– А кто создал Бога?
Что ж. Это тоже дурацкий вопрос? Каково Его происхождение?
Впрочем, у отца имелся ответ:
– Господь сам себя создал, – наконец ответил он. – Как люди, которые сами себя создают. Только Бог.
– Я понял, отец, – кивнул я. Но солгал, потому что не понял, и это осталось для меня загадкой.
После таво, как я зделала для Нево ШПАГАТЫ, – писала женщина, – Капкан хлопает в ладошы и завет к Нему за стол пить ВИНО.
Он был висьма симпатишный. Бальшые УССЫ, ващоные на канцах, и Он их все КРУТЕТ и КРУТЕТ. И штота в Нем ещо. Я толко патом наняла.
Ты мне нравищся, Он гаварит. В тебе есьть природная ГРАЦЫЯ, жывотная ГРАЦЫЯ.
Што есьть? спрашываю я.
Када ты не гавариш, прадалжает Он. Паэтаму я па большэй часьти держала рот на замке после этаво. У Нево свае дела, гаварит Он, но какое не гаварит.
Он визет меня в дом. На ЭТА я не вазражаю, патамушта сама снимаю комнаты у этай СУКИ мисис Пирсоне. Домбольшой и старый, но багатый, сомнений нет. Агромная ПИАНИНА в гастинай, большие стулья, большие КОРТИНЫ на стенах. Кортина с Ним, Капканном, Он стоит наверху КАЛОНЫ НЭЛЬСАНА на ТРАФАЛЬГАРСКАЯ ПЛОЩАДИ. Он гаварит, эта Он, на самом деле, ПРАВДА мущина слишкам маленький, не разглядеть, и Он ПЛЕЕЦА на толпу в низу. Так Он гаварит, но эта тожэ слишкам маленькое.
Мне все НЕАБЫЧЯЙНА понравилась, гаварит Он. Эта был ПРЕВАСХОДНЫЙ вечер. Видиш эту ПИАНИНУ, говорит Он. Яхачу, чтобы ты встала наверх ее и СТАНЦАВАЛА для меня.
Затем Он играет на ПИАНИНЕ, а я танцую, а после у Нево в глазах слезы, МАГУ ПАКЛЯСЦА. Эта первая ноч с Капканом была харошая ноч, но харошым все не осталось.
К МАЕМУ НЕЩАСТЬЮ.
Моей следуйщей ашыбкай была переехать к Нему как служанка, но жить с Ним как жэна, и таким образам узнать все о РАПСТВЕ.
Глава 6
И головы полетят
Пока Тобиас Фелпс проживает свое одинокое детство в Тандер-Спите, давайте катапультируемся обратно во времени и понаблюдаем параллельное детство: мисс Фиалки Скрэби. Нормальный период беременности у Homo sapiens – девять месяцев, и сейчас на дворе ноябрь 1845-го – сорок недель спустя после того самого дня, когда мы подглядывали за сценой брачного единения, исполненной доктором Айвенго и миссис Скрэби за ситцевыми занавесками Мадагаскар-стрит, Бельгравия.
Пора для криков!
– ААААА!
Это Опиумная Императрица на ранней стадии родов.
И ругательств!
– Тысяча чертей и святые угодники!
Это доктор Айвенго Скрэби отзывается по поводу неуместного выбора времени со стороны жены; он сражается с неловко перекосившимся яком, который отказывается соответствовать структурным требованиям каркаса. Скрэби не желает уходить из мастерской и околачиваться под дверью спальни; он останется здесь, решает он, и докрутит каркас, и по традиции выкурит сигару. Черт бы побрал все это, думает он, рассматривая яка. У него и так штук семь детей, если память не изменяет. И вроде бы все уже более-менее взрослые? Кажется, так. Многие, конечно же, уехали за границу, или вступили в брак, или и то и другое. И тут – как раз, когда Коллекция Царства Животных Королевы обременила его работой (восемьдесят одно чучело закончено; осталось тысяч пятнадцать), – еще одно проклятое дитя!
Крики становятся громче. Скрэби слышит, как повитуха снова посылает за водой. И как Кабийо орет merde. Скрэби выпускает клуб дыма.
– ААААА!
Снова Опиумная Императрица. В отличие от других животных, производящих потомство молча, Homo sapiens свойственно кричать в агонии. Из-за ошибки проектирования со стороны Бога. Он возжелал дать человеку большой мозг, но забыл наделить женщину соразмерным тазом.
– Merde alors!
[37]
Это Жак-Ив Кабийо.
Симбиоз – такой тип взаимоотношений в природе, при котором два животных, весьма разных по сути и отличительным признакам, приходят к соглашению о взаимопомощи. Именно такого состояния два человеческих существа, Жак-Ив Кабийо и доктор Айвенго Скрэби, быстро достигли на Мадагаскар-стрит. В основе этого обмена – использование останков других, не принадлежащих к человеческому роду животных, – по большей части, млекопитающих, но также птиц, рептилий и рыб, – и девиз, излюбленный в самой природе: в хозяйстве все сгодится. Таким образом, пока доктор Скрэби пыхает сигарой и подгоняет своего кривобокого яка в мастерской таксидермиста наверху, мсье Кабийо в полуподвальной кухне тушит сытное ячье мясо, которое в данный момент вынужден оставить на задней конфорке, дабы согреть море воды для повитухи, облегчающей миссис Скрэби родовые схватки.
Merde encore!
[38]
Он наполняет очередной чайник. Впрочем, стоит упомянуть, что, не считая сегодняшних неудобств, Кабийо доволен – даже более чем доволен – своей долей. Его чутье – в день, когда Скрэби зашел в вольер слонихи Моны, – не подвело, и теперь, когда исходные территориальные споры с миссис Джиггере разрешились (обычное явление, когда одно животное, стоящее ниже в иерархии, вытесняет другое, претендующее на положение повыше), Кабийо узурпировал место доминантного самца в кухне Мадагаскар-стрит и чистой силой кулинарного таланта произвел революцию в питании Скрэби.
Изо всех сил стараясь не замечать воплей роженицы, которые все равно, пусть и слабо, долетают из спальни двумя этажами выше, Кабийо ставит чайник на плиту и протыкает томящееся мясо.
Mais oui, размышляет Кабийо, весь мир у его ног, quand тете!
[39] Он приехал в дом на Мадагаскар-стрит, вооруженный мертвым кенгуру-валлаби из зоопарка, и в тот же вечер подал доктору и миссис Скрэби первое в их жизни достойно приготовленное блюдо. Достойно? Жак-Ив осмелился бы заявить, что яство оказалось бесподобно. Мясо было не подгоревшим, не холодным и не жестким – три характерные особенности, определявшие качество стряпни миссис Джиггере. Кабийо провозгласили гением (факт, который он и так знал), и миссис Джиггере понизили до должности экономки. Ибо разве, отведав wallaby aux dix-neuf oranges,
[40] Скрэби могли пойти на понятную?
