Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дисконтеры закивали металлическими головами в знак полного согласия с подобной теорией, и, казалось, послышался скрип несмазанных механизмов.

— Да ну, Жигонне, будьте помягче, вам же тридцать лет чулки вязали, — заметил Шабуассо.

— Это тоже чего-нибудь да стоит, — сказал Гобсек.

— Тут все свои, и можно говорить откровенно, — снова начал Митраль, окинув стариков внимательным взглядом. — Меня привело сюда хорошее дельце...

— Зачем же вы к нам пришли, коли оно хорошее? — язвительно перебил его Жигонне.

— Умер некий камер-юнкер, старый шуан... как его... да, ла Биллардиер.

— Верно, — подтвердил Гобсек.

— А ваш племянник жертвует дароносицы в церковь! — сказал Жигонне.

— Не так он глуп, чтобы жертвовать, он продает их, папаша, — с гордостью продолжал Митраль. — Речь идет о том, чтобы получить место господина де ла Биллардиера, а для этого необходимо сцапать...

— Сцапать? Сразу видно судебного пристава, — прервал Митраля Метивье, дружески хлопнув его по плечу. — Вот это по мне!

— Сцапать этого молодца Шардена де Люпо, забрать его в наши лапки, — пояснил Митраль. — И вот Елизавета придумала способ... и он...

— Елизавета! — воскликнул Жигонне, снова прервав его. — Славная девчурка, вся в деда, моего бедного брата! Бидо не имел себе равных! О, если бы вы видели его на распродажах старинной мебели! Какой такт! Какая проницательность! Так что же она намерена сделать?

— Ну и ну, — сказал Митраль, — вы быстро расчувствовались, папаша Бидо. Это недаром...

— Дитя! — сказал Гобсек, обращаясь к Жигонне. — Всегда спешит!

— Послушайте, учители мои Гобсек и Жигонне, — продолжал Митраль, — ведь вам нужно забрать в свои руки де Люпо, вспомните, как знатно вы ощипали его, а теперь вы боитесь, чтобы он не потребовал у вас обратно немножко своего пуха.

— Можно ему рассказать, в чем дело? — спросил Гобсек у Жигонне.

— Митраль — наш, он не захочет сделать гадость своим прежним соратникам, — отвечал Жигонне. — Так вот, Митраль, мы втроем только что скупили долговые обязательства, признание которых зависит от ликвидационной комиссии.

— Чем вы можете пожертвовать? — спросил Митраль.

— Ничем, — отозвался Гобсек.

— Никто не знает, что это мы купили, — пояснил Жигонне. — Нам служит ширмой Саманон.

— Послушайте, Жигонне, — сказал Митраль. — На улице холод, а ваша внучатая племянница ждет... Так вот, вы меня поймете с двух слов: вы оба должны послать двести пятьдесят тысяч франков, в виде беспроцентного займа, Фалейксу, который сейчас мчится на почтовых за тридцать лье от Парижа, а вперед выслал курьера.

— Вот как? — сказал Гобсек.

— Куда же он едет? — воскликнул Жигонне.

— Да в великолепное поместье де Люпо, — продолжал Митраль. — Молодой человек отлично знает те места и на упомянутые двести пятьдесят тысяч франков скупит вокруг лачуги секретаря министра превосходные земельные участки — они всегда будут стоить этих денег. В его распоряжении девять дней, чтобы зарегистрировать нотариальные купчие (имейте это в виду). Если добавить эту землицу к владениям де Люпо, налог на них дойдет до тысячи франков. Следовательно, секретарь получит право быть членом Главной избирательной коллегии, а также самому быть избранным в палату, сделаться графом — словом, всем, чем ему угодно. Вы знаете фамилию депутата, который провалился и был отозван?

Оба скряги только молча кивнули.

— Де Люпо готов хоть на животе ползти, только бы ему пролезть в депутаты, — продолжал Митраль. — Для этого он хочет запастись купчими крепостями, а мы их предложим ему, но, конечно, обеспечив нашу ссуду закладной с замещением права продажи. (Ага, вы уже смекнули, куда я гну...) Нам прежде всего нужно получить место для Бодуайе, а потом мы отдадим вам этого де Люпо обеими руками. Фалейкс останется там и займется предвыборными делами; значит, через Фалейкса вы будете держать де Люпо на прицеле все время выборов, — ведь в этом округе друзья Фалейкса составляют большинство. Ну как, папаша Бидо, Фалейкс тут при чем или ни при чем?

— Но тут не обошлось и без Митраля, — заметил Метивье. — Ловкая игра!

— Значит, решено, — сказал Жигонне. — Верно, Гобсек? Фалейкс подпишет нам векселя под обеспечение, а закладную составит на свое имя, и мы, когда нужно будет, явимся к де Люпо.

— А нас, выходит, обкрадут! — сказал Гобсек.

— Ох, папаша, хотел бы я видеть того вора, который вас обкрадет.

— В данном случае только мы сами можем обокрасть себя, — отвечал Жигонне. — Мы решили, что правильно сделаем, скупив у всех кредиторов де Люпо векселя со скидкой в шестьдесят процентов.

— Вы обеспечите их закладной и этими векселями будете еще крепче держать его при помощи процентов, — отвечал Митраль.

— Может быть, — сказал Гобсек.

Перемигнувшись с Гобсеком, г-н Бидо, по прозванию Дрыгун, вышел на улицу.

— Елизавета, действуй, — сказал он внучатой племяннице. — Молодчик у нас в руках, но все же смотри в оба! Дело начато хорошо, хитро! Доведи его до конца — и ты заслужишь уважение своего деда... — И он весело хлопнул ее по руке.

— Кстати, — заметил Митраль, — Метивье и Шабуассо могут подсобить нам, если отправятся нынче же вечером в редакцию какой-нибудь оппозиционной газетки, чтобы там, как мяч на лету, подхватили статью министерской газеты. Поезжай одна, душечка, я не хочу упускать этих двух коршунов. — И он вернулся в кофейню.

