Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я поеду туда, — сказала она. — Я буду творить добро. Я добьюсь нужных средств у господина Граслена и стану горячо помогать вам в вашей угодной богу деятельности. Монтеньяк расцветет, мы найдем воду, чтобы оросить вашу бесплодную равнину. Подобно Моисею, вы ударите жезлом по скале, и из нее брызнут слезы!

Когда лиможские друзья спросили у монтеньякского кюре о г-же Граслен, он сказал, что она святая.

На следующее же утро после покупки г-н Граслен отправил в Монтеньяк архитектора. Банкир хотел восстановить замок, сады, террасу, парк и возродить лес новыми посадками; он горячо принялся за дело.

Через два года г-жу Граслен постигло большое горе. В августе 1830 года[20], несмотря на всю свою осторожность, Граслен не избежал бедствий, поразивших коммерцию и банки. Он не перенес мысли о банкротстве и потере трехмиллионного состояния, которое стоило ему сорока лет работы. Нравственные страдания усугубили постоянный воспалительный процесс в крови: он слег в постель. После рождения ребенка дружба Вероники с Грасленом укрепилась еще больше и рассеяла все надежды ее поклонника г-на де Гранвиля. Вероника пыталась спасти мужа своими нежными заботами, но ей удалось лишь продлить на несколько месяцев его муки. Все же это продление оказалось весьма полезным, ибо Гростет, предвидевший кончину своего бывшего приказчика, успел получить от него все сведения, необходимые для предстоящей ликвидации имущества.

Граслен умер в апреле 1831 года. Горе вдовы уступило лишь ее христианской покорности. Первой мыслью Вероники было отдать свое собственное состояние для расплаты с кредиторами. Но на это с избытком хватило состояния г-на Граслена. Через два месяца ликвидация дел, которую взял на себя Гростет, была закончена. У г-жи Граслен остались земли Монтеньяка и шестьсот шестьдесят тысяч франков — все принадлежавшее ей ранее состояние. Имя ее сына было не запятнано: Граслен не разорил никого, даже свою жену. Франсис Граслен даже получил в наследство около сотни тысяч франков.

Господин де Гранвиль, которому известны были благородство и высокие достоинства Вероники, сделал ей предложение. Но, к удивлению всего Лиможа, г-жа Граслен отказала вновь назначенному главному прокурору под тем предлогом, что церковь осуждает вторичное замужество. Гростет, человек, наделенный редким здравым смыслом и верным глазом, посоветовал Веронике поместить свое состояние и остатки состояния г-на Граслена в государственные долговые обязательства и сам незамедлительно осуществил эту операцию в июле месяце, когда помещение капитала представляло особые выгоды, а именно — три процента на пятьдесят франков. Франсис получил, следовательно, шесть тысяч ливров ренты, а его мать — около сорока тысяч. Вероника по-прежнему являлась обладательницей одного из самых крупных состояний в департаменте. Когда все было улажено, г-жа Граслен объявила о своем намерении покинуть Лимож и поселиться в Монтеньяке, подле г-на Бонне. Она снова вызвала к себе кюре, чтобы расспросить его о начатых в Монтеньяке работах, в которых хотела принять участие. Но г-н Бонне великодушно стал отговаривать Веронику от принятого решения, доказывая, что ее место в обществе.

— Я родилась в народе и хочу вернуться к народу, — ответила она.

Тогда кюре, исполненный любви к своей деревне, не стал противиться призванию г-жи Граслен, тем более, что она сама поставила себя в необходимость покинуть Лимож, уступив особняк Граслена Гростету, который в уплату долга взял дом по его полной стоимости.

В день отъезда, в конце августа 1831 года, многочисленные друзья г-жи Граслен пожелали проводить ее до выезда за пределы города. Некоторые доехали до первой почтовой станции. Вероника отправилась в одной коляске с матерью. На переднем сиденье поместились Гростет и аббат Дютейль, несколько дней назад получивший епархию. Когда они поравнялись с площадью Эн, страшное волнение охватило Веронику; лицо ее исказилось, и она с силой прижала к себе ребенка, но матушка Совиа тут же взяла его на руки, заслонив собой Веронику, — казалось, она ждала волнения дочери. Случайно коляска г-жи Граслен проехала мимо того места, где когда-то стоял дом ее отца. Вероника сжала руку матери, крупные слезы выступили у нее на глазах и побежали вдоль щек. Выехав из Лиможа, г-жа Граслен бросила на него последний взгляд, и друзья заметили, что лицо ее прояснилось. Когда главный прокурор, двадцатипятилетний молодой человек, которого она отказалась взять в мужья, с живейшим сожалением поцеловал ей руку, вновь посвященный епископ заметил странную перемену в лице Вероники: зрачки ее резко расширились, вокруг них осталось лишь узкое голубое колечко. Потемневшие глаза говорили о жестокой внутренней борьбе.

— Больше я его не увижу! — шепнула она матери, которая выслушала ее с бесстрастным лицом.

На старуху Совиа смотрел в это время стоявший перед ней Гростет, но бывший банкир и без ее хитростей не догадался бы о ненависти Вероники к прокурору, который, однако, был принят в ее доме. В подобных случаях духовные лица бывают проницательнее других людей; вот почему епископ и удивил Веронику, бросив на нее испытующий взор, присущий только пастырям.

— Вам ничего не жаль оставлять в Лиможе?

— Ведь вы покидаете его, — ответила она. — Да и господин Гростет будет наезжать туда редко, — добавила она, улыбаясь прощавшемуся с ней Гростету.

Епископ проводил Веронику до самого Монтеньяка.

— По этой дороге я должна бы идти в трауре, — тихо сказала Вероника матери, поднимаясь пешком по склону Сен-Леонара.

Старуха, не меняя выражения жесткого, сморщенного лица, поднесла палец к губам, показав на епископа, который с ужасающим вниманием разглядывал ребенка. Этот жест, а особенно проницательный взгляд прелата привел г-жу Граслен в содрогание. При виде обширной серой равнины, раскинувшейся перед Монтеньяком, глаза Вероники погасли, ей стало грустно. Она заметила спешившего навстречу кюре. Г-н Бонне предложил ей сесть в коляску.

— Вот ваши владения, сударыня, — сказал он, указывая на выжженную равнину.

Глава IV

ГОСПОЖА ГРАСЛЕН В МОНТЕНЬЯКЕ

Через несколько минут у подножия холма показалось, радуя глаз своими новыми постройками, селение Монтеньяк, позлащенное лучами заходящего солнца, овеянное поэзией, которую по контрасту с равниной порождал этот прелестный уголок, затерявшийся здесь, словно оазис в пустыне.

Глаза г-жи Граслен наполнились слезами. Кюре показал ей на идущую вверх широкую белую полосу, выделявшуюся на горе, словно рубец.

— Вот что сделали мои прихожане в знак признательности к своей повелительнице, — сказал он, указывая на недавно проложенную дорогу. — Теперь можно доехать в экипаже до самого замка. Эта дорога не потребовала от вас ни гроша, а за два месяца мы обсадим ее деревьями. Монсеньер может оценить, скольких самоотверженных трудов и забот стоило подобное предприятие.

— Они сами сделали это? — спросил епископ.

— Да, и отказались от оплаты, монсеньер. Все бедняки приложили тут свои руки, зная, что к нам едет их защитница и мать.

У подножия горы собрались все жители деревни. Раздались ружейные залпы, потом две самые красивые девушки, одетые в белые платья, поднесли г-же Граслен цветы и фрукты.

— Найти такой прием в этой деревне! — воскликнула она и сжала руку г-на Бонне, словно боялась упасть в пропасть.

Толпа проводила экипаж до въездных ворот. Отсюда г-жа Граслен могла рассмотреть свой замок, который издали рисовался лишь в общих очертаниях. Увидев его вблизи, она была почти испугана великолепием своего жилища. Камень в этом краю — редкость; гранит, который можно найти в горах, с трудом поддается обтесыванию; поэтому архитектор, которому г-н Граслен поручил отстроить замок, желая удешевить постройку, избрал в качестве главного материала кирпич, благо в лесах Монтеньяка в изобилии имелись глина и дрова, необходимые для его изготовления. Балки, стропила и камень для кладки также поставлялись из лесу. Без такой строгой экономии Граслен разорился бы. Главные издержки падали на перевозку и обработку материалов и на оплату работников. Таким образом, все деньги остались в деревне и вдохнули в нее жизнь. Издали замок представлялся красной громадой, расчерченной в клетку черными линиями пазов и обрамленной серыми полосами; последнее впечатление объяснялось тем, что оконные и дверные наличники, карнизы, углы и кордоны на каждом этаже были облицованы граненым гранитом. Двор в виде наклонного овала, как в Версальском дворце, был окружен кирпичной оградой, на которой выделялись прямоугольники, окаймленные гранитными рустами. Внизу вдоль ограды шла плотная полоса замечательно подобранного кустарника, поражающего разнообразием зеленых оттенков. Двое великолепных решетчатых ворот, расположенных по обе стороны двора, вели одни на террасу, обращенную в сторону Монтеньяка, другие — к службам и к ферме. По бокам решетчатых въездных ворот, у которых кончалась недавно проложенная дорога, возвышались два прелестных павильона в стиле шестнадцатого века. Фасад, выходивший во двор и образованный тремя павильонами — причем центральный отделялся от двух боковых жилыми помещениями, — был обращен на восток. Точно такой же фасад, смотревший в сады, был обращен на запад. В каждом павильоне на фасаде было по одному окну, а в жилых помещениях — по три. Центральный павильон, выстроенный в виде колоколенки с углами, отделанными резной работой, был примечателен изяществом скульптурных украшений, правда, немногочисленных. В провинции искусство отличается скромностью, и хотя, по заверениям писателей, после 1829 года орнаментация далеко шагнула вперед, в те времена домовладельцы боялись лишних расходов, которые из-за отсутствия конкуренции и нехватки искусных рабочих были довольно значительны. Угловые павильоны, имевшие по три окна на боковых фасадах, венчала высокая кровля с идущей понизу гранитной балюстрадой. В каждом скате крутой пирамидальной крыши было прорезано окно, обрамленное нарядной лепниной, а под ним — изящный балкон со свинцовыми бортами и чугунными перилами. Дверные и оконные консоли на каждом этаже украшала скульптура, скопированная с домов Генуи. Павильон, обращенный тремя окнами к югу, смотрит на Монтеньяк. Другой, северный, повернут к лесу. Из окон, которые выходят в сад, открывается вид на ту часть Монтеньяка, где находятся «Ташроны», и на дорогу, ведущую в центр округа. Со стороны двора глаз отдыхает на беспредельной равнине, которая замкнута горами только по соседству с Монтеньяком, а вдали теряется на линии плоского горизонта. Жилые комнаты расположены двумя этажами, крыша над ними прорезана мансардами в старинном стиле; но оба боковых павильона — трехэтажные. Центральный павильон увенчан приплюснутым куполом, напоминающим купол так называемого павильона часов в Тюильри или в Лувре; там находится только украшенный часами бельведер. Из экономии все кровли были черепичные, но стропила и перекрытия, сделанные из монтеньякского леса, легко несли их огромную тяжесть.

Перед смертью Граслен задумал проложить к замку дорогу; теперь крестьяне закончили ее в знак признательности, — ведь предприятие это, которое Граслен называл своим безумием, доставило общине пять тысяч франков. Поэтому Монтеньяк значительно разросся. Позади участка, занятого службами, на склоне холма, который с северной стороны мягко спускался в долину, Граслен начал возводить постройки для большой фермы, очевидно, собираясь обрабатывать невозделанные земли равнины. Шесть садовников, которые жили в помещениях для слуг, занимались под присмотром главного садовода посадками, заканчивая самые необходимые, по суждению г-на Бонне, работы. Первый этаж замка, предназначенный для приемов, был обставлен с ослепительной роскошью. Второй этаж был почти пуст: после смерти г-на Граслена доставка мебели прекратилась.

