. Таким образом, к концу той же недели весь Иссуден был поражен, узнав, что Руже отправился в Бурж покупать коляску, — мероприятие, истолкованное «рыцарями безделья» в благоприятном для Баламутки смысле. Флора и Руже приобрели ужаснейшую «берлину» с фальшивыми окошечками, с растрескавшимся кожаным фартуком, которая, отслужив двадцать два года и девять походов, была продана после смерти одного полковника, взявшего на себя во время отсутствия своего друга, знаменитого маршала Бертрана, этого верного сподвижника императора, присмотр за его имениями в Берри. Берлина, выкрашенная в грубый зеленый цвет, могла бы сойти за коляску, но оглобли были переделаны так, чтобы запрягать только одну лошадь. Она принадлежала к тому виду экипажей, которые быстро вошли в моду вследствие оскудения состояний и стали прилично именоваться одноконками, тогда как вначале их называли брызгалками. Сукно этой одноконки, проданной за коляску, было изъедено молью, позументы походили на нашивки инвалида, железные части дребезжали; но она стоила всего четыреста пятьдесят франков; Макс купил для нее в полку, стоявшем тогда в Бурже, здоровую толстую кобылу, забракованную для военной службы. Он велел перекрасить коляску в густой коричневый цвет, приобрел по случаю довольно хорошую сбрую, и весь город Иссуден переполошился в ожидании экипажа папаши Руже.
Когда в первый раз старик выехал в этой коляске, все обыватели со своими домочадцами, заслышав ее грохот, повыскакивали на пороги домов, и не было ни одного окна, не занятого любопытными. Во второй раз холостяк доехал до самого Буржа и, чтобы освободиться от забот по операции, рекомендованной — или, вернее, предписанной — ему Флорой Бразье, выправил там у нотариуса доверенность на имя Максанса Жиле с полномочием перевести в другие ценности все договорные обязательства, перечисленные в доверенности. Флора оставила за собой и г-ном Руже ликвидацию вложений, сделанных в Иссудене и окрестных кантонах. Руже посетил главного нотариуса города Буржа и просил его устроить ему заем в сто сорок тысяч франков под залог имущества. В Иссудене ничего не знали об этих ловких и осторожных шагах. Максанс был хорошим наездником и с пяти часов утра до пяти часов вечера мог успеть съездить на своей лошади в Бурж и обратно, а Флора ни на минуту не оставляла старика. Руже без труда согласился на операцию, которой от него требовала Флора, но пожелал, чтобы за мадемуазель Бразье был закреплен лишь доход с бумаг в пятьдесят тысяч франков пожизненно, а сами бумаги были положены на его имя, как владельца, не пользующегося процентами. Упорство, проявленное стариком в домашней борьбе, которой потребовало это дело, возбудило беспокойство у Макса: он усматривал здесь настроения, вызванные присутствием законных наследников.
Занятый великими деяниями, которые он хотел скрыть от города, Макс забыл о торговце зерном. Фарио после многих ухищрений и разъездов, предпринятых с целью повысить цену на зерно, обязался наконец выполнить свои поставки. На следующий день по своем приезде он заметил, что у церкви Капуцинов, напротив которой он жил, крыша черна от голубей. Проклиная себя за то, что не осмотрел крыши, он бросился к своему складу и обнаружил, что его запасы уменьшились вдвое. Разбросанный повсюду помет крыс, мышей и полевок открыл ему вторую причину его разорения. Церковь превратилась в Ноев ковчег. Но испанец от бешенства стал бледен как полотно, когда, стремясь определить размеры своих потерь и убытков, заметил, что все зерно снизу стало прорастать (Максу пришло в голову влить в середину кучи зерна несколько ведер воды, пользуясь для этого жестяною трубой). Присутствие голубей и крыс можно было объяснить действием их животного инстинкта, но в этой последней порче обнаруживалась рука человека. Фарио сел в боковой часовне на скамейку алтаря и сжал голову руками. После получаса размышлений в испанском духе он заметил белку, которую Годде-сын поместил-таки к нему в качестве нахлебницы, — она играла со своим хвостом на поперечной балке, в середину которой упирался столб, поддерживавший крышу. Испанец спокойно встал, явив сторожу зернового склада совершенно невозмутимую физиономию, какие бывают у арабов. Фарио никуда не жаловался, он вернулся домой, а затем отправился нанимать рабочих, чтобы ссыпать в мешки хорошее зерно, высушить на солнце подмокшее и спасти что только можно; потом он снова занялся поставками, определив потери в три пятых всего запаса. Но собственные его уловки уже успели вызвать повышение цен, и он опять потерпел убыток, покупая недостающие три пятых зерна. Таким образом, его потеря возросла еще в полтора раза.