— Завтра деньги пойдут по назначению, главноуправляющий налоговыми сборами окажет нам эту услугу; а у наших друзей найдутся долговые обязательства де Люпо на сто тысяч экю, — сказал Жигонне Митралю, когда судебный пристав подошел к ростовщику.

На другой день многочисленные подписчики одной из либеральных газет прочли на первой полосе заметку, помещенную по требованию Шабуассо и Метивье, ибо они были акционерами двух либеральных газет, дисконтерами по бумажной и книжной торговле, а также по типографским предприятиям, и ни один редактор ни в чем не смел отказать им. Вот эта заметка:


«Вчера некая газета, близкая к министерским кругам, отмечала, что преемником барона де ла Биллардиера будет, по всей вероятности, господин Бодуайе, один из наиболее достойных граждан, стяжавший славу в своем многолюдном квартале как благотворительностью, так и благочестием, которое газета клерикалов особенно подчеркивает, хотя могла бы упомянуть и о талантах господина Бодуайе! Но подумала ли редакция о том, что, восхваляя древность того буржуазного рода, к которому принадлежит господин Бодуайе, — а такие роды ничуть не уступают дворянским, — она тем самым указала и на обстоятельство, которое может повлечь за собою провал ее кандидата? О, извращенное коварство! Так прелестница ласкает того, кого хочет убить. Отдать господину Бодуайе место барона де ла Биллардиера — значило бы воздать должное добродетелям и талантам средних классов, интересы которых мы неизменно будем защищать, хотя нам нередко и приходится терпеть поражение. Назначить господина Бодуайе было бы справедливо и с моральной и с политической точки зрения, но министерство на такой акт не решится. Газета клерикалов оказалась в данном случае умнее своих патронов, и ее будут бранить».


На другой день, в пятницу, де Люпо должен был обедать у г-жи Рабурден, с которой простился накануне в полночь, на лестнице Итальянского театра, когда она, сияя красотой, спускалась под руку с г-жой де Кан (г-жа Фирмиани только что вышла замуж); утром, едва старый распутник проснулся, он почувствовал, что жажда мести несколько в нем утихла, вернее — мысли о ней приняли другое направление: он только и видел последний взгляд, который послала ему г-жа Рабурден.

«Рабурдена я куплю тем, что сначала прощу ему, — размышлял де Люпо, — а потом возьму свое! Если же он сейчас не получит этого места, то мне придется отказаться от женщины, которая могла бы стать одним из драгоценнейших орудий для большой политической карьеры, — она все понимает, она не отступит ни перед какой трудностью; и, кроме того, я потеряю тогда возможность узнать раньше, чем министр, какой план преобразований придумал Рабурден! Итак, дорогой де Люпо, нужно все преодолеть ради вашей Селестины. И вы, графиня, напрасно делаете гримасу: вам все-таки придется пригласить г-жу Рабурден на первый же ваш интимный вечер...»

Де Люпо принадлежал к числу тех людей, которые ради удовлетворения какой-либо страсти умеют запрятать мстительные чувства в самый дальний угол своего сердца. Выбор был сделан, и де Люпо решил добиться назначения Рабурдена.

«Я докажу вам, дорогой начальник отделения, что заслуживаю одного из лучших мест на вашей дипломатической каторге», — мысленно обратился он к Рабурдену, усаживаясь за свой письменный стол и распечатывая пачку газет.

Еще накануне, к пяти часам вечера, все, что должно было появиться в клерикальной газете, было ему слишком хорошо известно, чтобы взяться за нее с интересом, однако он развернул ее, так как захотел пробежать некролог де ла Биллардиера, вспомнив, в какое затруднительное положение поставил его дю Брюэль, принеся ироническую заметку Бисиу. Де Люпо не мог удержаться от смеха, перечитывая вновь биографию покойного барона де Фонтэна, скончавшегося за несколько месяцев до того, которую он просто перепечатал, лишь заменив в ней имя де Фонтэна именем ла Биллардиера; но вдруг его взгляд натолкнулся на фамилию Бодуайе, и де Люпо пришел в ярость, читая елейную статью, с которой министерство будет вынуждено считаться. Он нетерпеливо позвонил и вызвал к себе Дютока, решив послать его в редакцию газеты. Каково же было его изумление, когда он увидел ответ оппозиции! Ибо случайно ему сразу же попала в руки газета либералов. Дело становилось серьезным. Он хорошо знал этих людей, и тот, кто смешал его карты, показался ему шулером первой руки. Надо быть мастером своего дела, чтобы воспользоваться так искусно двумя газетами противоположного направления и сразу же, в один и тот же день, начать битву, предугадав намерение министра. Он узнал перо знакомого редактора-либерала и решил расспросить его вечером в Опере. Вошел Дюток.

— Прочтите, — сказал де Люпо, протягивая ему обе газеты, а сам продолжая просматривать остальные, чтобы проверить, не нажал ли Бодуайе еще какие-нибудь пружины. — Пойдите узнайте, кто осмелился так компрометировать министерство!

— Уж во всяком случае не сам господин Бодуайе, — отвечал Дюток. — Он вчера не выходил из своей канцелярии. И незачем мне ездить в редакцию. Когда я относил вчера вашу статью, я видел там аббата, он явился с письмом от Церковного управления по раздаче подаяний, а перед такой силой вы и сами бы склонились.

— Вы, Дюток, злы на господина Рабурдена, и это нехорошо, он ведь два раза спасал вас от увольнения. Правда, мы не властны над своими чувствами, и можно ненавидеть даже своего благодетеля. Но знайте одно: если вы позволите себе по отношению к Рабурдену хотя бы малейшую измену до того, как я вам подам знак, — можете считать меня вашим врагом. Что же касается газеты моего друга, то пусть Церковное управление даст ей столько подписчиков, сколько давали мы, если оно хочет в ней хозяйничать. Сейчас конец года, вопрос о подписке будет скоро обсуждаться, тогда сговоримся. А относительно места ла Биллардиера: есть только одно средство покончить со всеми разговорами — это решить вопрос о назначении сегодня же.