— Ах, монсеньер! — сказала г-жа Граслен епископу после осмотра замка. — А я-то собиралась жить в хижине! Бедный господин Граслен натворил безумств.

— А вы, — произнес епископ, — вы будете творить дела милосердия, — добавил он после паузы, заметив, как вздрогнула при первых его словах г-жа Граслен.

Опершись на руку матери, которая вела за собой Франсиса, Вероника направилась к длинной террасе, ниже которой стояли дом священника и церковь. Отсюда хорошо видны были расположенные уступами деревенские домики. Кюре завладел монсеньером Дютейлем, желая показать ему пейзаж с разных сторон. Но вскоре внимание обоих священников привлекли Вероника и ее мать, застывшие, словно статуи, на другом конце террасы: старуха прижимала к глазам платок, дочь, простирая руки над балюстрадой, будто указывала на стоящую внизу церковь.

— Что с вами, сударыня? — спросил кюре Бонне у старухи Совиа.

— Ничего, — ответила г-жа Граслен, обернувшись и сделав несколько шагов навстречу священникам. — Я не знала, что прямо перед моим домом находится кладбище.

— Вы можете потребовать, чтобы его перенесли. Закон на вашей стороне.

— Закон! — Это слово вырвалось у нее, как крик.

Тут епископ снова взглянул на Веронику. Не выдержав взгляда черных глаз, который, словно проникнув сквозь тело, облекавшее ее душу, настиг тайну, погребенную в одной из могил этого кладбища, Вероника крикнула: «Да! Да!»

Потрясенный епископ закрыл рукой глаза и глубоко задумался.

— Поддержите мою дочь! — вскрикнула старуха. — Ей дурно.

— Здесь слишком свежо, я продрогла, — проговорила г-жа Граслен и без чувств упала на руки обоих священников, которые отнесли ее в замок.

Когда она пришла в себя, то увидела, что епископ и кюре на коленях молятся за нее.

— Да не покинет вас слетевший к вам ангел, — сказал епископ, благословляя ее. — Прощайте, дочь моя.

При этих словах г-жа Граслен залилась слезами.

— Значит, она спасена? — воскликнула матушка Совиа.

— На земле и на небесах, — обернувшись, ответил епископ и вышел из комнаты.

Комната, куда перенесли Веронику, находилась в первом этаже бокового павильона, окна которого выходили на церковь, кладбище и южную часть Монтеньяка. Г-жа Граслен пожелала здесь остаться и расположилась в павильоне вместе с Алиной и Франсисом. Матушка Совиа, разумеется, не отходила от дочери. Г-же Граслен понадобилось несколько дней, чтобы оправиться от жестокого волнения, испытанного во время приезда. Мать уговорила ее не вставать по утрам с постели. Вечерами Вероника сидела на скамье в конце террасы, не сводя глаз с церкви, церковного дома и кладбища. Несмотря на глухое сопротивление матери, г-жа Граслен с упорством маньяка сидела на одном месте, погруженная в глубокое уныние.

— Барыня умирает, — сказала Алина старухе Совиа.

Кюре не хотел быть навязчивым, но, узнав от обеих женщин, что речь идет о душевном недуге, стал ежедневно навещать г-жу Граслен. Этот истинный пастырь всегда приходил в тот час, когда Вероника и ее сын, оба в глубоком трауре, сидели в углу террасы.

Начался октябрь, природа становилась хмурой и печальной. Г-н Бонне, сразу после приезда Вероники догадавшийся о какой-то глубокой внутренней ране, счел благоразумным подождать совершенного доверия со стороны этой женщины, которой суждено было стать его духовной дочерью. Но однажды вечером г-жа Граслен посмотрела на священника угасшим взглядом, исполненным рокового безразличия, которое можно наблюдать только у людей, лелеющих мысль о смерти. С этого часа г-н Бонне больше не колебался, долг велел ему остановить развитие ужасного нравственного недуга. Сначала между Вероникой и священником завязался пустой словесный спор, под которым оба скрывали свои потаенные мысли. Несмотря на холод, Вероника сидела на гранитной скамье, держа на коленях сына. Матушка Совиа стояла, опершись о каменную балюстраду, нарочно закрывая собой вид на кладбище. Алина ждала, пока ее госпожа не передаст ей ребенка.

— Я думал, сударыня, — сказал священник, который пришел сегодня в седьмой раз, — что вас преследует печаль. А теперь, — прошептал он ей на ухо, — я вижу, что это отчаяние. Чувство не христианское и не католическое.

— Какие же чувства разрешает церковь обреченным, если не отчаяние? — ответила она с горькой улыбкой, бросив пронзительный взгляд на небо.

Услышав ее слова, святой человек понял, какое страшное опустошение поразило эту душу.

— Ах, сударыня, из этого холма вы создали себе ад, а он может стать Голгофой, с которой вы вознесетесь на небо.

— Слишком мало во мне осталось гордости, чтобы подняться на подобный пьедестал, — ответила она тоном, в котором звучало глубокое презрение к самой себе.

Тогда священник, этот служитель бога, повинуясь наитию, так часто и естественно снисходящему на прекрасные девственные души, взял на руки ребенка и отечески поцеловал его в лоб.

— Несчастный малютка, — сказал он и сам передал мальчика няньке, которая унесла его.

Старуха Совиа взглянула на дочь и поняла, что слова г-на Бонне не пропали даром: слезы брызнули из давно иссохших глаз Вероники. Старая овернка сделала знак священнику и удалилась.

— Погуляйте немного, — сказал г-н Бонне Веронике, увлекая ее на другой конец террасы, откуда видны были «Ташроны». — Вы принадлежите мне, за вашу больную душу я должен буду отдать отчет богу.

— Дайте мне оправиться от моего уныния, — ответила она.

— Это уныние навеяно мрачными мыслями, — горячо возразил кюре.

— Да, — согласилась она с чистосердечием скорби, дошедшей до предела, за которым забывают об осторожности.

— Я вижу, вы впали в пучину равнодушия, — воскликнул он. — Если есть степень физических страданий, когда исчезает всякая стыдливость, то есть и такая степень страданий нравственных, когда угасают силы души, — это я хорошо знаю.

Вероника была поражена, встретив у г-на Бонне столь тонкую наблюдательность и нежное сочувствие; но мы уже видели, что необыкновенная чуткость этого человека, не искаженная ни единой страстью, помогала ему исцелять скорби своей паствы с материнской любовью, присущей только женщинам. Этот mens divinior[21], эта апостольская нежность ставит священника выше всех других людей, превращает его в существо божественное. Г-жа Граслен еще недостаточно знала г-на Бонне, чтобы разгадать в нем высшую красоту, скрытую в глубине души, как источник, который дарит покой, свежесть и подлинную жизнь.

— Ах, сударь! — воскликнула она, простирая к нему руки и устремив на него взгляд умирающей.

— Я слушаю вас, — откликнулся он. — Что делать? Чем помочь вам?

Они молча шли вдоль балюстрады по направлению к равнине. Этот торжественный момент показался благоприятным носителю благих вестей, сыну иисусову.

— Представьте, что вы перед господом богом, — произнес он тихим таинственным голосом. — Что бы сказали вы ему?

Госпожа Граслен вздрогнула и остановилась, словно пораженная ударом грома.

— Я сказала бы, как Христос: «Отец мой, почто ты покинул меня?» — ответила она просто, но с такой болью, что слезы выступили на глазах у кюре.

— О Магдалина! Вот слова, которых я ожидал от вас! — воскликнул священник, невольно залюбовавшись ею. — Видите, вы прибегаете к правосудию божьему, вы призываете бога! Выслушайте меня, сударыня. До срока правосудие божье вершит религия. Церкви дано судить все тяжбы души. Правосудие земное лишь слабое подражание, призванное служить нуждам общества, оно лишь бледный образ правосудия небесного.

— Что вы хотите сказать?

— Вы не судья в собственном деле, над вами стоит бог, — сказал священник. — Вы не имеете права ни осуждать себя, ни отпускать себе грехи. Бог, дочь моя, — вот верховный судья.

— Ах! — воскликнула она.

— Он видит причину явлений там, где мы видим одни лишь явления.

Вероника остановилась, пораженная новой для нее мыслью.

— Вы обладаете возвышенной душой, — продолжал отважный священник, — и к вам обращаюсь я с другими словами, чем к смиренным моим прихожанам. Ум ваш развит и изощрен, вы можете подняться до понимания божественного смысла католической религии, для нищих и малых сих выражаемого в образах и в словах. Слушайте же меня внимательно, речь пойдет о вас; ибо хотя я поставлю вопрос очень широко, я буду говорить о вашем деле. Право, созданное, чтобы защищать общество, основано на равенстве. Общество, будучи лишь совокупностью поступков, опирается на неравенство. Итак, существует разлад между поступками и правом. Должен ли закон подавлять общество или благоприятствовать ему? Другими словами, должен закон противодействовать движению внутренних сил общества, чтобы сдерживать его, или он должен применяться к этому движению, чтобы вести общество за собой? С самого зарождения человеческого общества ни один законодатель не смел взять на себя решение этого вопроса. Все законодатели довольствовались тем, что анализировали поступки, указывая на поступки предосудительные или преступные, и назначали кару или возмездие. Таков закон человеческий: он не дает ни способов предупредить ошибку, ни способов отвратить того, кто наказан, от новых ошибок. Филантропия — это высокое заблуждение; она лишь бесцельно терзает тело, она не проливает бальзама, исцеляющего душу. Филантропия создает проекты, порождает идеи и доверяет их осуществление людям, молчанию, работе, запретам — посредникам немым и бессильным. Религия не знает этих несовершенств, ибо простирает жизнь за пределы земного мира. Для нее все мы грешники, все мы падшие, она открывает нам неисчерпаемые сокровища всепрощения: всех нас ждет полное возрождение, никто из нас не безгрешен, церковь готова простить и ошибки и даже преступления. Там, где общество видит преступника, которого нужно исторгнуть из своего лона, церковь видит душу, которую надо спасти. Больше того!.. Вдохновленная богом, которого созерцает неустанно, церковь признает неравенство сил, она изучает несоответствие между силами человека и выпавшей ему на долю ношей. И если для нее мы не равны по мужеству, по телу, по духу, по способностям, по достоинствам, то всех она делает равными в раскаянии. Тут, сударыня, равенство не пустое слово, ибо мы можем быть, мы уже равны в своих чувствах. Начиная с первобытного фетишизма дикарей до изящных вымыслов Греции, до глубоких и изощренных учений Египта и Индии, выраженных в радостных или грозных обрядах, всюду проявляется заложенное в человеке представление — идея падения и греха, из которой возникает идея жертвы и искупления. Смерть спасителя нашего, искупившего грехи рода человеческого, — вот образ, которому все мы должны следовать: искупим вины наши! Искупим ошибки наши! Искупим грехи наши! Все искупается — в этих словах смысл католицизма; в них объяснение почитаемых нами таинств, которые способствуют торжеству благодати и поддерживают грешника. Плакать и стенать, как Магдалина в пустыне, — это только начало, сударыня. Дело — вот венец! В монастырях плакали и действовали, молились и просвещали. Монастыри были действенными посредниками нашей божественной религии. Они воздвигли постройки, насадили леса и возделали поля в Европе, спасая вместе с тем сокровища наших познаний, сокровища земного правосудия, политики и искусства. В Европе всегда можно будет узнать места, где находились эти лучезарные центры. Большинство современных городов — порождение монастырей. Если вы верите, что только богу дано судить вас, то церковь говорит вам моими устами: все можно искупить добрыми делами раскаяния. Руки божьи взвешивают одновременно и содеянное зло и ценность совершенных благодеяний. Заступите одна место монастыря, и вы сможете сотворить здесь чудеса. А труд ваш принесет счастье людям, над которыми поставило вас ваше богатство, ваш ум и даже сама природа, создав в этом холме над равниной как бы образ вашего общественного положения.