Испанец, у которого не было врагов, безошибочно установил, что стал жертвой мести Жиле. Для него было ясно, что именно Макс и некоторые другие, — конечно, единственные виновники и всех ночных проделок в городе, — взгромоздили его тележку на гору, а затем, себе на потеху, разорили его; он потерял тысячу экю — почти все состояние, с трудом приобретенное испанцем со времени заключения мира. Вдохновленный мыслью о мщении, этот человек проявил такое же упорство и хитрость, как шпион, которому обещали бы хорошее вознаграждение. Незаметно рыская ночью по Иссудену, он в конце концов совершенно убедился в злокозненности «рыцарей безделья»: он видел их, всех пересчитал, подсмотрел их свидания и пирушки у Коньеты; затем как-то он был свидетелем одной из их проделок, притаившись неподалеку, и собственными глазами увидел, как они себя ведут по ночам.
Несмотря на то, что Максанс был сильно занят и постоянно разъезжал, он все же не желал пренебрегать ночными предприятиями, — прежде всего, чтобы отвлечь внимание от грандиозной тайной операции, производимой с имуществом Руже, а кроме того — чтобы всегда держать своих друзей в состоянии готовности. И вот «рыцари» условились выкинуть одну из тех шуток, о которых рассказывалось потом целые годы. Они должны были в течение ночи подбросить шарики с ядом всем сторожевым собакам в городе и в предместьях. Фарио подслушал их, когда они выходили из кабака Коньеты, заранее поздравляя друг друга с успехом своей проказы и со всеобщим трауром но поводу этого нового иродова избиения
[58]. Да и каких только страхов не вызвала бы подобная казнь, свидетельствуя о злых умыслах относительно домов, оставшихся без своих стражей?
— Пожалуй, это затмит даже историю с тележкой Фарио! — сказал Годде-сын.
Фарио не нуждался в таких словах, подтверждающих его догадки; да он уже и принял решение.
Пробыв три недели в Иссудене, Агата поняла, так же как и г-жа Ошон, насколько прав был старый скряга: нужны были годы, чтобы уничтожить приобретенное Баламуткой и Максом влияние на ее брата. Агате так и не удалось хоть сколько-нибудь войти в доверие к Жан-Жаку, с которым она никак не могла поговорить наедине. Наоборот, мадемуазель Бразье торжествовала над наследниками, вывозя Агату на прогулки в коляске и сидя рядом с ней на главном сиденье, меж тем как г-н Руже со своим племянником помещались на скамеечке напротив. Мать и сын с нетерпением ожидали ответа на секретное письмо, отправленное Дерошу. И однажды, накануне того дня, когда «рыцари безделья» собирались отравить собак, Жозеф, до смерти скучавший в Иссудене, получил два письма: первое — от знаменитого художника Шиннера, возраст которого допускал отношения более близкие, более задушевные, чем с Гро, их общим учителем, а второе письмо — от Дероша.
