Барбара Дэвис
Последняя из Лунных Дев
Barbara Davis
The last of the Moon Girls
Copyright © 2020 by Barbara Davis
© Флейшман Н., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. Издательство «Эксмо», 2022
Посвящается женщинам – целительницам душ, служительницам света, творительницам волшебства.
Любовь творит чудо. Это высший смысл мироздания, благословение Вселенной.
Новалис
Пролог
Преданные воде останки подвергаются совсем иному разложению: в каком-то отношении более безжалостному, в каком-то – напротив, щадящему. Так мне, во всяком случае, объясняли. Нам, женщинам из рода Лун, не доводилось это узнать. Когда для нас приходит час покинуть мир, мы по традиции выбираем огонь, и пепел наш развеивают по той земле, которой наш род владеет уже больше двух веков. Мой прах отныне тоже там – смешался с прахом моих предшественниц.
Неужели с моего ухода минули лишь считаные недели? Недели неприкаянной подвешенности между двумя мирами – когда я, не в силах здесь остаться и не желая уйти навсегда, терзаюсь сожалениями и незавершенным делом. Эта отъединенность почему-то кажется мне чересчур долгой. Но сейчас я размышляю не о собственной смерти, а о гибели двух юных девушек – Хизер и Дарси Гилмэн, – произошедшей уже восемь лет назад. Около трех недель они считались без вести пропавшими, пока наконец тела их не вытащили из воды. Это жутко было наблюдать – однако смотреть на это мне все-таки пришлось. Полицейские настойчиво прочесывали мой пруд, полностью уверенные, что найдут там то, что ищут. И почему бы нет – если уже весь городок косился в мою сторону! Из-за того, кто я такая. Из-за того, какая я. Или по крайней мере какой я представлялась в их глазах.
Память, похоже, ничуть не умирает вместе с плотью. Сколько лет уже прошло с того страшного дня у пруда, а я до сих пор помню каждую подробность – все это раз за разом безжалостно проносится передо мной, словно по замкнутому кругу. И шеф полиции в высоких болотных сапогах, и его люди в лодке. И фургон судебных медиков, стоящий неподалеку с широко распахнутыми задними дверями в ожидании нового скорбного груза. И белое как кость лицо несчастной матери, которая вот-вот узнает судьбу своих дочерей. И перешептывания, перебегающие по толпе, точно электрический ток. И наконец – красноречивый пронзительный свист.
Над собравшимися воцаряется тишина – та, что подавляет всех собственным грузом, грузом смерти. Наконец на свет показывается первое тело, и вымокший труп вытягивают на берег. Никто не в силах даже пошевелиться при виде безвольно повисшей руки в грязной коричневой куртке, из рукава которой стекает вода. И этого раздувшегося, почерневшего лица, полуприкрытого налипшими темными прядями мокрых волос.
Полицейские крайне бережно обращаются с погибшей – с какой-то жуткой деликатностью, которую мучительно наблюдать. Я понимаю, что так они стараются сохранить возможные улики, и по спине у меня пробегает холодок. Теперь в полиции могут завести дело. Причем дело это будет состряпано против меня.
Спустя немного времени появляется и второе мертвое тело. И тут тишину разрывает страшный вопль. Сердце матери не в силах вынести этой картины – во что обратились ее милые девочки.
С этого все и закрутилось. Тот жуткий день положил начало и всему остальному. Концу нашей родовой фермы. А возможно, – и концу самого рода Лун.
Глава 1
16 июля
Альтея Лун умерла.
Таков был главный смысл письма.
Умерла одним воскресным утром в собственной постели. Умерла после долгой изнурительной болезни. Умерла и уже кремирована, а ее пепел развеян по земле на восходе полной луны, согласно завещанию покойной.
Комната словно окуталась туманом. Сквозь пелену слез Лиззи просмотрела письмо дальше, едва различая лаконичные убористые строки:
«Поскольку местонахождение Вашей матери на данный момент неизвестно, Вы становитесь единоличной владелицей „Фермы Лунных Дев“. В соответствии с последними пожеланиями Вашей бабушки, отправляю Вам эту бандероль».
Внизу письма стояла подпись – Эвангелина Бруссар. Имя это ей знакомым не показалось, но из письма совершенно определенно следовало, что эта дама – кем бы она ни являлась – знала о последних днях Альтеи куда больше, нежели Лиззи. Сама она даже не в курсе была, что бабушка вообще чем-то болела.
Лиззи сдержала подступивший плач, ощущая на языке солоноватость скорби вкупе с чувством вины, и потянулась за посылкой, которую сопровождало письмо. Завернутая в крафтовую бумагу, она казалась уже изрядно потрепанной. Лиззи посмотрела на красный чернильный штамп, идущий поперек упаковки: «Вернуть отправителю». Очевидно, сначала бандероль выслали на прежнюю квартиру Лиззи, оттуда нынешние жильцы вернули ее отправителю, и уже потом ее адресовали по месту работы получателя.
Она все собиралась послать Альтее открытку об изменении своего адреса, но, как и в отношении многого другого в последнее время, Лиззи оказалось совсем не до того. Разрывая упаковку, она на миг задержала дыхание, а потом резко выдохнула, увидев черный переплет из тонко обработанной кожи. Она очень хорошо знала этот переплет. Это была книга для записей, которую Альтея преподнесла ей на шестнадцать лет. Такую именную книгу получали на шестнадцатилетие все девушки рода Лун.
Дрожащими пальцами Лиззи провела по крышке переплета, по ребристому корешку, по шершавому, неровному обрезу страниц – уже давно прекрасно зная их на ощупь. В Сейлем-Крике, в бабушкином читальном уголке, стояли, запертые в книжном шкафчике, еще восемь точно таких же книжек, и каждая была названа именем той, из-под чьего пера она вышла: «Книга Сабины», «Книга Доротеи», «Книга Авроры» – и так далее через все поколения. Надо полагать, девятая – «Книга Альтеи» – теперь должна была занять место среди них. Эти книги являлись исконной традицией семейства Лун – своего рода обрядом принятия каждой Лунной Девы в родовую Стезю. Целые тома из скрупулезно записанных рецептов снадобий и блюд, сакральных благословений и отрывочных высказываний женской мудрости – бережно хранимых для будущих поколений. И вот на столе перед Лиззи лежала теперь ее книга для записей – словно пресловутый несчастливый пятак, вернувшийся к ней помимо воли, – такая же пустая, как и в тот день, когда Лиззи ее только получила.
Она нехотя открыла книгу, прочитала предназначавшееся ей напутствие:
«Милой Эльзибет. Настало время и тебе писать свою историю».
Не Элизабет – а Эльзибет. У нее и имени-то даже нормального не было!
Когда ей исполнилось шестнадцать лет, Лиззи не имела ни малейшего желания продолжать эту традицию – и вообще иметь какое-либо отношение к причудливому наследию своего рода. Ей хотелось быть самым обычным, нормальным человеком – такой, как все другие. А потому она просто сунула врученную ей книгу в ящик стола и забыла о ней напрочь.
И вот, держа сейчас в руках эту пустую книгу для записей, Лиззи ощущала некое обвинение в свой адрес – напоминание о том, что, отвергнув священный родовой обычай, она тем самым отвернулась от всего, чем жила ее бабушка, чему та учила и во что верила. Лиззи могла бы, конечно, притвориться ради спокойствия Альтеи, согласиться сделать то, что та ожидала от внучки, и заполнить эту книжку какой-нибудь никчемной писаниной. Обычные же девчонки заводят дневники – розовые, с сердечками на обложке и маленькими медными замочками, хранящими их тайны от чужого любопытства. Однако Лиззи была слишком упрямой, чтобы просто этому подыграть. Она твердо вознамерилась порвать с традициями рода Лун и вычертить собственный жизненный путь. И, надо сказать, она успешно это сделала – если судить по блестящей новенькой табличке на двери ее нынешнего кабинета. От первокурсницы в колледже Диккерсона к стажеру в «Worldwide» и до креативного директора в «Chenier Fragrances, Ltd» – и все это за каких-то восемь лет!
Однако даже спустя полгода после столь желанного повышения Лиззи никак не могла до конца свыкнуться ни с новой должностью, ни с целым шквалом перемен в своей жизни. У нее просто не было времени поделиться этим с Альтеей – так она, во всяком случае, объясняла это себе. Между тем, если сказать откровенно, их общение в последние годы становилось все более спорадическим вовсе не по причине какой-то лени, а из-за крепко засевшего в душе у Лиззи ощущения вины. Ей казалось, было бы неправильно хвалиться своими успехами в то время, как у бабушки труд всей ее жизни – ее любимая травяная ферма – постепенно приходит в упадок и умирает на глазах. А потому Лиззи сумела убедить себя, что те чеки, которые она время от времени посылает бабушке, компенсируют и восьмилетнее ее отсутствие, и оставшиеся без ответа письма, и слишком редкие телефонные звонки. Разумеется, ничего они не компенсировали, ничего не искупили. И не могли искупить. А теперь уже слишком поздно было чем-либо поделиться с Альтеей.
Лиззи попыталась представить новую реальность – мир без Альтеи Лун, – но в голове это никак не укладывалось. Как такая женщина, исполненная мудрости, жизни и любви, вышедшая, казалось, из той самой земли, которую она так любила и за которой так заботливо ухаживала, – как такая женщина вообще могла покинуть этот мир!
Она ни разу даже не обмолвилась, что чем-то болела. Ни разу не заикнулась об этом в своих пространных письмах, где старательно излагались все местные новости. И тем не менее Эвангелина Бруссар упомянула продолжительную болезнь. Почему Альтея держала это в тайне от внучки?…
– О! Ты здесь? Ну, наконец-то нашел.
В растерянности Лиззи сморгнула вновь подступившие слезы, обнаружив возникшего в дверях ее кабинета Люка Шенье. Он только что постригся и выглядел еще умопомрачительнее, чем обычно, в своем сшитом на заказ черном костюме от Бриони. Он тоже всегда сознавал свою эффектную внешность, чем, кстати, сильно раздражал Лиззи в ту пору, когда они еще встречались. Впрочем, теперь это ее уже не трогало.
Тихонько шмыгнув носом, она подавила остатки слез. Меньше всего на свете ей хотелось, чтобы человек, только что давший зеленый свет ее дальнейшему карьерному росту, вдруг застал ее плачущей за письменным столом. Или чтобы Люк стал осаждать ее неудобными расспросами, хотя бы на миг почувствовав, что она что-то от него скрывает.
Лиззи подняла на него взгляд, надеясь напустить на себя невозмутимость, и в то же время смахнула книжку себе на колени, подальше от его глаз.
– Тебе что-то нужно?
Люк расплылся в улыбке, сияя явно отбеленными недавно у дантиста зубами.
– Я искал тебя в обед, но мне сказали, у тебя совещание.
– Да, я была в отделе маркетинга. Пытались разработать концепцию новой кампании печатной рекламы. Мы еще не пришли к чему-то конкретному, но должны…
Люк взмахом руки прервал ее слова.
– Давай встретимся после работы. Я собирался пригласить тебя на ланч, но на ужин, пожалуй, будет даже лучше, ты не находишь?
Нет, она так ничуть не находила – хотя и не удивилась, что так думает Люк. Он привык всегда добиваться своего. Да и с чего бы ему не быть в себе таким уверенным? Этот мужчина каждой своей черточкой источал обаяние. Однако Лиззи не пронимало ни то, что выглядел Люк, как Джонни Депп, только без подводки, ни то, что его речи передался легкий французский акцент его матушки. Все это быстро потеряло для нее свою привлекательность.
Они сделали все возможное, чтобы сохранить свои отношения в тайне. Никаких заигрываний на работе и публичных проявлений симпатии. Никаких ланчей, где бы не просматривались электронные таблицы или не обсуждались рекламные проспекты и презентации. Однако в тот вечер, когда было объявлено о повышении Лиззи, они отправились отпраздновать это к Даниелю, в знаменитый французский ресторан, и наткнулись там на Рейнольда Аккермана, адвоката из юридического отдела, который отмечал с женой двадцатилетие их супружеской жизни. И тогда Лиззи поняла, что ей предстоит немедленно сделать выбор: или покончить с этой связью, или стать участницей заурядного служебного романа.
Она оборвала их роман на следующий же день. Люк воспринял это достаточно спокойно. Возможно, потому, что они с самого начала установили такие правила игры: сочтя, что пришло время, любая сторона вольна уйти своей дорогой. Без всяких слез и взаимных обвинений. Однако потом он стал ей настойчиво давать понять, что, может быть, им все-таки продолжить с того места, где они расстались. Но это, с точки зрения Лиззи, было совершенно безнадежным вариантом.
– Так что? Как насчет вечера? – спросил от дверей Люк. – Можем двинуть в итальянский ресторан.
– Не могу. Извини.
– Давай забронирую нам столик в «Скарпетта». У них одни канолли чего…
– У меня умерла бабушка, – оборвала его Лиззи. – Сейчас вот получила письмо.
У Люка хватило такта мигом отбросить улыбку. Он зашел в кабинет и закрыл за собой дверь.
– Извини. Очень жаль. Не знал, что она была больна.
– Вот и я не знала. – Слова эти обожгли Лиззи даже больнее, нежели она ожидала, и она поймала себя на том, что норовит спрятать от Люка взгляд. Плакаться друг другу в жилетку как-то не входило в их договоренности, а она сейчас готова была предаться именно этому.
– Не помню, чтобы ты много о ней рассказывала. Или вообще о ком-то из своей семьи, если на то пошло. Вы были с ней близки?
– Были, – ровным голосом отозвалась Лиззи. – Можно сказать, что она меня вырастила.
– Да уж… незадача.