В этот момент священник и г-жа Граслен повернули обратно, в сторону равнины, и кюре показал на деревню, лежавшую у подножия холма, и на замок, возвышавшийся над всей местностью. Было около пяти часов вечера. Желтые лучи солнца пробежали по балюстраде и садам, озарили замок, сверкая на позолоченных чугунных акротерах, и осветили широкую равнину, пересеченную дорогой — унылой серой лентой, не окаймленной, как все другие дороги, зеленым бордюром деревьев.

Когда Вероника и г-н Бонне миновали каменную громаду замка, позади двора им открылся вид на конюшни и службы, на монтеньякский лес, по которому ласково скользили солнечные лучи. Хотя последнее зарево заката освещало лишь верхушки деревьев, можно было отлично рассмотреть все прихотливые оттенки осеннего леса, подобно великолепному ковру, раскинувшемуся от холма, на котором лежал Монтеньяк, до первых вершин Коррезской горной цепи. Дубы отливали флорентийской бронзой, ореховые и каштановые деревья поднимали свои медно-зеленые кроны, трепетала золотая листва осин; и все это пиршество красок оттенялось разбросанными по лесу мрачными серыми пятнами. Там возвышались только колоннады белесых стволов, начисто лишенных листвы. Рыжие, бурые, серые тона, гармонически сливающиеся воедино под бледным светом октябрьского солнца, перекликались с окраской бесплодной равнины, с зеленоватой, как стоячая вода, бескрайней целиной. Священник хотел объяснить Веронике, что означало это прекрасное, овеянное безмолвием зрелище: ни деревца, ни птицы, мертвая тишина — в равнине; молчание — в лесу; кое-где спирали дымков в деревне. Замок выглядел мрачно, как его хозяйка. По странной закономерности дом всегда похож на того, кто царит в нем, чей дух в нем витает.

Госпожа Граслен внезапно остановилась: мысль ее была поражена словами кюре, сердце тронуто его убежденностью, чувства ее пробудились от звука этого ангельского голоса. Кюре поднял руку и указал вдаль. Вероника посмотрела на лес.

— Не находите ли вы в картине этого леса смутное сходство с общественной жизнью? У каждого своя судьба! Сколько неравенства в этой массе деревьев! Самым высоким не хватает перегноя и воды, они умирают первыми!

— Это оттого, что нож женщины, собирающей дрова, пощадил их молодость, — с горечью сказала Вероника.

— Не впадайте больше в подобные чувства, — мягким голосом, но строго возразил кюре. — Несчастье этого леса в том, что его не вырубают. Видите ли вы, какое странное явление происходит в этой массе деревьев?

Вероника, которой были непонятны особенности лесной природы, послушно остановила взгляд на деревьях леса, а потом кротко перевела его на кюре.

— Не замечаете ли вы полосы совершенно зеленых деревьев? — спросил он, догадавшись по этому взгляду о полном неведении Вероники.

— Ах, верно! — воскликнула она. — Почему это?

— Там, — сказал кюре, — заложено богатство Монтеньяка и ваше, огромное богатство, на которое я указал господину Граслену. Вы видите долины трех ручьев, воды которых впадают в поток Габу. Этот поток отделяет монтеньякский лес от соседней с нами общины. В сентябре и в октябре русло потока пересыхает вовсе, но в ноябре он многоводен. Воды его, приток которых можно легко умножить, произведя необходимые работы в лесу и собрав воедино даже самые мелкие ручейки, воды эти пропадают без пользы. Но постройте в долине потока, между двумя холмами, одну или две плотины, чтобы задержать и сберечь воду, — как сделал это Рике в Сен-Ферреоле, где созданы огромные водоемы для снабжения Лангедокского канала, — и вы оживите эту бесплодную равнину, разумно распределяя воду при помощи снабженных шлюзами отводных каналов и производя поливку в самое полезное для этих земель время, причем избыток воды всегда можно будет направить в нашу речушку. Вдоль всех каналов вы посадите прекрасные тополя и будете разводить скот в прекраснейших лугах. Что такое трава? Вода и солнце. В равнине достаточно земли для укоренения злаков; вместе с водой появится роса, которая удобрит почву, а тополя, всасывая влагу, задержат туманы, питательные вещества которых будут поглощаться всеми растениями, — в этом секрет прекрасной растительности всех долин. И вы увидите однажды жизнь, радость и веселье там, где царит молчание, где угнетает вас мрачная бесплодность. Разве не возвышенна такая молитва? Разве не лучше заполнить свой досуг трудом, нежели скорбными сетованиями?

Вероника сжала руку священника и произнесла лишь несколько слов, но то были великие слова:

— Я это сделаю, сударь!

— Вы поняли величие этого дела, — возразил он, — но не сможете выполнить его. Ни вы, ни я не обладаем необходимыми познаниями, чтобы осуществить замысел, который мог прийти на ум каждому, но несет в себе трудности непреодолимые; и хотя препятствия эти просты и почти незаметны, они требуют точных распоряжений науки. Ищите же с сегодняшнего дня те человеческие орудия, которые помогут вам получить через двенадцать лет шесть или семь тысяч луидоров ренты с шести тысяч арпанов возрожденной вами земли. Когда-нибудь эта работа сделает Монтеньяк самой богатой коммуной департамента. Сейчас леса не приносят вам ничего. Но рано или поздно предприниматели найдут эти великолепные деревья, эти накопленные временем сокровища, единственные сокровища, в производстве которых человек не может ни поторопить, ни заменить природу. Быть может, впоследствии государство проложит пути сообщения к этому лесу, который понадобится для его флота, но оно подождет, пока удесятерившееся население Монтеньяка потребует его покровительства, ибо государство подобно фортуне: оно дает лишь богатым. Земля эта станет со временем прекраснейшей во Франции. Она станет гордостью ваших внуков, и замок, пожалуй, им покажется жалким по сравнению с их доходами.

— Вот будущее, которому я отдам мою жизнь, — сказала Вероника.

— Подобный труд может искупить любую вину, — ответил кюре.

И увидев, что его поняли, он попытался нанести последний удар, обратившись к уму этой женщины: он угадал, что к ее сердцу ведет ум, меж тем, как у других женщин путь к уму лежит через сердце.

— Знаете ли вы, — сказал он, помолчав, — в чем ваше заблуждение?

Она робко взглянула на него.

— Сейчас ваше раскаяние вызвано лишь чувством понесенного поражения, и это ужасно; это отчаяние сатаны; так, вероятно, каялись грешники до пришествия Иисуса Христа. Но у нас, у католиков, раскаяние в другом. Душа, споткнувшись на дурном пути, ужаснется, и при падении ей откроется бог! Вы похожи на язычника Ореста, станьте же святым Павлом![22]

— Ваши слова возродили меня! — воскликнула Вероника. — Теперь, о, теперь я хочу жить!

«Дух победил», — подумал скромный священник и ушел, преисполненный радости.

Он дал пищу тайному отчаянию, снедавшему Веронику, он обратил ее раскаяние на прекрасное и доброе дело.

На следующее же утро Вероника написала г-ну Гростету. Через несколько дней из Лиможа прибыли три верховые лошади, присланные ей старым другом. По просьбе Вероники г-н Бонне дал ей в проводники сына почтового смотрителя: молодой человек рад был услужить г-же Граслен и заработать полсотни экю. Морис Шампион — круглолицый, черноволосый и черноглазый парень, невысокого роста, но статный и сильный — понравился Веронике и сразу же приступил к своим обязанностям. Он должен был сопровождать хозяйку во всех поездках и заботиться о верховых лошадях.

Главным лесничим в Монтеньяке был отставной квартирмейстер королевской гвардии родом из Лиможа; герцог Наваррский прислал его из другого своего поместья в Монтеньяк, чтобы он ознакомился с местными лесами и землями и доложил, какую выгоду можно из них извлечь. Жером Колора увидел лишь бесплодные, невозделанные земли, леса, не эксплуатируемые из-за отсутствия путей сообщения, руины замка и огромные затраты, которых требовало восстановление дома и садов. Особенно испугали его усеянные гранитными обломками прогалины, резко выделявшиеся среди лесной чащи. Этот честный, но бестолковый служака и надоумил герцога продать свои угодья.

— Колора, — призвав к себе лесничего, сказала г-жа Граслен. — С завтрашнего дня я, вероятно, каждое утро буду совершать прогулки верхом. Вы, должно быть, знаете лесные участки, принадлежащие этому имению, а также те, что присоединил к нему господин Граслен. Покажите их мне, я хочу все осмотреть сама.

Обитатели замка с радостью узнали о перемене в образе жизни Вероники. Не дожидаясь приказания, Алина сама нашла и привела в порядок старую черную амазонку своей хозяйки. На следующее утро матушка Совиа с невыразимым удовольствием увидела, что дочь ее оделась для верховой езды. Следуя за лесничим и Шампионом, которые отыскивали дорогу по памяти, ибо тропинки в этих пустынных горах были едва заметны, г-жа Граслен приняла решение объехать пока только вершины, на которых раскинулись ее леса, чтобы изучить горные склоны и ознакомиться с пересохшими руслами, словно естественные дороги, изрезавшими весь этот длинный кряж. Она хотела измерить величину своей задачи, понять природу горных потоков и ознакомиться с основами намеченного священником предприятия. Вероника следовала за прокладывавшим дорогу Колора, а Шампион трусил в нескольких шагах позади.

Пока они ехали по участкам, густо заросшим деревьями, то поднимаясь, то спускаясь по возвышенностям, всегда очень тесно расположенным в горах Франции, Вероника предавалась созерцанию лесных чудес. Сначала больше всего ее поразили вековые деревья, но в конце концов она к ним привыкла. Потом ее внимание стали привлекать высокие, словно искусственно посаженные ровными рядами, рощи, или одиноко стоящие на прогалине сосны фантастической высоты, или — явление более редкое — какие-нибудь кусты, в других местах низкорослые, но здесь достигающие гигантских размеров и, очевидно, такие же древние, как породившая их земля.

Клубившиеся на голых скалах тучи вызывали в ней никогда не изведанные чувства. Она замечала белесые борозды, проведенные ручьями талой воды, издали похожие на шрамы. Выезжая из лишенного растительности ущелья, она восхищалась укоренившимися в выветренных склонах скалистых утесов вековыми каштанами, прямыми, как альпийские ели. Вероника ехала так быстро, что могла, словно с высоты птичьего полета, охватить глазом обширные полосы движущихся песков, лесные зажоры с редкими деревьями, опрокинутые гранитные глыбы, нависшие скалы, темные лощины, поляны, покрытые цветущим или иссохшим вереском, луга, заросшие низкой травой, участки земли, удобренные вековыми наслоениями ила, — одним словом, горную природу центральной Франции со всей ее печалью и великолепием, со всеми ее резкими и нежными чертами и причудливыми видами. И чем дальше всматривалась она в эти разнообразные по форме, но овеянные единой мыслью картины, тем сильнее овладевала ею, отвечая ее тайным чувствам, глубокая печаль, запечатленная в этой дикой, заброшенной и бесплодной природе. А когда, поднимаясь по пересохшему руслу, где среди песков и камней росли лишь чахлые, скрюченные кустики, она увидела в просвете между двумя скалами раскинувшуюся внизу равнину, и зрелище это повторилось снова и снова, — она почувствовала, как поразил ее суровый дух этой природы и вызвал новые для нее думы, навеянные глубоким смыслом лежавших вокруг разнообразных картин. Ибо нет ни одного уголка в лесу, который не имел бы своего значения; каждая прогалина, каждая чаща подобны лабиринту человеческих мыслей.

