Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Бен Элтон

Попкорн

Глава первая

Наутро после той самой ночи Брюс Деламитри сидел в комнате для допросов.

— Ваше имя? — спросил полицейский.

Это, собственно, был не вопрос. Полицейский прекрасно знал, как звали Брюса, но порядок на то и порядок, чтобы ему следовать.



Накануне утром Брюс сидел в телестудии. Размашистый изгиб студийного стола отделял от него двух ведущих неопределенного возраста, вылитых Кена и Барби.

— Его зовут… — Пауза. — Брюс Деламитри, — произнес Кен, прибегнув к искренне рокочущему тембру, который приберегал для самых ценных гостей.



— Род занятий? — спросил полицейский на следующее утро, как будто не знал.



— Он является, возможно, самым видным деятелем современной киноиндустрии. Великолепный сценарист, великолепный режиссер. Слава и надежда Голливуда.

— А я слыхала, он и соус для спагетти готовит великолепно, — вставила Барби, чтобы несколько очеловечить звездный облик.

Это было утром накануне. Больше таких слов в свой адрес Брюсу не услышать никогда.



— Семейное положение? — продолжал коп.



— Успешная творческая карьера требует, однако, и жертв. Не так давно по Голливуду разнеслось нерадостное известие о том, что брак Брюса, женатого на актрисе, фотомодели и рок-певице Фарре Деламитри, переживает не лучшие времена. Об этом мы также поговорим с нашим гостем.

На камере, направленной на Брюса, зажегся красный огонек. Он изобразил подходящую ситуации гримасу, мол, в жизни не без дерьма. Следующие двадцать четыре часа докажут, что это чистая правда.



Брюс попытался смотреть полицейскому прямо в глаза. Семейное положение? Ну и вопросы у них. Его семейное положение было известно всему свету.

— Моя жена умерла.

— Расскажите нам о вчерашней ночи.



— Сегодня ночь вручения «Оскара», — просто сиял Кен. — Великая ночь! Numero Uno. Ночь из ночей. Всем ночам ночь. Ночь, которая по всем прогнозам обещает стать величайшей ночью в жизни Брюса Деламитри.



— О вчерашней ночи? — повторил Брюс. Он уже бросил попытки установить контакт с полицейским и говорил сам с собой. — Вчерашняя ночь была ужасней всего, что я только мог себе представить.



— Вы смотрите программу «Кофе-тайм». Мы продолжим передачу после рекламной паузы, — сказал мужчина-ведущий, которого звали не Кен, а Оливер Мартин.

Свет в студии приглушили, и на то время, пока Оливер и его коллега по имени Дейл с важным видом собирали свои бумаги, на экране возник логотип программы. В бумагах, понятное дело, ничего не было, но ведь одна из основных обязанностей новостного вещания — поддерживать миф о том, что ведущие являются журналистами, а отнюдь не зачитывают на автомате все, что бы им ни подсунули.

С экрана перед Брюсом исчезли Оливер с Дейл, и вместо них возникли четыре девицы в бикини и с бутылками газировки, гурьбой выскакивающие из старенького «фольксвагена-жука».



«Девчонки, солнце, море, пляж…
Пусть станет и вашим праздник наш!»



Звукооператор убрал громкость и обрек девиц в бикини сосать из своих бутылок в немом восторге.

— Перерыв полторы минуты, — сообщил продюсер.

Это послужило сигналом гримершам броситься в студию и нежно обработать все имеющиеся там физиономии. Сквозь шквал пудры и ватных тампонов Оливер обратился к Брюсу:

— Полагаю, нам стоит поподробнее остановиться на том обстоятельстве, что наша индустрия больше не является фабрикой грез. Мы вступили в область сурового реализма. Мы показываем жизнь такой, какая она есть на самом деле.

Гримерша наложила еще один слой пудры на и без того уже основательно оштукатуренное лицо Оливера. По законам сурового реализма, обладатель такого сочного глянцевого загара давно бы умер от рака кожи. Но Оливер, будучи представителем старой школы телеведущих, свято верил, что термоядерный загар на лице — такой же знак уважения к зрителям, как дорогая рубашка и галстук. Надо же показать, как ты для них стараешься!

— Осталась минута, — сказал продюсер.

С дальнего конца стола, откуда-то из облака лака для волос, донесся голос Дейл:

— Вам не кажется, Брюс, что в последнее время большую важность приобрела проблема убийц-подражателей? Я хочу сказать, она очень заботит американцев. Меня, например, как гражданку Америки, она очень заботит. А вас, Брюс, заботит? Как американского гражданина?

— Американская нация уже не такая юная, как прежде, и вскоре главной проблемой, заботящей большинство американцев, станет старческое недержание.

Это был не Брюс, а телевизор: готовясь к выходу в эфир, звукооператор включил громкость. После девяти утра реклама перефокусировалась с работающих и школьников на тех, кто остался дома, то есть на молодых мамаш и одиноких стариков. Девицы с газировкой уступили место прокладкам на грудь кормящим матерям, зубным протезам и подгузникам для взрослых и детей.

— Нет, меня не заботят убийцы-подражатели, — ответил Брюс не без труда, поскольку в этот момент юная гримерша мазала ему губы ментоловой помадой. — Я не верю, будто, выйдя из кинотеатра или встав от телевизора, люди бросаются подражать тому, что им показали. Иначе зрители вашей программы все поголовно зацементировали бы себе волосы и вместе с липосакцией подвергли бы себя еще и мозгосакции.