Лиззи недоуменно уставилась на него из-за стола. Незадача?! Разве это говорят человеку, у которого умирает любимый человек? Хотя что ей удивляться! Ей довелось увидеть, как Люк воспринял смерть близкого человека.
Они уже несколько месяцев встречались, не афишируя своих отношений, когда мать Люка – наставник Лиззи в мире парфюма – в конце концов проиграла свою битву с раковой опухолью. Лиззи видела Люка на похоронах – как он пожимал руки и принимал соболезнования, изображая почтительного сына. Но уже к вечеру она не могла отделаться от мысли, что именно это он и делал – изображал, играл нужную роль. Поначалу Лиззи отнесла это отсутствие искренней скорби к тому, что болезнь его матери тянулась довольно долго. Что он имел время как следует приготовиться к ее кончине, примириться со скорой утратой, проститься. Теперь же Лиззи подумала: не слишком ли она ему польстила такими объяснениями?
– Сожалею о твоей утрате, – произнес он наконец и, потянувшись через стол, накрыл ее руку ладонью. – Тебе, вероятно, придется поехать туда на похороны.
Лиззи высвободила свою кисть и сунула между коленями, чтобы он не мог до нее дотронуться.
– Похорон не ожидается. Ее пепел уже успели развеять.
Люк вскинул брови:
– Что? Без тебя?!
Лиззи кивнула, не желая ему что-либо объяснять. Когда дело касалось ее семьи, она все подробности предпочитала сводить к минимуму. Если хочешь, чтобы тебя воспринимали всерьез – а Лиззи только этого и хотела, – всегда есть вещи, которые никогда не следует затрагивать в разговоре.
– В нашей семье не принято колготиться насчет этого, – сказала Лиззи, снова заморгав, чтобы не дать волю слезам. «Ну да, если, конечно, не считать колготней то, что твой прах должен быть развеян над лавандовым полем в первое же полнолуние после смерти». – К тому же я сама в этом виновата. Я, переехав, забыла сообщить бабушке о смене адреса, а потому с письмом случилась некоторая неразбериха. Она умерла два месяца назад. Поскольку на письмо я не ответила, то похоронное бюро взяло дело в свои руки и само позаботилось о ее пепле.
Люк покивал, как будто нашел в услышанном вполне здравый смысл, но потом неожиданно нахмурился.
– Все-таки, согласись, немного странно. Взяться за дело без тебя?
Лиззи отвела от него взгляд.
– Это что-то вроде давней семейной традиции. Дело тут… в привязанности по времени. В любом случае с этим уже покончено.
– Ну, вот и хорошо, если хочешь знать мое мнение. Никогда не был большим любителем похорон. Этой, знаешь, концентрации скорби. – Люк помолчал, изображая, будто его передергивает. – Растраченные зря эмоции, если разобраться. Человек, который умер, и понятия не имеет, что ты о нем скорбишь – потому что он уже мертв. Все же остальные просто топчутся вокруг, бормочут друг другу всякие банальности, жуют фаршированные яйца. А еще съезжаются все эти родственники, в которых сам черт не разберет. В общем, сплошной напряг… Или, как любила говаривать моя матушка – compliqué
[1].
Compliqué.
Лиззи согласно кивнула. Просто идеальный в своей лаконичности эпитет к роду Лун!
– Да, у нас в роду хватает… напряга.
– И давно ты ее последний раз навещала?
– Ни разу. Как восемь лет назад уехала оттуда, так больше и не возвращалась.
Люк даже присвистнул.
– Приличное время – даже по моим меркам. А матери у тебя нет?
Лиззи поняла, что именно он имеет в виду: умерла ли ее мать. В сущности, это было одно и то же. Но правда крылась в том, что Лиззи и сама не знала ответа на этот вопрос. Да и никто не знал.
– Да, ее нет. Никого больше нет.
Люк обошел ее письменный стол сбоку, присел на уголок.
– Бедная ты моя сиротка, – медленно проговорил он. – Но знаешь, ты не одинока. Моя матушка тебя очень любила, а потому взяла с меня обещание, что я буду за тобой присматривать. Она сказала мне: «Люк, однажды она станет блистательным парфюмером, и я хочу, чтобы ты о ней позаботился». Словно, оставляя мне свою компанию, матушка завещала мне и тебя.
Лиззи еле удержалась, чтобы не закатить глаза.
– Человека невозможно завещать, Люк. К тому же я не бедная сиротка, я уже достаточно долго жила отдельно и самостоятельно.
Люк поднялся, отошел к окну.
– И сколько времени тебе понадобится? Три дня? Или четыре?
– На что? – нахмурилась Лиззи.
– Ну, не знаю. Поскорбеть, пережить эту утрату, наверно. Или что там еще нужно тебе сделать? Полагаю, надо решить какие-то финансовые вопросы, продать дом…
– Там на самом деле ферма. Ферма, где выращивались лекарственные травы. И мне совсем нет надобности туда ехать. Все вопросы я могу решить и отсюда.
– В самом деле? – расплылся он в улыбке, как будто был приятно удивлен услышанным. – А я уж было подумал, что ты сентиментальная особа.
Лиззи помотала головой, отчаянно желая поскорее свернуть этот разговор, пока она не ляпнула что-нибудь такое, отчего у Люка снова поползут на лоб его старательно ухоженные брови.
– Просто… там много чего есть… Воспоминания, которые я предпочла бы не ворошить. Как ты уже сказал, это… compliqué.
Его улыбка стала еще шире, явно переступая грань между самонадеянностью и снисходительностью.
– Матушка у меня была сентиментальной женщиной. Она любила говорить, что всем нам время от времени необходимо возвращаться домой – дабы напомнить себе о том, кто ты и откуда. И мне кажется, отчасти она была права. Нам действительно нужно время от времени возвращаться домой. Но только для того, как я считаю, чтобы напомнить себе в первую очередь, почему мы оттуда уехали, и таким образом еще отчетливее понять, чего мы в действительности хотим. Потому что в конечном счете это самое главное – уяснить, чего мы ожидаем от жизни и что готовы сделать, чтобы это получить. Может быть, как раз это тебе сейчас и требуется, Лиззи, – провести какое-то время со своими воспоминаниями. После этого ты, возможно, многое увидишь в ином свете.
«Провести время со своими воспоминаниями…»
Лиззи опустила взгляд к коленям, не желая сейчас встречаться глазами с Люком. Он и понятия не имел, о чем сейчас распространялся. Да и не должен был иметь. Как вообще можно со стороны представить, какие воспоминания ее там ждут!
– Все в порядке, на самом деле. Я справлюсь. Я смогу разрешить все вопросы удаленно.
Люк скептически покосился на нее.
– Воля твоя, конечно, но звучит как-то неубедительно. Может, с кем-то там нужно пообщаться, чтобы до конца переварить эту утрату. Как говорится, поставить точку. Я мог бы поехать с тобой, чтобы все прошло полегче.
Вот он – истинный мотив его внезапной обеспокоенности за нее!
– Мы уже несколько месяцев как расстались, Люк.
– Я в курсе.
Оноре де Бальзак
– Тогда зачем ты это предлагаешь?
Старая дева
– Ты что, не веришь, что я способен на простое великодушие?
– Нет.
Г-ну Эжену-Огюсту-Жоржу Луи Миди де ла Гренре Сюрваль, из Королевского корпуса инженеров путей сообщения, — в знак сердечной привязанности посвящает его шурин
де Бальзак.
Люк сразу отбросил улыбку, словно принимая свое поражение.
– Все-таки это довольно паршивое время, чтобы переживать его в одиночестве. Позволь мне по крайней мере пригласить тебя на ужин. Обещаю говорить лишь о делах, если тебе так будет угодно.
– Спасибо. Но, по-моему, мне сейчас лучше побыть наедине с собой.
Лиззи проводила его взглядом до двери, больше чем уверенная, что он уходит обиженным и оскорбленным. Хотя в одном Люк все-таки был прав. Ей действительно нужно какое-то время, чтобы «до конца переварить эту утрату», усвоить тот факт, что она неожиданно осталась одна в целом мире, и осознать, что это означает. Альтея умерла, мать, судя по всему, исчезла с лица земли – в прямом ли или фигуральном смысле. И теперь после Эльзибет не останется никого из рода Лунных Дев – в этом она была точно уверена. По сути дела, она последняя.
Глава 2
Многим, вероятно, случалось встречать в некоторых областях Франции одного, а то и нескольких шевалье де Валуа. Какой-то из них жил в Нормандии, другой обретался в Бýрже, третий в 1816 году благоденствовал в городе Алансоне, четвертого, быть может, заполучил Юг. Но давать перечень этого валуаского племени здесь ни к чему. Все эти шевалье, среди которых, разумеется, кое-кто был таким же Валуа, как Людовик XIV — Бурбоном, знали друг о друге так мало, что решительно ни с кем из них не стоило говорить об остальных. Все они, впрочем, оставили Бурбонов в полном покое на троне Франции, ибо уж слишком хорошо известно, что Генрих IV стал королем из-за отсутствия наследника мужского пола в старшей ветви Орлеанского дома, именуемой де Валуа. Если и существуют де Валуа, то происходят они от Карла IX и Марии Туше, мужское потомство которого считалось угасшим до той поры, когда в лице аббата де Ротлена было получено доказательство противного, а род Валуа-Сен-Реми, отпрысков Генриха II, тоже прекратился на пресловутой Ламот-Валуа, замешанной в деле об ожерелье
[1].
Скинув в прихожей туфли, Лиззи поспешила на кухню. Она достойно пережила этот рабочий день, с улыбкой встречая неиссякающий поток соболезнований, что устремился к ней, едва по фирме распространилась новость о ее утрате. Единственное, чего желала она теперь – это большой бокал вина и возможность побыть наедине со своей скорбью.
Лиззи откупорила бутылку шардоне и налила себе объемистый бокал, после чего задержалась у раковины, чтобы полить стоявшие возле нее горшочки с травами. «Розмарин… для памяти. Базилик… для крепости духа. Тимьян… для избавления от ночных кошмаров». Это был своего рода катехизис ее детства. Катехизис всех Лунных Дев.
Неожиданно, по какому-то наитию, она оторвала листок базилика от стоявшего на раковине растения и потерла между пальцами, высвобождая его сладковато-пряный аромат – слегка перечный, с нотками аниса и легчайшим оттенком мяты. Это был один из любимых запахов Лиззи – возможно, потому, что напоминал ей о тех счастливых днях, когда она что-то готовила у бабушки на кухне. Однако на сей раз у нее перед глазами всплыло совсем иное воспоминание – гораздо более давнее.
Все эти шевалье, если верить сведениям о них, были, подобно алансонскому, пожилыми дворянами, долговязыми, сухопарыми и без всяких средств. Шевалье буржский эмигрировал, туренский скрылся, — алансонский же воевал в Вандее и несколько шуанил
[2]. Почти всю свою молодость, до тридцати лет, он провел в Париже, где в разгаре любовных побед был настигнут революцией. Алансонский шевалье де Валуа, признанный высшей провинциальной знатью подлинным Валуа, отличался, подобно всем своим однофамильцам, превосходными манерами и производил впечатление человека великосветского. Ежедневно он обедал в гостях, а по вечерам играл в карты. Шевалье прослыл острословом благодаря одной из своих слабостей — он сыпал анекдотами о царствовании Людовика XV и о начале революции. Всякий, кто слушал эти истории впервые, находил, что они весьма недурно переданы. Впрочем, к чести шевалье де Валуа надо заметить, что своих собственных острот он никогда не повторял, равно как никогда не рассказывал о своих любовных похождениях, так что лишь ужимки и улыбочки очаровательным образом досказывали недосказанное. Этот славный человек, в качестве старого вельможи-вольтерьянца, даже не заглядывал в церковь, но к его безбожию относились на редкость снисходительно, принимая во внимание его приверженность королевскому трону. Какая-то особенная прелесть была в том жесте, вероятно заимствованном у Моле
[3], каким он брал понюшку из старой золотой табакерки, украшенной портретом княгини Горицы, обольстительной венгерки, прославленной красавицы последних лет царствования Людовика XV. Об этой знаменитой чужестранке, привязанности своих юных дней, он всегда говорил с сердечным волнением; он дрался из-за нее на дуэли с г-ном де Лозеном. Шевалье, которому в описываемую пору было лет пятьдесят восемь, признавал за собою лишь пятьдесят и мог позволить себе эту невинную ложь, ибо из всех особенностей, которые выгодно отличают сухощавых блондинов, он все еще сохранял юношескую стройность стана, столь молодящую и женщин и мужчин. Да, знайте, вся жизнь — или все изящество, которое есть выражение жизни, — заключается в стане. К отличительным признакам шевалье надо также отнести достойный удивления нос, каким наградила его природа. Нос этот резко делил его бледное лицо на две части, казалось, знать не знавшие друг о друге, из которых только одна краснела во время процесса пищеварения. Факт этот следует отметить в эпоху, когда физиология столько занимается изучением человеческого сердца: воспламенялась левая сторона. Хотя длинные и тонкие ноги, хрупкость и мертвенная бледность г-на де Валуа не свидетельствовали о крепком здоровье, тем не менее он ел за десятерых и утверждал — вероятно, желая оправдать свой чрезмерный аппетит, — что страдает недугом, который в провинции определяется термином горячая печень. Краснота одной щеки убеждала в этом всех; но в краю, где тридцать-сорок блюд следуют развернутым строем по четыре часа кряду, желудок шевалье казался благодатью, ниспосланной славному городу Алансону самим провидением. Согласно теориям некоторых медиков, жар слева указывает на любвеобильное сердце. Галантная сторона жизни шевалье подтверждала эти научные выводы, ответственность за которые, к великому счастью, не лежит на историке. Вопреки этим симптомам г-н де Валуа обладал натурой выносливой, следовательно живучей. Если печень его горела, то, по старинному выражению, пламень его сердца был не меньше. Пусть лицо шевалье было несколько морщинистым, пусть волосы его серебрились, — глаз сведущего наблюдателя уловил бы в этом печать страстей и следы наслаждений. Выразительными гусиными лапками и дворцовыми ступеньками складывались эти элегантные морщинки, что столь ценятся в царстве Киферы
[4]. Все в этом кокетливом шевалье обличало дамского угодника. Он так тщательно умывался, что приятно было глядеть на его щеки, как бы протертые волшебным эликсиром. Та часть черепа, которую никак уже не удавалось прикрыть волосами, блестела, как слоновая кость. Его брови, так же как волосы, подчиняясь искусной гребенке, сохраняли молодой вид. Казалось, кожа его, и без того такая белая, была еще убелена каким-то секретным снадобьем. Он не употреблял духов, но от него исходило как бы свежее благоухание молодости. Его барственные руки, холеные, как у щеголихи, привлекали взор розовыми, прекрасно отделанными ногтями. Словом, если бы не внушительный, ни с чем не сравнимый нос, он был бы красавчиком.