Кто из людей с развитым умом или глубоко раненным сердцем, гуляя в лесу, не внимал его шуму? Неприметно возникает голос леса, ласковый или грозный, но чаще ласковый, чем грозный. Если доискиваться причин охватившего вас торжественного и простого, сладостного и таинственного чувства, то, пожалуй, их можно найти в возвышенном и безыскусном зрелище всех этих покорных своей участи созданий. Рано или поздно сердце ваше преисполнится потрясающим ощущением вечности природы, и в глубоком волнении вы обратите свою мысль к богу. Так и Вероника в безмолвии горных вершин, в благоухании леса, в безмятежном спокойствии воздуха обрела, как сказала она вечером г-ну Бонне, уверенность в небесном милосердии. Она прозрела возможность мира более возвышенного, чем тот, в котором замкнулись ее грезы. Она испытала нечто похожее на счастье. Давно уже не знала она такого покоя. Было ли вызвано это чувство сходством, какое нашла она между окружавшими ее картинами и иссохшей пустыней своей души? Или она испытала радость при виде потрясенной природы, подумав, что и материя была наказана, хотя не совершила греха? Во всяком случае, она была глубоко взволнована. Колора и Шампион то и дело удивленно переглядывались, словно заметив, что она преобразилась у них на глазах. В каком-то месте обрывистые склоны пересохшего потока показались Веронике особенно суровыми. Внезапно она почувствовала страстное желание услышать шум воды, бурлящей в этом выжженном русле.

«Любить вечно!» — подумала она.

Устыдившись этих слов, словно произнесенных чьим-то голосом, она отважно пустила вскачь своего коня и, не слушая предупреждений проводников, помчалась к первой вершине Коррезских гор. Вероника одна поднялась на верхушку пика, называемого Живая скала, и остановилась, стараясь охватить глазом всю округу. Теперь, когда она услышала тайный голос множества моливших о жизни созданий, она почувствовала как бы внутренний толчок, побудивший ее посвятить великому делу всю свою непреклонную волю, которую она не раз проявляла, вызывая восхищение друзей. Она привязала коня к дереву, присела на обломок скалы и, блуждая взором по владениям мачехи-природы, почувствовала ту приливающую к сердцу материнскую любовь, какую испытала она, взглянув впервые на своего сына. Невольные размышления, очистив, по прекрасному выражению Вероники, ее душу, подготовили ее к высшему уроку, заложенному в этом зрелище, и она словно пробудилась от летаргического сна.

— Тогда я поняла, — сказала она священнику, — что души наши надо возделывать так же старательно, как землю.

Бледное ноябрьское солнце озаряло обширную панораму. С востока надвигались серые тучи, гонимые холодным ветром. Было около трех часов дня. Веронике понадобилось четыре часа, чтобы доехать сюда, но, как все люди, терзаемые глубоким и тайным горем, она не обращала внимания на внешние обстоятельства. В этот миг жизнь ее поистине слилась с могучим дыханием природы.

— Не оставайтесь здесь долго, сударыня, — произнес вдруг чей-то голос, заставивший ее вздрогнуть. — Не то вы не сможете вернуться. Вы находитесь далеко от жилья, а ночью по лесу не проедешь. Но это еще пустяки, здесь вас ждут опасности пострашнее: через несколько минут всю гору охватит смертельный холод; никто не знает его причины, но он убил уже не одного человека.

Госпожа Граслен увидела перед собой загорелое до черноты лицо со сверкающими, как угли, глазами. Вдоль щек свешивались густые пряди черных волос, а подбородок окаймляла густая борода веером. Человек почтительно приподнял огромную широкополую шляпу, какую носят крестьяне в центральной Франции, и обнажил облысевший, но великолепной формы лоб; подобный лоб иногда привлекает всеобщее внимание к просящему подаяния нищему. Вероника ничуть не испугалась. Она была в таком состоянии, когда в женщине умолкает мелкая осмотрительность, делающая ее пугливой.

— Как вы сюда попали? — спросила она.

— Мой дом тут недалеко, — ответил незнакомец.

— Что же вы делаете в этой пустыне? — удивилась Вероника.

— Живу.

— Но как и чем?

— Мне немного платят за то, что я присматриваю за этой частью леса. — Человек показал на склон горы, смотревший в противоположную сторону от монтеньякской равнины.

Тут г-жа Граслен заметила дуло его ружья и охотничью сумку. Если и были у нее какие-нибудь опасения, то теперь она окончательно успокоилась.

— Вы лесник?

— Нет, сударыня. Чтобы стать лесником, надо принести присягу, а чтобы присягать, надо пользоваться всеми гражданскими правами.

— Да кто же вы?

— Я Фаррабеш, — сказал человек, с глубоким смирением опустив глаза.

Госпожа Граслен, которой это имя ничего не говорило, посмотрела на человека и подметила в его очень добром лице черты скрытой жестокости: неровные зубы придавали его рту с ярко-красными губами выражение иронии и дерзкой отваги; в выступающих, обтянутых загорелой кожей скулах таилось что-то животное. Роста он был среднего, с могучими плечами, короткой толстой шеей, руками широкими и волосатыми, как у всех вспыльчивых людей, склонных злоупотреблять преимуществами своей грубой натуры. Последние слова этого человека к тому же говорили о тайне, которой его манера держаться, физиономия и весь облик придавали какой-то грозный смысл.

— Значит, вы у меня на службе? — ласково спросила Вероника.

— Так я имею честь говорить с госпожой Граслен? — воскликнул Фаррабеш.

— Да, друг мой, — ответила она.

Бросив на свою хозяйку испуганный взгляд, Фаррабеш скрылся с проворством дикого зверя. Вероника поспешно села на коня и двинулась навстречу своим слугам, которые начали не на шутку беспокоиться, зная о вредоносном холоде, царившем вечерами на Живой скале.

Колора предложил хозяйке спуститься по неглубокой лощинке, ведущей прямо в равнину. «Пожалуй, небезопасно, — сказал он, — возвращаться через горы, где едва заметные дороги часто перекрещиваются и где даже при всем знании этих мест можно заблудиться».

Спустившись в равнину, Вероника замедлила ход своего коня.

— Что это за Фаррабеш служит тут у вас? — спросила она у главного лесничего.

— Сударыня встретила его? — воскликнул Колора.

— Да, но он убежал от меня.

— Бедняга, он, верно, не знает, как добра сударыня.

— Да что он такое сделал?

— Как же, сударыня, ведь Фаррабеш — убийца, — простодушно ответил Шампион.

— Значит, его помиловали? — дрогнувшим голосом спросила Вероника.

— Нет, сударыня, — возразил Колора, — Фаррабеша судил суд присяжных и приговорил его к десяти годам каторжных работ. Он отбыл половину своего срока, а потом был помилован и в 1827 году вернулся с каторги. Он обязан жизнью господину кюре, который уговорил его сдаться властям. А не то его приговорили бы к смертной казни заочно и все равно рано или поздно захватили бы. А тогда бы дело добром не кончилось. Господин Бонне отправился к нему совсем один, а ведь Фаррабеш мог убить его. Никто не знает, о чем они говорили. Они провели вместе два дня, а на третий день господин кюре привел Фаррабеша в Тюль, и там он сдался. Господин кюре нашел хорошего адвоката и рассказал ему про Фаррабеша. Фаррабеш отделался десятью годами каторжных работ, и господин кюре навещал его в тюрьме. И что бы вы думали, этот парень, наводивший ужас на всю округу, стал кротким, как овечка, и спокойно дал увезти себя на каторгу. А когда он вернулся, то поселился здесь, под покровительством господина кюре; выше господина кюре для него никого нет, каждое воскресенье и по всем праздничным дням он ходит к литургии и к мессе. И хотя у него есть свое место рядом со всеми, он всегда стоит один, у стены. А когда причащается, то в алтаре тоже держится в сторонке.

— И этот человек убил другого человека?

— Если бы одного! — сказал Колора. — Он убил многих. И все же он хороший человек.

— Возможно ли это? — воскликнула пораженная Вероника, уронив поводья на шею лошади.

— Видите ли, сударыня, — охотно отозвался лесничий, которому не терпелось рассказать эту историю, — сначала Фаррабеш, возможно, был и прав. Он последний в семье Фаррабешей — старинный род Коррезы, что и говорить! Его старший брат, капитан Фаррабеш, погиб десять лет назад в Италии, всего двадцати двух лет от роду. Это ли не беда? А парень какой был! Умный, грамотный, так и ждали, что будет генералом. Вся семья убивалась, да и было по ком! Я в те времена служил императору и много слышал о его гибели. О! Капитан Фаррабеш пал смертью героя, он спас армию и маленького капрала[23]. Я служил тогда под началом генерала Штейнгеля, немца, вернее, эльзасца — знаменитый генерал, но недальновидный, из-за этого-то он и погиб вскоре после капитана Фаррабеша. Младшему в семье, то есть этому самому Фаррабешу, было лет шесть, когда он узнал о смерти своего старшего брата. Второй брат тоже служил в армии, но как солдат. Он был сержантом первого полка гвардии — славный пост — и погиб в битве под Аустерлицем, где, доложу я вам, сударыня, мы маневрировали, словно на параде в Тюильри... Я тоже был там! О! Мне повезло, — не получил ни царапины. И вот наш Фаррабеш хоть и был храбрецом, забрал себе в голову, что не пойдет в солдаты. И то сказать, армия не шла на пользу этому семейству. Когда в 1811 году его вызвал супрефект, он спрятался в лесу, стал ослушником, так, что ли, их тогда называли. В ту пору связался он с шайкой поджаривателей; уж не знаю, по доброй воле или заставили его, но так или иначе, а он поджаривал! Сами понимаете, кроме господина кюре, никто не знает, что он проделывал вместе с этими, мягко говоря, собаками! Он частенько сражался против жандармов и даже против солдат. В общем, набралось семь стычек...

— Поговаривают, будто он убил двоих солдат и троих жандармов! — вставил Шампион.

— Э, да кто их считал! Сам-то он не скажет, — возразил Колора. — Одним словом, сударыня, почти вся шайка была схвачена, но он — черт возьми! — такой молодой, проворный, да все эти места знал лучше всех, его никак не могли изловить. Эти поджариватели шатались в окрестностях Брива и Тюля. Частенько они и сюда заглядывали, потому что тут Фаррабешу легко было их прятать. В 1814 году его оставили в покое, — рекрутский набор был отменен; но все-таки весь 1815 год ему пришлось скрываться в лесу. Жить ему было нечем, вот он и помог остановить ту карету в ущелье; но в конце концов он послушался господина кюре и сам сдался. Нелегко было тогда найти свидетелей, все боялись показывать против него. Да еще его адвокат и господин кюре постарались, вот он и отделался десятью годами. Это большая удача для поджаривателя, а он таки поджаривал!

— А что это значит — «поджаривал»?