– Mais bien sur que non,
[41] – шепчет Кабийо, зачерпывая половник мясной подливки и вдыхая аромат, который неплохо описали бы (хотя, конечно, не ему говорить) прилагательные majestueux и formidable.
– ААААА!
И опять миссис Скрэби. И как она оказалась в столь жалком положении? И неужели она вскоре перейдет на Ту Сторону? Она совершенно не помнит сцену, ввергшую ее в подобное состояние. Видения клубятся в миазмах над ее головой, а на втором плане зловеще мерцает облако астральных частиц. Когда миссис Джиггере вливает ей в рот с губки еще немного опиумной воды, Императрица видит потаенную сердцевину облака, что скручивается в причудливые формы. Что это, подсвинок среди летящих перьев? А это – мальчик, сидящий на взморье? Точно, это стая чаек, вон там! А это что, ископаемое? А это – неужели сардина?
Что все это значит?
Ее изуродованное чрево еще раз сжимается, и она снова кричит. Боль проносится по телу, разрывая на части чуть ли не саму душу, и частицы, кружась, складываются в новые картины. Высоко из угла над кроватью она рассматривает свое распростертое тело, приподнятые ноги, миссис Джиггерс, промокающую ей лоб, и повитуху, ощупывающую ее нижние области. Частицы мерцают, и будущее танцует перед ней: она видит обезьянку в коротком детском платьице и мужчину со шприцем; блестящая моторизованная повозка мчится по огромной широкой дороге; необычайно полная женщина в наряде напоминающем меренгу; пара одинаковых девушек-близнецов; странный человек в необычных туфлях, ковыляющий на крыльцо – ее крыльцо; Ее Величество Королева размахивает ятаганом и разрубает напополам брюхо…
– ААААА!
Звенит дверной звонок. Через пару минут дверь мастерской Скрэби неожиданно распахивается – явилась раскрасневшаяся миссис Джиггере: фартук готов вот-вот свалиться, шпильки выбились и болтаются над глазом.
– Мальчик или девочка? – спрашивает Скрэби, откладывая нож для снятия шкур.
– Нет, сэр. Она все еще в муках. А к вам посыльный из Дворца, сэр! Говорит, он конюший Королевы! Он ждет вас внизу!
С некоторой неохотой Скрэби гасит сигару. Миссис Джиггере вытирает руки о передник и нервно пританцовывает. Не каждый день в доме столько событий. Или таких новостей! Добрая женщина больше не в силах сдерживаться:
– Он прибыл сообщить вам, сэр, что «Ковчег» Горация Капканна приплыл в порт!
Скрэби стонет. С опозданием на два года и пять месяцев! Вот это наглость!
– Ой, и мне нужна еще вода, сэр. – Миссис Джиггере взволнованно пыхтит по коридору, Скрэби целеустремленно шагает вслед за ней. – Теперь уже скоро.
– Кабийо за этим проследит. Что еще он сказал, этот конюший?
– О. Только одно, – выдыхает миссис Джиггере, останавливаясь на полпути, и, обернувшись, взволнованно смотрит на хозяина. Затем лихорадочно вытирает руки о накрахмаленный передник и закусывает губу испуганно и в то же время возбужденно. Такого с нею не случалось с тех пор, как в Лондон приезжал Бродячий Цирк Ужаса и Восторга и она ездила на Механической Многоножке.
– Ну? – рявкает Скрэби.
– Он говорит, что Гораций Капканн пропал, сэр. А все животные мертвы! – И, подобрав юбки, уносится прочь.
Наш воображаемый монгольфьер ждет нас; поэтому давайте оставим Опиумную Императрицу с ее ужасными криками (которые будут продолжаться еще несколько часов) и проследуем за Скрэби, Кабийо и конюшим в доки – стать свидетелями опустошения, царящего на «Ковчеге» Капканна. Конюший Бегемотицы, человек несколько женственный и нервный, оказался весьма многословным на предмет Капканна, пока они ехали в быстром кэбе-двуколке в доки.
По слухам, сказал он, Капканн сбежал.
По слухам, заявил конюший, Капканн оставил «Ковчег», чтобы жениться на заморской принцессе.
По слухам, возразил конюший, Капканн утонул.
По слухам, задумчиво проронил конюший, Капканн вернулся в невольничий бизнес и сейчас преуспевает в Джорджии.
По слухам, также известно, что…
– Заткнитесь! – кратко высказался Скрэби, выходя из остановившейся двуколки. – Просто покажите мне этот чертов корабль.
Нервный конюший молча ведет Скрэби и Кабийо к «Ковчегу». Наш шар летит как ветер. Не успели мы ахнуть, как тоже приехали.
«Ковчег» стоит на якоре возле «Корабля Ее Величества Барселоны», по сравнению с которой он и впрямь жалкое зрелище. В корпусе зияет огромная дыра, паруса рваные и грязные. Оперся на причал: драное чрево – будто лопнувший стручок.
– Господи Иисусе на селерифере! – восклицает Скрэби, который, уже взлетев на борт, с натугой открывает дверь пещеры трюма. Он решительно сражен ударившей в нос вонью. «Ковчег» – бывшая галера, невольничье судно, и первое, что различает в сумраке таксидермист, – кандалы, рядами свисающие на цепях с деревянной обшивки.
Итак, зажимая носы, Скрэби и Кабийо пялятся в темноту, пытаясь разобрать хоть что-нибудь. Кабийо, который после своего печального опыта мореплавания от кораблей, мягко говоря, не в восторге, пошатываясь, добирается до трапа – вдохнуть свежего воздуха. Доктор Скрэби, сделанный из материала покрепче, понимает: судя по запаху тления, большинство животных – в том маловероятном случае, если окончательно не испортились, – таксидермически безнадежны. Остальных следует немедленно заморозить. Конюший топчется в углу, нервно переминаясь с ноги на ногу. От этого места у него мороз по коже, и ему плевать, если это заметно.
Кабийо наконец возвращается, покачиваясь, с юта, и вцепляется в руку Скрэби. Когда их глаза привыкают к темноте, мужчины бледнеют – ни один из них в жизни не видел разгрома столь ужасного. Каждая дверь каждой клетки – и большой, и маленькой – открыта. Повсюду валяются туши. Перья, шерсть, чешуя, сломанные кости, широко распахнутые глаза. Съежившиеся, окоченевшие тельца. Свернутые крылья. Корка темно-бордовой крови.
– Merde! – неожиданно вскрикивает Кабийо. Он споткнулся обо что-то, и это что-то теперь медленно катится по настилу к ногам Скрэби. По виду – старый гнилой кокос; длинные волокна скорлупы спутались, а воняет – до самих Небес. Скрэби собирается пнуть кокос, но почему-то останавливается. И вместо этого, зажимая нос, садится на корточки – исследовать объект.
– Господи, – бормочет он. – Это голова!
Это действительно голова. Причем, человеческая. Многомесячной давности. Воняет.