Вот первое письмо, с почтовым штемпелем Бомон-сюр-Уаз:
«Мой дорогой Жозеф, я закончил для графа де Серизи основную роспись замка Прэль. Для тебя я оставил обрамление и орнамент и так рекомендовал тебя и графу, и его архитектору Грендо, что тебе остается только захватить кисти и приехать. Платой будешь доволен. Я уезжаю с женой в Италию, ты можешь захватить с собой в помощники Мистигри. Этот плутишка талантлив, и я предоставляю его в твое распоряжение. Он уже резвится, как Пьеро, предвкушая развлечения в замке Прэль. Прощай, дорогой Жозеф. Если я буду в отсутствии и ничего не приготовлю к ближайшей выставке, ты меня вполне заменишь! Да, дорогой Жожо, твоя картина, я уверен, — шедевр, но шедевр, который заставит кричать о романтизме, и ты будешь чувствовать себя, как бес перед заутреней. Но в конце концов такова жизнь: как говорит шутник Мистигри, который переворачивает наизнанку или превращает в каламбур все пословицы, закон жизни в том, что все на одного! Что ты поделываешь в Иссудене? Прощай.
Твой друг Шиннер».
Вот письмо Дероша:
«Дорогой Жозеф, твой г-н Ошон кажется мне старцем преисполненным мудрости, и я весьма высоко оценил предложенные им способы — он совершенно прав. Итак, мой совет, поскольку ты о нем спрашиваешь, таков: пусть твоя матушка остается в Иссудене у г-жи Ошон, уплачивая хозяевам за свое пропитание скромную сумму, франков четыреста в год. Г-жа Бридо, по-моему, должна последовать советам г-жи Ошон. Но такая превосходная женщина, как твоя матушка, будет многого совеститься при столкновении с людьми, действующими без зазрения совести и с величайшей житейской изворотливостью. Максанс опасен: он, как видно, человек отчаянный, но на иной лад, чем Филипп. Этот малый заставил свои пороки служить его благосостоянию и развлекается только с выгодой для себя, — не то что твой брат, совершающий безумства в ущерб себе. Все, что ты мне сообщаешь, пугает меня, так как я не добьюсь ничего своим приездом в Иссуден. Г-н Ошон, скрываясь за спиной твоей матери, будет вам более полезен, чем я. Что касается тебя, то можешь вернуться в Париж: ты не годишься для такого дела, — оно требует непрерывного внимания, кропотливых наблюдений, рабской предупредительности, сдержанности в словах и скрытности в поведении, чрезвычайно противных художнику. Если вам сказали, что завещание не составлено, то, значит, оно уже давно существует, поверьте мне. Но завещания изменяются, и пока твой идиот-дядюшка жив, его, конечно, можно донять угрызениями совести и религией. Ваше богатство зависит от исхода борьбы между церковью и Баламуткой. Может наступить момент, когда эта женщина окажется бессильной по отношению к старику, а религия — всемогущей. Если твой дядюшка не передал ей ничего при жизни и не проделал никаких операций со своим имуществом, то все будет возможно в тот час, когда религия одержит верх. Поэтому непременно проси г-на Ошона внимательнейшим образом следить за имущественными делами твоего дяди. Нужно знать, заложена ли собственность, как и на чье имя помещен капитал. Нетрудно внушить старику, что завещать свое имущество чужим людям — это значит подвергать свою жизнь опасности, — так что наследник, даже и не больно хитрый, мог бы остановить расхищение в самом его начале. Но сумеет ли твоя мать, при своем незнании людей и бескорыстии, при своих религиозных представлениях, осуществить такую махинацию? Словом, я могу вам только советовать. Все, что вы сделали до сих пор, должно было внушить тревогу вашим противникам, и, быть может, они уже приняли кой-какие меры!»
— Вот это действительно настоящий советчик! — воскликнул г-н Ошон, польщенный тем, что его оценил парижский стряпчий.
— О, Дерош — замечательный малый, — подтвердил Жозеф.
— Было бы небесполезно показать это письмо нашим обеим женщинам, — продолжал старый скряга.
— Возьмите его, — сказал художник, вручая письмо старику. — А я намереваюсь завтра уехать и хочу попрощаться с дядей.