Однажды в детстве Лиззи незаметно приблизилась к бабушке сзади, когда Альтея осматривала поврежденные растения после нежданного, аномально позднего заморозка. Девочке было тогда не больше семи, однако инстинктивно она поняла, что надо вести себя как можно тише. Завороженная необычайной сосредоточенностью на лице бабушки, Лиззи наблюдала, как та, опустившись на колени перед почерневшими кустиками базилика, водила над ними своими мозолистыми ладонями. Потом принялась что-то бормотать – какие-то полные нежности слова, которых Лиззи не могла различить. Первый раз она увидела воочию, как действует дар ее бабушки – и больше уже не могла этого забыть. Как не забыла и того, что наутро те же самые растения были уже зелеными и крепкими, без малейших следов подмерзания.
Это был самый потрясающий талант Альтеи – способность поднять к жизни почти что мертвую траву или цветок всего лишь прикосновением да несколькими ласковыми словами. Да еще какое-то поистине сверхъестественное умение выращивать в скупом климате Новой Англии то, что в принципе не могло там произрастать. Слухи о необычайном садоводческом таланте Альтеи тогда вовсю полнили Сейлем-Крик. Кто-то списывал это на магию, кто-то – на строгое следование лунному календарю. Но, как бы то ни было, все дружно признавали тот факт, что неплодородная каменистая земля «Фермы Лунных Дев» ни в чем не может отказать Альтее Лун.
Кто будет заботиться об этой земле теперь, когда Альтеи нет на свете?
Придется испортить этот портрет, открыв одну безделицу. Шевалье закладывал уши ватой и вдобавок носил бриллиантовые сережки — две негритянские головки, впрочем дивной работы; он очень дорожил ими и в оправдание этому странному для мужчины украшению заявлял, что стоило ему проколоть себе уши, как он избавился от мигреней — у него бывали мигрени. Мы не представляем шевалье каким-то совершенством; но не следует ли хоть сколько-нибудь прощать старым холостякам, у которых сердце пригоняет столько крови к голове, их очаровательные чудачества, основанные, возможно, на возвышенных тайнах? К тому же шевалье де Валуа искупал свои серьги столькими приятными чертами, что общество могло считать себя достаточно вознагражденным. В самом деле, он прилагал немало усилий, чтобы скрывать свои годы и нравиться знакомым. Надо отметить прежде всего его доведенную до крайности заботу о своем белье — единственное щегольство, которое порядочный человек может нынче позволить себе в одежде; у шевалье белье всегда отличалось тонкостью и белизной. А на платье его, отменно чистом, хотя и поношенном, не было ни пятнышка, ни складочки. Тем, кто замечал аристократически небрежное обращение шевалье со своим костюмом, такой аккуратный вид казался чудом; шевалье, правда, не дошел до того, чтобы скрести платье стеклом — утонченная выдумка принца Уэльского, — но в свое подражание началам высшей английской элегантности г-н де Валуа вкладывал собственную изысканность, которую не могли оценить обыватели Алансона. Не обязан ли свет почитать тех, кто ничего ради него не жалеет? Не было ли здесь столь трудно осуществимого воздаяния добром за зло, согласно евангельскому завету? Такая опрятность и выхоленность очень пристали к голубым глазам, зубам цвета слоновой кости, ко всей внешности белокурого шевалье. Однако в наружности этого отставного Адониса не было ничего мужественного, и казалось, что он прибегал к прикрасам туалета, чтобы скрыть губительные следы военных действий на службе галантности. Ко всему сказанному надо добавить, что голос шевалье как бы противоречил его характерной для блондина хрупкости. Если бы вы не присоединились к мнению некоторых наблюдателей сердца человеческого и не решили, что голосу шевалье надлежало быть сродни его носу, то вас поразили бы широта и богатства этого голоса. Не обладая мощным баритоном, он прельщал глуховатым, как у английского рожка, звучанием средних нот, ровных и мягких, сильных и бархатистых. Шевалье отказался от уморительного костюма, которого все еще придерживались некоторые сторонники монархии, и стал смело одеваться на современный лад; он всегда появлялся во фраке каштанового цвета с золочеными пуговицами, в коротких, полуоблегающих панталонах из матового шелка, с золотыми пряжками у колен, в белом жилете без всякой вышивки, с галстуком, повязанным без воротника, — отголосок старинной моды, от которого он еще и потому не отступался, что мог таким образом выставлять напоказ свою шею, достойную какого-нибудь благоденствующего аббата. На его черных лакированных башмаках красовались четырехугольные золотые пряжки, о каких до нынешнего поколения не дошло даже воспоминаний. Шевалье оставлял на виду две часовые цепочки, протянутые рядом от одного жилетного кармана к другому, — опять-таки отголосок моды восемнадцатого века, которым не пренебрегли щеголи времен Директории. Этот костюм переходного времени, соединявший в себе две эпохи, шевалье носил с грацией маркиза, секрет которой был утрачен на французской сцене в тот день, когда с подмостков сошел Флери, последний ученик Моле. Частная жизнь этого старого холостяка, казалось, была на виду у всех, а в действительности представляла загадку. Он занимал по меньшей мере скромную квартиру на улице дю Кур, в третьем этаже дома, принадлежавшего г-же Лардо, лучшей в городе прачке, стиравшей тонкое белье и постоянно заваленной работой. Этим и объясняется чрезвычайная изысканность белья шевалье. По несчастью, случилось так, что в один прекрасный день всему Алансону пришлось поверить, будто г-н де Валуа не всегда вел себя, как подобает дворянину, и на старости лет тайно обвенчался с некоей Цезариной, матерью ребенка, имевшего дерзость появиться на свет непрошеным.
Вопрос этот больно кольнул Лиззи, когда она пошла с бокалом с шардоне в гостиную. Вскоре земля перейдет к кому-то другому. И дом, и старый сушильный амбар, и засеянные целебными травами поля, и аптечная лавка ее бабушки – все это уйдет из рук ее семьи и окажется в распоряжении чужаков. Лиззи всегда, конечно, знала, что рано или поздно такое случится – что Альтея однажды умрет и с их родовой фермой понадобится что-то делать. Она просто не задумывалась о том, как именно все это будет выглядеть или что ей самой придется с этим разбираться.
— Она так усердно раздувала для него свои утюги, что в конце концов воспламенился и он сам, — съязвил тогда некий г-н дю Букье.
Надо будет определиться с материальной стороной дела, найти риелтора, готового организовать дистанционную продажу имения, затем связаться с агентом по недвижимости, чтобы разобраться с содержимым дома. Там нет ничего особо ценного. Но что делать с личными вещами Альтеи? С ее одеждой, любимыми книгами? С многотомным собранием семейных записок, что бабушка держала под замком в своем читальном закутке? Она что, и впрямь готова просто отдать все это в руки незнакомому человеку? А если нет – то кому это все останется? Уж, разумеется, не ее матери, из-за безбашенности которой как раз и стали рушиться еще стоявшие костяшки домино.
Впрочем, Ранна – это вообще совсем другая история. Причем история, на самом деле так и не получившая конца, поскольку много лет об этой женщине никто и ничего не слышал.
Лиззи оцепенело застыла, примостившись на подлокотнике дивана, – опустошенная, не способная уже на гнев, огорошенная переживаниями нынешнего дня. Солнце за окном начало садиться, проскальзывая в проемы и щели между беспорядочно разбросанными крышами Манхэттена – точно как на тех открытках сепией, что выставлялись в киосках для туристов. Уже три месяца, как она сменила свою крохотную мансарду на квартиру в «Восточной башне», но все никак не могла привыкнуть к открывающемуся отсюда виду. Равно как и к прочим достоинствам, сопровождавшим ее новое фешенебельное жилье. Люк уверял, что она быстро врастет в свое окружение – однако сейчас, обведя глазами комнату, Лиззи по-прежнему воспринимала все чужим. И мебель, и искусную отделку стен. Даже отражение, что глядело на нее сейчас из потемневшего окна, казалось, принадлежало кому-то другому – незнакомке, притворяющейся Лиззи Лун.
Эта ужасная клевета омрачила на склоне лет жизнь впечатлительного дворянина, тем более что, как покажет настоящее повествование, он пережил притом гибель давно лелеемой надежды, ради которой принес немало жертв. Г-жа Лардо сдавала шевалье де Валуа две комнаты в третьем этаже своего дома за умеренную плату — сто франков в год. Достойный дворянин, что ни день обедавший в гостях, возвращался домой только ночевать. Стало быть, расходовался он лишь на завтрак, неизменно состоявший из чашки шоколада, хлеба, масла и каких-либо фруктов, смотря по времени года. Он разводил огонь лишь в самые сильные холода, исключительно по утрам. От одиннадцати часов утра и до четырех часов дня он гулял, ходил читать газеты, делал визиты. Поселившись в Алансоне, шевалье сразу же честно признался в своей бедности, сообщив, что все его богатство заключается в шестистах ливрах пожизненной ренты, последних крохах былой роскоши, четыре раза в год высылаемых ему его бывшим стряпчим, у которого хранились соответствующие бумаги. И действительно, местный банкир каждые три месяца отсчитывал ему полтораста ливров, приходивших на имя шевалье из Парижа от некоего Бордена, последнего прокурора Шатле. Это стало широко известно по той причине, что шевалье просил первого, кому доверился, сохранить все в глубокой тайне. И г-н де Валуа извлек пользу из своего несчастья: в лучших домах Алансона ему было обеспечено место за столом и приглашение на все вечера. Его таланты игрока, рассказчика, человека любезного и благовоспитанного были настолько признаны, что вечер считали неудавшимся, если на нем не присутствовал этот единственный в городе тонкий ценитель обычаев света. Хозяева дома и дамы не могли обойтись без его одобрительной гримаски. Когда, бывало, старый шевалье скажет на балу какой-нибудь молодой женщине: «На вас сегодня восхитительное платье!», то эта похвала радовала ее больше, чем даже зависть соперницы. Никому, кроме господина шевалье де Валуа, не дано было с такой непринужденностью произносить некоторые выражения минувших лет. Сердечко мое, сокровище мое, горлица моя, владычица моя — все любовные ласкательные словечки 1770 года приобретали в его устах неотразимую прелесть; словом, только ему была дозволена некоторая выспренность. Его комплименты, на которые он, впрочем, был скуповат, завоевали ему благосклонность старушек; он льстил всем, даже чиновникам, до которых ему нужды не было. За игорным столом шевалье выказывал такт, какой был бы оценен везде; он никогда не сетовал на неудачу, хвалил игру своих противников, когда им не везло; нисколько не пытался поучать партнеров, показывая им, как лучше всего разыграть партию. Когда во время сдачи затевались скучные споры, шевалье жестом, достойным Моле, вытаскивал табакерку, устремлял взгляд на княгиню Горицу, с достоинством открывал крышку, разминал и встряхивал свою понюшку, растирал ее в порошок, насыпал горкой, как только карты бывали сданы, он набивал нос табаком и водворял княгиню в жилетный карман — неизменно в левый! Лишь дворянин славного века (в противовес веку великому) мог найти такой переход от презрительного молчания к насмешке, никому не понятной. Он садился за карты с горе-игроками — это было ему на руку. Подкупающее ровный нрав его давал многим повод говорить: «Я в восторге от шевалье де Валуа!» И речь и манеры — все у него, казалось, было выдержано в таких же светлых тонах, как и его внешность. Он старался никого не задеть — ни мужчин, ни женщин. Равно снисходительный к физическим изъянам и к недостаткам разума, он с помощью княгини Горицы терпеливо выслушивал людей, рассказывавших ему о мелких неурядицах провинциальной жизни — о недоваренном яйце, поданном к завтраку, о кофе, в котором свернулись сливки; о смехотворных подробностях, касающихся здоровья, о внезапных пробуждениях, снах, визитах. Для того чтобы разыграть сочувствие, у шевалье был про запас жалостливый взгляд и классическая поза, которые делали его прелестным слушателем; он вставлял: «Ах! скажите на милость! ну, и что же?» — всегда изумительно кстати. Так до самой своей смерти он не дал никому заподозрить, что, пока катилась эта лавина глупостей, он отдавался воспоминаниям о самых волнующих эпизодах своего романа с княгиней Горицей. Подумал ли кто хоть раз об услугах, какие может оказать свету угасшая страсть, и о пользе любви как источнике общительности? Этим, пожалуй, объясняется, почему шевалье оставался баловнем целого города, несмотря на постоянную удачу в картах, — ибо, уходя из гостей, он всегда уносил с собою фрЗа минувшие годы городская жизнь порядком отполировала ее грубые края, не оставив и следа от той девчонки из Новой Англии, которая бегала босиком по плантациям своей бабушки, собирая целебные травы, отчего пальцы у нее вечно были перепачканы зеленым соком, а ногти шершавились от каменистой земли. Хотя, если разобраться, именно поэтому она и перебралась жить в Нью-Йорк – чтобы изжить из себя ту самую девчонку. Чтобы существовать, как все другие люди. Незатейливым круглым штырьком в своем простеньком круглом отверстии. Чтобы никаких внезапностей. Никаких странных подозрений. Никакой тайной книги с твоим именем на переплете. А просто… жить, как обычный человек. И во многих отношениях ей это удалось. Покинув Сейлем-Крик, Лиззи успела проделать большой путь… Но не слишком ли большим он оказался? И не случилось ли так, что, пытаясь полностью уйти от прежней жизни, она утеряла в пути самое себя?