Подобное замечание едва ли могло помочь Брюсу завоевать любовь его коллег по медиа-бизнесу, но уж таким он был — упрямым, язвительным и немного взбалмошным. Явившись на съемку утренней телепередачи в кожаной куртке и темных очках, он просто обязан был говорить колкости. Впрочем, как Брюс и предположил, Дейл все равно его не слушала. Она принадлежала к тому разряду журналистов, для которых ответ интервьюируемого — всего лишь промежуток тишины, позволяющий спокойно обдумать следующий вопрос.

— Вот и отлично, обязательно повторите это в эфире, — рассеянно произнесла Дейл, проверяя, хорошо ли у нее подведены глаза.

— Осталось пятнадцать секунд, — сказал продюсер.

Четыре, три, две, одна…

На экране возникло лицо Оливера.

— У нас в студии — Брюс Деламитри, наиболее вероятный претендент на премию «Оскар» в номинации «Лучший режиссер». Несмотря на громкую славу и лестные отзывы критиков, его творчество нельзя оценивать однозначно.

— Фильмы Брюса Деламитри, — приняла подачу Дейл, — это жестокие, остроумные и дерзкие триллеры про городские улицы, где жизнь тяжела и сурова, а убийство — обычное дело. Ничего вам не напоминает?

— Еще как напоминает, — согласился Оливер, состроив глубокомысленную физиономию.

— Что можно сказать об улицах американских городов? — Дейл выглядела не менее напыщенно. — Вот именно! Они суровы и опасны: на них стремительно взрослеют дети, а насильственную смерть можно вполне назвать образом жизни.

— Ты хочешь сказать, что фильмы Брюса Деламитри отражают жизнь американских улиц?

— Может быть, отражают, а может, и влияют на нее. На этот счет есть разные мнения. Америка, тебе решать. Продолжим после рекламы.

Студийные софиты снова погасли. Оливер и Дейл в полумраке возились со своими бумагами.

— У вас чувствительные зубы? Кусая мороженое, вы не причмокиваете от удовольствия, а стонете от боли?..

Глава вторая

Наутро после всего случившегося юная девушка, почти еще девочка, смотрела поверх столешницы из огнеупорного пластика на женщину в полицейской форме, ведущую допрос. Дело происходило в комнате по соседству с той, в которой беседовали с Брюсом. Однако, в отличие от Брюса, девушку сочли настолько опасной, что заковали в кандалы: цепи соединяли ее тонкие запястья с почти такими же тонкими лодыжками. Она была столь миниатюрной, что казалось, возникни у нее желание, она бы с легкостью выскользнула из своих стальных оков и унеслась бы прочь с первым же дуновением ветра. Но девушка не обращала внимания на оковы. Бежать ей было некуда.

Иван Сергеевич Тургенев

— Ваше имя? — спросила женщина-полицейский.

КОНЕЦ ЧЕРТОПХАНОВА



Накануне утром тому же тонконогому созданию задали тот же вопрос в забегаловке при мотеле для дальнобойщиков, в сотне миль к северу от Лос-Анджелеса.

I

— А меня по-всякому зовут, — ответила она.

Года два спустя после моего посещения у Пантелея Еремеича начались его бедствия — именно бедствия. Неудовольствия, неудачи и даже несчастия случались с ним и до того времени, но он не обращал на них внимания и «царствовал» по-прежнему. Первое бедствие, поразившее его, было для него самое чувствительное: Маша рассталась с ним.

Официант, с которым она беседовала, понимающе подмигнул:

Что заставило ее покинуть его кров, с которым она, казалось, так хорошо свыклась, — сказать трудно. Чертопханов до конца дней своих держался того убеждения, что виною Машиной измены был некий молодой сосед, отставной уланский ротмистр, по прозвищу Яфф, который, по словам Пантелея Еремеича, только тем и брал, что беспрерывно крутил усы, чрезвычайно сильно помадился и значительно хмыкал; но, полагать надо, тут скорее воздействовала бродячая цыганская кровь, которая текла в жилах Маши. Как бы то ни было, только в один прекрасный летний вечер Маша, завязав кое-какие тряпки в небольшой узелок, отправилась вон из чертопхановского дома.

— Такую красотку и звать должны красиво.

Она перед тем просидела дня три в уголку, скорчившись и прижавшись к стенке, как раненая лисица, — и хоть бы слово кому промолвила — все только глазами поводила, да задумывалась, да подрыгивала бровями, да слегка зубы скалила, да руками перебирала, словно куталась. Этакой «стих» и прежде на нее находил, но никогда долго не продолжался; Чертопханов это знал, — а потому и сам не беспокоился и ее не беспокоил. Но когда, вернувшись с псарного двора, где, по словам его доезжачего, последние две гончие «окочурились», он встретил служанку, которая трепетным голосом доложила ему, что Мария, мол, Акинфиевна велели им кланяться, велели сказать, что желают им всего хорошего, а уж больше к ним не вернутся, — Чертопханов, покружившись раза два на месте и издав хриплое рычание, тотчас бросился вслед за беглянкой — да кстати захватил с собой пистолет.

В том, что касалось красоты, официант был прав. Огромные глаза на тонком личике смотрелись потрясающе. Если бы студия Диснея вздумала выпустить игровую версию «Бэмби», на главную роль понадобилась бы именно такая девушка.

Он нагнал ее в двух верстах от своего дома, возле березовой рощицы, на большой дороге в уездный город. Солнце стояло низко над небосклоном — и все кругом внезапно побагровело: деревья, травы и земля.

В ответ на комплимент она хихикнула.