— Если угодно, сударыня, я вам расскажу, что они разделывали; так мне люди говорили, сам-то я, вы понимаете, не поджаривал! Нехорошо это, конечно, да нужда закона не знает. Ну, так вот, ввалятся семь или восемь человек в дом какого-нибудь фермера или хозяина, у которого, по слухам, водятся деньжата; разложат огонь в очаге и начинают пировать среди ночи, а потом, перед десертом, если хозяин дома не пожелает дать им требуемую сумму, подвяжут его ноги к крюку над очагом и держат, пока не получат свои денежки; вот и все. Являлись они всегда в масках. Случалось иногда им и уходить ни с чем. Черт возьми! Всегда найдутся упрямцы и скупердяи. Один фермер, папаша Кошегрю, который удавился бы за копейку, так и дал сжечь себе ноги! Позднее он умер, и поделом! А жена господина Давида из-под Брива кончилась со страху, оттого только, что увидела, как эти молодцы связывают ноги ее мужу. «Отдай им все, что у тебя есть!» — говорила она мужу, умирая. Он не хотел, тогда она сама показала им на тайник. Целых пять лет поджариватели были пугалом для всего края. И зарубите себе на носу — простите, сударыня, — что среди них было немало сынков из хороших семей, но этих-то не зацапали.

Госпожа Граслен слушала, не отвечая ни слова. Наступило короткое молчание. Но юный Шампион, горя желанием тоже развлечь хозяйку, решил рассказать то, что знал о Фаррабеше он.

— Вот я вам еще скажу, сударыня: Фаррабеша никто не обгонит ни пешком, ни верхом. Он ударом кулака быка убьет! А стреляет он лучше всех! Я еще маленький был, мне рассказывали о приключениях Фаррабеша. Один раз его окружили вместе с тремя товарищами; они — сражаться. Здорово! Двое ранены, третий убит — готово! Фаррабеша хватают, не тут-то было! Он как вскочит на круп лошади позади жандарма! Дал шпоры — лошадь в галоп, он и ускакал, а жандарма обхватил руками, да так сильно, что потом мог сбросить его по пути, и остался один на лошади. Удрал да еще лошадь увел! И хватило смекалки продать ее где-то за десять лье от Лиможа. А после этого дела три месяца следа его найти не могли. Даже пообещали сотню луидоров тому, кто его выдаст.

— А другой раз, — добавил Колора, — когда сотню луидоров пообещал за него тюльский префект, он дал их заработать своему двоюродному брату, Жирие из Визэ. Брат на него донес и обставил все так, будто выдал его. О, он и в самом деле его выдал! Жандармы рады-радехоньки были бы доставить его в Тюль, но так далеко он идти не пожелал, и пришлось посадить его в тюрьму в Люберсаке, а оттуда он удрал в первую же ночь, воспользовавшись подкопом, который прорыл один из его сообщников, некий Габийо, дезертировавший из 17-го полка и расстрелянный в Тюле. Беднягу перевели в другую тюрьму как раз накануне той ночи, когда он рассчитывал бежать. О похождениях Фаррабеша ходили легенды. У шайки, сами понимаете, были свои доверенные. Кроме того, поджаривателей все любили. Еще бы! Эти молодчики не походили на нынешних, все они сорили деньгами налево и направо. Представьте себе, сударыня, раз как-то преследуют Фаррабеша жандармы, так? Ну что ж, и на этот раз он их провел: просидел двадцать четыре часа в сточной яме на какой-то ферме и дышал все время через соломинку, с головой погрузившись в нечистоты. А ему хоть бы что, ведь, бывало, он целую ночь держался на самой верхушке дерева, где и воробей не усидел бы, да поглядывал на солдат, которые искали его, бегая внизу взад и вперед. Фаррабеш был одним из пяти или шести поджаривателей, которых правосудию не удалось захватить; но поскольку он родом отсюда и в шайку попал поневоле да в конце концов он только убежал от призыва, то женщины за него горой стояли, а это самое главное.

— Значит, Фаррабеш в самом деле убил многих людей? — снова спросила г-жа Граслен.

— В самом деле, — ответил Колора. — По слухам, он-то и убил того пассажира при нападении на почтовую карету в 1812 году. Но ни курьера, ни почтальона — единственных свидетелей, которые могли опознать Фаррабеша, — уже не было в живых, когда его судили.

— Убил, чтобы ограбить? — спросила г-жа Граслен.

— О, они все обобрали! Но те двадцать пять тысяч франков, что они взяли, принадлежали государству.

Некоторое время г-жа Граслен ехала молча. Солнце село, луна освещала серую равнину, напоминавшую теперь открытое море. Колора и Шампион посмотрели на г-жу Граслен, их беспокоило ее глубокое молчание; еще больше они взволновались, когда увидели на ее щеках две блестящие полоски, оставленные пролитыми слезами; слезы стояли в ее покрасневших глазах и падали капля за каплей.

— О сударыня, — воскликнул Колора, — не жалейте его! Парень этот пожил в свое удовольствие, у него были красивые подружки, а теперь, хоть он и состоит под надзором полиции, его поддерживают уважение и дружба господина кюре; ведь он раскаялся и на каторге вел себя образцово. Все знают, что он такой же честный человек, как самый честный из нас; только он очень горд и не хочет нарываться на оскорбления, вот он и живет здесь потихоньку и делает добро на свой лад. По ту сторону Живой скалы он развел древесный питомник площадью чуть не в десять арпанов и высаживает деревья в тех участках леса, где они могут прижиться; потом он обрезает сухие сучья, собирает хворост, увязывает все в вязанки и держит их у себя для бедняков. Каждый бедняк, зная, что может получить готовое топливо, пойдет к нему и попросит, а не станет обворовывать и портить ваш лес. Так что теперь если он и подбрасывает сучья в огонь, то делает это на пользу людям! Фаррабеш любит ваш лес, заботится о нем, как о собственном добре.

— И он живет!.. — воскликнула г-жа Граслен и поспешила добавить: — Совсем один?

— Простите, сударыня, он воспитывает одного парнишку, теперь ему лет пятнадцать, — ответил Морис Шампион.

— Да, пожалуй, так, — подтвердил Колора, — потому что Катрин Кюрье родила его незадолго до того, как Фаррабеш сдался властям.

— Это его сын? — спросила г-жа Граслен.

— Все думают, что так.

— А почему же он не женился на этой девушке?

— Как же он мог это сделать? Его бы схватили! А когда Кюрье узнала, что его приговорили к каторге, бедная девушка уехала из этих мест.

— Она была красива?

— Да, — сказал Морис, — моя мать говорит, что она похожа была на другую девушку, которая, представьте, тоже уехала отсюда, — на Денизу Ташрон.

— Она любила его? — спросила г-жа Граслен.

— Еще бы! Ведь он поджаривал, — ответил Колора, — а женщины любят все необыкновенное. И все-таки в наших краях очень уж удивились, узнав об этой любви. Катрин Кюрье вела себя скромно, как сама пресвятая дева, и считалась в своей деревне образцом добродетели. Она родом из Визэ, большого селения в Коррезе, как раз на границе двух департаментов. Ее родители арендуют ферму у господина Брезака. Катрин Кюрье исполнилось семнадцать лет, когда Фаррабеша приговорили. А род Фаррабешей тоже издавна жил в этих краях, они обосновались в Монтеньяке и держали тут ферму. Отец и мать Фаррабеша умерли, а три сестры, такие же скромные, как Кюрье, замужем: одна в Обюссоне, другая в Лиможе, третья в Сен-Леонаре.

— А как вы думаете, Фаррабеш знает, где теперь Катрин? — спросила г-жа Граслен.

— Если бы знал, он бы уж вышел из своей дыры. О, он бы за ней поехал!.. Он сразу, как только появился здесь, попросил господина Бонне взять для него малыша у деда с бабкой, которые его воспитывали. Господин Бонне так и сделал.

— И никто не знает, что с ней сталось?

— Известно, молодость! — вздохнул Колора. — Девушка решила, что она погибла, и побоялась оставаться на родине! Отправилась в Париж. А что она там делает? Искать ее в столице — все равно, что пытаться найти бильярдный шар среди камней в равнине!

И Колора указал на монтеньякскую равнину с высоты новой дороги, по которой поднималась г-жа Граслен.

Они уже подъезжали к воротам замка. Встревоженная матушка Совиа, Алина, слуги — все собрались здесь, не зная, что и думать о столь долгом отсутствии Вероники.

— Как же так, — говорила матушка Совиа, помогая дочери спуститься с седла. — Ты, верно, ужасно устала.

— Нет, матушка, — ответила г-жа Граслен таким дрожащим голосом, что старуха, пристально взглянув на дочь, сразу поняла, что та долго плакала.

Госпожа Граслен прошла в свою комнату вместе с Алиной, которая давно получила все распоряжения, касавшиеся домашней жизни ее хозяйки. Вероника заперлась и не пустила к себе мать, а когда старуха хотела войти, Алина сказала:

— Барыня почивает.

На другой день Вероника отправилась в путь верхом, взяв с собой только Мориса. Желая поскорее достигнуть Живой скалы, она избрала дорогу, по которой они накануне возвращались домой. Если смотреть со стороны равнины, казалось, что Живая скала стоит особняком; поднимаясь по ущелью, отделявшему эту вершину от последнего поросшего лесами холма, Вероника велела Морису показать ей дом Фаррабеша, а самому остаться с лошадьми и ждать ее; она хотела идти дальше одна. Морис проводил ее до тропинки, огибавшей Живую скалу, и на склоне, обращенном в противоположную от равнины сторону, показал ей соломенную крышу затерянной на горе хижины, ниже которой раскинулись молодые древесные посадки. Было около полудня. Пойдя на легкий дымок, вившийся над крышей, Вероника вскоре добралась до хижины. Но она решила сразу не показываться. При виде скромного домика, стоящего в саду, обнесенном изгородью из сухого терновника, она замерла на мгновение, отдавшись тайным, ей одной ведомым мыслям. Ниже сада тянулся окруженный живой изгородью луг, а на нем кое-где стояли яблони, груши и сливы с раскидистыми кронами. Над домом, по песчаному склону, поднимались пожелтевшие верхушки великолепных каштанов.

Отворив сбитую из полусгнивших планок калитку, г-жа Граслен заметила хлев, маленький птичий двор и все трогательные и живописные принадлежности жилища бедняков, которое в деревне всегда выглядит поэтично. Кто мог бы увидеть без волнения белье, сохнущее на изгороди, подвешенные к потолку связки лука, выставленные на солнце чугунки, деревянную скамью, затененную жимолостью, живучку на коньке соломенной крыши — всю обстановку сельских хижин Франции, которая говорит о скромной, почти растительной жизни?

Но Веронике не удалось проникнуть к своему сторожу незамеченной: две красивые охотничьи собаки залаяли сразу же, как только ее амазонка зашелестела по сухой листве. Перебросив длинный шлейф через руку, она направилась к дому. Фаррабеш и его сын, сидевшие на деревянной скамье перед хижиной, встали и сняли шляпы, поклонившись почтительно, но без всякой угодливости.

— Я узнала, — произнесла Вероника, внимательно глядя на мальчика, — что вы печетесь о моих интересах, и мне захотелось самой посмотреть ваш дом и питомник и расспросить вас на месте, чем можно вам помочь.

— К вашим услугам, сударыня, — ответил Фаррабеш.

Вероника залюбовалась мальчиком. У него было прелестное лицо, обожженное солнцем, но очень правильное, с безукоризненным овалом и чистыми очертаниями лба; светло-карие глаза светились живым огоньком; черные волосы были подрезаны на лбу и длинными прядями спускались вдоль щек. Крупный для своих лет, мальчик был ростом футов пяти. Штаны и рубашка на нем были из толстого небеленого холста, потертый синий суконный жилет застегивался на роговые пуговицы; костюм дополняла куртка того же, принятого в одежде савояров, грубого сукна, которое в шутку называют Мориенским бархатом, и подкованные гвоздями башмаки, обутые прямо на босую ногу. Фаррабеш был одет точно так же, только у отца на голове красовалась широкополая войлочная шляпа, а у паренька — коричневый шерстяной колпачок. Очень живая и умная мордочка мальчугана хранила все же степенность, присущую людям, которые живут уединенно; безмолвная жизнь лесов невольно настраивает их на свой лад. И Фаррабеш и его сын были хорошо развиты физически, они обладали всеми примечательными свойствами дикарей: зорким взглядом, острым вниманием, умением владеть собой, верным слухом, проворством и ловкостью. В первом же взгляде ребенка, обращенном к отцу, г-жа Граслен уловила ту безграничную любовь, в которой инстинкт ищет опоры в мысли, а счастье совместной жизни подтверждает и стремление инстинкта и работу мысли.