анков шесть выигрыша. Проигрыши, о которых он, надо заметить, громко трубил, случались у него очень редко. Все, кто знавал его, сходятся на том, что никогда и нигде, даже в египетском музее в Турине, им не попадалась такая очаровательная мумия. Нет другой страны во всем мире, где паразитизм облекался бы в столь пленительную форму. Не было случая, чтобы самое глубочайшее себялюбие выражалось у кого-либо другого в более приятном и безобидном виде, нежели у этого дворянина; оно было ничуть не хуже самоотверженной дружбы! Если кто-нибудь приходил к г-ну де Валуа с просьбой о небольшой услуге, требовавшей некоторых хлопот, то уходил он от славного шевалье совершенно влюбленным в него, а главное — уверенным, что тот бессилен помочь или даже испортил бы все дело своим вмешательством.
Лиззи осушила бокал и, поднявшись, пошла опять на кухню, чтобы наполнить его заново. Она была уже близка к тому, чтобы погрузиться в депрессию – явственно это ощущала. Однако Лиззи не могла позволить себе предаться ностальгии. Как не могла и позволить себе забыть, что именно так решительно побудило ее покинуть Сейлем-Крик.
Восемь лет назад две девочки-подростка к ночи не вернулись домой. Часы ожидания и поисков перетекли в дни, дни – в недели. Хизер и Дарси Гилмэн как будто испарились.
Не прошло и суток, как в городке стали склонять имя Альтеи как самой вероятной виновницы их исчезновения. Что было, собственно, не удивительно. Когда бы что ни случалось в городе: или рано выпавший снег, или чересчур высокий прилив, или вспышка кори – почему-то во всем сразу обвиняли семейство Лун. Кто-то, возможно, говорил это и в шутку – однако многие воспринимали подобные слухи как чистую правду. Все, в чем Сейлем-Крик уступал по части мирских притязаний, с лихвой компенсировалось мистическими суевериями и бурными проявлениями религиозного пыла. Исчезновение дочерей Гилмэнов, естественно, не явилось исключением.
Чтобы объяснить загадку безбедного существования шевалье, историк, к которому Истина, эта жестокая подстрекательница, пристает с ножом к горлу, вынужден вспомнить, как недавно, после знаменательных и печальных июльских дней, Алансон узнал, что сумма выигрышей г-на де Валуа за каждые три месяца составляла около ста пятидесяти экю и что изворотливый шевалье отважился посылать самому себе пожизненную ренту, дабы не сойти за неимущего в краю, где любят основательность. Многие его друзья (его уже не было в живых, заметьте!) с пеной у рта оспаривали это обвинение, называли все это баснями, считая, что шевалье был благородным, достойным дворянином, оклеветанным либералами. К счастью для ловких картежников, среди зрителей всегда найдется кто-нибудь, чтобы их поддержать. Не решаясь оправдывать постыдное поведение, эти почитатели наотрез отрицают его; не приписывайте им упрямства, — попросту у этих людей есть чувство собственного достоинства: правительства подают им пример такой добродетели, хороня своих мертвецов по ночам и не служа торжественных молебнов, когда проиграна битва. Если шевалье позволил себе пуститься на уловку, которая, впрочем, снискала бы ему уважение шевалье де Грамона, улыбку барона де Фенеста
[5], рукопожатие маркиза де Монкада
[6], разве он из-за этого стал менее учтивым или менее остроумным гостем, не столь незаменимым партнером, не столь восхитительным рассказчиком — усладой всего Алансона? Чем, собственно говоря, этот поступок, вполне согласованный с законами свободной воли, противоречит изысканным дворянским нравам? Когда многие вынуждены заботиться о пожизненной ренте для посторонних, что может быть естественнее, чем платить ее добровольно своему лучшему другу? Но Лай умер... К концу каких-нибудь пятнадцати лет подобного образа жизни шевалье собрал десять тысяч и несколько сот франков. С возвращением Бурбонов один из его давнишних друзей, маркиз де Помбретон, бывший лейтенант черных мушкетеров, вернул ему, по словам шевалье, тысячу двести пистолей, которые некогда, отправляясь в эмиграцию, взял у него в долг. Это событие наделало шума и впоследствии приводилось в пример как довод против насмешек, в которых изощрялась газета «Конститюсьонель» по поводу того, как платят долги некоторые эмигранты. Если кто-нибудь заговаривал при шевалье о благородном поступке маркиза де Помбретона, у бедняги краснела даже правая сторона лица. Все радовались тогда за г-на де Валуа, державшего совет с людьми денежными, как ему лучше употребить эти крохи своего состояния. Доверившись судьбам Реставрации, он поместил деньги в бумаги государственного казначейства, когда рента шла по пятьдесят шесть франков двадцать пять сантимов. Господа де Ленонкур, де Наваррен, де Верней, де Фонтэн и Ла Биллардиер, которые, по словам шевалье, знали его, выхлопотали ему пенсию в сто экю из королевской казны и послали крест святого Людовика. Навсегда осталось неизвестным, какими путями удалось старому шевалье добиться, чтобы его титул и звание были, таким образом, торжественно освящены, — одно несомненно: грамота о пожаловании креста святого Людовика за его заслуги в католических армиях Запада давала ему право на чин полковника в отставке. Следовательно, кроме мнимой пожизненной ренты, которая никого тогда не смущала, у кавалера была тысяча франков действительного годового дохода. Несмотря на такую перемену к лучшему, он остался верен своему образу жизни и своим привычкам; только красная ленточка украсила фрак каштанового цвета и, так сказать, довершила облик дворянина С 1802 года шевалье запечатывал свои письма очень старой золотой печаткой, довольно скверно вырезанной, но по которой Катераны, д\'Эгриньоны, Труавили могли видеть, что герб его имеет французский щит, рассеченный вертикально на две равные части: на красном поле — двойные косые полосы и на красном поле — пять золотых, крестообразно сомкнутых вершинами, ромбоидальных фигур; верх щита черный с серебряным крестом; увенчан щит рыцарским шлемом, девиз — Valeo
[7]. При наличии такого благородного герба тому, кто слыл побочным отпрыском рода де Валуа, можно и должно было садиться во все королевские кареты на свете.
В связи с тем происшествием была организована горячая линия, к их городку снизошло внимание прессы. Проведены были, разумеется, и всенощные бдения – со свечами, воздетыми Библиями, цветами и плюшевыми мишками. А потом, когда вся эта шумиха начала понемногу стихать, поступил неожиданный сигнал. Кто-то анонимно обратился в полицию, утверждая, что будто бы видел, как Альтея одну за другой утопила девушек в своем пруду, после чего закопала рядом некий предмет.
Многие завидовали безмятежному существованию старого холостяка, заполненному искусно сыгранными партиями в бостон, триктрак, реверси, вист и пикет, хорошо переваренными обедами, грациозно втянутыми понюшками табаку и мирными прогулками. Почти все в Алансоне полагали, что это существование свободно от честолюбивых замыслов и серьезных забот; но нет человека, чья жизнь была бы так проста, как это кажется его завистникам. В самых забытых деревеньках вы найдете человеческих моллюсков, коловраток, с виду безжизненных, но одержимых страстью к собиранию чешуйчатокрылых или к конхилиологии и готовых на все, чтобы раздобыть какую-нибудь бабочку или Concha Veneris
[8]. У шевалье не только были свои ракушки, но он к тому же лелеял честолюбивое желание, осуществить которое старался с хитростью, достойной папы Сикста V; он задумал жениться на одной богатой старой деве — безусловно, намереваясь воспользоваться этим браком как ступенью в высокие придворные сферы. Вот в чем был секрет его царственной осанки и его пребывания в Алансоне.
Тут же выписали ордер – и вскоре на берегу пруда нашли две маленькие соломенные куклы. «Куклы вуду», как было указано в протоколе, поскольку они имели некое мистическое сходство с пропавшими девочками, вплоть до одежды, что была на них в вечер исчезновения. Вот только они были не закопаны, как сообщал анонимщик, – а лишь оставлены у пруда под полной луной вместе с небольшим тряпичным мешочком с солью и семенами тмина. Это был защитный ритуал, как объяснила Альтея полиции, лишь ее попытка помочь девочкам целыми и невредимыми вернуться домой к родителям.
Как-то, в среду, рано поутру, почти в самый разгар весны шестнадцатого года, как любил выражаться шевалье, в ту минуту, когда г-н де Валуа облачался в халат из полинявшей камки, зеленой в цветочках, он услышал, несмотря на вату в ушах, легкие девичьи шаги на лестнице. В дверь не замедлили осторожно постучать три раза; затем, не дожидаясь ответа, в комнату старого холостяка змейкой проскользнула красивая девушка.
Далее полицейские принялись обыскивать пруд. Уже через час на глазах у половины местных горожан, столпившихся за желтой заградительной лентой, со дна его вытащили тела Хизер и Дарси Гилмэн. Результаты судебной экспертизы не заставили себя долго ждать: у одной девочки был проломлен череп, у другой была сломана шея. Обе явились жертвами насильственной смерти.
— А? Это ты, Сюзанна? — сказал шевалье де Валуа, не прерывая начатого дела — правки бритвенного ножа о ремень. — С чем пожаловала, бесценная проказница?
— Я пришла сказать вам кое-что, и, думается мне, это вас и обрадует и огорчит.
Десятилетиями носившиеся по городу слухи поднялись теперь с особой рьяностью, где-то высказываемые шепотом, а где-то громко и в открытую. Про заклинания, про колдовские зелья, про обряды, якобы проводимые нагишом в полнолуние. Про жертвоприношения девственниц. Причем многое распространялось теми самыми людьми, которые знали Альтею всю свою жизнь. Не было никаких реальных доказательств – поэтому в полиции не завели на нее дело. Однако это ничуть не помешало злым языкам болтать. Как не помешало «добропорядочным гражданам» Сейлем-Крика устроить всенощное бдение при свечах, на которое, кстати сказать, явилась половина городка – дабы изгнать дьявола из своей среды. Обычное правило, когда ты невиновен, пока вина твоя не доказана, – не распространяется на тех, кто носит фамилию Лун.
— Не о Цезарине ли речь?
А теперь женщина, которую все подозревали в убийстве девушек, умерла. У всех в городке, поди, это вызвало вздох облегчения! Быть может, даже мэр объявил всеобщие гуляния по этому поводу?
— Только мне и заботы, что о вашей Цезарине! — отрезала она с видом, в одно и то же время задорным, многозначительным и беспечным.
Динь-дон! Ведьма умерла!
Да уж, усмехнулась Лиззи, она не на шутку упивается своим горем. И, может быть, даже уже изрядно под хмельком. Ей, наверное, не помешало бы чем-нибудь перекусить, однако мысль о еде как-то не привлекала Лиззи. Вместо этого, прихватив сумочку и заново наполненный бокал, она направилась по коридору в спальню, собираясь как следует отмокнуть в горячей ванне перед сном.
Она швырнула сумку на кровать, стянула с себя одежду, потом повернулась к тумбочке за бокалом. От броска содержимое сумки рассыпалось по одеялу, в том числе вывалилась и книжечка, которую Эвангелина Бруссар приложила к своему письму. Вид этой книжки подействовал на Лиззи, точно удар в солнечное сплетение, от которого сгибаешься пополам, хоть и заранее его ожидаешь.