Несмотря на разложение, Скрэби узнает усы. И прекрасные зубы.
– Господь всемогущий, – шепчет он. Голос сиплый, почти хрип.
Это голова Горация Капканна.
Скрэби издавна гордится отсутствием брезгливости, но даже его обычно железный желудок вдруг превращается в желатин, И доктор бросается вперед, нащупывает дверь и ретируется. Снаружи на палубе Кабийо и конюший, быстро проследовавшие за ним, обильно блюют, свесившись за борт «Ковчега», а Скрэби пытается успокоить расшатавшиеся нервы, декламируя под нос таблицы логарифмов. Наконец, он берет себя в руки.
Все по порядку.
– Передайте Королеве, – приказывает он конюшему, – что Капканн убит. А касательно Коллекции Царства Животных, мне понадобится тонна арктического льда – немедленно. И немедленно – это преуменьшение. Лед мне нужен СЕЙЧАС. Я забираю Ее поставки, пока не прибудет моя. Все ясно? Нельзя терять ни минуты. У нас много работы.
И это тоже оказалось преуменьшением.
Предприятие, в которое Скрэби вот-вот пустится, займет двадцать лет.
– ААААА! – доносится слабый крик из спальни. Монгольфьер вновь примчал нас на Мадагаскар-стрит.
И как раз вовремя!
Добро пожаловать, мисс Фиалка Скрэби! Добро пожаловать в мир!
Опиумная Императрица погружается обратно в мягкость подушек и уют астральных частиц, а новорожденная Фиалка громко вопит, требуя законного молока.
У остальных детей Скрэби были узкие кости и тонкие черты Опиумной Императрицы, известной красавицы. Четыре сестры – просто королевы. Четыре брата – не менее симпатичны.
Но теперь в этой коллекции ценного фарфора светского общества появился довесок – ширококостная Фиалка.
Катастрофа, удар, трагедия. Что пошло не так? Тому не было ни малейшей причины, насколько мог судить Скрэби, когда вернулся, порядком измотанный, после фиаско с «Ковчегом» Капканна и осмотрел новорожденную. Неудачный день. Сначала эта чепуха с Царством Животных, затем отрубленная голова катается, словно покрытый гнойниками мяч, а теперь еще очередная девочка, черт побери. Скелет ребенка определенно напоминал коровий. Настолько, что Императрица, для которой акт соития являлся смазанным перерывом в естественном астральном трансе, задумалась, не могла ли забеременеть от гостя с Той Стороны, и незаметно исследовала chaise-longue на предмет наличия эктоплазмы. Все это время странные видения продолжали клубиться в облаке астральных частиц, и суть их все так же озадачивала миссис Скрэби.
Время шло, и девочка росла, росла и росла – огромный прожорливый кукушонок в гнезде Скрэби. Ни один из родителей не заметил, когда Фиалка решила покинуть родные пенаты и спустилась в полуподвальную кухню – жить у Кабийо. Кажется, года в три или четыре? Или, может быть, в два? И мама, и папа были слишком заняты своими делами и не обращали на девочку особого внимания, так что прошел добрый месяц, прежде чем они заметили ее отсутствие – под давлением намеков и ворчания миссис Джиггерс, не одобрявшей такие порядки. Не подобает девочке, рожденной стать леди из высшего общества, опускаться до уровня слуг. Это нарушает естественный порядок вещей. Будучи необразованной, миссис Джиггерс не слыхала слова «иерархия», но именно его она бы использовала, дабы объяснить, что ломается – с ее скромной точки зрения.
Но никто ее не слушал. И Фиалка меньше всех. Что-то буквально притягивало ее к Кабийо, словно некий магнетизм. И к его владениям – на кухню.
Так что, в то время как Тобиас Фелпс проводил детство, лазая по деревьям и закапывая необычные ступни в песок на взморье, Фиалка Скрэби проводила дни на полу кухни Мадагаскар-стрит, играя со сковородами и кастрюлями и сметая все вкусное, что бельгийский шеф-повар Кабийо ей подбрасывал, так как последний вскоре заметил неподобающую ребенку страсть к усваиванию пищи и наклонности гурмана.
Воспитание или питание? Какая разница!
– Ouvre la bouche, ferme les yeux, ma petite chérie!
[42] – распоряжался Кабийо, и Фиалка покорно подчинялась, ротик херувимчика раскрывался – словно у малютки-котика, ждущего от мамы селедку. Затем, открыв глаза, дитя угадывала, что за деликатес Кабийо положил в ее губки.
Это ли не лучшая тренировка для тонкого вкуса?
Скольким детям повезло к пяти годам различать пятнадцать видов птицы? Весь отряд грызунов? Сотню различных трав и специй? И сколько детей может похвастаться доступом, благодаря тушам в конце сада, в леднике, к целому ковчегу замороженного мяса, включая такие диковины, как: лысый носорог, средиземноморская пятнистая черепаха, малая квагга, двухголовая змея из Гоа, черноногий кролик, пингвин Гумбольдта, краснокрылый тинаму, суринамская пипа и мартышка-джентльмен?
Ответ: немногие!
Время шло, и Фиалка стряпала, стряпала и стряпала. И ела, ела и ела. К десяти годам она быстро превращалась в человекоподобную пирамиду, увесистую призму, передвигавшуюся по дому из кухни в столовую и из столовой в кухню, потея, как головка сыра на колесиках, с неизменной стопкой кулинарных книг подмышкой. Императрица была в полном замешательстве, все чаще и чаще для успокоения прибегая к планшетке и спиритическим сеансам.
– Эта девочка загадка! – доверялась она духам. – Она глотает кулинарные книги, как тарелку пирожных. Раз – и нету!
Духи пожимали плечами.
– Возможно ли отправить Фиалку в какую-нибудь Австралию? – размышляла Императрица.
Бум! – миска для смешивания разбита.
Люп! – соус с пальца облизан.
Ням-ням. C\'est bon.
[43]
– Или Новая Зеландия дальше, если напрямик?
Духи снова пожимали плечами.
– Погоди – увидишь, – изрекали они.
– Да уж, от вас много пользы, – бормотала Опиумная Императрица, комкая лист на автомате выведенных посланий и бросая его в огонь.
Она купила Фиалке первый корсет, когда той исполнилось одиннадцать. Ребенок распухал во всех местах; ее тело пора было взять под контроль. Однажды Фиалка буквально рухнула в обморок на улице от стеснения в груди – и прямо на тележку бакалейщика, свернув неустойчивую кучу из тысячи-другой морковок. Со значительным затруднением и еще большим гневом Императрица подняла дитя за шиворот, и они побрели прочь по морю катящихся оранжевых корнеплодов под крики мальчишки-продавца; Императрица кинула назад соверен – так бросают через левое плечо соль, чтоб уберечься от зла.
В «Харродз», быстро!
– Принесите нам ваш самый большой корсет! – распорядилась Императрица. – И будьте готовы добавить вставки. – И поджала тонкие идеальные губы.