— Это и есть тот мальчик, о котором мне говорили? — спросила, указывая на него, г-жа Граслен.

— Да, сударыня.

— Вы не пытались найти его мать? — продолжала Вероника, жестом отозвав Фаррабеша в сторону.

— Сударыня, очевидно, не знает, что мне запрещено выезжать за пределы коммуны.

— И вы никогда не получали никаких известий о ней?

— Когда кончился мой срок, — отвечал он, — комиссар вручил мне тысячу франков, которые кто-то пересылал мне понемножку каждые три месяца. По правилам деньги мне могли отдать только в день освобождения. Я подумал, что лишь Катрин могла подумать обо мне, раз это не был господин Бонне. Поэтому я сохранил деньги для Бенжамена.

— А родители Катрин?

— Они и не вспоминали о ней после ее отъезда. Впрочем, они сделали немало, позаботились о малыше.

— Ну что ж, Фаррабеш, — сказала Вероника, направляясь к дому, — я постараюсь узнать, жива ли Катрин, где она и каков ее образ жизни...

— О, каков бы он ни был, сударыня, — тихонько воскликнул Фаррабеш, — я сочту за счастье жениться на ней! Она еще может быть разборчива, но не я. Наш брак узаконил бы бедного мальчика, который и не подозревает о своем положении.

Отец посмотрел на сына, и в этом взгляде можно было прочесть всю жизнь этих покинутых или добровольно уединившихся людей; они были всем друг для друга, словно два соотечественника, заброшенные в пустыне.

— Значит, вы любите Катрин? — спросила Вероника.

— Если бы я даже не любил ее, сударыня, — ответил он, — в моем положении она для меня единственная женщина на свете.

Госпожа Граслен, резко повернувшись, направилась к каштановой роще и села под деревом, словно сраженная глубокой печалью. Сторож, решив, что это какая-нибудь женская причуда, не посмел за ней следовать. Вероника просидела под деревом минут пятнадцать, делая вид, что рассматривает окрестный ландшафт. Отсюда была видна часть леса, растущего в той стороне долины, где протекал поток, сейчас пересохший, полный камней и похожий на глубокий ров, стиснутый между лесистыми горами Монтеньяка и цепью голых крутых холмов, кое-где поросших чахлыми деревцами. Здесь росли только довольно жалкие на вид березы, можжевельник да вереск; холмы эти входили в соседнее владение и принадлежали к департаменту Коррезы. Проселочная дорога, вьющаяся по пригоркам долины, служила границей Монтеньякскому округу и разделяла оба департамента. Суровые, мрачные холмы замыкали словно стеной прекрасный лес, раскинувшийся на противоположном склоне, являя собой разительный контраст с зелеными зарослями, среди которых приютилась хибарка Фаррабеша. С одной стороны — формы резкие, изломанные, с другой — мягкие и чарующие своим изяществом; с одной стороны — застывшая в холодном безмолвии, неподвижная бесплодная земля, прорезанная горизонтальными каменными плитами или острыми, обнаженными скалами; с другой — деревья разнообразных зеленых оттенков, с наполовину облетевшей листвой, которые возносят прямые разноцветные стволы, шевеля ветвями при каждом дуновении ветра. Дубы, вязы, буки, каштаны, сопротивляясь непогоде, сохраняют свои желтые, бронзовые и багряные кроны.

Ближе к Монтеньяку долина непомерно расширяется, и оба склона образуют огромную подкову. Со своего места под каштанами Вероника могла видеть уступы холмов, спускающиеся вниз, как ступени амфитеатра, — верхушки растущих на них деревьев кажутся головами зрителей. На обратном склоне прекрасного амфитеатра расположен ее парк. В другую сторону от хижины Фаррабеша долина сужается все больше и больше и переходит в ущелье шириной не более ста футов.

Взор Вероники непроизвольно блуждал вокруг, и красота этих диких мест отвлекла ее от мрачных мыслей. Она вернулась к дому, где молча поджидали ее отец и сын, даже не пытаясь понять, чем было вызвано странное бегство их хозяйки. Вероника осмотрела дом. Несмотря на соломенную крышу, оказалось, что он выстроен довольно тщательно, но, очевидно, был заброшен, когда герцог Наваррский покинул свое поместье. Не стало охоты, не стало и сторожей. Хотя дом простоял нежилым свыше ста лет, стены его хорошо сохранились, но были сплошь увиты плющом и вьюнками. Когда Фаррабешу разрешили здесь поселиться, он покрыл крышу соломой, выложил плитками пол в комнате и притащил кое-какую мебель. Войдя в дом, Вероника увидела две деревенские кровати, большой шкаф орехового дерева, хлебный ларь, буфет, стол, три стула, а на буфетных полках несколько глиняных тарелок — одним словом, все необходимое для житья. Над камином висели два ружья и две охотничьи сумки. Вещицы, очевидно, сработанные руками отца для мальчика, глубоко тронули Веронику: парусный корабль, лодочка, резная деревянная чашка, деревянная шкатулка изумительной работы, сундучок с инкрустациями, великолепные распятие и четки. На четках из сливовых косточек с обеих сторон были замечательно тонко вырезаны головы Иисуса Христа, апостолов, богоматери, святого Жана-Батиста, святого Иосифа, святой Анны и двух Магдалин.

— Это я все мастерил, чтобы позабавить мальчика в долгие зимние вечера, — как бы оправдываясь, сказал Фаррабеш.

Фасад дома был обсажен кустами жасмина и штамбовыми розами, которые закрывали окна первого, нежилого, этажа, где Фаррабеш держал запасы провизии. В его хозяйстве имелись куры, утки, два кабана; покупать приходилось только хлеб, соль, сахар и кое-какую бакалею. Ни он, ни его сын не пили вина.

— Все, что мне о вас говорили, и то, что я увидела сама, — сказала под конец г-жа Граслен Фаррабешу, — вызывает во мне горячее участие, и я надеюсь, оно не будет бесплодным.

— Узнаю руку господина Бонне! — воскликнул растроганный Фаррабеш.

— Ошибаетесь, господин кюре мне еще ничего не говорил. Все это — дело случая, а, может быть, бога.

— Да, сударыня, бога! Только бог может совершить чудо для такого несчастного, как я.

— Если вы были несчастны, — г-жа Граслен говорила тихо, чтобы мальчик не мог ее услышать, и эта женская деликатность глубоко тронула Фаррабеша, — то ваше раскаяние, ваше поведение, а также доброе мнение господина кюре делают вас достойным счастья. Я распорядилась закончить постройку фермы, которую господин Граслен предполагал выстроить по соседству с замком. Вы будете моим фермером, вы сможете найти применение своим силам, своей энергии, создать положение своему сыну. Главный прокурор Лиможа узнает о вас, и я обещаю, что кончится для вас положение отверженного, которое отравляет вам жизнь.

При этих словах Фаррабеш упал на колени, пораженный, словно громом, исполнением мечты, которую так долго и тщетно лелеял; он поцеловал край амазонки г-жи Граслен, поцеловал ей ноги. Увидев слезы на глазах отца, Бенжамен зарыдал, сам не зная, о чем.

— Встаньте, Фаррабеш, — сказала г-жа Граслен, — вы и не знаете, насколько естественно то, что я делаю для вас, то, что я обещаю для вас сделать. Скажите, это вы посадили здесь хвойные деревья? — спросила она, показав на несколько елей, сосен и лиственниц, растущих у подножия противоположного голого и сухого склона.

— Да, сударыня.

— Значит, там земля получше?

— Воды все время размывают эти скалы и понемножку приносят вниз плодородную почву; я и воспользовался этим, ведь вся земля в долине ниже дороги принадлежит вам. Граница проходит по дороге.

— И много ли воды стекает в долину?

— О сударыня! — воскликнул Фаррабеш. — Через несколько дней начнутся дожди, и вы услышите из замка, как ревет поток! Но это и не сравнить с тем, что делается во время таяния снегов. Воды бегут с монтеньякского холма, из лесов, расположенных на высоких склонах, противоположных вашим садам и парку; в общем, сюда текут воды со всех этих холмов. Тут тогда настоящий потоп. На ваше счастье, деревья скрепляют почву, а вода скользит по палым листьям, — осенью они покрывают землю словно клеенчатым ковром, — не то верхний слой почвы смыло бы в долину, но не знаю, остался бы он там, слишком уж круто спускается русло потока вниз.

— А куда уходит вода? — спросила г-жа Граслен, внимательно слушавшая его.

Фаррабеш показал на узкое ущелье, замыкавшее долину ниже его дома.

— Она разливается по меловому плато, отделяющему Лимузен от Коррезы, и надолго застаивается там зелеными лужами, постепенно и очень медленно впитываясь в землю. Никто не живет в тех гиблых местах, где ничего нельзя посадить. Даже скотина не хочет есть осоку и камыш, которые только и растут в этой засоленной воде. Вся большая равнина, а в ней, наверное, тысячи три арпанов, служит общинным выгоном трем коммунам, но так же, как с монтеньякской равниной, с ней ничего нельзя сделать. У вас еще среди камней есть немного земли и песку, ну, а здесь сплошной туф.

— Пошлите мальчика за лошадьми, я хочу сама все это осмотреть.

Госпожа Граслен объяснила Бенжамену, где дожидается ее Морис, и мальчик побежал за ним.

— Вы, говорят, знаете все особенности этого края, — продолжала г-жа Граслен. — Объясните же мне, почему из моих лесов, со склонов, обращенных к монтеньякской равнине, не стекает туда ни единого ручейка ни во время дождей, ни во время таяния снегов?

— Ах, сударыня, — сказал Фаррабеш, — господин кюре в своих заботах о процветании Монтеньяка доискался причин этого явления, даже не имея еще никаких доказательств. После вашего приезда он поручил мне проследить путь воды по каждому оврагу, по всем сухим руслам. Вчера, когда я имел честь встретить вас, я возвращался с подножия Живой скалы, где изучал уклоны почвы. Я услыхал топот коней и пошел взглянуть, кто же это сюда забрался. Господин Бонне — не только святой, сударыня, он еще и ученый. «Фаррабеш, — сказал он мне, — а я в это время работал на дороге, которую община проложила до самого замка, и с того места господин кюре показал мне всю горную цепь от Монтеньяка до Живой скалы, длиной чуть ли не в два лье, — раз по этим склонам в равнину не стекает ни единой капли воды, значит, природа сотворила нечто вроде водосточной трубы, по которой вся влага уходит в другое место!» Так вот, сударыня, казалось бы, подобное рассуждение настолько просто, что и ребенок мог бы до него додуматься. Но с тех пор, как стоит на этом месте Монтеньяк, никто, ни сеньоры, ни управляющие, ни лесничие, ни бедняки, ни богачи, не задумался над тем, куда деваются воды потока Габу, хотя все они видели равнину, ничего не родящую из-за отсутствия воды. Три общины, страдавшие от лихорадки из-за соседства стоячих вод, тоже не пытались избавиться от беды, да и сам я ничуть не беспокоился. Тут понадобилось вмешательство слуги божьего...

При этих словах слезы выступили на глазах у Фаррабеша.

— Гениальные люди, — сказала г-жа Граслен, — всегда находят решение настолько простое, что кажется, будто каждый мог бы найти его. «Но, — добавила она про себя, — гений тем и прекрасен, что походит на всех, хотя на него не походит никто».