— Господа, — обратился к своим сослуживцам Дюток, возвратясь в канцелярию. — Я не знаю, имеет ли Бисиу дар провидеть будущее. Но если вы не читали газеты клерикалов, то советую вам ознакомиться со статьей о Бодуайе, а так как у господина Флeри есть газета оппозиции, вы можете там прочесть и ответ. Разумеется, господин Рабурден очень умен, но человек, который в наше время жертвует в церковь дароносицы по шесть тысяч франков, тоже чертовски умен.

Бисиу (входя). Что вы скажете насчет «Первого послания к коринфянам» в нашей церковной газете и «Послания к министрам» в органе либералов? Ну, дю Брюэль, как себя чувствует господин Рабурден?

Дю Брюэль (появляется в дверях). Не осведомлен. (Уводит Бисиу в свой кабинет и говорит ему вполголоса.) Знаете, милейший, вашей манерой оказывать людям содействие вы сильно напоминаете палача, когда он вскакивает на плечи своей жертвы, чтобы скорее ее прикончить. По вашей милости я получил от де Люпо ужасный нагоняй, и поделом мне, дураку! Нечего сказать, хорошую статью состряпали о ла Биллардиере! Уж этого я вам никогда не забуду! Первой фразой королю как будто заявляют: «Пора умирать». А из фразы о Кибероне следует, что король — это... Словом, все сплошная насмешка.

Бисиу (смеется). Как? Вы сердитесь? Нельзя и пошутить!

Дю Брюэль. Шутить! шутить! Вот когда вы, милейший, захотите стать помощником правителя канцелярии, вам тоже ответят шутками.

Бисиу (угрожающе). Вы, кажется, действительно рассердились?

Дю Брюэль. Да.

Бисиу (сухо). Что ж? Тем хуже для вас.

Дю Брюэль (он задумался и встревожен). А вы бы сами разве простили?

Бисиу (вкрадчиво). Другу? Я думаю! (Слышен голос Флeри.) Вон Флeри проклинает Бодуайе. А, каково сыграно? Бодуайе получит место. (Доверительно.) В конце концов тем лучше! Вы только хорошенько взвесьте все последствия. Рабурден не унизится до того, чтобы служить под началом у Бодуайе, он подаст в отставку, и, таким образом, освободятся два места. Вы сделаетесь правителем канцелярии, а меня возьмете помощником. Мы будем вместе сочинять водевили, и я буду корпеть вместо вас в канцелярии.

Дю Брюэль (улыбаясь). Действительно! Об этом я не подумал! Бедный Рабурден! Все-таки мне было бы его жалко.

Бисиу. Вот как вы его любите! (Другим тоном.) Если хотите знать, — мне его ничуть не жалко. Ведь он же богат; его жена устраивает вечера, но меня не зовет, а я бываю везде! Ну, добрейший дю Брюэль, прощайте и не сердитесь! (Выходит из кабинета.) Прощайте, господа. Разве я не говорил вам еще вчера, что если у человека есть только добродетели да таланты, он все-таки очень беден, даже при хорошенькой жене.

Флeри. Сами-то вы богаты!

Бисиу. Не так уж беден, дорогой Цинциннат! Но обедом в «Роше-де-Канкаль» вы меня угостите!

Пуаре. Когда господин Бисиу говорит, я решительно ничего не могу понять.

Фельон (элегическим тоном). Господин Рабурден так редко читает газеты, что, может быть, нам следовало бы ненадолго расстаться с ними и отнести их ему?



(Флeри протягивает ему свою газету, Виме — газету, получаемую канцелярией; Фельон берет их и выходит).



В эту минуту де Люпо, отправляясь завтракать с министром, спрашивал себя, не предусмотрительнее ли, прежде чем пускать в ход свою утонченную и беспринципную изворотливость для защиты мужа, позондировать сердце жены и узнать, будет ли он сам вознагражден за свою преданность. Секретарь старался разобраться в слабых голосах тех чувств, которые все же прозябали в его сердце, когда повстречался на лестнице со своим поверенным, и тот, улыбаясь, сказал ему с фамильярностью, присущей людям, знающим, что ты в них нуждаешься:

— Только два слова, ваше превосходительство!

— А что такое, милый Дерош? — спросил политик. — Что со мной стряслось? Они бесятся, эти господа, и не умеют поступать, как я, то есть ждать.

— Я спешил предупредить вас, что все ваши векселя в руках у Гобсека и Жигонне, который действует от имени некоего Саманона.

— Это люди, которым я дал возможность нажить огромные деньги!

— Слушайте, — зашептал ему на ухо поверенный, — настоящее имя Жигонне — Бидо, он дядя Сайяра, вашего кассира, а Сайяр — тесть некоего Бодуайе, который считает, что имеет права на освободившееся место в вашем министерстве. Разве не мой долг предупредить вас?

— Благодарствуйте! — И де Люпо с хитрым видом отвесил поклон Дерошу.

— Достаточно одного росчерка пера, и все ваши долги ликвидированы, — сказал Дерош уходя.

«Вот это действительно огромная жертва, — подумал де Люпо, — но сказать о ней женщине невозможно, — продолжал он свои размышления. — Стоит ли Селестина ликвидации всех моих долгов? Поеду к ней утром».

Таким образом, прекрасной г-же Рабурден предстояло через несколько часов быть вершительницей судеб своего мужа, причем никакая сила не могла подсказать ей заранее все значение ее ответов, хоть бы чем-нибудь предупредить ее о всей важности того, как именно она будет держаться и каким тоном говорить. А она, к несчастью, была уверена в победе: она не знала, что под Рабурдена со всех сторон ведутся подкопы.

— Ну, что, ваше превосходительство, — начал де Люпо, входя в маленькую гостиную, где обычно завтракал министр, — читали вы все эти статьи о Бодуайе?