– Родственница? – поинтересовалась помощница, когда Фиалка удалилась в примерочную.
– Нет, – быстро откликнулась Императрица, посмотрев в зеркало, где ее взору предстала стройная фигура женщины – существа невероятной красоты, к которой слово «эталон» применимо без преувеличения. – Просто знакомая девочка.
Из примерочной доносились охи, вздохи и характерный запах девичьего пота.
– Вы безнадежны, – прошипела Опиумная Императрица позже, когда они сидели перед тарелкой булочек с корицей внизу, в чайной. И что матери делать с таким ребенком? Чувствуя в последнее время зов Той Стороны, Императрица знала: в этом мире ей осталось недолго. Сможет ли она после смерти как-то повлиять на то, что с треском провалила в жизни? Стоит попробовать.
– Вы станете моей кончиной, Фи, – предупредила Императрица, с недовольным звоном размешивая сахар в чашке.
Со мной все в порядке, подумала Фиалка, запихивая в рот очередную булочку.
Уже тогда она чувствовала целеустремленность – редкую целеустремленность, какая бывает у детей, инстинктивно знающих свое предназначение. Фиалка не играла с куклами. Или с обручем. Или с шариками, палками и мячиками. Она смотрела на Кабийо, изучала рецепты миссис Битон и мисс Элизы Эктон
[44] и вынашивала взрослые планы.
Глава 7,
в которой уклоняющийся самец пытается интегрироваться в «Упитом Вороне»
Тандер-Спит ценит свое наследие, как старое, так и новое: древнюю меловую почву; суперновый культурно-спортивный центр; свою известность среди ботаников-любителей широким разнообразием видов осоки («осоковая столица Англии», как выразились в «Туристе»); близость к электростанции Ганимед; сахарную свеклу; поликультуру пастернака; историю беспрецедентной трусости во время чумы 1665-го; черепаховых кошек; две бензоколонки; реку Флид, завоевавшую премию за Борьбу с Загрязнением 1997-го; передвижные пункты видеопроката; постмодернового священника; нетерпимость к «нью-эйджевым» туристам; доисторическое ископаемое прошлое; электронные, дорожные знаки, определяющие скорость и мигающие надписью: «СБРОСЬ СКОРОСТЬ, ТЫ ЕДЕШЬ СЛИШКОМ БЫСТРО», если транспорт движется по главной улице быстрее 50 км/ч; Великое Наводнение 1858-го; свое раннее и беззаветное увлечение сельскохозяйственными фосфатами.
Все это я узнал у Нормана Ядра, моего первого тандерспитца. Я встретил его в «Упитом Вороне». Я приехал в шесть вечера и подумал: первая остановка – пиво. И похлопал «нюанс» по заднице. Молодец, крошка. Я припарковал машину сзади у бара, возле набережной. Напротив через стоянку я разглядел центр сдачи экзаменов на водительские права и щит с рекламой «Люкозейда
[45]», крошечные на фоне неба. Слишком много неба, подумал я, закрывая машину – чик! – дистанционной пищалкой. По сравнению с домами и землей неба столько, что оно как будто давит на тебя. В этом плане агорафобия, наверное, похожа на клаустрофобию. Я посмотрел туда, где ожидал увидеть море, но обнаружил лишь бетонное заграждение, испещренное странно многообещающей граффити:
НЕ ПЕЙ ЗА РУЛЕМ – ЛЕТАЙ ПОД КРЭКОМ!
РОЗ И БЛАНШ[46] ШЛЮХИ
УРБАНИСТИЧЕСКИЙ ХАОС
Забудь про географию, сказал я себе, толкая распашную дверь паба. Сконцентрируйся на обществе.
И сквозь приветливый сигаретный чад «Упитого Ворона» я впервые по-настоящему взглянул на городок, которому суждено было стать моим новым домом. Окна паба были сделаны из толстого «старосветского» стекла, но в более прозрачной части я различал черный мрачный силуэт церковного шпиля и ряд бетонных столбиков. Женщину в зюйдвестке тащила через главную улицу бордер-колли. Ручка поводка напоминала гигантский курок. На собаке висела яркая, космического дизайна курточка – такую мог бы заказать мальчик лет шести, если бы бабушка предложила ему связать классный свитер. Черт бы побрал этих домашних зверюшек и их хозяев, подумал я. По крайней мере, здесь я буду иметь дело с сельскохозяйственными животными. Мистер Дженкс из Ассоциации Ветеринаров что-то говорил об «овцах Лорда Главного Судьи». Это еще что, мать их? Я прикончил пиво и пытался убедить себя прогуляться за вторым, когда увидел, как мне машет у барной стойки толстяк.
– Чужак среди нас! – крикнул он через зал. – На что спорим, ты новый ветеринар?
И двинулся ко мне с двумя пинтами горького пива. Пена текла по стенкам кружки прямо на красный узорчатый ковер; толстяк шел осторожно, словно в открытом вагоне перевозил собственный пузырь. Затем водрузил пиво на фланелевые салфеточки и облегченно плюхнулся возле меня. Обитый красным велюром стул вздрогнул.
– Добро пожаловать в Тандер-Спит, приятель. Ты среди друзей.
– Считаю за честь быть здесь, – ответил я, хотя ничего из виденного в Тандер-Спите меня пока что не очаровало. – Обожаю сельскую местность. Ездил в эти края на пикники по выходным – в детстве. Флажки на замках из песка. Здорово.
Мы пожали руки.
– Сам де Бавиль, – представился я, с удовольствием отметив, что собеседника это впечатлило.
Он сказал, его зовут Норман Ядр.
– Нормально добрался? Увидел, как ты подъезжаешь, из комнаты мальчиков – показывал Биг-Бену фаянс. Заметил твою «ауди». – Он показал большой палец. – Отличная тачка. «Нюанс», если память не изменяет?
– Точно. Турбо.
Несмотря на запах отрыжки, невозможно не ощутить симпатию к человеку, который угостил тебя пивом и способен оценить красоту блестящей красной рамы. Норман сказал, что работает в страховании, и за свои грехи мотается каждый день в офис в Ханчберг. Он оказался активным членом городского совета, а также заядлым «сделай сам»-овцем.
– Можно сказать, фанатиком. С фрезой обращаться я мастер, пусть это и мое мнение. Так что нужен будет совет – только звякни. – Что-то в его манере разговора показалось мне знакомым; впрочем, ничего утверждать не берусь. – Итак, мой юный Сам, – продолжал Норман. – Чем обязаны такому счастью?
Я знал, что этот вопрос рано или поздно всплывет, и сформулировал пару ответов, не касающихся Жизели, по дороге сюда – пока примерял новые маски. Хорошо разбираясь в процедуре жалоб на ветеринаров, я подсчитал, что до встречи с глазу на глаз с миссис Манн у меня полгода. Если не больше. По моим сведениям, большинство жалоб отзывались, как только владелец заводил нового псевдоребенка. Безграничная надежда.