— Ах, тут имеется приписка, — сказал старик Ошон. — Господин Дерош просит вас сжечь письмо.
— Вы сожжете его после того, как покажете матушке, — сказал художник.
Жозеф Бридо оделся, пересек маленькую площадь и предстал перед своим дядей, который в эту минуту кончал завтрак. Флора и Макс были за столом.
— Не вставайте, дорогой дядя, я пришел попрощаться с вами.
— Вы уезжаете? — сказал Макс, переглянувшись с Флорой.
— Да, у меня есть работа в замке де Серизи. Я тем более тороплюсь с отъездом, что граф пользуется большим влиянием в палате пэров и мог бы оказать услугу моему бедному брату.
— Отлично, работай, — с глуповатым видом сказал Руже, который показался Жозефу чрезвычайно изменившимся. — Нужно работать... Я огорчен, что вы уезжаете...
— О, мама еще останется на некоторое время, — ответил Жозеф.
Макс сделал движение губами, замеченное хозяйкой и означавшее: «Они хотят осуществить план, о котором мне говорил Барух».
— Я очень рад, что побывал здесь, — сказал Жозеф, — так как имел удовольствие познакомиться с вами и вы обогатили мою мастерскую...
— Да, — сказала Баламутка, — вместо того чтобы сказать вашему дяде правду о стоимости картин, которые оцениваются больше чем в сто тысяч франков, вы поспешили отправить их в Париж. Бедный наш старичок, он все равно что ребенок! В Бурже нам сказали, что среди этих картин есть одна маленькая работа Кузена... или как его? — Пуссена, которая до революции висела на хорах собора, — она одна стоит тридцать тысяч франков...
— Это нехорошо, племянник, — сказал старик по знаку Макса, не замеченному Жозефом.
— Скажите-ка откровенно, — смеясь, подхватил солдат, — сколько, говоря по чести, стоят картины? Черт побери! Вы хитростью выманили их у вашего дяди, это ваше право — дяди и созданы для того, чтобы их облапошивали! Судьба отказала мне в дядюшках; но, черт побери, если б они у меня имелись, я не пощадил бы их.
— Знаете ли вы, сударь, сколько стоят ваши картины? — сказала Флора, обращаясь к Руже. — Сколько, по-вашему, господин Жозеф?
— Да по-моему... — ответил художник, покраснев как рак, — картины стоят немало.
— Говорят, вы их оценили Ошону в сто пятьдесят тысяч франков, — сказала Флора. — Это правда?
— Да, — сказал художник, отличавшийся детским прямодушием.
— Вы отдавали себе отчет, — сказала Флора старику, — что дарите вашему племяннику сто пятьдесят тысяч франков?
— О нет! Совсем нет! — ответил старик, на которого пристально смотрела Флора.
— Есть способ все устроить, — сказал художник, — это вернуть вам картины!
— Нет, нет, оставь их у себя, — сказал старик.
— Я пришлю вам их обратно, — ответил Жозеф, задетый оскорбительным молчанием Максанса Жиле и Флоры Бразье. — Для меня достаточно моей кисти, чтобы добыть себе состояние, не обязываясь никому, даже своему родному дяде. Честь имею кланяться, сударыня. Всего хорошего, господа...
И Жозеф перебежал площадь в том состоянии раздражения, которое хорошо могут представить себе художники. Вся семья Ошонов была в гостиной. Увидев Жозефа, размахивавшего руками и разговаривавшего с самим собой, его спросили, что с ним такое. В присутствии Баруха и Франсуа чистосердечный художник рассказал об устроенной ему сцене, которая стала достоянием всего города, причем каждый по мере сил приукрашал ее смешными подробностями. Некоторые утверждали, что Макс издевался над художником, другие — что художник скверно вел себя с мадемуазель Бразье и Макс выставил его за двери.