— Ради бога, дорогой мой, — отвечал министр, — не будем сейчас говорить о назначениях. Мне и так вчера все уши прожужжали этой дароносицей. Чтобы спасти Рабурдена, придется протаскивать его через Совет, иначе мне навяжут еще кого-нибудь. Прямо хоть бросай дела. Для сохранения Рабурдена придется повысить еще какого-то Кольвиля.

— Угодно вам предоставить постановку этого водевиля мне и не терять на него ваше время? — предложил де Люпо. — Я буду каждое утро увеселять вас рассказами о той партии в шахматы, которую я буду играть против Церковного управления.

— Ну что ж, — отвечал министр, — беритесь за это дело вместе с начальником личного стола. Известно ли вам, что самыми убедительными для короля могут оказаться именно доводы, приводимые газетой оппозиции? А потом и управляй министерством с такими тупицами, как Бодуайе.

— Дурак и ханжа, — заметил де Люпо, — он бездарен, как...

— Как ла Биллардиер, — докончил министр.

— У Биллардиера были хоть манеры камер-юнкера, — заметил де Люпо. — Сударыня, — обратился он к графине, — теперь вам следовало бы пригласить госпожу Рабурден на первый же ваш интимный вечер... Позволю себе заметить, что она дружна с госпожой де Кан; они вчера вместе были у Итальянцев, и я познакомился с ней у Фирмиани; впрочем, вы сами увидите, может ли она скомпрометировать своим присутствием чей-нибудь салон.

— В самом деле, пригласите-ка, дорогая, госпожу Рабурден, и кончим с этим, — сказал министр.

«Итак, Селестина попалась ко мне в лапы», — сказал себе де Люпо, возвращаясь домой, чтобы переодеться.

Парижские семьи обуреваемы желанием идти в ногу с роскошью, которую они видят вокруг себя, и лишь немногие настолько благоразумны, чтобы согласовать свою жизнь со своим бюджетом. Быть может, этот порок проистекает из чисто французского патриотизма, цель которого — сохранить за Францией первенство в области одежды. Ведь благодаря умению одеваться Франция царит над всей Европой, и каждый чувствует, что необходимо оберегать то коммерческое превосходство, вследствие которого мода играет для Франции такую же роль, какую играет для Англии флот.

Это патриотическое безумие, готовое все принести в жертву «обличью», как говорил д\'Обинье во времена Генриха IV, является причиной безмерных и тайных трудов, отнимающих у парижских женщин все утро, если они хотят во что бы то ни стало, как этого хотела г-жа Рабурден, вести при двенадцати тысячах франков такой же образ жизни, какой богатые люди не могут позволить себе при тридцати. Итак, по пятницам, в дни званых обедов, г-жа Рабурден помогала горничной убирать комнаты, ибо кухарка отправлялась с раннего утра на рынок, а лакей чистил серебро, складывал салфетки и перетирал хрусталь. Поэтому, если бы недогадливый гость вздумал явиться в одиннадцать или двенадцать часов дня, он застал бы Селестину среди отнюдь не живописного беспорядка, в капоте, в стоптанных туфлях, с неубранной головой; он увидел бы, как она сама заправляет лампы, сама расставляет жардиньерки или наспех стряпает себе весьма прозаический завтрак. И гость, не знающий секретов парижской жизни, убедился бы, что не следует заглядывать за театральные кулисы: женщина, застигнутая им во время ее утренних таинств, объявила бы его способным на всякие низости, ославила бы его за глупость и нетактичность и погубила бы его репутацию. Парижанка, столь снисходительная к любопытству, которое для нее выгодно, беспощадна в тех случаях, когда оно угрожает ее престижу. Подобное вторжение в ее дом не является, как выразилась бы исправительная полиция, покушением на стыдливость, но кражей со взломом, кражей самого драгоценного — общественного уважения! Женщина ничуть не обижается, когда ее застают неодетой, с распущенными волосами — конечно, если волосы у нее не накладные, — она от этого только выиграет; но она не хочет, чтобы видели, как она сама убирает комнаты, ибо при этом страдает ее «обличье».

Когда нежданно-негаданно явился де Люпо, г-жа Рабурден была в пылу хозяйственных приготовлений, и перед ней лежала провизия, только что выловленная кухаркой из бездонного океана рынка. И уж, конечно, Селестина меньше всего ожидала увидеть перед собой секретаря министра; услышав мужские шаги на площадке лестницы, она воскликнула: «Неужели парикмахер!» — восклицание, столь же мало обрадовавшее де Люпо, как его приход — г-жу Рабурден Она тотчас убежала в свою спальню, где царил ужасающий хаос, ибо туда была составлена мебель, которую не хотели показывать, вещи, лишенные изящества; словом, там был настоящий домашний содом. Растерявшаяся красавица показалась де Люпо настолько пикантной в своем дезабилье, что он дерзко последовал за ней. Его манило что-то особенно соблазнительное; тело, мелькнувшее в разрезе ночной кофточки, кажется в тысячу раз привлекательнее, чем когда оно обрамлено овальным вырезом бархатного платья на спине и выглядывает из корсажа двумя белыми округлостями, переходящими в самую прелестную лебединую шею, которую когда-либо целовал любовник перед балом. Когда окидываешь взглядом разряженную женщину, показывающую свой великолепный бюст, то кажется, что это как бы обдуманный десерт некоего сытного обеда; но взгляд, проскользнувший между складками ткани, смятой во время сна, схватывает самые лакомые кусочки и наслаждается ими, словно украденным плодом, алеющим меж листьев на шпалере.

— Подождите, подождите! — воскликнула хорошенькая парижанка, запираясь на ключ в своей загроможденной спальне.

Она звонила горничной Терезе, звала кухарку, лакея, требовала шаль, чтобы прикрыться, и ждала, как артистка в Опере, внезапной перемены декораций. И декорации сменились. Последовал еще феномен! Комната преобразилась, приняв тот же оттенок пикантности, что и туалет хозяйки, которому та мгновенно придала нечто художественное — к чести своей, показав себя и в этом незаурядной женщиной.

— Вы? — удивилась она. — И в такой час? Что-нибудь случилось?