– Сыт по горло домашними зверьками, – объяснил я Норману – Они слишком…
– Прирученные? – загоготал мой собеседник. Я не выдержал и тоже рассмеялся.
– Значит, за дикой природой? – переспросил Норман. – Будет тебе дикая природа. Моя жена Эбби разбирала чердак, устроила по весне генеральную уборку в стиле «помой и выстави» – мы добились от комитета разрешения на ремонт. Это здание, Старый Пасторат, давно в списках – но ждать пришлось уйму времени, мать их. Так вот, знаешь, что мы там нашли?
Я понял, что он ждет ответа, и напряг мозги:
– Винтажную японскую порнографию?
– Холодно, приятель.
– Скелет в шкафу?
– Уже теплее. По правде сказать, коллекцию звериных чучел.
У меня упало сердце: я знал, что будет дальше.
– Фамильное наследие Эбби, храни ее бог, – продолжал Норман. – Некоторые аж девятнадцатого века. В семье, должно быть, когда-то водился таксидермист. Эбби говорит, там полно пыли, хочет все выбросить. Хочешь глянуть?
Наверное, с таким сталкиваешься в любой профессии. Ты адвокат, и тебя спрашивают, защищал ли ты хоть раз заведомо виновного. Ты мусорщик, и у тебя интересуются, находил ли ты в урне пачку банкнот. Ты врач, и тебе предлагают осмотреть их геморрой. Ты ветеринар, и от тебя требуют проинспектировать набитый зверинец двоюродной бабки Этель.
– С удовольствием, – солгал я, про себя застонав. – Я сам немного занимался таксидермией в ветеринарной школе. Настоящее искусство. Впрочем, сам я, к сожалению, так в нем и не преуспел, – признался я, вспоминая халтурно набитых белок и кроликов, у которых из неудобоваримых мест торчала проволока. Нас учил бывший уголовник, который считал, что так возвращает долг обществу. – Проблема в ушах, – добавил я. – С ушами беда как сложно. Так что у вас там? Есть интересные экземпляры?
– По большей части птицы и, судя по виду, мелкие млекопитающие. Да, и еще страус. С голубыми глазами, почти человеческими. И на всех – старомодные тряпки, бриджи и все такое, словно с какого-то дикого спектакля. И обезьяна есть. В панталонах.
Мне вдруг представилась Жизель в розовом платьице и памперсе, застывшая после неумолимой смерти на операционном столе, и по коже побежали мурашки.
– Что с тобой, приятель? – заволновался Норман. – Будто привидение увидел.
– Нормально, – промямлил я.
– Кстати, о привидениях, – продолжил он. – Есть у нас одно в Старом Пасторате. Викторианская леди. Прямо красавица. Женщина-мечта, будь на ней хоть чуть-чуть мяса. Опиумная Императрица, как она себя называет. И в куче юбок. Жена говорит, дама вылезла из того же шкафа, где звери отыскались. А что этот призрак творит с нашим теликом!
Еще один постмиллениумный феномен. Я о нем читал. Количество паранормальных явлений подскочило на триста процентов. Что ничего хорошего не сулит.
– Принести закуски? – поинтересовался Норман. – Суши со свининой? Сырные палочки?
И понес свой толстый зад к бару.
О чем мы с Норманом болтали в тот вечер до экстренного выпуска новостей?
В общем, как всегда: о том, как играют «Манчестер Юнайтед»; о моей коллекции Элвиса; о странном новейшем штамме язвенного артрита в Испании; о плюсах и минусах очередной версии «Виндоуз»; о том, что в этом году полно тли, но ее можно изничтожить новыми эко-химикатами; о свежих слухах про Кризис Рождаемости. Норман порадовался, что он не мой сверстник. У него подрастают две девочки, Близнярики-Кошмарики. Роз и Бланш. Где-то я уже слышал эти имена…
– У нас в семье всегда рожают двойнями, – пояснил Норман. – Вернее, по моей линии. Моя мать из Биттсов.
Мне это ничего не говорило – с таким же успехом он мог сказать, что она марсианка.
И тем же вечером от Нормана я узнал, что Тандер-Спит, с населением пятнадцать тысяч, когда-то был островом в форме селедки, пока ирригационная программа конца восьмидесятых не вбила разум в его непрактичную географию, после чего из отдельного города местечко превратилось скорее в пригород Джадлоу.
– Кое-кто выступал против мелиорации, – рассказывал Норман, – но я – нет. На меня не рассчитывайте, я им так и сказал. Я и костяк совета стояли насмерть. Конец этой идиотской односторонней системе – уже хорошо. – У Нормана слабый пузырь; пошатываясь, он в очередной раз побрел отлить и крикнул через плечо: – Покажи мне человека, который не гордится тем, что он из Тандер-Спита, и я покажу тебе лгуна!
Пока он ходил, я мысленно набросал список:
1. Навести порядок в клинике.
2. Пройтись по фермерам.
3. Потрахаться.
Норман вернулся с еще двумя кружками – хлюп, хлюп – и очередной горстью закусок в пластике и шлепнул все это на стол – пена с шипением потекла по стаканам.
– Выпьем! – он от души хлебнул пива. А затем, словно перехватив номер три в моем списке, добавил: – Женщины. Я их люблю до чертиков, но понимаю ли я их? Черта с два! – Наступила пауза: я кивал, а он раздумывал. – Женщины – существа загадочные, – наконец возгласил он. – И нас, мужчин, манит эта таинственность, верно, Сам? – Я примерил одну из своих новых одобрительных гримас. – Я про это смотрел документалку, – продолжал он. – И здесь все дело в ДНК.
Приехали. Очередное трепло, обожающее везде вставить свои полпенса. Нет ничего хуже ученых невежд с биологическими теориями. Цепляют эти теории, как бородавки.
Проблема в генах, объяснял мне Норман:
– ДНК – сама простота, Сам. Если так, по сути, загвоздка – в истории, которой приходится себя воспроизводить. Загадочные вариации на тему, что-то вроде. Кусок этого, кусок того – и все варится в одном котле. Слышал о трансплантатах из свиных сердец? Их ДНК подправили, чтобы мы их не отторгали. Удивительно, да? А у Джесси Харкурт поджелудочная ламы. Знаешь, что я думаю об этом Кризисе Рождаемости? – рассуждал он. – Наше время истекло. Это последняя черта. Вспомни динозавров. Они вымерли, верно? И то же самое происходит сейчас с Homo Britannicus. – Он замолк, чтобы рыгнуть. – Мы развились до предела, приятель.
То же самое говорила та женщина по радио.