— К Яффу! к Яффу! — простонал Чертопханов, как только завидел Машу, — к Яффу! — повторил он, подбегая к ней и чуть не спотыкаясь на каждом шаге.

— Ты меня клеишь, что ли? — спросила она, нервно теребя свою сумочку.

Маша остановилась и обернулась к нему лицом. Она стояла спиною к свету — и казалась вся черная, словно из темного дерева вырезанная. Одни белки глаз выделялись серебряными миндалинами, а сами глаза — зрачки — еще более потемнели.

— А что, нельзя и поболтать с симпатичной девчонкой? — возразил официант.

Она бросила свой узелок в сторону и скрестила руки.

— Вообще-то можно, но только если тебе повезет и тебя не услышит мой парень. Он прямо бесится от приставучих мужиков. Особенно калифорнийских. Говорит, они все гомики и дрянь. — Девушка забрала со стойки сдачу.

— К Яффу отправилась, негодница! — повторил Чертопханов и хотел было схватить ее за плечо, но, встреченный ее взглядом, опешил и замялся на месте.

— Его зовут… — Пауза. — Брюс Деламитри. — Это сказал Оливер Мартин. В углу на кронштейне висел телевизор, и официантка включила звук. Она любила смотреть программу «Кофе-тайм».

— Не к господину Яффу я пошла, Пантелей Еремеич, — ответила Маша ровно и тихо, — а только с вами я уже больше жить не могу.

— Он является, возможно, самым видным деятелем современной киноиндустрии. Великолепный сценарист, великолепный режиссер. Слава и надежда Голливуда.

— Как не можешь жить? Это отчего? Я разве чем тебя обидел?

— А я слыхала, он и соус для спагетти готовит великолепно.

Маша покачала головою.

— Не обидели вы меня ничем, Пантелей Еремеич, а только стосковалась я у вас… За прошлое спасибо, а остаться не могу — нет!

Оливер с Дейл справляли ежеутренний обряд. Их гость, Брюс Деламитри, сардонически улыбался с экрана. Девушка обернулась и посмотрела на него. В какой-то момент их взгляды встретились. Гораздо позднее девушка будет вспоминать этот момент и думать о том, что же она тогда почувствовала.

Чертопханов изумился; он даже руками себя по ляжкам хлопнул и подпрыгнул.

Официанта программа «Кофе-тайм» не интересовала.

— Как же это так? Жила, жила, кроме удовольствия и спокойствия ничего не видала — и вдруг: стосковалась! Сем-мол, брошу я его! Взяла, платок на голову накинула — да и пошла. Всякое уважение получала не хуже барыни…

— Так твой парень говорит, что я гомик?

— Этого мне хоть бы и не надо, — перебила Маша.

— Он это не со зла, — ответила худышка, взяв со стойки кока-колу, гамбургеры и жареную картошку и направляясь к выходу. — Он просто такой крутой и сильный, что почти все ему кажутся гомиками.

— Как не надо? Из цыганки-проходимицы в барыни попала — да не надо? Как не надо, хамово ты отродье? Разве этому можно поверить? Тут измена кроется, измена!

— Заходи еще, детка. Посмотрим, кто тут гомик, — сказал официант. — И парня своего приводи.

Он опять зашипел.

— Он тебя пришьет, — спокойно бросила девушка через плечо, и дверь за ней захлопнулась.

— Никакой измены у меня в мыслях нету и не было, — проговорила Маша своим певучим и четким голосом, — а я уж вам сказывала: тоска меня взяла.

— Сегодня — ночь вручения «Оскара», — донеслось из телевизора.

— Маша! — воскликнул Чертопханов и ударил себя в грудь кулаком, — ну, перестань, полно, помучила… ну, довольно! Ей-Богу же! подумай только, что Тиша скажет; ты бы хоть его пожалела!



— Тихону Ивановичу поклонитесь от меня и скажите ему…

— А теперь расскажите нам о вчерашней ночи, — сказала женщина-полицейский на следующее утро.

Чертопханов взмахнул руками.

— Ну, наверно, ему это в голову пришло, когда мы завтракали, а Брюс Деламитри выступал в «Кофе-тайм» у Оливера и Дейл. Мы были в мотеле. Я люблю мотели. Там чисто и красиво, мыло дают и все такое. Была бы моя воля, всю жизнь бы в них и прожила, в мотелях в этих.

— Да нет, врешь же — не уйдешь! Не дождется тебя твой Яфф!



— Господин Яфф, — начала было Маша…

Девушка шла по автостоянке от забегаловки к ряду домиков. Только что кончился летний ливень, и она шла босиком. Девушка нарочно выискивала лужи: ей нравилась теплая вода на теплом асфальте. У нее были очень чувствительные ступни. Иногда, когда ступней касались так, как надо, по всему ее телу пробегала дрожь. Она частенько просила своего большого и сильного парня помассировать ей ступни. Но с тем же успехом могла бы попросить его связать крючком кармашек для туалетной бумаги.

— Какой он гас-па-дин Яфф, — передразнил ее Чертопханов. — Он самый, как есть, выжига, пройдоха — и рожа у него, как у обезьяны!

— Не верю я во всю эту херню, которую несут нью-эйджевцы, гомосеки и хиппари, — говорил он в таких случаях. — Их болтовня убивает душу нашей великой нации и превращает нас, американцев, в безмозглых старух. Лучше дай пива.

Целых полчаса бился Чертопханов с Машей. Он то подходил к ней близко, то отскакивал, то замахивался на нее, то кланялся ей в пояс, плакал, бранился…

Некоторых вещей от него совершенно нельзя было добиться, но это не означало, что он, когда хотел, не умел быть чутким и нежным. И как же она его любила в эти моменты!..