— Произошли чрезвычайно важные события, — отвечал де Люпо, — и сегодня нам необходимо объясниться друг с другом до конца.

Селестина посмотрела в глаза этого человека, сквозь стекла его очков, и все поняла.

— Мой главный грех в том, — сказала она, — что я ужасная чудачка и никогда не смешиваю сердечных чувств с политикой; давайте же говорить о политике, о делах, а там посмотрим. Это, впрочем, не простая прихоть, но свойство моего художественного вкуса, который внушает мне отвращение к кричащим краскам, к сочетанию несоединимого и требует, чтобы я избегала диссонансов. У нас, женщин, тоже своя политика!

Под влиянием ее голоса, ее мягких движений грубый напор секретаря министра чуть было не сменился сентиментальной галантностью: Селестина напомнила де Люпо о его обязанностях поклонника. Хорошенькая женщина при известном опыте умеет создать вокруг себя такую атмосферу, в которой нервное возбуждение проходит, страстные порывы затихают.

— Вы не знаете о том, что произошло, — нарочито грубо прервал ее де Люпо. — Прочтите.

И он протянул прелестной Селестине обе газеты, в которых обвел соответствующие заметки красным карандашом. Пока она читала, края шали на ее груди разошлись, — случайно или неслучайно, и она этого не заметила или не хотела замечать. Де Люпо находился в том возрасте, когда желания вспыхивают тем настойчивее, чем быстрее они гаснут, и он настолько же не владел собой, насколько владела собой Селестина.

— Как? — сказала она. — Кто такой этот Бодуайе?

— Этот Бодуайе способен метко боднуть, — отозвался де Люпо, — пред сим золотым тельцом преклонилась сама церковь, и он добьется своей цели, его ведет на веревочке ловкая рука.

Перед г-жой Рабурден пронеслось воспоминание о ее долгах и ослепило ее, как будто подряд вспыхнули две молнии; в ушах зашумело от прилива крови; она стояла недвижно, опешив, уставившись невидящим взором на розетку портьеры.

— Но ведь вы-то верны нам! — сказала она де Люпо, лаская его взглядом, чтобы покрепче привязать.

— Смотря по тому... — проговорил он, отвечая на ее взгляд столь испытующим взглядом, что бедняжка вспыхнула.

— Если вы требуете задатка, вы не получите награды, — отозвалась она смеясь. — Я считала вас выше, чем вы есть. А вы, видно, принимаете меня за девочку, пансионерку...

— Вы меня не поняли, — проговорил он с тонкой усмешкой. — Я хотел сказать, что не могу помогать человеку, который действует против меня, точно Ветреник против Маскариля[75].

— Как вас понять?

— Вот доказательство моего великодушия. — Он протянул г-же Рабурден копию рукописи, выкраденной Дютоком, и указал ей то место, где ее муж так глубокомысленно раскритиковал его. — Прочтите! — сказал он. Селестина узнала почерк мужа, прочла и побледнела от этого страшного удара. — Так он разобрал по всем статьям и остальных чиновников.

— Но, к счастью, — заметила она, — только вы имеете в руках эти записки, смысла которых я совершенно не могу понять.

— Тот, кто выкрал их, не такой дурак, чтобы не оставить себе дублет, он слишком лжив, чтобы в этом признаться, и слишком хитер, чтобы отдать; я не пробовал даже заговаривать с ним об этом.

— Кто он такой?

— Ваш письмоводитель!

— Дюток! Всегда бываешь наказан за свои благодеяния! Но ведь это пес, которому надо кинуть кость.

— А знаете, что предлагают мне, секретарю министра, бедняку?

— Что же?

— У меня есть долги — какие-то несчастные тридцать тысяч... или немножко больше, и вы, вероятно, будете презирать меня, узнав о такой ничтожной сумме, — но, как бы там ни было, в этих делах у меня нет размаха. Так вот! Дедушка этого Бодуайе сейчас скупил мои векселя и, видимо, намерен их предъявить мне.

— Но что за дьявольский замысел!

— Нисколько, напротив, — весьма монархический и благочестивый, ибо здесь замешано Церковное управление по раздаче подаяний.

— Как же вы поступите?

— А как вы мне прикажете поступить? — спросил он с обаятельной грацией и протянул к Селестине руку.

Госпожа Рабурден уже забыла о том, что он некрасив, стар, что пудра сыплется с него, как иней, что он секретарь министра, что он так отвратителен; но руки своей она не дала: вечером, в гостиной, она разрешила бы ему взять эту руку хоть сотню раз, но утром и наедине этот жест мог бы означать слишком прямое, ясное обещание и завести чересчур далеко.

— А еще говорят, что у государственных деятелей нет сердца! — воскликнула она, желая вознаградить его ласковым словом за суровость своего отказа. — Меня это всегда приводило в смущение, — добавила она с видом полнейшей невинности.

— Какая клевета! — отозвался де Люпо. — Да вот, один из самых чопорных дипломатов, который стоит у власти чуть ли не с самого рождения, недавно женился на дочери актрисы и представил ее ко двору, где особенно требовательны по части родовитости.

— Так вы нас поддержите?

— Я ведаю назначениями, но не занимаюсь обманами.

Тогда она протянула ему руку для поцелуя и слегка хлопнула по щеке.

— Теперь вы мой, — сказала она.

Де Люпо пришел в восторг от ее слов. (Вечером в Опере старый фат так передавал этот случай: «Одна дама, не желая признаться мужчине, что она ему отдается, — о чем порядочная женщина никогда прямо не скажет, — заявила: «Теперь вы мой». А? Каков ход?»)

— Но вы должны быть моей союзницей, — продолжал де Люпо. — Ваш муж сказал министру, что у него есть план преобразования административной системы, в этот план входит и тот отчет, где он так великодушно обо мне отзывается; узнайте, что это за план, и вечером расскажите мне.

— Хорошо, — сказала она, не видя большой важности в том, что привело к ней де Люпо в такую рань.

— Сударыня, пришел парикмахер, — доложила горничная.