Прелестная Сюзанна, чья забавная затея должна была так сильно повлиять на судьбы главных действующих лиц этой повести, служила гладильщицей у г-жи Лардо. Несколько слов относительно топографии дома. Прачечная занимала весь нижний этаж. В маленьком дворике сушились на волосяных веревках вышитые носовые платки, воротнички, шемизетки, манжеты, рубашки с жабо, галстуки, кружева, вышитые платья, все тонкое белье лучших домов города. По числу шемизеток жены управляющего окладными сборами шевалье брался узнать все подробности ее похождений, ибо рубашки с жабо и галстуки были тут в каком-то соотношении с шемизетками и воротничками. Хотя и осведомленный благодаря этой своего рода двойной бухгалтерии о любовных интригах всего города, шевалье ни разу не совершил ни одной бестактности, ни разу не отпустил ни одной двусмысленной колкости, которая затворила бы перед ним двери какого-либо дома (а уж он ли не был остер на язык!). Поэтому можете считать г-на де Валуа человеком исключительно благопристойным, чьи таланты заглохли, как это часто бывает, в слишком замкнутом кругу. Одно только позволял себе шевалье (в конце концов, ведь он был мужчина!) — лукавый взгляд исподтишка, от которого женщин бросало в жар и в холод; тем не менее его все любили, убеждаясь, как глубока его скромность, сколько в нем сочувствия к милым слабостям. Дверь против двери с шевалье помещалась старшая мастерица г-жи Лардо, ее правая рука, сорокапятилетняя старая дева, страшная уродина. Выше были только чердаки, где зимой сушилось белье. Каждая квартира, как и та, что занимал шевалье, состояла из двух комнат, одна — окнами на улицу, другая — во двор. Этажом ниже шевалье жил дед г-жи Лардо, бывший корсар по имени Гревен, некогда, при адмирале Симезе, служивший в Индии, ныне старый, глухой паралитик. Что до г-жи Лардо, занимавшей другую квартиру второго этажа, то она, при своей слабости к людям высокого звания, могла по отношению к шевалье сойти за слепую. Для нее г-н де Валуа был самодержцем, который что ни делает — все хорошо. Случись какой-нибудь из ее работниц согрешить и осчастливить шевалье, г-жа Лардо сказала бы: «Он так достоин любви!» Таким образом, хотя у дома этого, как у всех домов в провинции, были, что называется, прозрачные стены, однако они становились непроницаемы, словно в воровском притоне, когда дело касалось г-на де Валуа. Будучи по врожденной склонности поверенным любовных интрижек всей прачечной, шевалье никогда не проходил мимо ее дверей, большую часть времени распахнутых настежь, не подарив чего-нибудь своим «кошечкам»: шоколадки, конфетки, ленточки, кружевца, золотого крестика, всякого рода дешевых побрякушек, от которых гризетки без ума. И они обожали доброго шевалье. Женщины инстинктивно угадывают мужчин, которых привлекает к ним один шелест их юбки, которые счастливы одной их близостью и никогда не позволяют себе такую глупость, как спрашивать проценты со своей любезности. У женщин в этом отношении чутье собаки, которая в обществе людей направляется прямо к тому, кто души не чает в животных. У бедного шевалье де Валуа сохранилась от прежней жизни потребность оказывать нежное покровительство, что в былое время отличало знатного вельможу. Он держался здесь, словно в загородном домике для любовных свиданий, то и дело одаривал женщин — единственные существа, которые отлично умеют брать подарки, потому что всегда могут отдарить. Не странно ли, что в эпоху, когда школяры, едва покинув коллеж, занимаются изысканиями по поводу какого-нибудь символа или роются в мифах, никто еще не объяснил, что породило жриц любви восемнадцатого века? Не турниры ли пятнадцатого века? Еще в 1550 году рыцари бились в честь своих дам; в 1750 году на прогулках в Лоншане они выставляли напоказ своих любовниц; нынче они пускают там на скачки своих лошадей; во все времена дворянин старался создать свой особый образ жизни. Загнутые носки на башмаках у щеголей четырнадцатого века — в сущности, то же, что красные каблуки франтов восемнадцатого века, а в роскоши содержанок 1750 года столько же показного, сколько в чувствах странствующего рыцарства. Но где уж было шевалье разоряться на любовницу! Вместо конфет, завернутых в банковые билеты, он любезно преподносил всего-навсего пакетик со сдобными сухариками. Однако, к чести Алансона будь сказано, принимая эти сухарики, им радовались больше, чем некогда радовалась Дюте, получая от графа д\'Артуа золоченый туалетный прибор или карету. Гризетки поняли величие шевалье де Валуа, присущее ему и в ничтожестве, и свои домашние вольноАльтеи больше нет.
ти с ним держали в глубокой тайне. Если в городе, в некоторых домах, их расспрашивали о шевалье де Валуа, они почтительно отзывались об этом дворянине, они умышленно старили его; послушать их, так шевалье был достойным старцем, ведущим поистине святую жизнь; зато наедине с ним они готовы были взобраться к нему на плечи, как попугаи. Шевалье любил узнавать подноготную городских семейств — неизбежное достояние прачек, — и девушки заходили к нему по утрам выкладывать все алансонские сплетни; он называл молодых прачек своими газетами в юбках, ходячими фельетонами; г-ну де Сартину
[9] никогда не снились соглядатаи столь сметливые, обходящиеся так дешево, которые к тому же сохраняли бы столько благородства при столь проказливом образе мыслей. Заметьте, что за завтраком наш шевалье потешался, как счастливейший из смертных.
Чувство утраты внезапно захлестнуло Лиззи, и, тяжело опустившись на кровать, она взяла в руки книжку, прерывисто, в голос рыдая и заливаясь крупными горячими слезами. Разревевшись, она едва заметила небольшой листок бумаги, что выскользнул из середины книги и опустился к ней на колени. Задрожав, Лиззи уставилась на него, мгновенно перестав плакать. Слова местами были размазаны, однако там безошибочно угадывался четкий и аккуратный почерк Альтеи.
Сюзанна, одна из его любимиц, умная и честолюбивая, таила в себе задатки какой-нибудь Софии Арну
[10]; притом она была хороша, как самая красивая куртизанка, какую когда-либо Тициан призывал позировать на черном бархате, чтобы вдохновить свою кисть на создание Венеры; однако ее лицо, хотя и тонкое в очертаниях лба и глаз, грешило в нижней своей части грубостью линий. То была нормандская красота, свежая, яркая, округлая; то было рубенсовское тело, под стать мускулатуре Геркулеса Фарнезского, а не тело Венеры Медицейской, грациозной возлюбленной Аполлона.
— Ну-с, дитя мое, выкладывай, какие там у тебя дела или делишки!
«Моя нежно любимая Лиззи!
Повсюду, от Парижа до Пекина, шевалье привлек бы к себе внимание своей отеческой нежностью к гризеткам; они напоминали ему куртизанок былых времен, тех пресловутых цариц Оперы, которые славились на всю Европу в течение доброй трети восемнадцатого столетия. Само собой понятно, что дворянин, живший во время óно среди этой породы женщин — позабытой ныне, как все великое, как позабыты иезуиты и флибустьеры, аббаты и откупщики, — усвоил себе невозмутимое добродушие, грациозную легкость обращения, снисходительность без примеси эгоизма, облик простого смертного, который принимал Юпитер у Алкмены
[11], — облик громовержца, который, позволяя себя дурачить, посылает ко всем чертям превосходство своих перунов и готов промотать весь Олимп, расточая его на безумства, на пирушки, на сонмы женщин, только бы укрыться подальше от Юноны. Несмотря на поношенный халат из зеленой камки, несмотря на убожество комнаты, служившей приемной, где была жалкая вышивка вместо ковра и старые, засаленные кресла, где стены были оклеены трактирными обоями с рисунками: тут — профилями Людовика XVI и членов его семьи на фоне плакучей ивы, там — текстом высочайшего завещания, оттиснутым как бы на погребальной урне, короче говоря, — сентиментальными выдумками роялизма времен террора; несмотря на весь этот упадок, от шевалье, брившегося перед старым туалетным зеркалом, задрапированным плохонькими кружевами, веяло духом восемнадцатого века!.. Весь изящный разврат его молодости всплывал вновь; казалось, шевалье опять богат — триста тысяч долга и собственная двухместная карета у подъезда. В нем было величие Бертье
[12], который во время разгрома под Москвой отдавал приказы батальонам уже не существовавшей армии.
Если ты читаешь это послание, то уже знаешь, что меня не стало, и понимаешь, почему я попросила отправить тебе эту книгу. Я всегда тебе желала только счастья – и только этого желаю и теперь, – однако я покривила бы душой, если б сказала, будто не питаю надежд, что свое счастье ты найдешь в нашем родовом имении. Я всегда мечтала, что ты вновь окажешься дома, что в один прекрасный день ты вернешься к той земле, которую мы с тобой так любим, и ступишь на великую стезю Лунных Дев, которой мы следовали многие поколения. Ты явилась на свет такой многообещающей, такой на редкость одаренной девочкой. Но ты побоялась оставаться не такой, как все – быть особенной. Тебе так хотелось стать похожей на остальных, что ты готова была отказаться от всех данных тебе даров. Но такие врожденные способности, как у тебя, невозможно просто взять и отбросить. Они по-прежнему таятся в тебе, ожидая, когда их призовут к жизни. Ожидая, когда ты наконец вернешься домой.
— Господин шевалье, — игриво промолвила Сюзанна, — стоит ли говорить: кажется, достаточно взглянуть!
Путь нашего рода долгий и полный света, но боюсь, он скоро может прерваться, и наше наследие будет утеряно навсегда. Ты – единственное, что у нас осталось. Последняя и лучшая среди нас. Тебе многое еще предстоит узнать – то, чем я не успела поделиться с тобой до твоего отъезда. И восстановить то, что оказалось разбитым. Раскрыть то, что доселе хранилось в тайне.
И она повернулась боком — так, чтобы подтвердить свои слова явными доказательствами. Шевалье, видавший виды — можете не сомневаться, — не отводя бритвы от горла, покосился правым глазом на гризетку и притворился, что понял.
Здесь много книг – памятки и наставления от тех, кто был до тебя. Теперь эти записки в твоем распоряжении. Ты теперь хранительница наших секретов. И я лелею надежду, что однажды твоя книга тоже окажется среди них – рядом с моею на полке, – чтобы столь удивительные дарования, как наши, не были утеряны для мира. Однако не мне предстоит сделать этот выбор. Выбор остается за тобой. У каждого из нас своя история, которую мы, осознанно или нет, но так или иначе рассказываем, проживая свои часы и дни. Но, как я уже говорила тебе еще много лет назад: свою историю должна писать только ты, и никто другой.
— Хорошо, хорошо, голубка моя, мы сейчас потолкуем. А по-моему, ты забегаешь вперед.
Какой бы путь ты ни выбрала, знай, что ты всегда в моем сердце. Я с тобой не прощаюсь. Ибо нет расставаний навеки, милая Лиззи, – есть лишь обороты Круга Жизни. Пока же…
— Но, господин шевалье, не дожидаться же мне, пока матушка меня прибьет, а госпожа Лардо выгонит? Если я не уберусь живехонько в Париж, мне вовек не выйти замуж. Здесь мужчины такие чудаки!
А.»
— Чего же ты хочешь, дитя мое? Общество меняется, женщины, подобно знати, являются жертвой назревающего страшного беспорядка. За политическими неурядицами приходят неурядицы нравственные. Увы! Скоро женщина совсем перестанет существовать (он вынул вату, чтобы привести в порядок уши); она много потеряет, окунувшись с головой в чувство; она испортит себе нервы и лишится того милого и непритязательного удовольствия, которого в наши дни желали не стыдясь и которому предавались без жеманства, тогда к истерике (он почистил свои серьги) прибегали только затем, чтобы поставить на своем, а теперь женщины сделают из нее болезнь, которую придется лечить настойкой из флердоранжа (он расхохотался). Наконец сам брак станет чем-то отменно скучным (он взял в руки щипчики для выдергивания волос), а это была такая веселая штука в мои годы. Времена Людовика Четырнадцатого и Людовика Пятнадцатого, запомни это, дитя мое, были последним «прости» прекраснейшим в мире нравам.
— Но, господин шевалье, — возразила гризетка, — тут речь идет о нравственности и чести вашей Сюзанны. Надеюсь, вы меня не оставите.
— Как можно! — воскликнул шевалье, заканчивая прическу. — Я скорее согласился бы лишиться своего имени!
Заливаясь слезами, Лиззи сложила письмо и сунула обратно между чистыми страницами книги. Эти слова не должны были быть преданы бумаге, их следовало высказать лично, глаза в глаза. Не то чтобы бабушкино послание ее сильно удивило. Лиззи всегда знала, чего от нее ожидают – того же, чего ожидалось от каждой представительницы Лунных Дев. Предполагалось, что она произведет на свет дочь и воспитает ее в традициях рода, обеспечив таким образом продолжение их линии – поскольку так делалось на протяжении поколений.
— А! — проронила Сюзанна.
В роду Лун не было мужчин. Ни братьев, ни сыновей. Равно как не было и мужей. Это вовсе не планировалось заранее – а если и планировалось, никто об этом вслух не говорил. Просто женщины рода Лун никогда не выходили замуж, предпочитая жить обособленно – растя своих дочерей и все свои силы сосредоточивая на семейной травяной ферме.
— Так послушай же, мордашка! — сказал шевалье, развалясь на подушках большого кресла, в старину носившего название дюшесс, которое г-жа Лардо где-то откопала для своего жильца.
Однако к тому моменту, как маленькая Лиззи пошла в школу, от былой процветающей фермы почти ничего не осталось – равно как, по сути, и от семьи, – и Лиззи сильно сомневалась, что за восемь лет ее отсутствия там что-то могло улучшиться. К тому же у нее теперь была своя жизнь – которую она с таким трудом себе создала. Так что пусть лучше кто-то другой возрождает эту ферму. Тот, кому этого по-настоящему хочется.
Он привлек к себе великолепную Сюзанну. Красотка не противилась — такая высокомерная на улице, двадцать раз отказывавшаяся от богатства столько же из гордости, сколько из презрения к мелочным расчетам своих алансонских поклонников! При этом Сюзанна так смело выставила перед шевалье мнимое доказательство своей греховности, что этот старый греховодник, который выпытал на своем веку немало всяких тайн у созданий, куда более коварных, с первого взгляда определил, как обстоит дело. Он отлично знал, что девушки не шутят с истинным бесчестьем; но он не захотел опрокинуть постройку, возведенную этой забавной ложью.
Однако в ней тут же эхом прозвучали слова Альтеи: «Здесь много книг – памятки и наставления тех, кто был до тебя. Теперь эти записки в твоем распоряжении».