— Не могу, — твердила Маша, — грустно мне таково… Тоска замучит. — Понемногу ее лицо приняло такое равнодушное, почти сонливое выражение, что Чертопханов спросил ее, уж не опоили ли ее дурманом?

Она вошла в номер. Он лежал на кровати — один пистолет на груди, другой у бедра.

— Тоска, — проговорила она в десятый раз.

— Милый, я принесла еду. Подумала, раз у нас завтрак, надо взять гамбургеры с беконом. Велела ему прожарить бекон как следует. Ты ж ведь не любишь сырую свинятину.

— А ну как я тебя убью? — крикнул он вдруг и выхватил пистолет из кармана.

— Помолчи, малыш. Я смотрю телевизор.

Маша улыбнулась; ее лицо оживилось.

Из телевизора снисходительно улыбался Брюс Деламитри.

— Что ж? убейте, Пантелей Еремеич: в вашей воле; а вернуться я не вернусь.

— Убийцы-подражатели? Да помилуйте, — говорил он. — Все это ерунда. Очередная дежурная тема, раздутая средствами массовой информации. Четыре основных канала в поисках острой проблемы…

— Не вернешься? — Чертопханов взвел курок.

— Не вернусь, голубчик. Ни в жизнь не вернусь. Слово мое крепко.

Иногда Брюс был злейшим врагом самому себе. Разве можно насмехаться над ведущими «Кофе-тайм»? Особенно тем, кто хочет завоевать сердца американского среднего класса, а именно с этой целью Брюс и появился в студии. Многие зрители программы считали Оливера и Дейл своими ближайшими и самыми верными друзьями и не были в восторге от того, что какой-то нахальный киношник пытается выставить их дураками.

Чертопханов внезапно сунул ей пистолет в руку и присел на землю.

Оливер почувствовал, что атмосфера в студии накаляется. Для утреннего вещания вообще никакие «атмосферы» не годились, и Оливер всегда отчаянно старался найти общий язык с гостями программы.

— Ну, так убей ты меня! Без тебя я жить не желаю. Опостылел я тебе — и все мне стало постыло.

— Полно вам, Брюс, — просительно сказал он. — Ситуация очень непростая. Парочка настоящих психопатов устраивает пальбу в торговых центрах и убивает чуть ли не каждого встречного. Вам о них, конечно, известно. А в вашем номинированном на «Оскар» фильме «Обыкновенные американцы» действует похожая молодая пара, занимающаяся в точности тем же самым. Кровавый след, который оставили реальные маньяки, уже тянется через три штата, и…

Маша нагнулась, подняла свой узелок, положила пистолет на траву, дулом прочь от Чертопханова, и пододвинулась к нему.

— И всякий раз, когда об их преступлениях сообщают по телевизору, — перебил Оливера Брюс, — в качестве иллюстрации используют кадры из моего фильма. Так что же порождает ассоциации с моим кино? Поступки этих маньяков? Или, может быть, горячее желание телевизионщиков подать в неожиданном ракурсе очередное скучное известие о насильственной смерти? Убийцы-подражатели, кто бы мог подумать! Люди не собаки Павлова. Их не приучишь слюни по звонку пускать. Они не повторяют все, что видят. Если бы людьми было так легко манипулировать, то ни один продукт не провалился бы на рынке и ни одно правительство в истории не пало бы.

— Эх, голубчик, чего ты убиваешься? Али наших сестер цыганок не ведаешь? Нрав наш таков, обычай. Коли завелась тоска-разлучница, отзывает душеньку во чужу-дальню сторонушку — где уж тут оставаться? Ты Машу свою помни — другой такой подруги тебе не найти, — и я тебя не забуду, сокола моего; а жизнь наша с тобой кончена!



— Я тебя любил, Маша, — пробормотал Чертопханов в пальцы, которыми он охватил лицо…

Девушке в мотеле надоело слушать Брюса.

— И я вас любила, дружочек Пантелей Еремеич!

— Дорогой? — сказала она.

— Я тебя любил, я люблю тебя без ума, без памяти — и как подумаю я теперь, что ты этак, ни с того ни с сего, здорово живешь, меня покидаешь да по свету скитаться станешь — ну, и представляется мне, что не будь я голяк горемычный, не бросила ты бы меня!

— Тихо, малыш. Я думаю.

В дверь постучали.

На эти слова Маша только усмехнулась.

В одно мгновение мужчина вскочил с кровати, метнулся через комнату и прижался к стене рядом с дверью. Он был абсолютно гол, если не считать татуировок и пистолетов в обеих руках. Поднеся палец к губам, он дал своей подружке знак хранить молчание.

— А еще бессеребреницей меня звал! — промолвила она и с размаху ударила Чертопханова по плечу.

Они застыли в ожидании. По телевизору высокомерно разглагольствовал Брюс:

Он вскочил на ноги.

— Ну, хоть денег у меня возьми — а то как же так без гроша? Но лучше всего: убей ты меня! Сказываю я тебе толком: убей ты меня зараз!

— Наша киноиндустрия в опасности. Она поставлена под удар. Из нас делают козлов отпущения, мальчиков для битья. Кого винит общество всякий раз, когда какой-нибудь мальчишка побалуется с пушкой? Оно винит Голливуд. Оно винит меня лично. Кому-то могут не нравиться мои фильмы, кто-то может считать их безнравственными. Эти люди вправе придерживаться своего мнения. Но они не вправе навязывать свои трусливые реакционные взгляды всем остальным. Цензура всегда остается цензурой, и меня от нее тошнит!