«Давно пора, — подумала Селестина, — задержись он еще немного, и уж не знаю, как я бы выкрутилась...»

— Вы даже не представляете себе, насколько велика моя преданность, — сказал де Люпо, вставая. — Вы будете приглашены на первый же интимный вечер супруги министра...

— Ах, вы ангел! — отвечала она. — И теперь я вижу, как вы меня любите: вы умно меня любите!

— Сегодня вечером, дитя мое, я в Опере узнаю фамилию журналистов, которые работают на Бодуайе, и мы посмотрим — кто кого.

— Хорошо, но ведь вы обедаете у меня? Я заказала ваши любимые блюда.

«Все это настолько похоже на любовь, — размышлял де Люпо, спускаясь по лестнице, — что было бы сладостно подольше так обманываться. Но если она просто смеется надо мной, я это узнаю: до того, как министр подпишет назначение, я устрою ей такую ловушку, что смогу заглянуть в самые глубины ее сердца. Знаем мы вас, милые кошечки! Ведь в конце концов женщины таковы же, как и мы, мужчины. Ей двадцать восемь лет, и она добродетельна, да еще здесь, на улице Дюфо! Найти подобную женщину — редкая удача, таким счастьем надо дорожить».

И этот мотылек, метивший в депутаты, порхнул вниз по лестнице.

«Бог мой, — размышляла Селестина, — без очков этот человек, напудренный и в халате, должен быть очень смешон. Я его заарканила — пусть везет меня туда, куда мне так хотелось попасть, — к министру. Но после этого его роль в моей комедии кончена».

Когда Рабурден в пять часов вернулся домой, чтобы переодеться, его жена вошла в комнату и вручила ему его исследование; подобно известной туфле из «Тысячи и одной ночи», оно попадалось ему всюду.

— Кто тебе дал это? — изумился Рабурден.

— Господин де Люпо!

— Он был здесь? — спросил Рабурден, бросив на жену такой взгляд, что, будь она виновна, она, несомненно, побледнела бы, но чело Селестины осталось ясным, и глаза улыбались.

— И он будет у нас обедать, — продолжала она. — Отчего ты всполошился?

— Дорогая моя, — сказал Рабурден, — я его смертельно обидел, подобные люди таких вещей не прощают! И вместе с тем он со мною мил. Ты полагаешь, я не знаю, почему?

— Что ж, у него, по-моему, очень тонкий вкус, — отозвалась она, — и я не могу осуждать его за это. В конце концов, что может быть более лестного для женщины, чем пленить пресыщенного фата! И потом...

— Брось свои шутки, Селестина! Пощади человека и без того удрученного. Мне никак не удается поговорить с министром, а на карту поставлена моя честь.

— Да ничуть! Дютоку обещают, что его повысят, а тебя назначат начальником отделения.

— Я догадываюсь о том, что у тебя на уме, дорогая, — сказал Рабурден, — пусть твоя затея — только комедия, она от этого не менее постыдна. Честная женщина...

— Предоставь мне действовать тем же оружием, каким борются с нами.

— Селестина! Чем нелепее этот человек попадется в ловушку, тем яростнее он набросится на меня.

— А если я его свалю?

Рабурден с удивлением взглянул на жену.

— Я думаю только о том, чтобы тебя повысили, давно пора, мой бедный друг!.. — продолжала Селестина. — Но ты принимаешь гончую за дичь, — добавила она помолчав. — Через несколько дней де Люпо успешно закончит свою миссию. Пока ты найдешь возможность все объяснить министру, пока ты с ним встретишься, я уже успею с ним переговорить. Ты в поте лица своего трудился над этим проектом, таясь от меня, а твоя жена за три месяца добьется бóльших результатов, чем ты за шесть лет. Расскажи мне теперь, в чем состоит твой прекрасный план.

Рабурден взял с жены обещание, что она не обмолвится ни словом о его проекте, особенно же ничего не откроет, даже в общих чертах, секретарю министра, ибо это значило бы пустить козла в огород, и принялся объяснять ей цель своих исследований, в то же время продолжая бриться.



— Но как же ты, Рабурден, ничего мне обо всем этом не сказал? — прервала она его чуть ли не с первых слов. — Ведь ты бы избежал ненужных страданий. Я понимаю, что какая-нибудь идея может на миг ослепить человека; но чтобы эта слепота продолжалась в течение шести-семи лет — вот чего я не постигаю! Ты хочешь сократить бюджет — да ведь это мысль банальная и мещанская! А следовало бы, напротив, довести его до двух миллиардов, и Франция стала бы вдвое могущественнее. Новая система должна бы состоять в том, чтобы все приводить в движение с помощью кредита, как об этом кричит господин де Нусинген. Самое бедное казначейство — то, где много денег, но лежащих без употребления; задача министерства финансов — швырять деньги в окно, ведь они вернутся в его подвалы, — а ты хочешь, чтобы они лежали неподвижной кучей! Должностей пусть будет больше, а не меньше, и надо не возвращать ренту, а увеличивать число рантье. Если Бурбоны желают мирно царствовать, они должны создать рантье в самых глухих захолустьях, а особенно — не позволять иностранцам получать проценты во Франции, ибо в один прекрасный день они потребуют с нас и капитал; но если вся рента останется во Франции, не погибнут ни Франция, ни кредит. Вот что спасло Англию. Твой план — мещанство. Человек честолюбивый должен был бы предстать перед министром в роли нового Лоу, но без его ошибок, объяснить, сколь велико могущество кредита, доказать, что мы ни в коем случае не должны идти на амортизацию капиталов, а лишь на погашение процентов, как делают англичане...

— Послушай, Селестина, ты можешь сваливать все теории в одну кучу и каждую из них оспаривать — пожалуйста, забавляйся ими как игрушками! Я к этому привык. Но не критикуй работы, которой ты еще не знаешь.