В детстве я пытался вообразить, как выглядела Земля, когда все начиналось миллионы лет назад. Целая планета буйства сплошных хвощей, динозавров и стоячих заводей. Даже ветер – не совсем ветер, а скопление вихрей голубого пара. Я представлял землетрясения, от которых трескалась земная кора, словно неудачное мамино суфле или экзема. Читал научно-фантастические комиксы. В них художники рисовали низшие формы жизни, вздорящие из-за господства. Их вечно изображали круглыми, с маленькими глазками на стебельках, и запускали какую-то взболтанную первичную бурду. Затем я мысленно видел, как время убыстряется и возникают крошечные создания с плавниками – не животные, но и не растения, какие-то жуткие промежуточные твари, нечто среднее, они переплетались и извивались. Пожирали друг друга и были пожираемы.
– Я однажды наблюдал, как богомол ест жука, – сказал я Норману. – Челюсти с хрустом сжались на боку. Они как механические тиски, челюсти насекомого. – Я изобразил, двумя пальцами пощипав Нормана за нос; Норман с напускным ужасом отпрянул и засмеялся. – Жук сражался не на жизнь, а на смерть, – продолжал я. – И пытался сопротивляться, даже когда у него осталась всего одна нога, висящая на ниточке. – Меня это тогда впечатлило. Такие вещи поражают, когда тебе шесть. А потом о них забываешь, пока что-то не стукнет в голову однажды вечером годы спустя, в баре после пары кружек. – Отбивался и боролся до последнего. А в конце осталась одна шевелящаяся задняя нога. – Норман искоса глядел на меня. – Так вот, это мы, верно? – продолжил я, вспомнив, почему подумал о богомоле. – Мы – эта шевелящаяся нога. Нас съедают живьем. Нас проглатывает время.
Он медленно кивнул:
– Ты прав, Сам. Значит, ты у нас немного философ, а?
Чтобы как-то сгладить это льстивое, но ошибочное впечатление, я бросил на собеседника один из своих задумчивых элвисовских взглядов, и Норман загоготал.
Об эволюции мне рассказывал отец – вернее, о своем представлении о ней. Вряд ли кто-то из нас тогда понимал, насколько это будет важно.
Еще до зобного камня и субботней работы у Харпера я страстно увлекался костным разделом биологии, подогреваемый находками на заднем дворе – длинном и узком клочке земли, оползавшем в сторону канала, черного, как кока-кола, который лениво тек по диагонали южной части нашего городка. И сад, и канал окружали жидкие изгороди бирючины и пыльные городские сорняки – выродившиеся одуванчики, лопухи, ворсянка и сорный иван-чай, мутировавшие так, что обходили все гербициды, которыми боролся с ними отец. Каждый сентябрь, примерно когда начиналась школа, ватные комки иван-чая, бесцельно дрейфовавшие в воздушных потоках, опускались на лужайку, словно корпия, пробуждая ту странную меланхолию, что сопровождает в городе смену времен года. По выходным, пока братья помогали отцу сражаться с сорняками, подрезать гортензии или окучивать ревень, я пробирался по перелопаченной земле, обходя полузарытые кучки кошачьего дерьма, чтобы раскопать более древние природные останки: раковины улиток, коровьи зубы, старые черепа воробьев или собачью бедренную кость, щербатую и дырявую, как жесткая губка. Возле канала я находил сухих жуков, мертвых стрекоз, окоченелые тела птиц, а однажды – даже три четверти лисы. Меня завораживали эти кальциевые обломки, дерзость их структуры.
– Папа, как это сделано? – спрашиваю я, подсовывая ему кусок землеройки.
Лопата отца – словно продолжение ноги, погруженная в землю ходуля. Он копает борозду для свеклы.
– Что сделано?
– Эта кость. Посмотри, какая масенькая. Посмотри, пап.
– Она сама такая создалась, Бобби. Землеройка выросла в животике своей мамочки.
– А кто сделал мамочку землеройки?
– Мама и папа землеройкиной мамочки.
– Тогда кто сделал самую первую землеройку?
– Эволюция. Землеройки развились из существ другого вида. – Отец наваливается на лопату, издает «ух», вытирает пот с верхней губы, распрямляется и с ненавистью и любовью оглядывает свое крохотное огороженное королевство. Свекольная борозда породило свое зеркальное отражение – длинный выпуклый хребет земли.
– Из каких существ, пап?
– Наверное, из слонов. А теперь помоги мне с этим корнем.
– А слоны?
– Из свиней.
– А свиньи? – Мне это нравится: как игра, где все время спрашиваешь «почему», пока не дадут денег на сладости.
Отец вздыхает:
– Были маленькие такие рыбки. Они выползли из воды, потеряли плавники, научились дышать и в конце концов стали свиньями.
– А эти рыбки? Они откуда взялись?
– Из моря.
– Но как они попали в море, пап?
– Они выросли из растений. Растений, которые… – Он беспокойно оглядывается, дабы удостовериться, что его не слышат соседи, – наверное, понимая, что ступил на зыбкую почву. И слегка понижает голос – на всякий случай: – Растений, которые произошли от маленьких подводных грибов.
– А грибы?
Отец смотрит на небо и хмурится. Мимо, будто на задание, проносится голубь.
– Был большой взрыв в космосе, и они возникли ниоткуда. Даже в семь лет я подозревал, что это полная фигня.
Норман продолжал разглагольствовать о ДНК. Я его толком не слушал.
– Так вот, в том фильме, что я смотрел по «Би-би-си-2», – нет, вру, по Четвертому каналу, – был парень. Он говорил, что загадка женщины – это, на самом деле, загадка ДНК. И когда мы распутаем код, женские яйцеклетки придут в норму, и женщины опять смогут забеременеть, и мы все посмеемся. А пока что остается…
На этом он вскинул руки и состроил гримасу – я тоже скорчил физиономию и рассмеялся.
– Скорее всего, плакать, – пошутил я, представив, как Иггли и миссис Манн склонились вместе над бланком жалобы, а на постаменте возле них – урночка с прахом Жизели.
– В любом случае, chez moi,
[47] – сказал Норман, – загадочность бесит. Возьмем мою Эбби: мягко выражаясь, нелогичная. Пытается поставить видик на запись лотереи – да, но при этом хочет параллельно смотреть что-нибудь другое. И что делает Мадам? Я иногда называю ее Мадам, Сам, – признался он, – потому что она учительница французского. Ну, вернее, французского и домоводства, pardonnez-moi, Monsieur.
[48] Так вот, записывает она то, что смотрит, а потом вся такая удивляется, когда обнаруживает, что другое не записалось. И знаешь, что она выдает? «Глупая машина, – говорит. И еще, цитирую: – Я думала, она может записывать две программы сразу, а получилась чистая пленка». По-моему, женщины – восьмое чудо света. Имей в виду, без шуток, – добавил Норман, («извиняюсь») рыгая. – Я верю лишь в то, во что стоит верить. Вот у моих двух девочек – Траляля и Труляля,
[49] как я их называю, моих дочурок – никогда не было проблем с техникой. Если они чему и научились от вашего покорного слуги, то это пользоваться инструкцией.
В этом я убедился лично пару недель спустя, когда они со знанием дела показывали, как работает их вибратор.