Маша опять головою покачала.

— Дерзко? Заставляет задуматься? — из недр телевизора Оливер взывал к двум затаившимся в номере беглецам. — По-моему, ясно как день: еще как заставляет. Вы смотрите «Кофе-тайм». Мы продолжим после рекламы.

— Убить тебя? А в Сибирь-то, голубчик, за что ссылают?

Чертопханов дрогнул.

— Теперь вы можете ни в чем себе не отказывать — и не полнеть!

— Так ты только из-за этого, из-за страха каторги…

В дверь номера снова постучали. Ответа не было.

Он опять повалился на траву. Маша молча постояла над ним.

Послышалось звяканье ключей. Мужчина кивнул своей подружке. Она все так же лежала на кровати, но в руке ее появился пистолет, извлеченный из-под подушки.

— Жаль мне тебя, Пантелей Еремеич, — сказала она со вздохом, — человек ты хороший… а делать нечего: прощай!

— Кто там? — крикнула девушка.

Она повернулась прочь и шагнула раза два. Ночь уже наступила, и отовсюду наплывали тусклые тени. Чертопханов проворно поднялся и схватил Машу сзади за оба локтя.

— Хотите, я вам сейчас убираю комнату? — раздался из-за двери тихий голос с латиноамериканским акцентом.

— Так ты уходишь, змея? К Яффу!

— Нет, не надо. И так нормально, — ответила девушка.

— Прощай! — выразительно и резко повторила Маша, вырвалась и пошла.

— О\'кей, — сказала горничная. — Я просто дам вам свежие полотенца.

Чертопханов посмотрел ей вслед, подбежал к месту, где лежал пистолет, схватил его, прицелился, выстрелил… Но прежде чем пожать пружинку курка, он дернул рукою кверху: пуля прожужжала над головою Маши. Она на ходу посмотрела на него через плечо — и отправилась дальше, вразвалочку, словно дразня его.

— Нам не нужны полотенца.

Он закрыл лицо — и бросился бежать…

— О\'кей. — Горничная немного помолчала. — А мыло нужно?

Но он не отбежал еще пятидесяти шагов, как вдруг остановился, словно вкопанный. Знакомый, слишком знакомый голос долетел до него. Маша пела. «Век юный, прелестный», — пела она; каждый звук так и расстилался в вечернем воздухе — жалобно и знойно». Чертопханов приник ухом. Голос уходил да уходил; то замирал, то опять набегал чуть слышной, но все еще жгучей струйкой…

— Нет.

«Это мне она в пику, — подумал Чертопханов; но тут же простонал: — Ох, нет! это она со мною прощается навеки», — и залился слезами.

— О\'кей. — Она снова помолчала. — Может, у вас кончились пакетики с кофе и сливками? Или этого еще много?





— Ага, этого еще много. Нам ничего не надо.

На следующий день он явился в квартиру г-на Яффа, который, как истый светский человек, не жалуя деревенского одиночества, поселился в уездном городе, «поближе к барышням», как он выражался. Чертопханов не застал Яффа: он, по словам камердинера, накануне уехал в Москву.

— О\'кей. Очень хорошо. Спасибо.

— Так и есть? — яростно воскликнул Чертопханов, — у них стачка была; она с ним бежала… но постой!

Мужчина, все это время в напряжении стоявший за дверью, слегка расслабился.

Он ворвался в кабинет молодого ротмистра, несмотря на сопротивление камердинера. В кабинете над диваном висел портрет хозяина в уланском мундире, писанный масляными красками. «А, вот где ты, обезьяна бесхвостая!» — прогремел Чертопханов, вскочил на диван — и, ударив кулаком по натянутому холсту, пробил в нем большую дыру.

Но тут опять раздался тихий голос:

— Скажи твоему бездельнику барину, — обратился он к камердинеру, — что, за неименьем его собственной гнусной рожи, дворянин Чертопханов изуродовал его писанную; и коли он желает от меня удовлетворенья, он знает, где найти дворянина Чертопханова! А то я сам его нанду! На дне моря сыщу подлую обезьяну!

— Тогда я просто проверю мини-бар, пожалуйста.

Сказав эти слова, Чертопханов соскочил с дивана и торжественно удалился.

Дверь номера внезапно распахнулась, и горничная очутилась нос к носу со взбешенным, абсолютно голым мужчиной. Даже увидев за косяком двери оружие в руках у этого типа, она не испугалась бы сильнее.

Но ротмистр Яфф никакого удовлетворения от него не потребовал — он даже не встретился нигде с ним, — и Чертопханов не думал отыскивать своего врага, и никакой истории у них не вышло. Сама Маша скоро после того пропала без вести. Чертопханов запил было; однако «очувствовался». Но тут постигло его второе бедствие.

— Но дистурбо, компренде? У нас медовый месяц, ясно? Мы занимаемся аморой, как Спиди Гонсалес! Доперло?

II

Захлопнув дверь, он вернулся к кровати. Его подружка была недовольна.