— Да зачем мне нужно знать такой план, где доказывается, что Францией можно управлять с помощью шести тысяч чиновников, а не двадцати тысяч? Ах, мой друг, будь это даже созданием гения, у нас во Франции короля свергли бы с престола при первой его попытке осуществить такой план. Можно укротить феодальную аристократию, отрубив несколько голов, но подчинить себе тысяченогую гидру нельзя. Нет, маленьких людишек башмаком не раздавишь, они для этого слишком плоски. И ты хочешь произвести подобный переворот с помощью нынешних министров, которые, говоря между нами, звезд с неба не хватают? Можно перетряхивать деньги, но не самих людей: они слишком громко кричат при этом; а золото немо.

— Ну, Селестина, если ты не дашь мне слово сказать и будешь только острить, придираясь к частностям, мы никогда не договоримся.

— Ах, я отлично понимаю, к чему приведет твое исследование, где ты классифицируешь административные способности разных лиц, — продолжала она, не слушая мужа. — Бог мой! Ведь ты же сам отточил нож той гильотины, которая тебе отрубит голову. Святая дева, почему ты со мной не посоветовался? Я бы, по крайней мере, не позволила тебе написать ни одной строчки, или, если тебе уж непременно хотелось составить такое исследование, я бы его сама переписала, и оно никогда бы не вышло из этих стен... Объяснись, ради бога, почему ты мне ничего не сказал? Вот каковы мужчины! Они способны семь лет спать рядом с женщиной и семь лет хранить от нее тайну. Целых семь лет не открывать своих помыслов бедной женщине, сомневаться в ее преданности — да как ты мог?

— Но послушай, — нетерпеливо остановил ее Рабурден, — за одиннадцать лет нашего брака мне ни разу не удалось с тобой хоть что-нибудь обсудить до конца, ты сейчас же обрываешь меня и, вместо того, чтобы вникнуть в мои мысли, развиваешь собственные теории. Ты же совершенно не знаешь, в чем состоит мое исследование.

— Не знаю? Да я все знаю!

— Ну посмотрим, расскажи! — крикнул Рабурден, впервые за все время их супружеской жизни выйдя из себя.

— А ведь уже половина седьмого, скорей кончай бриться и одевайся, — ответила она, как отвечают все женщины, когда их припрут к стене и им нечего ответить. — Я пойду кончать свой туалет, мы отложим этот спор. Я не хочу раздражаться в тот день, когда у меня гости. Ах, бедняга! — сказала она, выходя. — Работать семь лет на свою погибель и не доверять даже собственной жене.

Селестина тут же вернулась.

— Если бы ты меня в свое время послушался, ты бы не вступался за своего делопроизводителя, а теперь у него, наверное, припасена еще одна копия с этого проклятого проекта. До свиданья, умник!

Однако, увидев, что муж глубоко страдает, она поняла, что зашла слишком далеко, кинулась к нему, обняла и, хотя все лицо у него было в мыльной пене, нежно поцеловала.

— Милый Ксавье, не сердись, — сказала она, — сегодня вечером мы займемся твоим планом, и я буду слушать тебя, сколько твоей душе будет угодно... Ну, теперь ты доволен? Уверяю тебя, я очень рада быть женой нового Магомета.

И она рассмеялась. Да и Рабурден не мог удержаться от улыбки, ибо на губах Селестины осталась мыльная пена и в ее голосе зазвучала самая подлинная и прочная любовь.

— Иди одеваться, дитя мое, а главное — ни слова де Люпо, ты клянешься мне? Вот единственное наказание, которое я на тебя налагаю.

— Наказание? — переспросила она. — Тогда я ни в чем не клянусь.

— Брось, Селестина, хоть я и пошутил, а ведь дело серьезное.

— Сегодня вечером, — отозвалась она, — твой секретарь министра выведает, с кем нам предстоит бороться, а я уж знаю, на кого повести атаку.

— На кого же?

— На министра, — важно заявила она.

Несмотря на грациозную ласковость милой Селестины, чело Рабурдена, пока он одевался, омрачали печальные мысли.

«Когда же она научится ценить меня? — спрашивал себя огорченный муж. — Она даже не поняла, что весь этот труд я предпринял только ради нее. Как она безрассудна и как умна! Если бы я не женился, я бы занимал сейчас высокое положение и был бы богат! Из своего жалованья я бы откладывал пять тысяч в год. При выгодном их помещении они давали бы мне ежегодно десять тысяч ливров, помимо жалованья; я был бы холост и мог бы удачной женитьбой... Зато у меня есть Селестина и мои двое детей...» — тут же возразил он себе и принялся думать о своем счастье. В самом счастливом супружестве бывают минуты сожалений.

Он вошел в гостиную и окинул взглядом все вокруг. «В Париже не найдется ни одной женщины, которая так умела бы обставить жизнь, как моя жена. Создать все это при двенадцати тысячах франков, — продолжал он размышлять, рассматривая жардиньерки, наполненные цветами, и предвкушая чувство удовлетворенного тщеславия, которое ему доставят похвалы гостей. — Да, она рождена, чтобы быть женой министра. А вот супруга моего министра ни в чем ему не помогает; она похожа на добрую толстую мещанку, и когда появляется во дворце, в гостиных...» Он презрительно наморщил губы. Очень занятые мужчины имеют превратные представления о домашней жизни, и их одинаково легко убедить в том, что на сто тысяч ничего нельзя сделать, как и в том, что на двенадцать можно иметь все.

Хотя хозяйка и ожидала де Люпо с большим нетерпением, хотя и приготовила избалованному чревоугоднику приманку в виде его любимых блюд, к обеду он не пришел, а появился лишь очень поздно, часов в двенадцать, когда в гостиных разговоры обычно становятся более интимными и откровенными. Среди оставшихся гостей был также журналист Андош Фино.