— Я сразу понял господина Бонне, — продолжал Фаррабеш, — ему не пришлось тратить много слов, чтобы объяснить мне мою задачу. Все это кажется тем более странным, сударыня, что горные склоны, обращенные к вашей равнине, — ибо все эти пространства принадлежат вам — пересечены довольно глубокими оврагами и ущельями; но, сударыня, по всем этим трещинам, лощинам, оврагам, ущельям и, наконец, канавам вода устремляется в узкую долину Габу, расположенную на несколько футов ниже вашей равнины. Теперь я знаю разгадку этого явления: от Живой скалы до Монтеньяка тянется вдоль подножия гор нечто вроде желоба высотой от двадцати до тридцати футов; желоб этот не имеет ни единой трещины и состоит из горной породы, которую господин Бонне называет сланцем. Земля, будучи мягче камня, размывается течением, и воды, бегущие по всем этим руслам, естественно, попадают в Габу. Деревья и кустарник скрывают от глаза наклон почвы; но, проследив движение вод и след, оставленный потоками, легко в нем убедиться. Таким образом, Габу получает воды с обоих горных склонов — и с того, где расположен ваш парк, и со скалистых отрогов, лежащих перед нами. По мысли господина кюре, положение изменится, когда земля и камни, нанесенные водой, запрудят естественные русла, проходящие по склону, обращенному к вашей равнине, и тем самым закроют воде доступ к Габу. Тогда ваша равнина будет затопляться точно так же, как те общинные выгоны, которые вы хотите посмотреть. Правда, на это потребуются сотни лет. Однако стоит ли этого желать, сударыня? Если ваша равнина, так же как общинные земли, не сможет поглотить всю массу воды, Монтеньяк тоже будет страдать от гниения стоячих вод.

— Значит, в тех местах, где, как показал мне на днях господин кюре, деревья еще сохранили зеленую листву, проходят эти естественные русла, по которым воды уходят в поток Габу?

— Да, сударыня. Между Живой скалой и Монтеньяком стоят три горы, следовательно, имеется три горловины, по которым вода, задержанная сланцевым барьером, устремляется в Габу. Идущая понизу полоса зеленого леса и указывает, где проходит водосточная труба, о существовании которой догадался господин кюре.

— То, что было несчастьем Монтеньяка, скоро послужит к его процветанию, — с глубокой убежденностью произнесла г-жа Граслен. — И так как вы оказались первым исполнителем этого благого дела, вы примете в нем участие, вы отыщете энергичных, преданных работников, ибо нехватку денег нам придется возмещать своей самоотверженностью и трудом.

В это время к ним присоединились Бенжамен и Морис. Вероника схватила своего коня за узду и знаком велела Фаррабешу сесть на лошадь Мориса.

— Проводите меня туда, — сказала она, — где воды разливаются по общинным землям.

— Сударыне тем более полезно съездить туда, что по совету господина кюре покойный господин Граслен приобрел в устье потока около трехсот арпанов земли, на которой вода оставила слой плодородного ила. Сударыня увидит обратный склон Живой скалы, покрытый великолепными лесами. Там господин Граслен, без сомнения, собирался выстроить ферму. Самым удобным было бы место, где теряется источник, берущий начало возле моего дома, — из него тоже можно бы извлечь немало пользы.

Фаррабеш двинулся первым, указывая дорогу. Вероника последовала за ним по крутой тропинке, которая вела туда, где два противоположных откоса стремительно сближались, а затем расходились в разные стороны: один — на запад, другой — на восток. Горловина этой воронки, усеянной лежавшими в высокой траве валунами, достигала шестидесяти футов в ширину. Срезанная отвесно Живая скала казалась гладкой гранитной стеной, но вершина этой суровой горы была увенчана деревьями с висящими в воздухе корнями. Сосны, зажавшие комья земли скрюченными лапами, напоминали сидящих на ветке птиц. Противоположный песчаный откос, изъеденный временем, выглядел хмуро; его бороздили неглубокие пещеры и ямы с неровными краями; мягкие выветренные скалы отливали охрой. Редкие кусты с острыми листочками, а пониже репейник, тростник и болотные травы указывали на недостаток солнца и скудость почвы. Ложе потока было из достаточно твердого, но тоже желтоватого камня. Две параллельные горные цепи, словно расколовшиеся в момент катастрофы, изменившей земной шар, — по необъяснимой прихоти природы или по никому не известной причине, открыть которую дано только гению, — были созданы из совершенно несхожих материалов. В ущелье контраст между двумя горными породами особенно бросался в глаза. Дальше Вероника увидела огромное меловое плато, начисто лишенное растительности, покрытое лужами солоноватой воды и испещренное трещинами. Направо высились Коррезские горы, налево глаз отдыхал на заросшей прекрасным лесом громаде Живой скалы, под которой расстилался широкий луг, своей яркой зеленью подчеркивавший неприглядный вид унылого плато.

— Мы с сыном вырыли вон ту канаву, видите, вдоль нее растет самая высокая трава, — сказал Фаррабеш. — Она соединяется с канавой, которая идет по границе ваших лесов. С этой стороны ваши владения граничат с пустошью — первая деревня расположена не ближе одного лье.

Вероника поскакала прямо в безрадостную равнину, сторож следовал за ней. Лошадь перемахнула через ров, и всадница, опустив поводья, помчалась вперед, словно наслаждаясь зловещим зрелищем полного опустошения. Фаррабеш был прав. Никакая сила, никакая власть не могла ничего извлечь из этой почвы, глухо звеневшей под копытами лошадей. Казалось, под слоем пористого мела лежит пустота, и действительно повсюду видны были трещины, через которые, должно быть, просачивались воды и бежали прочь, чтобы питать далекие источники.

— Есть души, подобные этой равнине! — воскликнула Вероника, проскакав с четверть часа, и удержала коня.

Она в задумчивости остановилась посреди пустыни, где не было ни животных, ни насекомых, над которой даже не летали птицы. В монтеньякской равнине попадались все же камни, пески, участки рыхлой или глинистой земли, наносный слой в несколько дюймов толщины, в котором хоть что-нибудь могло укорениться; но здесь только бесплодный туф — еще не камень, но уже не земля — ранил человеческий взгляд, и невольно глаза устремлялись к небесам. Осмотрев границы лесов и лугов, купленных ее супругом, Вероника медленно направилась обратно к устью потока. Фаррабеш ждал ее, пристально глядя на какую-то пещеру или яму, должно быть, вырытую каким-нибудь предприимчивым человеком, пытавшимся разведать это унылое место в надежде, что природа скрыла в земле свои сокровища.

— Что с вами? — спросила Вероника, заметив выражение глубокой печали на мужественном лице Фаррабеша.

— Сударыня, этой пещере обязан я жизнью или, вернее, тем, что я раскаялся и искупил свои грехи в глазах людей...

Такое объяснение смысла жизни словно пригвоздило Веронику на месте, она остановила лошадь перед пещерой.

— Я прятался здесь, сударыня. В этой почве так отдается каждый звук, что, прижавшись ухом к земле, можно было издали уловить топот жандармских коней или шаг солдат, ведь его сразу узнаешь. Тогда я бежал по руслу Габу в местечко, где прятал коня, и всегда обгонял моих преследователей на пять-шесть лье. Катрин приносила мне сюда еду по ночам; и если я был в отлучке, то потом всегда находил в яме под камнем вино и хлеб.

Эти воспоминания о преступной бродячей жизни, которые, казалось, могли повредить Фаррабешу в глазах г-жи Граслен, вызвали в ней лишь глубокое сочувствие, однако она, не задерживаясь, направилась к устью Габу, куда последовал за ней и лесник. Пока она осматривала ущелье, за которым открывалась длинная долина, по одну сторону такая живописная, по другую — сухая и безрадостная, а еще дальше поднимались уступами холмы Монтеньяка, Фаррабеш сказал:

— Какие замечательные водопады здесь будут через несколько дней!

— А в будущем году в это самое время сюда не попадет ни капли воды. Мне принадлежит земля по обе стороны ущелья; я прикажу возвести стену, достаточно высокую и прочную, чтобы удержать воду. Вместо никому не нужной долины здесь будет озеро двадцати, тридцати, сорока или пятидесяти футов глубиной и протяженностью в целый лье — огромный водоем, который поможет мне оросить и сделать плодородной всю монтеньякскую равнину.

— Господин кюре был прав, сударыня. Когда мы прокладывали дорогу к замку, он говорил нам: «Вы работаете для вашей матери. Да благословит бог дело, которое вы замыслили!»

— Молчите, Фаррабеш, — сказала г-жа Граслен, — замысел этот принадлежит господину Бонне.

Вернувшись к дому Фаррабеша, Вероника захватила с собой Мориса и немедленно отправилась в замок. Когда мать и Алина увидели Веронику, они были поражены происшедшей в ней переменой: лицо ее дышало счастьем, так увлечена была она надеждой принести благо обездоленному краю.

Госпожа Граслен написала Гростету и просила его добиться у г-на де Гранвиля полной свободы для несчастного бывшего каторжника, о чьем поведении дала благоприятный отзыв, подтвержденный свидетельством монтеньякского мэра и письмом г-на Бонне. Кроме того, она сообщала о Катрин Кюрье и просила Гростета заинтересовать задуманным ею добрым делом главного прокурора, который мог бы обратиться в парижскую полицию с поручением разыскать девушку. На ее след могла навести пересылка денег, которые получил Фаррабеш при освобождении с каторги. Вероника хотела дознаться, почему Катрин не пыталась вернуться к своему ребенку и к Фаррабешу. Затем она поделилась со старым другом своими открытиями, касавшимися Габу, и настоятельно просила поторопиться с выбором знающего человека, о котором у них уже шла речь раньше.

На следующий день было воскресенье, и впервые со времени приезда в Монтеньяк Вероника почувствовала себя в силах пойти в церковь к мессе. Она посетила службу и сидела на принадлежавшей ей скамье в приделе святой девы. Увидев, как бедна монтеньякская церковь, Вероника дала себе слово каждый год жертвовать известную сумму на нужды и украшение храма. Она услыхала кроткие, умиляющие душу слова священника; его проповедь, хотя изложенная в простых, доступных пониманию крестьян выражениях, была поистине возвышенна. Возвышенное идет от сердца, ум не может породить его; а религия является неистощимым источником возвышенного, которому чужд всякий ложный блеск. Для проповеди г-н Бонне избрал текст из посланий апостолов, говоривший, что рано или поздно господь исполняет свои обещания и поддерживает добрые души. Кюре поведал, какие блага сулит приходу присутствие милосердного богача, объяснив, что обязанности бедняков по отношению к творящему добро богачу так же обширны, как обязанности богатых перед бедными, а потому следует им помогать друг другу.

Фаррабеш рассказал тем землякам, которые из христианского милосердия, пробужденного в них г-ном Бонне, охотно встречались с бывшим каторжником, о том, как благожелательно отнеслась к нему г-жа Граслен. Об этом стало известно всем крестьянам общины, собравшимся, по деревенскому обычаю, перед мессой на церковной площади. Ничто не могло вернее снискать ей дружбу этих столь чувствительных к добру сердец. Когда Вероника вышла из церкви, она увидела чуть ли не всех прихожан, стоявших двумя рядами вдоль дороги. Пока она проходила мимо них, каждый молча и почтительно ей кланялся. Она была тронута таким приемом, не подозревая об истинной его причине, — Фаррабеша она заметила одним из последних.

— Вы, говорят, искусный охотник, — сказала она ему, — приносите же нам дичь в замок.