— Не нужно было…

А именно: закадычный его приятель Тихон Иванович Недопюскин скончался. Года за два до кончины здоровье стало изменять ему: он начал страдать одышкой, беспрестанно засыпал и, проснувшись, не скоро мог прийти в себя; уездный врач уверял, что это с ним происходили «ударчики». В течение трех дней, предшествовавших удалению Маши, этих трех дней, когда она «затосковала», Недопюскин пролежал у себя в Бесселендеевке: он сильно простудился. Тем неожиданнее поразил его поступок Маши: он поразил его едва ли не глубже, чем самого Чертопханова. По кротости и робости своего нрава он, кроме самого нежного сожаления о своем приятеле да болезненного недоумения, ничего не выказал… но все в нем лопнуло и опустилось. «Вынула она из меня душу», — шептал он самому себе, сидя на своем любимом клеенчатом диванчике и вертя пальцем около пальца. Даже когда Чертопханов оправился, он, Недопюскин, не оправился — и продолжал чувствовать, что «пусто у него внутри». «Вот тут», — говаривал он, показывая на середину груди, повыше желудка. Таким образом протянул он до зимы. От первых морозов его одышке полегчило, но зато посетил его уже не ударчик, а удар настоящий. Он не тотчас лишился памяти; он мог еще признать Чертопханова и даже на отчаянное восклицание своего друга: «Что, мол, как это ты, Тиша, без моего разрешения оставляешь меня, не хуже Маши?» — ответил коснеющим языком: «А я П…а…сей Е…е…еич, се…да ад вас су…ша…ся». Это, однако, не помешало ему умереть в тот же день, не дождавшись уездного врача, которому при виде его едва остывшего тела осталось только с грустным сознаньем бренности всего земного потребовать «водочки с балычком». Имение свое Тихон Иванович завещал, как и следовало ожидать, своему почтеннейшему благодете и великодушному покровителю, «Пантелею Еремеичу Чертопханову»; но почтеннейшему благодетелю оно большой пользы не принесло, ибо вскорости было продано с публичного торга — частью для того, чтобы покрыть издержки надгробного монумента, статуи, которую Чертопханов (а в нем, видно, отозвалась отцовская жилка!) вздумал воздвигнуть над прахом своего приятеля. Статую эту, долженствовавшую представить молящегося ангела, он выписал из Москвы; но отрекомендованный ему комиссионер, сообразив, что в провинции знатоки скульптуры встречаются редко, вместо ангела прислал ему богиню Флору, много лет украшавшую один из заброшенных подмосковных садов екатерининского времени, — благо эта статуя, весьма, впрочем, изящная, во вкусе рококо, с пухлыми ручками, взбитыми пуклями, гирляндой роз на обнаженной груди и изогнутым станом, досталась ему, комиссионеру, даром. Так и до сих пор стоит мифологическая богиня, грациозно приподняв одну ножку, над могилой Тихона Ивановича и с истинно помпадурской ужимкой посматривает на разгуливающих вокруг нее телят и овец, этих неизменных посетителей наших сельских кладбищ.

— Могу я спокойно посмотреть телевизор?!

Она знала, что дальше перечить не стоит, и вместо этого молча надулась.

III

В телевизоре продолжал разглагольствовать Брюс:

Лишившись своего верного друга, Чертопханов опять запил, и на этот раз уже гораздо посерьезнее. Дела его вовсе под гору пошли. Охотиться стало не на что, последние денежки перевелись, последние людишки поразбежались. Одиночество для Пантелея Еремеича наступило совершенное: не с кем было слово перемолвить, не то что душу отвести. Одна лишь гордость в нем не умалилась. Напротив: чем хуже становились его обстоятельства, тем надменнее, и высокомернее, и неприступнее становился он сам. Он совсем одичал под конец. Одна утеха, одна радость осталась у него: удивительный верховой конь, серой масти, донской породы, прозванный им Малек-Аделем, действительно замечательное животное.

— Невозможно запретить фильм просто потому, что он кому-то не нравится. Сегодня нельзя снимать кино про секс и насилие, а завтра — про что? Про гомосексуалистов? Негров? Евреев?

Достался ему этот конь следующим образом. Проезжая однажды верхом по соседней деревне, Чертопханов услыхал мужичий гам и крик толпы около кабака. Посреди этой толпы, на одном и том же месте, беспрестанно поднимались и опускались дюжие руки.

Оливер и Дейл неловко заерзали в креслах. Слова «негр» и «еврей» в программе «Кофе-тайм» не приветствовались.

— Что там такое происходит? — спросил он свойственным ему начальственным тоном у старой бабы, стоявшей у порога своей избы.

— В последние несколько недель я много слышал про Магазинных Убийц, — продолжал Брюс. — Что ж, давайте о них поговорим. Я снял кино про двух маньяков, и тут — увы и ах! — появляются двое настоящих маньяков. И что же происходит? Вы складываете два и два, и получается, что это я во всем виноват! И я за всех в ответе. Интересно!.. А разве до того, как сняли этот фильм, маньяков не было? И вообще до изобретения кинематографа разве не было больных и психопатов? По-вашему, Синяя Борода и Джек Потрошитель сели в машину времени и сгоняли в будущее, чтобы посмотреть мой фильм? А потом решили: «Ага, отличная мысль! Вернусь в свою эпоху и начну мочить людей»?

Опершись о притолоку и как бы дремля, посматривала баба в направлении кабака. Белоголовый мальчишка в ситцевой рубашонке, с кипарисным крестиком на голой грудке, сидел, растопыря ножки и сжав кулачонки, между ее лаптями; цыпленок тут же долбил задеревенелую корку ржаного хлеба.

— Но вы же не станете отрицать… — набравшись храбрости, Дейл попыталась приостановить его словесный поток. Однако все было бесполезно: Брюс разошелся не на шутку.

— А Господь ведает, батюшка, — отвечала старуха, — и, наклонившись вперед, положила свою сморщенную темную руку на голову мальчишки, — слышно, наши ребята жида бьют.

— Как жида? какого жида?