— Какой еще ребенок ваш сын! — сказал Ошон г-же Бридо. — Простофиля стал жертвой сцены, которую ему приберегли на прощанье. Уже две недели, как Макс и Баламутка знали о стоимости картин, раз вы имели глупость сказать о ней здесь, в присутствии моих внуков, которые не нашли ничего лучшего, как разнести свежую новость по всему городу. Вашему художнику следовало уехать безо всяких прощаний.
— Мой сын прекрасно поступит, вернув картины, если они так дорого стоят, — сказала Агата.
— Если они, как утверждает ваш сын, стоят двести тысяч франков, — ответил старый Ошон, — то было бы неумно их возвращать; так вам хоть что-нибудь досталось бы из наследства, а иначе, судя по тому, как идут дела, вы не получите ничего! К тому же теперь у вашего брата почти есть основание больше не видеться с вами...
Между полночью и часом «рыцари безделья» приступили к бесплатному кормлению городских собак. Памятная экспедиция была закончена только к трем часам утра, и тогда зловредные шутники отправились ужинать к Коньете. В половине пятого, лишь только стало светать, они распрощались, чтобы идти по домам. В ту минуту, как Макс поворачивал с улицы Авенье на Большую улицу, Фарио, скрывавшийся в засаде за каким-то выступом, нанес ему удар ножом в грудь, вытащил лезвие и бросился бежать вилатскими рвами, по дороге обтерев нож платком. Испанец вымыл платок в Отводной реке и спокойно вернулся в Сен-Патерн, где снова улегся в постель, проникнув домой через окно, оставленное полуоткрытым, и был разбужен утром своим новым слугой, который застал его спящим самым глубоким сном.
Падая, Макс издал ужасный крик, в значении которого нельзя было ошибиться. Лусто-Пранжен, сын следователя, дальний родственник отставного помощника интенданта, и Годде-сын, проживавший в нижней части Большой улицы, бросились к нему, крича на бегу:
— Макса убивают! На помощь!
Но нигде не залаяла ни одна собака, так что никто, по милости самих же ночных шутников, не поднялся с постели. Макс был в обмороке, когда оба «рыцаря» подбежали к нему. Нужно было разбудить Годде-отца. Макс отлично узнал Фарио, но когда в пять часов утра пришел в себя, увидел вокруг себя людей и почувствовал, что рана не смертельна, он сразу придумал извлечь выгоду из этого нападения и жалобно воскликнул:
— Мне кажется, я узнал глаза и лицо этого проклятого художника!
Тотчас Лусто-Пранжен побежал за своим отцом, судебным следователем. Дядюшка Конье, Годде-младший и двое людей, которых разбудили для этого случая, перенесли Макса к нему домой. Коньета и Годде-отец шли по бокам, сопровождая Макса, лежавшего на матраце, укрепленном на двух палках. Г-н Годде не желал приступать к делу, пока Макс не будет в постели. Ожидая, пока Куский встанет открыть им, люди, переносившие раненого, естественно, могли бросить взгляд в ворота Ошона и заметить там служанку с метлой. У старика, как у большинства жителей провинции, ворота открывались очень рано. Слова, только что произнесенные Максом, возбудили подозрения, и отец Годде крикнул:
— Грита! Что, господин Жозеф Бридо ночевал дома?
— Да ну, — сказала она, — он ушел в половине пятого, а до этого всю ночь расхаживал но комнате; не знаю, что уж его разбирало.
Этот простодушный ответ был встречен гулом возмущения и восклицаниями, заставившими женщину, и без того достаточно любопытствовавшую, подойти поближе — узнать, кого это принесли к папаше Руже.
— Нечего сказать, хорош ваш художник, — заметили ей.
И шествие двинулось в дом, оставив служанку в изумлении, она увидела умирающего Макса, лежащего на тюфяке, в окровавленной рубашке.