— Мы клевещем на себя, — сказал ей шевалье, усмехаясь с неподражаемо тонким лукавством, — мы добродетельны, как та библейская красавица, чье имя мы носим; мы можем смело выйти замуж; но нам не хочется прозябать здесь, мы жаждем попасть в Париж, где очаровательные создания богатеют, если они умны, а мы далеко не глупы. Нам хочется поехать в столицу наслаждений — взглянуть, не припасены ли там для нас юные шевалье де Валуа, карета, бриллианты, ложа в Опере. Русские, англичане, австрийцы понавезли туда миллионы, из которых кое-что маменька обеспечила нам в приданое, произведя нас на свет красавицей. Наконец, мы исполнены патриотизма, мы хотим помочь Франции забрать свои деньги из карманов этих господ. Хе-хе! Дорогой ты мой ягненочек-бесеночек, все это не плохо. Может быть, в твоем кругу и покричат немножко, но успех все оправдает. Одно плохо, деточка, — безденежье, а им больны и ты и я. Так как у нас ума палата, то мы задумали пустить в ход наше доброе имя, поддев старого холостяка; но этот старый холостяк, душа моя, знает как свои пять пальцев все женские уловки, — другими словами, тебе легче насыпать соли воробью на хвост, чем заставить меня поверить, что я виновник твоего несчастья. Поезжай в Париж, крошка, поезжай туда за счет тщеславия какого-нибудь холостяка, я не только не помешаю, я помогу тебе, ибо старый холостяк, Сюзанна, — это сущий клад, припасенный самой природой для молодой девушки. Но не впутывай меня во все это. Послушай, царица моя, ты ведь так хорошо знаешь жизнь; подумай, сколько ты причинила бы мне горя и вреда, ведь ты расстроила бы мои брачные планы в этом краю, где придают такое значение благонравию; допустим, что ты попала в беду, — хотя я отрицаю это, плутовка! — так ты же знаешь, милочка, у меня ничего нет за душой, я беден, как церковная крыса. Ах, если бы мне жениться на мадемуазель Кормон, если бы мне снова разбогатеть, я, конечно, предпочел бы тебя Цезарине. Ты всегда казалась мне тонкой, как листочек сусального золота, и созданной для любви знатного вельможи. Я настолько верю в твои способности, что штучки, которые ты тут разыгрываешь, нисколько не захватили меня врасплох, я этого ждал. Однако для девушки это смелый шаг. Чтобы так поступить, ангел мой, нужен незаурядный ум. И я уважаю тебя за это.
Опять все сводится к этим книгам! Вот зачем Альтея договорилась, чтобы Лиззи отправили ее книгу для записей. Дело тут не только в ее истории – а в том, что оставили после себя все женщины их рода, и в том предназначении хранительницы секретов рода Лун, что пало теперь на Лиззи. Сплошное предназначение, и так навеки.
Подтверждая свои слова, он слегка провел рукой по ее щеке, подобно епископу, совершающему миропомазание.
Да, она может нанять риелтора, чтобы выставить ферму на продажу. Она даже может кого-нибудь найти, чтобы убрать из дома мебель и разные бабушкины вещи – но только не эти книги! Лиззи пока даже не представляла, что будет с ними делать – этого они как-то никогда не обсуждали, – но о том, чтобы просто избавиться от них, не могло идти и речи. Каждая из женщин рода Лун владела некой особой формой магии – «тихой магией», как называла ее Альтея. У Лунных Дев не было никакой белиберды с котлами и свечками, никаких призываний духов, порч и проклятий. Никаких шабашей и полуночных ритуальных костров. Они занимались исключительно целительством, и каждая из рода Лун оставляла о своей жизни и деяниях заметки для потомков – как доказательство того, что они жили в этом мире и творили добро.
— Но, господин шевалье, уверяю вас, что вы ошибаетесь и что...
Так что ей, как ни крути, понадобится поехать в Сейлем-Крик, сложить эти книги в коробку и увезти – пусть даже она и не придумает ничего лучшего, как просто задвинуть их подальше в чулан. В какой-то момент ей, разумеется, придется подумать о том, что с ними будет, когда не станет ее самой, – когда их просто уже некому будет передать, – но пока вопрос об этом не стоял.
Она покраснела, не смея продолжать: шевалье с одного взгляда угадал и раскрыл весь ее замысел.
Альтея видела в ней последнюю и лучшую из рода Лун. Но Лиззи таковой себя, увы, не считала. Ее дар – если его вообще можно назвать даром! – был совсем не таким, как у Альтеи. Лиззи не была целительницей, она не умела заговаривать или делать обереги. Она создавала ароматы духов. А с тех пор, как в фирме ее продвинули до креативного директора, то даже лишена была и этого. То есть, сказать по правде: если не считать возможностей ее репродуктивной системы, Лиззи мало что могла предложить роду Лун. Будущим поколениям она не могла передать ничего – ни целительских рецептов, ни глубоких мудростей, ни каких-либо священнодейственных ритуалов.
Однако за книгами она все-таки вернется – хотя бы ради Альтеи. И, может быть, Люк прав. Может быть, ей и правда необходимо побыть какое-то время наедине со своими воспоминаниями. Последний раз взглянуть в глаза той, другой Лиззи Лун, прежде чем расстаться с нею навсегда.
— Да, понимаю, тебе хочется, чтобы я поверил! Ну что ж, верю! Но послушайся моего совета, ступай к господину дю Букье. Ведь, кажется, уже пять-шесть месяцев, как ты относишь ему белье? Ну, вот! Я не спрашиваю, что происходит между вами; но я его знаю, он самолюбив, холост, очень богат, у него две с половиной тысячи ливров ренты, а он не тратит и восьмисот. Если ты такая умница, как я предполагаю, то повидаешь Париж за его счет. Ступай, козочка, ступай, окрути его, главное, будь тонкой, как шелковинка, и на каждом слове делай двойную петлю с узлом: он из тех, кто боится скандала, и если он дал тебе повод ославить его, то... словом, ты понимаешь, пригрози ему, что обратишься с жалобой к дамам из благотворительного комитета. Кстати сказать, он честолюбив. Ну что ж! Мужчина может многого добиться с помощью жены. А разве ты недостаточно хороша, недостаточно умна, чтобы устроить благополучие своего супруга? Тьфу, пропасть! Да ты затмишь красою любую придворную даму.
Сюзанне, для которой последние слова шевалье были откровением, уже не терпелось побежать к дю Букье. Чтобы ее уход не показался чересчур поспешным, она, помогая шевалье одеваться, забросала его вопросами о Париже. Шевалье догадался, что его урок не прошел даром, и облегчил ей отступление, отослав ее к Цезарине с просьбой принести ему шоколад, который г-жа Лардо готовила для него каждое утро. Сюзанна упорхнула, спеша к своей жертве, чью биографию мы здесь и сообщим.
Глава 3
17 июля
Табличка с указателем «Фермы Лунных Дев» настолько выцвела с годами и затерлась, что Лиззи едва различила на ней буквы, сворачивая на знакомую подъездную дорогу. Долгих шесть часов она ехала сюда под непрерывно моросящим дождем, а последний час петляла по вспучившимся после зимы проселкам Нью-Гемпшира, – но наконец все же добралась до места.
Дю Букье, принадлежавший к старинному алансонскому семейству, представлял собой нечто среднее между мелким буржуа и захудалым дворянином. Его отец служил по судебному ведомству, в должности уголовного судьи. Очутившись после его смерти без средств, дю Букье, как все разорившиеся провинциалы, поехал искать счастья в Париж. В начале революции он пустился в аферы. Вопреки стремлениям республиканцев, для которых непогрешимая революционная честность — излюбленный конек, дела тех лет были далеко не чисты. Игрок на бирже, политический шпион, поставщик, который заодно с синдиком общины конфисковывал имущество эмигрантов, чтобы самому потом купить и перепродать его, министр и генерал — все в равной мере погрязли в аферах. С 1793 по 1799 год дю Букье состоял подрядчиком по поставке провианта для французских армий. Тогда он и обзавелся великолепным особняком, стал одним из финансовых тузов, заключал денежные сделки на паях с Увраром, держал открытый дом и вел скандальное существование в духе того времени, жизнь Цинцинната
[13], собирающего мешки со злаками отнюдь не в поте лица своего, жизнь, которая изобиловала уворованными солдатскими пайками и увеселительными домиками с многочисленными содержанками, где задавались роскошные празднества в честь членов Директории. Гражданин дю Букье был свой человек у Барраса
[14], весьма хорош с Фуше, на короткой ноге с Бернадотом
[15] и, надеясь стать министром, переметнулся, очертя голову, к партии, которая вплоть до победы при Маренго втайне подкапывалась под Наполеона. Если бы не атака Келлермана, если бы не смерть Дезэ, г-н дю Букье стал бы великим государственным мужем. Он являлся одним из высших чиновников негласного правительства, которое счастливая звезда Наполеона заставила в 1793 году убраться за кулисы (см. «Темное дело»). Неожиданная победа при Маренго, дерзко вырванная из рук врага, принесла гибель этой партии, которая уже держала наготове отпечатанные воззвания с призывом вернуться к системе Горы на тот случай, если бы первый консул не устоял. Твердо убежденный, что Наполеону не восторжествовать, дю Букье вложил бóльшую часть своих денег в игру на понижение курса и держал двух гонцов на месте военных действий; один из них ускакал с поля битвы в тот момент, когда победа была на стороне Меласа
[16], но четыре часа спустя, ночью, примчался второй курьер с вестью о разгроме австрийцев. Дю Букье проклял Келлермана и Дезэ, но не посмел проклясть первого консула, который должен был ему миллионы. Резкий переход от расчетов на миллионные барыши к разорению лишил поставщика всех его умственных способностей; он на несколько дней превратился в идиота, так как настолько в своей жизни злоупотреблял всякими излишествами, что был не в силах выдержать этот громовой удар. Если бы государство ликвидировало свой долг поставщику дю Букье, это позволило бы ему кое-что получить; однако тут не помогли никакие подкупы, он натолкнулся на ненависть Наполеона ко всем тем поставщикам, которые делали ставку на его провал. Г-н де Фермон, так смешно прозванный Фермон-Берегу-Карман, оставил дю Букье без гроша. Безнравственность его частной жизни, связь этого поставщика с Баррасом и Бернадотом еще больше, чем его биржевые махинации, вызвали недовольство первого консула; когда, пустив в ход остатки своего влияния, дю Букье добился, чтобы его внесли в государственный список в качестве главноуправляющего окладными сборами по Алансону, Наполеон вычеркнул его имя. От всего громадного богатства у дю Букье уцелели лишь тысяча двести франков пожизненной ренты; этот вклад — чистейшая прихоть — спас его от нищеты. Не зная ничего о результатах ликвидации, кредиторы оставили ему тысячу ливров консолидированной ренты, но зато всем им было уплачено сполна после взыскания по долговым обязательствам и продажи особняка де Босеанов, принадлежавшего дю Букье. Так спекулянт, едва избежавший банкротства, сохранил свое имя незапятнанным.
Люку она позвонила еще до шести утра – когда знала наверняка, что он в спортзале и вряд ли снимет трубку. В оставленном на голосовой почте сообщении она сказала лишь, что передумала и решила съездить-таки на родину и что позвонит ему, когда определится, сколько это времени займет. После чего выключила телефон, напрочь лишив его возможности перезвонить.
В конце подъездной дороги Лиззи заглушила двигатель и, выходя из машины, еще раз напомнила себе, что приехала сделать то, что должна сделать – исполнить свой последний долг, прежде чем навсегда закроет эту главу своей жизни. Но даже сейчас, уже чувствуя, как внутри нее стягивается тугой узел размером чуть ли не с кулак, она физически ощущала притяжение этого места, глубинную связь с родовой землей, будто вшитую в ее душу.
Человек, разоренный первым консулом и окруженный громкой славой, которую создали ему близость его с руководителями прежних правительств, его образ жизни и кратковременная власть, заинтересовал город Алансон, где под шумок господствовал роялизм. Дю Букье, разъяренный против Бонапарта, рассказывающий о слабостях первого консула, о мотовстве Жозефины и о не подлежащих разглашению эпизодах революционного десятилетия, был принят весьма благосклонно. Хотя к этому времени дю Букье было верных сорок лет, он держался тридцатишестилетним холостяком; при среднем росте он был тучен, как истый поставщик, у него были выпуклые икры, словно у какого-то молодцеватого прокурора, резкие черты лица, приплюснутый нос с волосатыми ноздрями, черные глаза, бросающие из-под густых бровей взор проницательный, как у Талейрана, правда, уже несколько потускневший; он сохранил республиканские бакенбарды, а свою темную шевелюру отпустил до плеч. Его широкие руки с пучками волос на суставах пальцев и вздутыми синими жилами свидетельствовали о великолепно развитой мускулатуре. К тому же у него была мощная грудь, как у Геркулеса Фарнезского, а плечи его могли бы служить опорой колеблющейся государственной ренте. Нынче такие плечи увидишь разве что в кафе Тортони. Этот избыток физической силы был превосходно определен одним выражением, употребительным в минувшем столетии, а теперь едва ли кому известным: согласно галантному стилю недавнего прошлого, дю Букье сошел бы за настоящего возместителя чужих недоимок. Но, как и у шевалье де Валуа, у дю Букье тоже были симптомы, которые шли вразрез со всем его общим видом. Так, голос бывшего поставщика не соответствовал его мускулатуре: не то чтобы он походил на слабенький писк, какой подчас издает горло таких вот двуногих тюленей, — наоборот, это был голос сильный, но глухой, передать который может лишь звук пилы, врезающейся в мягкое сырое дерево; словом, голос загнанного спекулянта.
В их ферме всегда ощущалось что-то сверхъестественное. Казалось, будто она каким-то образом отгораживалась от общего течения времени, существуя как бы отдельно от остального мира, точно сказочная деревушка Бригадун
[2]. Как будто это место жило лишь в ее воображении. И тем не менее – вот она, совершенно реальная и осязаемая. Ее детство, сохраненное во времени, – словно некое живое существо, застывшее в куске янтаря.
Здесь, на окраине Сейлем-Крика, не было ничего, кроме открытых пастбищ, в том далеком 1786 году, когда беременная Сабина Лун сбежала из Франции в тогда еще только образованные Соединенные Штаты Америки, имея при себе лишь горсть драгоценностей, зашитых в подол юбки. И этим драгоценностям она нашла хорошее применение, купив за них участок земли в восемь акров, где основала небольшую, но вскоре ставшую вполне процветающей, ферму.