— Мы козлы отпущения! Преступность вышла из-под контроля, общество — на грани кризиса, и в этом срочно нужно кого-то обвинить. Политики брать на себя ответственность не желают — и кто же остается? Мы, творческие люди, работники индустрии развлечений. Так вот, у меня для вас новость: наше творчество не формирует общество, а только отражает его. И если кому-то это не нравится, то пусть они меняют общество, а не нас!

— А Господь его ведает, батюшка. Проявился у нас жид какой-то; и отколе его принесло — кто его знает? Вася, иди, сударик, к маме; кш, кш, поскудный!

Оливер объявил еще одну рекламную паузу, а голый мужчина в номере мотеля достал из холодильника очередную бутылку пива.

— Как ни крути, — сказал он, открывая ее рукояткой пистолета, — мужик дело говорит.

Баба спугнула цыпленка, а Вася ухватился за ее поневу.

— А по-моему, он придурок, — проворчала его подружка.

— Так вот его и бьют, сударь ты мой.

— Да ладно, малыш, все люди придурки, с одного боку или с другого. Тут ничего не поделаешь. Зато я на все сто уверен: Брюс Деламитри снимает лучшие в этом хреновом мире фильмы, и если ему не дадут «Оскара», я буду страшно зол.

— Как бьют? за что?

Тут снова раздался стук в дверь.

— А не знаю, батюшка. Стало, за дело. Да и как не бить? Ведь он, батюшка, Христа распял!

— Пожалуйста, — сказала горничная. — Я должна проверять мини-бар. Извините.

Чертопханов гикнул, вытянул лошадь нагайкой по шее, помчался прямо на толпу — и, ворвавшись в нее, начал той же самой нагайкой без разбору лупить мужиков направо и налево, приговаривая прерывистым голосом:

Мужчина встал.

— Само…управство! Само…у…правство! Закон должен наказывать, а не част…ны…е ли…ца! Закон! Закон!! За…ко…он!!!

— Я разберусь, малыш.

Двух минут не прошло, как уже вся толпа отхлынула в разные стороны — и на земле, перед дверью кабака, оказалось небольшое, худощавое, черномазое существо в нанковом кафтане, растрепанное и истерзанное… Бледное лицо, закатившиеся глаза, раскрытый рот… Что это? замирание ужаса или уже самая смерть?



— Это вы зачем жида убили? — громогласно воскликнул Чертопханов, грозно потрясая нагайкой.

— Расскажите о нем, — попросила женщина-полицейский.

Толпа слабо загудела в ответ. Иной мужик держался за плечо, другой за бок, третий за нос.

— Я любила просто так сидеть и смотреть на него, — начала девушка. — И думать о том, что он самый клевый, самый красивый парень на свете. Что он лучше всех… Если взять Элвиса, Клинта Иствуда, Джеймса Дина… и не знаю, кого еще… всех других клевых парней, и слепить из них одного, все равно не получится и вполовину такой клевый, как он.

— Здоров драться-то! — послышалось в задних рядах.



— С нагайкой-то! этак-то всякий! — промолвил другой голос.

В соседней комнате Брюс отвечал на тот же самый вопрос.

— Жида зачем убили? — спрашиваю я вас, азиаты оглашенные! — повторил Чертопханов.

— Поймите же, это было взбесившееся чудовище, — сказал он полицейскому. — Вы меня слышите? Чудовище… сам дьявол… да, чудовище.

Но тут лежавшее на земле существо проворно вскочило на ноги и, забежав за Чертопханова, судорожно ухватилось за край его седла.

Дружный хохот грянул среди толпы.

Глава третья

— Живуч! — послышалось опять в задних рядах. — Та же кошка!

— Я стою здесь на пылающих ногах.

— Васе высокоблагоуродие, заступитесь, спасите! — лепетал между тем несчастный жид, всею грудью прижимаясь к ноге Чертопханова, — а то они убьют, убьют меня, васе высокоблагоуродие!

Было начало двенадцатого на следующее утро после церемонии вручения «Оскара». Допрос закончился два часа назад. Полицейские дали Брюсу завтрак, который он, к собственному удивлению, съел, а потом оставили его пить холодный кофе (это фирменный полицейский рецепт) и любоваться самим собой во всевозможных утренних телепрограммах. «Кофе-тайм» он не смотрел: это было бы слишком. Брюс представлял себе, как рады издерганные им вчера Оливер и Дейл его сегодняшнему падению и какие крокодиловы слезы проливают над его кровавыми останками. Этого зрелища он бы не вынес, но и оттого, что было по другим каналам, легче не становилось.

— За что они тебя? — спросил Чертопханов.

— Да ей зе Богу не могу сказать! Тут вот у них скотинка помирать стала… так они и подозревают… а язе…

Ему снова и снова вручали «Оскар». На Эй-би-си, на Си-би-эс, на Эн-би-си. На «Фокс», и Си-эн-эн, и миллионе других кабельных каналов. Везде он улыбался как дурак, да так в дураках и остался.

— Ну, это мы разберем после! — перебил Чертопханов, — а теперь ты держись за седло да ступай за мною. А вы! — прибавил он, обернувшись к толпе, — вы знаете меня? Я помещик Пантелей Чертопханов, живу в сельце Бессонове, — ну, и, значит, жалуйтесь на меня, когда заблагорассудится, да и на жида кстати!

— Я стою здесь на пылающих ногах. Пылающих ногах? Кошмар. Какая уродливая, тошнотворная, нелепая, бессмысленная фраза.