Художники догадаются, какое чувство овладело Жозефом и не давало ему покоя всю ночь; он уже представлял себе, как судачит о нем иссуденская буржуазия, сочтя его грабителем, полной противоположностью тому, чем он хотел быть, — славному малому, честному художнику! О, он отдал бы свою собственную картину, чтобы ласточкой полететь в Париж, вернуть дядины картины и швырнуть их Максу в лицо! Быть ограбленным — а прослыть грабителем! Какая насмешка! И он с утра бросился в тополевую аллею, ведущую к «Тиволи», чтобы дать выход своему волнению. В то время как этот молодой человек чистейшей души утешал себя мыслью никогда не возвращаться в здешние места. Макс подготовлял ему оскорбление, ужасное для тонких натур. Доктор Годде, осмотрев раненого, установил, что нож, наткнувшись на бумажник, счастливо скользнул в сторону, нанеся все же ужасную рану, — и, как делают все доктора, а особенно провинциальные хирурги, Годде, чтобы придать себе вес, заявил, что ручаться за жизнь Макса он еще не может; сделав перевязку коварному рубаке, он ушел. Суждение науки Годде-отец объявил Баламутке, Жан-Жаку Руже, Кускому и Ведии. Баламутка вернулась к своему дорогому Максу вся в слезах, в то время как Куский и Ведия сообщили людям, собравшимся возле дома, что офицер почти приговорен к смерти. Следствием этой новости было то, что на площади Сен-Жан и на обеих улицах Нарет собралось почти двести человек.
— Я и месяца не проведу в постели, и я знаю, кто нанес удар, — сказал Макс Баламутке. — Но воспользуемся случаем, чтобы избавиться от парижан. Я уже заявил, что, кажется, узнал художника; вы, в свою очередь, держитесь так, как будто я умираю; постарайтесь, чтобы Жозеф Бридо был арестован, и мы заставим его денек-другой понюхать тюремного воздуха. По-моему, я раскусил мамашу, и я уверен, что она улепетнет в Париж со своим художником. Таким образом, нам можно не бояться попов, которых хотели напустить на нашего дурачка.
Спустившись вниз, Флора Бразье застала толпу, весьма расположенную воспринять то, что ей хотели внушить. Флора вышла со слезами на глазах и, разразившись рыданиями, дала понять, что художник — у которого, к слову сказать, и физиономия подозрительная — накануне крупно поспорил с Максом по поводу картин, стибренных им у папаши Руже.
— Этот разбойник, — достаточно посмотреть на него, чтобы увидеть, кто он такой, — думает, что дядя оставил бы состояние ему, если бы не уговоры Макса, — сказала она. — Как будто брат не более близкий родственник, чем племянник... Ведь Макс — сын доктора Руже. Старик сам говорил мне об этом перед смертью...
— Ага! Он хотел перед отъездом пристукнуть его; он неглупо рассчитал это дельце, сегодня он уезжает, — сказал один из «рыцарей безделья».
— У Макса нет ни одного врага в Иссудене, — добавил другой.
— А кроме того, Макс узнал художника, — сказала Баламутка.
— Да где этот проклятый парижанин? Разыщем его! — закричали кругом.
— Как бы не так! — послышалось в ответ. — Он ушел из дома господина Ошона еще на рассвете.
Один из «рыцарей безделья» тотчас побежал к г-ну Муйерону. Толпа непрерывно росла, и шум голосов становился угрожающим. Группы возбужденных людей занимали всю площадь и улицу Гранд-Нарет. Другие стояли перед церковью Сен-Жан. Еще одно сборище занимало Вилатские ворота, место, где кончается Птит-Нарет. Нельзя было пробраться ни низом, ни верхом через площадь Сен-Жан. Можно было подумать, что перед вами какая-то процессия. Лусто-Пранжен и Муйерон, полицейский комиссар, жандармский лейтенант и его бригадир в сопровождении двух жандармов с трудом пробились на площадь Сен-Жан, куда они протиснулись сквозь две шпалеры людей, восклицания и крики которых должны были настроить их против парижанина, обвиненного так несправедливо, но на основании стольких, казалось бы, улик.