Я как раз изображал Элвиса – «Тюремный Рок»,
[50] как сейчас помню, – когда бармен рявкнул мне:
– Эй ты! Заткнись там! Заткнись!
Мы с Норманом развернулись на стульях; я – так быстро, что пришлось ухватиться за край стола, чтобы не раскрутиться и не взлететь. Восстановив равновесие, я увидел, что весь бар вдруг собрался у телика над стойкой и пристально пялится в экран.
– Новости! – изрек бармен, сложив руки лодочкой у рта, и включил громкость, так что теперь телевизор орал на пределе.
Экран заполнила картина полной разрухи. Летит пыль. Пожарные бегают со шлангами, заливая водой и пеной перекрученный бетонно-металлический каркас горящего многоэтажного здания. Репортер в шлем-каске и противогазе пробирается через дымящиеся руины.
– Вот все, что осталось от Государственного Банка Яйцеклеток сегодня, после взрыва пластида «Семтекс», – поясняет репортер. Даже через противогаз видно, что он чуть не плачет. Мы все уставились на экран.
Репортер не мог продолжать. После еще нескольких кадров тушения пожара и дымящихся обломков единственное, что он смог произнести с глухим всхлипом:
– Возвращаемся в студию.
Где нас ожидали известия погорячее:
– Сегодня вечером надежды Великобритании на будущее были разбиты, – начал диктор, – когда Государственный Банк Яйцеклеток был разрушен мощным взрывом. Здание – и его содержимое – полностью уничтожены. Ни одна организация пока не взяла ответственность за нападение, но, предположительно, за сегодняшним терактом стоят религиозные фундаменталисты.
Пока шли новости, в баре повисло гробовое молчание. В мире не осталось ни одной британской яйцеклетки.
Накрепко приклеенные к стульям, мы досмотрели удлиненный выпуск новостей до конца. Затем бармен встал и вырубил телевизор. По-прежнему никто не произнес ни слова. Тем не менее, осознание произошедшего, наверное, снизошло на нас одновременно, потому что мы вдруг, словно заранее отрепетировали, потянулись за кружками и залпом осушили пиво. После чего Норман бросил:
– Похоже, ребята, Альбиону теперь конец.
Вполне подходящая команда упиться в стельку.
Глава 8,
в которой разражается недуг
Следущим вечерам я апять делала шпагаты, – писала Женщина, – хоть штота в Нем пугает меня так, что аписаца. Он на стале целует меня, а када астанавливаеца, я чувстую, бута люблю Ево, но все ещо баюсь.
Што ещо ты можэш, спрашывает Он меня.
Обратнава краба, гаварю. Скарпиона. Свечку. Стойку на руках. Завизатся в узел.
Кравать, гаварит Он. Сечас ты идем са мной в кравать.
Тока после этава я узнала, что Он багат.
Это случилось на пляже: однажды утром я оторвал взгляд от скальной ямки и заметил мальчика – приземистую фигурку в отдалении на берегу. На нем был нахлобучен похожий на шишку головной убор, и мне захотелось рассмотреть его поближе. Когда я приблизился, сжимая в одной руке краба – словно подарок, но и оружие на всякий случай, – я увидел суровое уверенное лицо, увенчанное огромным комом водорослей, из которого во все стороны истерично разлетались рачки-бокоплавы.
– Это мой рыцарский шлем, – заявил мальчик. В ладони он держал камень, который подбрасывал и ловил, подбрасывал и ловил. Я испугался, что паренек может бросить камнем в меня: для деревенских я – легкая добыча. Всего неделю назад четырехлетняя девочка Джесси Биттс обозвала меня дубиной. – Я смотрю, там есть улитка-ступенчатка, – примирительно сказал я. Благодаря «Ракообразным» Германа, я знал названия всех и вся – от морского ушка до морской иглы Нильссона и от сердцевидки до атерины.
Издали шлем мальчика походил на шляпу, в которой миссис Симпсон ходила в церковь, – весьма сомнительную и изображавшую рог изобилия с плодами и цветами из фетра – скорее, базарный прилавок, нежели головной убор. Теперь я вспомнил парнишку – я его видел на школьной площадке. Томми Болоттс, сын кузнеца. Болоттсы – буйная, опасная семья. У них громкие голоса, и они орут без умолку, как будто у них такая работа, а отец, Мэттью Болоттс часто напивается – причем, не тихо, как рыбаки, и не радостно, как фермер Харкурт, и даже не до веселого пошатывания, как миссис Цехин, а дико и злобно, как никто другой. Вдобавок Болоттсы – нехристи, как говорил отец. Я ни разу не видел их в церкви, даже на Рождество или Пасху. А их тетушка предсказывала будущее по чайным листьям – по мнению отца, верный признак духовного распутства.
Пока Томми подходил, я спрятал пальцы ног в песке. Мальчик вопросительно смотрел на меня.
– Я собираю ракообразных, – выпалил я, тем самым начиная разговор и надеясь, что слова смогут меня защитить, если вдруг паренек сочтет нужным напасть. Но тот молчал; просто стоял, как человек-крепость, в своем одеянии из водорослей и разглядывал меня. Я же, наоборот, ощущал себя ужасно уязвимым без туфель, словно краб-отшельник, покинувший убежище-ракушку.
Мальчик продолжал молчать. Не угрожая, но и не уходя.
И даже улыбался.
А затем – наверное, почувствовав внезапно, что могу открыться ему, и еще потому, что я и так был слишком одинок, несмотря на всю самодостаточность, и нуждался в друге моего возраста, – я совершил отчаянный, небывалый и до глупости храбрый поступок: без предупреждения вытащил ступни из песка и продемонстрировал их грустное уродство.
– Вот, – сказал я. В тот миг душа моя раскрылась как никогда, и внутри, содрогаясь, что рискнул довериться мальчику, которого даже не знал, я немного боялся. Что на меня нашло? До сего дня не знаю, хотя, склонен предположить, меня вел внутренний инстинкт.
Томми уставился на мои ноги. Их обдавала морская вода, оставляя пузырьки, которые лопались и умирали. Мальчик заметил мое плоскостопие и то, как неправильно торчат волосатые пальцы.
– Я не умею быстро бегать, – признался я. – Правда, матушку я могу обогнать – из-за натоптышей. – Он все так же молчал, и я продолжил: – А по пятницам – и отца, из-за шариков в туфлях.
Томми смотрел озадаченно, но с интересом. Он был явно не знаком с еженедельными особенностями жизни Пастора. И продолжал пялиться на мои ноги.
– Они мне нравятся, – наконец решил он. – И совсем не смотрятся нелепыми. Сказать по правде, великолепные ноги.
Мое сердце закувыркалось от счастья, а на глаза навернулись слезы.
– Только, прошу тебя, никому не говори, – прошептал я.
– Это будет наш секрет, – отозвался он.
С того дня мы с Томми стали друзьями. Кроме секрета, который мы теперь разделяли, у нас оказалось много общего: у Томми тоже водились блохи и несносный червь, как он мне сказал. Его червя звали Бенедикта, но она, по большей части, себя не проявляла.