— Зачем жаловаться? — проговорил с низким поклоном седобородый, степенный мужик, ни дать ни взять древний патриарх. (Жида он, впрочем, тузил не хуже других.) Мы, батюшка Пантелей Еремеич, твою милость знаем хорошо; много твоей милостью довольны, что поучил нас!

Но публика была в восторге.

— Зачем жаловаться! — подхватили другие. — А с нехриста того мы свое возьмем! Он от нас не уйдет! Мы его, значит, как зайца в поле…

— Я хочу поблагодарить вас. — Ну, еще бы! — Поблагодарить всех и каждого, кто присутствует в этом зале. Всех и каждого, кто трудится в киноиндустрии. Вы дали мне силы и открыли дорогу к звездным высотам. Позволили добиться того, на что я даже не смел надеяться. Стать лучшим из лучших — таким, как вы сами! Потому что вы — лучшие. Что можно к этому добавить?..

Чертопханов повел усами, фыркнул — и поехал шагом к себе в деревню, сопровождаемый жидом, которого он освободил таким же образом от его притеснителей, как некогда освободил Тихона Недопюскина.

У Брюса дрогнул голос, и более миллиарда зрителей подумали, что он, быть может, сейчас заплачет. Но плакать Брюс не стал. Даже превратившись в человека толпы, он не настолько был порабощен, чтобы в положенном месте разрыдаться ей в угоду.

IV

— Кто я? Всего лишь ваш покорный слуга, — солгал он. — Но в то же время я полон гордости, любви и стремления стать лучше во всех отношениях — в творчестве, в личной жизни, в глазах Господа. Я лучше всех… — На какую-то секунду всем присутствующим показалось, что в речь оскароносца втиснулся неслыханный момент истины. «Неужели он только что сказал: „Я лучше всех“?» — почти сорвалось с губ шикарной голливудской публики. Но оказалось, что Брюс остановился на мгновение, чтобы справиться с нахлынувшими чувствами. — Я лучше всех поблагодарю и долгих речей говорить не буду. Скажу лишь самое главное. Спасибо тебе, Америка. Спасибо за то, что позволяешь мне быть частью твоей великой киноиндустрии. Потому что это воистину великая индустрия, великая американская индустрия, в которой работает множество замечательных людей, чьи выдающиеся, поразительные, грандиозные, невероятные, Богом данные таланты помогли мне сделать то, что я уже сделал. Вы — ветер, дающий опору моим крыльям, и свой полет я посвящаю вам. Да благословит вас Бог. Да благословит Бог Америку. Да благословит Он заодно и весь мир. Спасибо.

Несколько дней спустя единственный уцелевший у Чертопханова казачок доложил ему, что к нему прибыл какой-то верховой и желает поговорить с ним. Чертопханов вышел на крыльцо и увидал своего знакомого жидка, верхом на прекрасном донском коне, неподвижно и гордо стоявшем посреди двора. На жилке не было шапки: он держал ее под мышкой, ноги он вдел не в самые стремена, а в ремни стремян; разорванные полы его кафтана висели с обеих сторон седла. Увидав Чертопханова, он зачмокал губами, и локтями задергал, и ногами заболтал. Но Чертопханов не только не отвечал на его привет, а даже рассердился; так весь и вспыхнул вдруг: паршивый жид смеет сидеть на такой прекрасной лошади… какое неприличие!

Брюс смотрел на себя в телевизоре, и от этого зрелища ему делалось плохо. Его буквально тошнило от ужаса. Волна тошноты поднималась так мощно, словно где-то внутри у него сработала подушка безопасности, вытеснявшая содержимое желудка к глотке. Он с большим трудом сглотнул, и горло засаднило от изжоги.

— Эй ты, эфиопская рожа! — закричал он, — сейчас слезай, если не хочешь, чтобы тебя стащили в грязь!

Жид немедленно повиновался, свалился мешком с седла и, придерживая одной рукою повод, улыбаясь и кланяясь, подвинулся к Чертопханову.

Как плохо может быть человеку? Бесконечно плохо. Брюс уже так давно не спал, а полицейский завтрак плохо уживался с супчиком из канапе и алкоголем, поглощенными пятнадцать часов назад, но будто бы в предыдущей жизни.

— Чего тебе? — с достоинством спросил Пантелей Еремеич.

Как Брюса угораздило произнести такую чудовищную речь? Неудивительно, что к его горлу поднималась эта тошнотворная желчь. Вот он — вкус позора. Ведь этим человеком на экране с золотой статуэткой в руках был Брюс в момент наивысшего взлета, и именно таким его и запомнят.

— Васе благородие, извольте посмотреть, каков конек? — промолвил жид, не переставая кланяться.

Я стою здесь на пылающих ногах!

— Н..да… лошадь добрая. Ты оттуда ее достал? Украл, должно быть?

Вой сирен прервал раздумья Брюса. Полицейские машины. Уже в который раз за это утро Брюс наблюдал виды собственного дома, окруженного силами правопорядка. Сад, полный копов. Подъездная дорожка. Крыша. Сколько же копов слетелось к его дому? Похоже, вся полиция Лос-Анджелеса. И все телевизионщики. Они повсюду: толкутся на клумбах Брюса, у четырех его гаражей, вокруг его бассейна.

— Как зе мозно, васе благородие! Я цестный зид, я не украл, а для васего благородия достал, точно! И уз старался я, старался! Зато и конь! Такого коня по всему Дону другого найти никак невозмозно. Посмотрите, васе благородие, что это за конь такой! Вот позалуйте, сюда! Тпру… тору… повернись, стань зе боком! А мы седло снимем. Каков! Васе благородие?