Дю Букье долго еще носил костюм, модный в дни его славы: сапоги с отворотами, белые шелковые чулки, короткие панталоны из рубчатого сукна коричневого цвета, жилет а ля Робеспьер и синий фрак. Несмотря на то, что ненависть первого консула придавала ему особые преимущества в глазах провинциальной роялистской знати, г-н дю Букье так и не был принят в семи-восьми семействах, составлявших своего рода Сен-Жерменское предместье Алансона, куда был вхож шевалье де Валуа. Он попытался с места в карьер предложить руку мадемуазель Арманде, сестре одного из наиболее уважаемых в городе аристократов, который, по расчетам дю Букье, мог бы в дальнейшем очень помочь осуществлению его замыслов, ибо поставщик мечтал о блестящем реванше. Он был отвергнут. Дю Букье утешился, вознагражденный расположением, какое выказывал ему десяток богатых семейств, тех, что в былые годы изготовляли алансонские кружева, владели пастбищами или племенными быками, занимались оптовой торговлей полотном, — здесь ему могла подвернуться хорошая партия. Старый холостяк не шутя сосредоточил все свои надежды на перспективе удачного брака, и его разнообразные способности, казалось бы, давали ему основание рассчитывать на это, ибо он был не лишен известной оборотистости финансового дельца, которая многим сослужила службу. Подобно разорившемуся игроку, руководящему новичками, дю Букье намечал спекуляции, как знаток дела рассуждал о средствах, о шансах, о способах осуществления сделок. Он слыл хорошим администратором; часто вставал вопрос, не выбрать ли дю Букье мэром Алансона; но этому мешали его памятные всем шашни с республиканскими правительствами, он ни разу не был принят в префектуре. Все сменявшие друг друга правительства, даже правительство Ста дней, отказывались утвердить его алансонским мэром — вожделенный пост, ибо от него, по-видимому, зависел брак дю Букье с одной старой девой, на которой он в конце концов сосредоточил все свои надежды.
Сабину, разумеется, отвергли жители селения, которые с опаской отнеслись к женщине, столь дерзкой, что осмелилась самостоятельно, без участия мужчины, купить себе землю, а потом и сама обустроить на ней ферму. К женщине, не носившей обручального кольца и никак даже не пытавшейся объяснить окружающим свой раздувшийся живот. Не говоря уж и о незаконорожденной дочери, с которой она в скором времени с гордостью разгуливала у них перед носом. А спустя два года от засухи погибли урожаи у всех местных жителей – за исключением Сабины, у которой по-прежнему все благополучно произрастало. Тогда-то и поползли по городку шепотки о странных обычаях рода Лун, о женщинах, которые никогда не выходят замуж и растят только дочерей, которые выращивают всякие необычные травы, заваривают особый чай и делают обереги.
Даже теперь никто толком не знал, что собою представляют женщины рода Лун, хотя за столько лет нашлось изрядно разных желающих высказать насчет них свое мнение и легко разбрасывающихся такими словами, как «вуду» и «колдовство». И не то чтобы допропорядочные граждане Сейлем-Крика так уж верили в ведьм. Все эти суеверия уже лет сто как вымерли, равно как и обычаи протыкания колом или макания в воду. Однако история с дочками Гилмэнов подействовала на весь город, точно сухая растопка, возродив к жизни досужие домыслы и бабьи сплетни. И хотя убийство девушек так и осталось нераскрытым, нелестные слухи продолжали бродить по городку, а любимая ферма Альтеи медленно вымирала из-за недостатка покупателей. Ранна покинула ее первой. Спустя недолгое время в Нью-Йорк уехала Лиззи – в двадцать восемь лет поступив первокурсницей в Университет Диккерсона и устроив свою жизнь как можно дальше от «Фермы Лунных Дев».
Отвращение к императорскому правительству сначала толкнуло дю Букье в роялистскую партию, где он оставался, невзирая на постоянные оскорбления; но когда, с первым возвращением Бурбонов, он, не без участия префектуры, был исключен из роялистской партии, этот новый отпор внушил ему ненависть к королевской династии, столь же глубокую, сколь затаенную, ибо бывший поставщик наружно сохранял верность роялизму. Он тайно возглавил либеральную партию Алансона, незримо управлял выборами и при помощи ловко скрытых подвохов и вероломных происков стал страшным бичом Реставрации. Как все, кому только и осталось, что жить рассудительно, дю Букье придавал своей злобе безмятежность ручейка, едва приметного на взгляд, но неистощимого. Его ненависть, подобно ненависти дикаря, была так тиха, так терпелива, что вводила врага в заблуждение. Никакая победа не могла насытить его месть, которую он вынашивал целых пятнадцать лет, даже июльские дни 1830 года не были для нее достаточным торжеством.
А теперь вот эта ферма стала ее собственной.
Шевалье де Валуа не без умысла направил Сюзанну к дю Букье. Либерал и роялист разгадали друг друга, несмотря на то, что с великим искусством скрывали от всего города свои одинаковые намерения. Два старых холостяка были соперниками. Оба они составили себе план женитьбы на той самой девице Кормон, которую г-н де Валуа упомянул в разговоре с Сюзанной. Оба, прикрывая свои замыслы напускной безучастностью, подстерегали случай прибрать к рукам приданое старой девы. Так что даже если бы этих холостяков не разделяло несходство их политических симпатий, то одно лишь соперничество сделало бы их врагами. Люди принимают окраску той эпохи, которая их создала. Мужи эти подтверждали правильность данной аксиомы противоположностью своей исторической окраски, отмечавшей их лица и речи, их взгляды и костюмы. Один — крутого нрава, энергичный, размашистый и порывистый в движениях, с грубой, отрывистой речью, смуглый, темноволосый, темноглазый, с виду грозный, в действительности бессильный, как бунт, — был истинным порождением Республики. Другой — мягкий и учтивый, элегантный, холеный, стремящийся к намеченной цели при помощи медленно, но безошибочно действующих средств дипломатии, неизменно тактичный — был воплощением всех свойств старинного царедворца. Эти два недруга встречались почти каждый вечер на одном и том же поле боя. Шевалье вел войну благодушно, по-рыцарски, а г-н дю Букье церемонился меньше, однако пребывал в рамках благопристойности, установленной светом, ибо ему нисколько не улыбалось быть выбитым из занятой позиции. Они-то видели друг друга насквозь. Но в городе, несмотря на свойственную провинциалам удивительную способность к выслеживанию, которую они обращают на все, даже на самые незначительные мелочи окружающей жизни, никто не заподозрил соперничества между этими двумя женихами. Шевалье был в более выгодном положении: он никогда не просил руки мадемуазель Кормон, тогда как дю Букье, потерпев фиаско в самом именитом доме края, примкнул к числу искателей ее руки и получил отказ. Но, очевидно, шевалье приписывал своему сопернику еще довольно большие шансы на успех, если нанес ему сильный удар из-за угла таким отравленным и отточенным клинком, каким была Сюзанна. Шевалье забросил лот в воды Дю Букье и, как это скоро будет видно, не ошибся ни в одном из своих предположений.
Окинув взглядом окрестности, Лиззи глубоко вздохнула, пораженная столь вопиющими признаками заброшенности всего хозяйства. Некогда искусно обустроенные позади дома клумбы уже сплошь заросли сорняками, сквозь влажную, буйную зелень которых едва пробивались отдельные чахлые цветки. Поля с лекарственными травами выглядели не лучше. Причем запущенность эта завладела далеко не только землей. Стоявшая позади погибших травяных плантаций старая винодельня, которую Альтея использовала как аптечную лавку, имела тоже сильно обветшалый вид. В вымощенном сланцевым камнем дворике при этом магазине некогда стояли стеллажи с рассаженными по горшкам травами и яркими летниками. Теперь между каменными плитами тоже повсюду пробивались сорняки, полки пустовали, окна были подернуты пылью и песком.
Каково было Альтее видеть все это настолько омертвелым? Знать, что делу всей ее жизни настал конец. И переживать это в полном одиночестве.
Сюзанна понеслась, не чуя под собою ног, с улицы дю Кур, по улицам Порт де Сеэз и дю Беркай, на улицу Синь, где дю Букье пять лет тому назад приобрел провинциальный домик, сложенный из серого песчаника, который похож на нормандский гранитный бут или бретонский сланец. Бывший поставщик устроился комфортабельней кого бы то ни было в городе, ибо у него от прежнего великолепия уцелела кое-какая мебель; но под неприметным воздействием захолустного быта померк блеск павшего Сарданапала. Следы былой роскоши в его доме были так же уместны, как драгоценная люстра на гумне. И в крупном и в мелком здесь не хватало того, что связывает в одно целое все творения божеских и человеческих рук, — гармонии. На прекрасном комоде стоял кувшин для воды с крышкой — из тех кувшинов, что можно увидеть только поблизости от Бретани. Пол был устлан чудесным ковром, но на окнах пестрели разводами занавески из дешевого набивного коленкора. Камин из грубо разрисованного камня был совсем не под стать превосходным часам, посрамленным к тому же соседством жалких подсвечников. Лестница, по которой все поднимались не обтирая ног, не была окрашена. Наконец двери, аляповато расписанные местным маляром, оскорбляли глаз кричащими красками. Подобно всей эпохе, представителем которой был дю Букье, дом этот являл собой беспорядочную груду всякого дрянного хлама и изумительных ценностей. Дю Букье, который считался человеком зажиточным, вел, как и шевалье, паразитический образ жизни; а тот всегда богат, кто не тратит своего дохода. Вся челядь его состояла из одного деревенского мальчишки, своего рода Жокриса
[17], порядком бестолкового, не скоро приспособившегося к требованиям дю Букье, который обучил его, точно орангутанга, натирать полы, сметать пыль с мебели, чистить обувь и одежду, а по вечерам, когда дю Букье бывал в гостях, приходить за ним, в пасмурную погоду — только с фонарем, в дождливую — еще и с деревянными башмаками. Как это свойственно некоторым существам, способностей у этого малого хватало только на один порок: он был обжора. Нередко, когда где-нибудь давали парадный обед, дю Букье заставлял его сменять на ливрею короткую куртку из синей в клетку бумажной материи с широкими карманами, которые оттопыривались от носового платка, складного ножа, какого-нибудь плода или сдобной плюшки, и уводил его прислуживать. Вот когда Ренэ наедался в людской до отвала! Обратив для него исполнение обязанностей в награду, дю Букье заручился гробовым молчанием своего слуги-бретонца.
За травяными плантациями, будто верный часовой, стоял деревянный сушильный амбар. Его некогда ярко-синие доски теперь рассохлись и выцвели до бледно-голубого, а нарисованные краской облака и молочно-белая луна, украшавшие западную стену, сильно поблекли, напоминая скорее привидения.
— Никак вы к нам, барышня? — произнес Ренэ, завидев входящую Сюзанну. — Нынче же не ваш день, у нас и белья-то нет для госпожи Лардо.
Этот небесный пейзаж здесь появился, можно сказать, за одну ночь как очередное проявление непредсказуемой и зачастую эпатажной музы Ранны. Причудливое произведение искусства изрядно всполошило местных жителей. Одни говорили, что это «торчит как бельмо на глазу», другие язвили, что для таких спокойных городков, как Сейлем-Крик, это чересчур хипповая штука. Но, тем не менее, их необычный амбар вскоре стал в их местности прекрасным ориентиром, и его фото даже появилось в журнале «Yankee» в большой статье о неизвестных достопримечательностях сельской Новой Англии.
— Толстый олух! — со смехом отозвалась Сюзанна.
И даже сейчас, поблекший и растрескавшийся от времени и непогоды, старый амбар вызвал у Лиззи нежную улыбку. Это было ее главным прибежищем в подростковые годы – местом ее уединения, – тихим и прохладным и, к счастью, недоступным для приходивших на ферму покупателей. Кроме того, он явился идеальным местом для обустройства ее импровизированной парфюмерной лаборатории. Теперь, как и вся остальная «Ферма Лунных Дев», это строение представляло собою лишь жалкую тень прежнего себя.
Хорошенькая девушка поднялась наверх, оставив Ренэ доедать миску молочной гречневой каши. Дю Букье, еще лежа в постели, обмозговывал планы своего обогащения, ибо ему были доступны теперь одни лишь честолюбивые мечты, как всем, кто на своем веку в избытке срывал цветы удовольствий. Честолюбие и азарт неисчерпаемы. Поэтому у человека нормального склада головные страсти долговечнее страстей сердца.
— Вот и я! — провозгласила Сюзанна, усаживаясь на кровать, и властным движением так резко раздвинула полог, что кольца завизжали на железных прутьях.
Тряхнув головой, Лиззи отогнала воспоминания и направилась к машине за чемоданом. Она устала после долгой дороги, изрядно проголодалась и к тому же до сих пор мучилась головной болью от похмелья. У нее еще достаточно будет времени для обвинений в свой адрес и упреков после того, как она раздобудет здесь что-нибудь поесть.
— С чем пришла, милочка? — произнес старый холостяк, садясь в постели.
— Сударь, — торжественно проговорила Сюзанна, — вы, конечно, удивлены, что я ворвалась к вам; но я попала в такое положение, когда уж не беспокоишься о том, что о тебе скажут.
Силы природы не пощадили и дома. Выкрашенные в цвет шалфея деревянные стены выцвели, сделавшись скорее серыми, нежели зелеными, оконные перемычки, став пористыми от гнили, провисли. И тем не менее дом стоял – истрепанный ветрами и непогодой, но по-своему горделивый. Такой же стойкий и упрямый, как женщина, построившая его больше двухсот лет назад.