После совещания Макса с чиновниками г-н Муйерон отрядил полицейского комиссара с бригадиром и жандармом исследовать то, что на языке Министерства внутренних дел называется театром преступных действий. Потом Муйерон и Лусто-Пранжен в сопровождении жандармского лейтенанта перешли от папаши Руже в дом Ошонов, поставив двух жандармов на страже в конце сада и двух других — у дверей. Толпа все росла и росла. Весь город в возбуждении заполнял Большую улицу.
Грита, совсем обеспамятев, бросилась к хозяину и крикнула ему:
— Сударь, нас идут громить! Весь город поднялся! Господин Максанс Жиле убит, кончается... и говорят, что его ранил господин Жозеф.
Старик Ошон быстро оделся и спустился вниз; но, увидев разъяренную толпу, вскочил обратно и запер дверь на задвижку. Расспросив Гриту, он узнал, что его гость всю ночь расхаживал по комнате в большом волнении, вышел чем свет из дому и до сих пор не возвращался. Испуганный старик отправился к г-же Ошон, уже проснувшейся от шума, и сообщил ей ужасное известие, которое — было ли оно правдой или ложью — взбунтовало всех иссуденцев, запрудивших площадь Сен-Жан.
— Он не виновен, в этом не может быть сомнений, — сказала г-жа Ошон.
— Но покамест установят его невиновность, сюда могут ворваться и разграбить нас, — сказал Ошон, побледнев (у него в погребе было спрятано золото).
— А Агата?
— Она спит, как сурок!
— А, тем лучше, — сказала г-жа Ошон. — Я бы хотела, чтобы она не просыпалась, пока не выяснится дело. Такой удар убьет мою бедную дочурку!
Но Агата проснулась и полуодетая сошла вниз, так как недомолвки Гриты, которую она стала расспрашивать, привели в смятение и ум ее и сердце. Она застала г-жу Ошон вместе с ее мужем у окна гостиной, бледную, со слезами на глазах.
— Мужайся, дочурка! Бог ниспослал нам испытание, — сказала старушка. — Жозефа обвиняют...
— В чем?
— В скверном поступке, которого он не мог совершить, — ответила г-жа Ошон.
Услышав эти слова и увидев входившего жандармского лейтенанта, г-на Муйерона и Лусто-Пранжена, Агата упала в обморок.
— Слушайте, — сказал г-н Ошон жене и Грите, — уведите госпожу Бридо. В таких обстоятельствах женщины только мешают... Идите вместе с нею к себе. Садитесь, господа, — сказал старик. — Недоразумение, которому мы обязаны вашим приходом, не замедлит, надеюсь, выясниться.
— Недоразумение это или нет, — ответил г-н Муйерон, — но толпа так разъярена и головы так возбуждены, что я боюсь за обвиняемого... Я хотел бы препроводить его в здание суда и таким образом успокоить возбужденное население.
— Кто бы предполагал, что Максанс Жиле внушит такую любовь? — сказал Лусто-Пранжен.
— Сейчас, как сообщил мне один из моих людей, тысяча двести человек выходят из Римского предместья, — заметил жандармский лейтенант. — Они орут, угрожают расправой, самосудом.
— Где же ваш гость? — спросил г-н Муйерон г-на Ошона.
— Кажется, он отправился погулять за город...
— Позовите Гриту, — важно сказал судебный следователь. — Я надеялся, что господин Бридо не уходил из дому. Вам, конечно, известно, что преступление совершено в нескольких шагах отсюда, на рассвете?
Пока г-н Ошон разыскивал Гриту, три чиновника обменялись многозначительными взглядами.
— Физиономия этого живописца мне никогда не нравилась, — сказал лейтенант г-ну Муйерону.
— Скажите, милая, — обратился следователь к Грите, лишь только она вошла, — говорят, вы видели, как господин Жозеф Бридо сегодня утром выходил из дому.