Мой же червь Милдред была жестокой госпожой. До некоторой степени зная ее симпатии и антипатии, я старался ее ублажить. К счастью, я разделял ее любовь к фруктам, грибам и сладким ягодам – и Томми учил меня, где их искать. Сахара в Тандер-Спите не знали, хотя Томми и уверял, что улицы Лондона вымощены сотнями крошечных сахарных кубиков, словно римская мозаика, изображающая триумфы Империи. Зато фрукты у нас водились в изобилии. Мы отправлялись на поиски рано утром перед школой; коровы привычно пялились на нас – смиренно, как они вечно смотрят на людей, – и, едва почуяв меня, трусили прочь, а с носов их капали сопли. Летом мы собирали малину, а по осени выуживали среди изгородей и кустарника лесные орехи или набивали рты земляникой.
Мы с Томми стали верными друзьями. Если шел дождь или в зимние месяцы, когда разве что помешанный ступит на замерзшее взморье, задыхающееся от соли и льда под хлесткими ударами визжащего ветра, я приходил к Томми, и мы играли вдвоем в задней части кузницы мистера Болоттса, греясь у горнила. Плевались на грязный, усыпанный стальными опилками пол и разгребали получавшуюся неоднородную серую жижу, глядя, как огромный мускулистый отец Томми молотит по раскаленному докрасна железу – будто оно нанесло ему непростительную обиду.
– Когда-нибудь это буду я, – заявлял Томми с привычной беззаботной уверенностью, не отделимой от него, словно тень.
А позже именно Томми научил меня проливать семя, и вскоре я сделался мастером в этом деле, хотя и знал, что это неправильно, – ведь так сказал Господь, да и отец подкреплял Его послание другой, более непосредственной угрозой – что нечестивые деяния ослепят меня. Каждый раз, придаваясь этой скверной привычке, я представлял, как зрение мое размывается – и вот я уже не вижу ничего, лишь крошечные точки света на небесной тверди. Но такого не случалось. Даже наоборот: мне всегда казалось, что зрение после улучшается – точно спадает некий заслон.
Оглядываясь назад, могу представить, каким меня видели люди.
Мальчик, которому хотелось задавать вопросы.
Мальчик, с неуверенной походкой, любовью лазать по скалам и рыжей копной жестких волос, вечно падающих на глаза.
Мальчик, слишком маленький для своего возраста, но на удивление сильный и подвижный и с естественной тягой, как говорил Пастор, к чудесам физического мира. (В том числе и с естественной тягой закатить истерику или кого-нибудь разыграть – например, подложить мертвого ежа на стул Пастора в воскресной школе. За эту шалость Пастору пришлось назначить мне три удара розгой – в назидание остальным детям.)
Мальчик, который ставил в тупик и злил обожающих его родителей – тем, что любил порисоваться и залезть на опасную скалу.
Мальчик, который вырос не слишком послушным.
А потом вдруг – мальчик, у чьей матери начался тревожный кашель.
Мальчик, который испугался этого кашля и, понадеявшись отвлечь хоть немного Божьего гнева на себя, в тринадцать лет совершил чрезвычайный проступок.
Корабль – вельбот en route
[51] в Ханчберг, вез на буксире целый китовый остов для гардероба Королевы Виктории. До сих пор вижу: огромное судно, неспешно покачиваясь, появляется из отлива, тащит за собой громадную, подпрыгивающую на волнах вонючую тушу. И до сих пор помню сцену наутро и последовавшие вопли и крики, когда вся деревня поняла, что произошло: мы с Томми стащили слесарную пилу из кузницы мистера Болоттса и перерезали швартовы. Когда матросы на борту смекнули, что случилось, и обругали ночного вахтенного за то, что уснул, вельбот уплыл в море на добрую лигу, и потребовался целый день, чтобы провести корабль назад.
Если ты что-нибудь урвал – скажем, внимание целого поселка, – затем приходится расплачиваться. Нас посадили в деревенские колодки и закидали комками гусиного помета. А потом, когда зашло солнце и нас отпустили, за нами пришли отцы: сердитый мистер Болоттс размахивал железным прутом для порки; пристыженный и скорбный пастор Фелпс беспокоился из-за тревожной обстановки дома – из-за этого кашля.
И вот – черед отца меня наказывать. Меня заклеймили дерзким сорванцом, отослали в спальню и закрыли, но там я в безопасности: мой мир сжался до размера этой комнаты. И теперь я здесь – ем черствый хлеб, запивая каплей воды, оставшейся в глиняной миске, и не понимаю, с чего это я так возжаждал сотворить подобную шалость, и размышляю, не могли ли последние события в доме – перемены, которых я всеми силами старался не замечать, – ввергнуть меня в своего рода безумие.
Потому что кашель становится хуже.
Но если я закрою глаза и уши, время остановится, и я буду спасен.
Моя спальня – чердак, обустроенный для меня родителями под крышей Старого Пастората. Здесь – низкие скрещенные балки, идеальные для гимнастики, письменный стол, кровать, стул и простой лоскутный коврик, сплетенный миссис Фелпс, в моих любимых тонах – лиловом и зеленом. А на стене – моя любимая картина: с Ноем и животными Ковчега. Ной стоит на палубе стремя сыновьями и ворчливой женой, а под ним по чину расположились звери – от могучего слона до кроткого муравья. И на них всех из верхнего правого угла смотрит лицо пожилого джентльмена – белая борода растворяется в серых грозовых облаках Великого Потопа, а за головой сверкают серебряные Небеса. Это Господь, который создал всех нас. Я укутался в набитое гусиным пухом стеганое одеяло и смотрю на картину. По холсту ползет морской рачок, неумолимо приближаясь к римскому носу Господа.
Наконец я слышу звяканье ключей в двери, и входит бледный отец. Я беззвучно молюсь, чтобы он пришел снова меня наказать, однако понимаю и сердцем, и по отцовскому искаженному липу и выражению глаз: по сравнению с тем, что притаилось внизу, мои шалости с Томми бледнеют и теряют значение.
Но если я закрою глаза и уши…
– Матери нездоровится, – выкладывает Пастор. – Мне следовало сказать тебе ранее, но я не мог. Думал, если это не замечать…
Я молчу.
– Тобиас! Ты меня слышишь?
И тут я изрекаю:
– Судя по этой картине, место человека – между Богом и животными? – Я размышляю о том, как бы сделать чуть теплее холодное лицо отца. Я отмечаю, что рачок теперь пытается проложить ход через левую ноздрю Господа – тщетно. – Почему так?
– Почему – большой вопрос, – отвечает Пастор, натянуто улыбаясь. – И ответ тоже велик. Потому что у нас есть душа, а у животных – нет.
– А на что похожа душа, отец? (Внизу: кх, кх.)
– Ну, некоторые светлые и сияющие, – это души праведников; а другие черные и сморщенные – если их хозяева совершали дурные поступки.