Лиззи вставила в замочную скважину свой старый ключ от дома, провернула и толкнула створку. Дверь со стоном открылась. На мгновение Лиззи застыла на месте, дожидаясь, когда глаза привыкнут к царящему у входа полумраку. Она уже успела забыть, как темно порой бывало в этом доме, особенно в прихожей, где густые раскидистые ветви старого ясеня заслоняли солнечный свет. Но более всего поразило ее глубочайшее безмолвие, оцепенелость дома – ощущение, будто с уходом Альтеи время непостижимым образом остановило ход.
— Как так? В чем дело? — спросил дю Букье, скрестив на груди руки.
Небольшая гостиная осталась в точности такой, как ее запомнила Лиззи: диванчик в твидовой обивке между окнами, пара потертых кресел с «ушками» перед кирпичным камином, разномастная коллекция оловянной посуды на каминной полке. И портреты, ровными рядками висящие на противоположной стене. По большей части это были далекие от совершенства поделки художников-любителей разных лет – и все-таки каждое заключенное в рамку лицо имело поразительное сходство с соседним. Темные, гладко зачесанные волосы, очень бледная кожа, так что ее можно было назвать полупрозрачной, и характерные серебристо-серые глаза, присущие всем женщинам из рода Лун.
— Неужели вы не понимаете? — промолвила Сюзанна. — Я знаю, — продолжала она, скорчив премилую гримаску, — как смешна и назойлива в глазах мужчины бедная девушка, когда ее приводит к нему то, на что вашему брату наплевать. Но, сударь, познакомившись со мной поближе, узнав, что я готова совершить ради человека, который ответил бы мне такой же привязанностью, какую я могла бы, например, почувствовать к вам, — вы бы не пожалели, что женились на мне. Нечего говорить, конечно, здесь я мало могу вам быть полезной; но если бы нам с вами отправиться в Париж, я бы вам показала, как я способна содействовать карьере мужчины с вашим умом и средствами особенно сейчас, когда все правительство сверху донизу перекраивается и когда повсюду и везде хозяйничают иностранцы. Словом, между нами говоря, разве то, о чем идет речь, — несчастье? А быть может, это счастье, за которое в один прекрасный день вы бы многое дали. Ну, для кого вам жить? Для кого работать?
Она выросла под этими внимательными, цепкими глазами, коллективный взор которых был настолько пристальным и напряженным, что ребенком Лиззи частенько старалась вообще избегать этой комнаты. «В каждом этом лике – своя история», – говаривала Альтея, после чего проверяла, помнит ли Лиззи их имена. Сабина. Патрис. Рене. Доротея. Сильвия. Оноре…
— Для кого же, как не для себя! — буркнул дю Букье.
Неожиданное шарканье чьих-то шагов позади застало ее врасплох. Резко обернувшись, Лиззи увидела стоящую у основания лестницы незнакомую пожилую женщину с махагоновым цветом кожи. Она была высокой и по-своему красивой – с высоким лбом, широкими скулами и очень коротко, чуть не до «ежика», постриженными волосами с сильной проседью.
— Старое чудовище, вам никогда не быть отцом! — изрекла Сюзанна, придав своим словам оттенок грозного пророчества.
– Она говорила, что вы приедете, – произнесла женщина, нарушив неловкое молчание.
— Полно, Сюзанна, не глупи, — возразил дю Букье, — мне так и кажется, что это все сон.
– Кто вы?
— Какой же яви вам еще надобно? — воскликнула Сюзанна, встав во весь рост.
– Я Эвангелина Бруссар. Можно Эвви.
Дю Букье, оторопев, повернул ночной колпак на голове с такой силой, которая явно указывала на необычайную работу мысли.
– Это вы мне послали письмо.
«Да он никак поверил, — подумала про себя Сюзанна, — и даже польщен! Боже ты мой, до чего этих мужчин легко обвести вокруг пальца!»
– Я. Дважды, если говорить точнее.
— Сюзанна, чего же ты от меня хочешь, черт возьми! Все это так странно... А я-то думал... А на деле... Но нет же, нет, быть не может!..
Лиззи вскинула подбородок, раздраженная ее невысказанным укором.
— Как! Вы не можете на мне жениться?
– Я переехала.
— Ах, вот что! Нет уж, извини, у меня есть обязательства.
Эвви не торопилась с ответом. Прищуренными глазами она оценивающе разглядывала Лиззи с головы до пят.
– Вы забыли сообщить об этом своей бабушке, – молвила она наконец.
— Не по отношению ли к мадемуазель Арманде или мадемуазель Кормон, которые вас уже один раз отставили? Послушайте, господин дю Букье, я не нуждаюсь для защиты своей чести в жандармах, которые потащили бы вас в мэрию. Я не останусь без мужа и сама знать не хочу того, кто не сумел оценить меня по достоинству. Но смотрите, как бы не пришлось вам в один прекрасный день раскаяться в своем поступке, потому что ни серебром, ни золотом вы не заставите меня отдать вам ваше достояние, раз вы нынче от него отказываетесь.
Лиззи на миг закрыла глаза, неприятно удивленная исходившим от этой женщины запахом уксуса и гнилых персиков.
— Но, Сюзанна, почему ты думаешь, что это...
Духом неодобрения.
— Ах, сударь! — перебила его гризетка, драпируясь в мантию добродетели. — За кого вы меня принимаете? Я же не напоминаю вам ваших обещаний, хотя они-то и сгубили меня, бедную девушку, вся вина которой лишь в том, что она жаждет успеха не меньше, чем любви.
В этом как раз и состоял ее дар. В способности судить о человеке, о его чувствах и настроении, исходя из его запаха. В точности как распознавать чью-то ауру – только не глазами, а носом. Проявилось у Лиззи это в ту пору, когда она достигла половой зрелости. Как объяснила ей Альтея, именно в это время и «дозревают» обретенные при рождении дары.
Дю Букье находился во власти множества разноречивых побуждений — радости, недоверия, расчетливости. Он с давних пор решил жениться на мадемуазель Кормон, ибо Хартия, о которой он только что раздумывал, открывала его честолюбию великолепную политическую карьеру депутата. А ведь брак со старой девой должен был вознести его так высоко, что он стал бы влиятельнейшим лицом города. Вот почему буря, поднятая коварной Сюзанной, повергла дю Букье в сильнейшее замешательство. Если бы не его заветная мечта, он, не задумываясь, женился бы на Сюзанне. Он бы открыто возглавил либеральную партию Алансона. Заключив подобный брачный союз, он тем самым отказался бы от высшего общества, чтобы снова примкнуть к буржуазному классу — купцам, богатым фабрикантам, владельцам пастбищ, которые, надо думать, подняли бы его на щит, как своего кандидата. Дю Букье уже предвидел значение партии левых. Он не скрывал, что предается многозначительным размышлениям, и, проводя рукой по голове, совсем сбил ночной колпак, прикрывавший лысину. Как это бывает со всеми, кто достиг большего, чем хотел и ожидал, Сюзанна была ошеломлена. Чтобы не выдать своего изумления, она приняла грустную позу, подобающую девушке, обманутой своим обольстителем; но в душе она хохотала, как хохочет подгулявшая гризетка.
Сначала находившие на нее вдруг озарения шокировали Лиззи: она ощущала некое беспорядочное нагромождение запахов, редко когда содержащих какой-то смысл. Но постепенно Лиззи научилась расшифровывать то, что улавливало обоняние, и даже использовать это в своих интересах – точно сигнал радара, предупреждающий о возможных угрозах. Однако с тех пор, как она покинула Сейлем-Крик, ее навыки стали проявляться лишь изредка – словно отъезд с родовой фермы каким-то образом понизил ее восприятие. И вот теперь она внезапно вновь получила четкий сигнал – и это был знак неодобрения.
— Нет, детка, тебе не поймать меня в эту мышеловку, не на таковского напала!
– Я собиралась ей об этом сообщить, но… – Лиззи умолкла, раздраженная тем, что чувствовала необходимость объяснять все это совершенно постороннему человеку. – А что вы здесь делаете?
Так коротко и ясно заключил свои размышления бывший поставщик. Дю Букье кичился тем, что принадлежит к школе философов-циников, которые, не желая стать добычей женщин, относят их всех к одной категории подозрительных. У этих твердолобых и в большинстве случаев мягкотелых мужчин имеются применительно к женщинам свои собственные заповеди. В их глазах они все, от королевы Франции до скромной модистки, по существу своему, распутницы, негодяйки и убийцы, и мало того — нечисты на руку, насквозь лживы, не способны ни о чем думать, кроме пустяков. Для этих людей женщины не более чем злонравные баядерки, которым лучше всего предоставить петь, плясать и смеяться; в женщинах они не видят ничего святого, ничего возвышенного, для них не существует поэзии чувств, а только одна грубая чувственность. Они — как те обжоры, которым не отличить кухни от столовой. Согласно их уставу, если женщину не тиранить на каждом шагу, она превратит мужчину в раба. Дю Букье был и в этом отношении полной противоположностью шевалье де Валуа. Произнеся последние слова, поставщик швырнул свой колпак в другой конец кровати движением, подобным тому, каким папа Григорий опрокинул бы зажженную свечу, изрекая грозную анафему, и тут Сюзанна узрела, что хохолок, украшавший череп старого холостяка, был накладным.
– То же могу спросить у вас и я.
– Да, но сейчас я спрашиваю. И поскольку это дом моей бабушки, то, думаю, я вправе потребовать ответ.
— Помните же, господин дю Букье, — величественно ответила Сюзанна, — что, придя к вам, я выполнила свой долг; помните, что я была обязана предложить вам свою руку и просить вашей; но не забудьте также, что в моих поступках не было ничего недостойного уважающей себя женщины: я не унизилась до того, чтобы плакать, как дурочка, я не настаивала, не надоедала вам. Теперь вы знаете мое положение. Надо ли говорить, что я не могу оставаться в Алансоне; матушка меня изобьет, а госпожа Лардо, которая кричит повсюду о нравственности, точно весь век разглаживает ее своими утюгами, — та просто выгонит. Что ждет меня, бедную работницу? Больница? Сума? Нет! Лучше головой в воду — в Бриллианту или Сарту. Но не проще ли уехать в Париж? Мать найдет предлог для моего отъезда — какого-нибудь дядюшку, которому не терпится меня видеть, тетушку, которая в гроб глядит, благодетельницу, которой угодно вывести меня в люди. Остановка только за деньгами на проезд и на то, что вам известно...
– Я была ее подругой, – без малейших эмоций ответила Эвви. – Кто бы еще мог написать вам то письмо?
Лиззи чуть склонила голову набок, пытаясь разгадать эту странную женщину. В ее голосе была какая-то особенная мелодичность – ее слова звучали то выше, то ниже, будто следуя нотам некой песни. Он был красивым и музыкальным – и в то же время внушающим какую-то необъяснимую тревогу. Или, может быть, так действовали глаза этой женщины – зеленые, с медными крапинками, – не позволяющие устремить в них прямой взгляд.
Новость, сообщенная Сюзанной, имела для дю Букье в тысячу раз большее значение, чем для г-на де Валуа, а почему — знал только он да шевалье, и этой тайне предстояло быть разоблаченной лишь при развязке настоящей повести. Пока достаточно сказать, что выдумка Сюзанны произвела полную сумятицу в голове старого холостяка и он был не в состоянии все зрело обдумать. Не будь он в душе смущен и обрадован, — ибо польщенное самолюбие обратит всякого в простофилю, — он бы, верно, смекнул, что на месте Сюзанны любая порядочная девушка, с сердцем еще не тронутым, скорее согласилась бы сто раз умереть, чем завести подобный разговор, да еще спрашивать денег. Он бы подметил во взгляде гризетки хищную низость игрока, который готов на убийство, лишь было бы что поставить на карту.
– Я предположила, что Эвангелина Бруссар была у Альтеи адвокатом. Или представляла похоронное бюро. Но никак не ожидала вас увидеть здесь.
— Значит, ты не прочь проехать в Париж? — спросил дю Букье.
Эвви недовольно фыркнула.
При этом вопросе молния радости позолотила серые глаза Сюзанны, но счастливец дю Букье ничего не заметил.
– Вот тут мы, пожалуй, квиты. Я тоже не ожидала вас увидеть. Зачем вы сюда приехали? Теперь? После стольких лет?
— Ну да, сударь!
Лиззи попыталась найти ответ на этот вопрос – но правда была в том, что ответа у нее не было. А если и был, то не такой, каким бы ей хотелось с кем-то поделиться.
Поставщик стал плакаться на всевозможные нелепые затруднения: он только что уплатил последний взнос за дом, ему еще надо расквитаться с маляром, каменщиком, столяром. Но Сюзанна не прерывала его, она ждала, чтобы он назвал цифру. Дю Букье предложил сто экю. Сюзанна прибегла к тому, что на театральном языке называется ложным выходом: она направилась к двери.
– После бабушки осталось кое-что, о чем бы мне хотелось позаботиться лично. Те вещи, которые она несомненно хотела передать мне.
— Но куда же ты? — забеспокоился дю Букье. «Вот они, холостяцкие радости, — подумал он. — Черт меня побери, я как будто ни сном ни духом не виноват!.. А нате вам! Достаточно было с ней пошутить, и, извольте видеть, она подает на вас вексель ко взысканию».
Эвви снова сощурила глаза, однако ничего не ответила. Коротко и безразлично кивнув, женщина развернулась и зашуршала по деревянному полу своими старенькими меховыми башмаками, похожими на угги, в сторону кухни.
— Раз так, сударь, — молвила Сюзанна сквозь слезы, — я иду к госпоже Грансон, казначее Общества вспомоществования матерям. Я знаю, она чуть ли не из воды вытащила одну несчастную девушку, попавшую в такую же беду.
Лиззи последовала за ней, только теперь обратив внимание, что на Эвви надет один из принадлежавших Альтее фартуков с цветами.
— К госпоже Грансон?!