Несколько дней спустя Вероника вместе со священником отправилась на прогулку в ближайшую к замку часть леса. Ей хотелось спуститься вниз по ступенчатым долинам, которые она заметила, стоя у дома Фаррабеша, и познакомиться с расположением верхних притоков Габу. В результате осмотра кюре сделал вывод, что воды, орошавшие часть верхнего Монтеньяка, сбегали с Коррезских гор. Эта цепь сообщалась с Монтеньяком через голые холмы, тянувшиеся параллельно Живой скале. Возвращаясь после прогулки, кюре радовался, как ребенок; с непосредственностью поэта он уже видел процветание своей любимой деревни. Разве не поэт — человек, который заранее видит воплощение своей мечты? Г-н Бонне представлял себе стога скошенного сена, указывая с высоты террасы на иссохшую, серую равнину.

На другой день Фаррабеш и его сын принесли полные сумки дичи. Лесник вырезал в подарок Франсису Граслену деревянную чашку — настоящее чудо, — изобразив на ней сражающихся воинов. Г-жа Граслен гуляла в это время по террасе, обращенной в сторону Ташронов. Она присела на скамью и, взяв чашку, залюбовалась искусной резьбой. На глазах ее выступили слезы.

— Вы, должно быть, много страдали, — сказала она Фаррабешу после долгого молчания.

— Что же делать, сударыня, — ответил он, — тяжко, когда сидишь там без всякой мысли о побеге, которая только и поддерживает жизнь всех заключенных.

— О, это ужасная жизнь, — жалобно промолвила она, взглядом и жестом приглашая Фаррабеша продолжать.

Фаррабеш приписал глубокое волнение г-жи Граслен горячему сочувствию к его судьбе и отчасти любопытству. В это время на дорожке появилась направлявшаяся к ним старуха Совиа; Вероника замахала носовым платком и сказала с необычной для нее резкостью:

— Оставьте меня, матушка!

— Сударыня, — продолжал Фаррабеш, — десять лет я носил, — он указал на свою ногу, — железное кольцо с цепью, которая приковывала меня к другому человеку. В течение моего срока их сменилось трое. Спал я на голых досках. Чтобы получить тощий матрац, который называли там блин, нужно было работать сверх всяких сил. В каждом бараке было по восемьсот человек. На каждых нарах помещалось по двадцать четыре человека, скованных попарно. Каждый вечер и каждое утро цепь каждой пары нанизывалась на общую длинную цепь, так называемую связку отбросов, которая шла вдоль нар и связывала ноги всех каторжников. Два года не мог я привыкнуть к звону цепей, твердившему непрестанно: ты на каторге! Только уснешь, как кто-нибудь из товарищей по несчастью повернется или толкнет тебя и снова напомнит, где ты находишься. Нужно пройти целую науку, пока приладишься засыпать. В общем, я узнал сон, лишь когда дошел до полного изнеможения. Научившись спать, я мог по крайней мере забыться хотя бы ночью. А там, сударыня, забвение дороже всего! Человеку, раз уж он попал туда, приходится удовлетворять самые ничтожные свои потребности в порядке, установленном жесточайшими правилами. Судите сами, сударыня, как ужасна была такая жизнь для парня, жившего всегда в лесу, словно птица или дикая коза. Не просиди я раньше полгода один в четырех стенах тюремной камеры, то, несмотря на прекрасные слова господина Бонне, который был поистине отцом моей души, я бы бросился в море от одного вида своих товарищей. На воздухе, во время работы, еще куда ни шло. Но когда нас загоняли в барак для сна или для еды — а ели мы из общих мисок, по три пары на каждую миску, — я чувствовал, что умираю; свирепые лица и речи моих товарищей всегда внушали мне отвращение. К счастью, с пяти часов в летнее время и с половины восьмого зимними месяцами, невзирая на холод, ветер, жару или дождь, мы отправлялись гнуть спину, то есть работать. Бóльшая часть жизни проходит там на свежем воздухе, и как хорошо дышится, когда выходишь из барака, в котором набито восемьсот человек! А воздух там, заметьте, морской. Тебя обдувают бризы, греет солнце, смотришь на проплывающие облака, любуешься прекрасным днем. А мне еще и нравилась моя работа.

Фаррабеш остановился, увидев две крупные слезы, пробежавшие по щекам Вероники.

— О сударыня, я ведь рассказывал вам только о розах этого существования! — воскликнул он, подумав, что печаль г-жи Граслен вызвана его рассказом. — Все жестокие меры предосторожности, которые принимает государство, непрестанная слежка со стороны надзирателей, проверка кандалов каждый вечер и каждое утро, грубая пища, отвратительная, унижающая вас одежда, неудобства, мешающие сну, гром четырех сотен кандалов в гулком помещении, угроза расстрела, если каким-нибудь негодяям взбредет на ум взбунтоваться, — все это еще ничего: это еще розы, как я уже сказал вам. Если попадет туда, по несчастью, какой-нибудь буржуа, он долго не выдержит. Все время быть прикованным к другому человеку! Терпеть близость пяти каторжников во время еды и двадцати трех — во время сна, слушать их разговоры! В этом обществе, сударыня, действуют свои тайные законы; попробуйте не подчиниться им — вас убьют; но если подчинитесь, вы будете убийцей! Надо стать или палачом, или жертвой!

В конце концов, убей они тебя сразу, ты избавился бы от этой жизни. Но они мастера злодейства, от ненависти этих людей уйти невозможно. Они пользуются полной властью над неугодным им каторжником и могут превратить его жизнь в непрерывную пытку, которая страшнее смерти.

Человек, который раскаялся и хочет хорошо вести себя, — общий враг. Прежде всего его начинают подозревать в предательстве. За предательство карают смертью по малейшему подозрению. В каждом бараке есть свой трибунал, который судит преступления, совершенные против общества. Не подчиняться обычаям каторги преступно, и человек в таком случае подлежит суду. Например, все должны содействовать каждому побегу; если каторжник назначил час для побега, то в этот час вся каторга должна оказывать ему помощь и покровительство. Раскрыть, что кто-нибудь готовится к бегству, — преступление.

Я не стану рассказывать вам об ужасных нравах каторги; там, буквально, не принадлежишь сам себе. Начальники, стараясь предупредить попытки к бегству или к бунту, превращают кандалы в пытку и вовсе невыносимую: они сковывают одной цепью людей, которые друг к другу относятся с ненавистью или с недоверием.

— Как же вы выходили из положения? — спросила г-жа Граслен.

— О, мне повезло, — ответил Фаррабеш, — мне ни разу не выпал жребий убить другого заключенного, я ни разу не подавал голоса за чью бы то ни было смерть, меня никогда никто не наказывал и не ненавидел, и я ладил со всеми тремя сменявшимися товарищами по цепи, все они меня любили и боялись. Дело в том, сударыня, что слух обо мне дошел до каторги раньше, чем я туда прибыл. Поджариватель! Ведь я слыл одним из этих разбойников. Я видел, как поджаривают, — почти шепотом продолжал после паузы Фаррабеш, — но сам я всегда отказывался и поджаривать и получать награбленные деньги. Я скрывался от рекрутского набора, и только. Я помогал приятелям, я наводил их на след, сражался, стоял настороже или прикрывал отступление. Но если я и проливал человеческую кровь, то только защищая свою жизнь. Ах! Я все рассказал господину Бонне и своему адвокату, мои судьи хорошо знали, что я не убийца! Но все же я великий преступник, все мои дела были нарушением закона. Двое из моих приятелей рассказали на каторге, что я человек, способный на все. А на каторге, сударыня, такая репутация дороже денег. В этой республике несчастных убийство заменяет паспорт. Я не стал опровергать сложившееся обо мне мнение. Я был мрачен и подавлен; в выражении моего лица нетрудно обмануться, и многие обманывались. Мой нелюдимый нрав, моя молчаливость были приняты за признаки свирепости. Все — каторжники и надзиратели, старые и молодые, — уважали меня. Я был старостой своего барака, Никто не нарушал мой сон, и никогда меня не подозревали в предательстве. Согласно их правилам, я вел себя честно: никогда не отказывал в помощи, не проявлял ни к чему отвращения — одним словом, внешне я выл с волками по-волчьи, а в глубине души молился богу. Последним моим товарищем по цепи был двадцатидвухлетний солдат. Он совершил кражу и из-за этого дезертировал. Мы провели вместе четыре года и стали друзьями; я уверен, что когда он выйдет на волю, то больше не собьется с пути. Бедняга Гепен не был злодеем, он просто легкомысленный малый, за десять лет он научится уму-разуму. О, если бы мои приятели знали, что я покоряюсь своей участи из религиозных убеждений, что по истечении срока я собираюсь поселиться в укромном месте, позабыть весь этот ужасный сброд и никому из них не попадаться больше на глаза, они, наверное, довели бы меня до сумасшествия!

— Но в таком случае, если бедного и чувствительного молодого человека, увлеченного страстью, приговорят к смертной казни, а потом помилуют...

— О сударыня, для убийц нет полного помилования! Прежде всего казнь заменят двадцатью годами каторги. А если речь идет о чистом юноше, это страшно! Вы не можете и вообразить себе, какая жизнь его ожидает. Лучше сто раз умереть! Да смерть на эшафоте была бы для него счастьем!

— Я не смею так думать, — проговорила г-жа Граслен.

Вероника побледнела, как воск. Чтобы спрятать лицо, она оперлась лбом о балюстраду и несколько минут просидела, не шелохнувшись. Фаррабеш не знал, уходить ли ему или оставаться, но тут г-жа Граслен величаво поднялась, посмотрела на Фаррабеша и, к его изумлению, сказала голосом, проникшим ему в самое сердце:

— Спасибо, друг мой! — Помолчав, она добавила: — Но откуда бралось у вас мужество жить и страдать?

— Ах, сударыня, этим сокровищем наделил мою душу господин Бонне! Потому-то я и люблю его больше всех на свете.

— Больше, чем Катрин? — опросила г-жа Граслен, улыбнувшись с некоторой горечью.

— Ах, сударыня, почти так же.

— Как же он этого добился?

— Голос и слова этого человека покорили меня, сударыня. Катрин проводила его до той пещеры, которую я вам показывал, и он один пришел ко мне. Он новый священник, сказал мне господин Бонне, а я его прихожанин, он любит меня и знает, что я только сбился с пути, но не погиб; он хочет не предать меня, а спасти; одним словом, каждое его слово трогало меня до глубины души! И, видите ли, сударыня, этот человек приказывает вам творить добро с не меньшей силой, чем те, кто заставлял вас приносить зло. Тут он сказал мне, что Катрин готовится стать матерью, значит, я обрекаю два человеческих создания на позор и одиночество! «Что ж, — сказал я ему, — и у них, как у меня, нет будущего». Он ответил, что я готовлю себе два ужасных будущих — на том и на этом свете, — если буду упорствовать в своей дурной жизни. Здесь я умру на эшафоте. Если меня схватят, защищать меня перед судом будет бесполезно. И, напротив, если я воспользуюсь снисходительностью нового правительства в делах, касающихся рекрутского набора, если я сам отдамся в руки правосудия, он приложит все силы, чтобы спасти мне жизнь: он найдет хорошего адвоката, и тот добьется, чтобы приговор не превышал десяти лет каторжных работ. Потом господин Бонне заговорил об иной жизни. Катрин рыдала, как Магдалина. Знаете, сударыня, — Фаррабеш показал на свою правую руку, — она лежала лицом на этой руке, и вся рука у меня была мокрой от слез. Она умоляла меня жить! Господин кюре обещал мирную, спокойную жизнь и мне и моему ребенку здесь, на родине, и ручался, что убережет меня от оскорблений. Наконец, он наставил меня в вере божьей, как малое дитя. После трех ночных посещений я стал мягче воска в его руках. Знаете ли, почему, сударыня?