— Я все узнал, — сказал де Люпо, усевшись с чашкой чая на уютной козетке возле камина и глядя на г-жу Рабурден, которая, стоя перед ним, держала тарелку с сандвичами и ломтиками кекса, справедливо именуемого «коксом». — Фино, мой дорогой и остроумный друг, вот вам удобный случай оказать услугу нашей очаровательнице: устройте небольшую травлю на некоторых лиц, о коих мы сейчас поговорим... Против вас, — обратился он к Рабурдену вполголоса, чтобы слышали только три его собеседника, — ростовщики и духовенство, деньги и церковь. Статью в либеральной газете заказал старый ростовщик, в отношении которого у газеты были какие-то обязательства, но накропал ее мелкий писака, он мало всем этим интересуется. Через три дня главная редакция газеты будет сменена, и мы тогда еще вернемся к этому вопросу. Роялистская оппозиция — ибо у нас теперь благодаря господину де Шатобриану существует роялистская оппозиция, то есть роялисты, примкнувшие к либералам... Впрочем, оставим в покое высокую политику... Итак, эти убийцы Карла Десятого обещали мне свою поддержку при том условии, что в награду за ваше назначение мы одобрим одну из их поправок к новому законопроекту. Все мои батареи в боевой готовности. Если нам будут навязывать Бодуайе, мы скажем Церковному управлению по раздаче подаяний: такие-то газеты и такие-то люди будут проваливать закон, который вы хотите протолкнуть, и вся пресса выскажется против, ибо газеты сторонников министерства у меня в руках и останутся глухи и немы, что, впрочем, не представит для них особых трудностей, они и без того рта не раскрывают, — не правда ли, Фино? Назначьте Рабурдена, — потребуем мы, — и газеты окажутся на вашей стороне. А бедные простаки-провинциалы, развалившись в креслах у камина, будут радоваться, что органы общественного мнения столь независимы, ха-ха!

Андош Фино подхихикнул.

— Поэтому будьте спокойны, — продолжал де Люпо. — Я сегодня вечером все уладил. Церковное управление вынуждено будет уступить.

— Я бы предпочла лишиться всякой надежды, но видеть вас у меня за обедом, — шепнула ему Селестина, глядя на него с таким негодованием, которое можно было объяснить и самой пылкой любовью.

— Вот чем я заслужу помилование, — отвечал он, вручая ей приглашение на вечер.

Селестина распечатала конверт и вся вспыхнула от удовольствия.

— Вы знаете, что такое эти вечера, — сказал де Люпо с таинственным видом. — Это в нашем министерстве все равно, что во дворце «малый прием». Вы окажетесь в самом средоточии власти. Там будет графиня Ферро, которая все еще в милости, несмотря на то, что Людовик Восемнадцатый умер; Дельфина де Нусинген, госпожа де Листомэр, маркиза д\'Эспар; милая вашему сердцу де Кан, которую я позвал для того, чтобы поддержать вас, в случае если эти дамы примут вас в штыки. Я хочу видеть вас среди всего этого общества.

Селестина закинула голову, как чистокровная лошадь перед скачками, и перечитывала приглашение с таким же чувством, с каким Бодуайе и Сайяр, без конца упиваясь каждым словом, перечитывали свои статьи в газетах.

— Сначала туда, а когда-нибудь и в Тюильри, — сказала она де Люпо.

Де Люпо испугался, настолько ее тон и поза были выразительны и полны честолюбивой самоуверенности.

«Неужели я для нее лишь подножка?» — подумал он. Затем встал и направился в спальню г-жи Рабурден, куда она за ним последовала, ибо он сделал ей знак, что хочет поговорить без свидетелей.

— Ну, а проект? — спросил он.

— Ах, чепуха! Это одна из тех глупостей, которыми занимаются честные люди. Он хочет упразднить пятнадцать тысяч чиновников и оставить всего тысяч пять-шесть; вы и вообразить себе не можете, какой это чудовищный вздор. Я дам вам прочесть, когда все будет переписано. Но он искренен, и его каталог чиновников, где он разбирает все их достоинства и недостатки, подсказан самыми благородными намерениями. Бедный, милый чудак!

Услышав непритворный смех хозяйки, которым она сопровождала свои пренебрежительные и насмешливые слова, де Люпо совершенно успокоился: он был слишком опытен по части лжи и видел, что Селестина в эту минуту отнюдь не прикидывается.

— В чем же, однако, суть всего проекта? — настаивал он.

— Да вот, он хочет упразднить поземельный налог и заменить его налогами на потребление.

— Но ведь Франсуа Келлер и Нусинген предложили нечто подобное год тому назад, и министр уже подумывает о том, чтобы сократить налог на землю.

— Вот видите! Я же говорила ему, что все это не ново! — смеясь, воскликнула Селестина.

— Да, но если его предложения совпадают с мыслями величайшего финансиста нашей эпохи, человека, который в области финансов, говоря между нами, просто Наполеон, то у Рабурдена должны быть какие-то идеи относительно возможностей это осуществить!

— Ах, все это ужасное мещанство! — проговорила она с презрительной гримасой. — Подумайте! Он хочет, чтобы Франция управлялась пятью-шестью тысячами чиновников, тогда как, напротив, не должно быть ни одного француза, не заинтересованного в поддержании монархии.

Де Люпо был, видимо, доволен тем, что человек, которому он приписывал выдающиеся таланты, оказался ничтожеством.

— А вы вполне уверены в назначении? Хотите услышать совет женщины? — продолжала Селестина.

— Вы гораздо искуснее нас по части изящных предательств, — отвечал де Люпо, кивнув головой.

— Так вот: называйте и при дворе и в Конгрегации имя Бодуайе, чтобы уничтожить всякие подозрения и усыпить бдительность, а в последнюю минуту напишите: Рабурден.

— Есть такие женщины, которые говорят «да», пока мужчина им нужен, и «нет», когда его роль кончена, — промолвил де Люпо.

— Я тоже знаю таких, — рассмеялась она. — Но они очень глупы: ведь в политических кругах постоянно встречаешься все с теми же людьми. Так можно вести себя с дураками, а вы умны. По-моему, самая большая ошибка, которую можно совершить в жизни, — это поссориться с выдающимся человеком.

— Нет, не то! — сказал де Люпо. — Выдающийся человек простит. Опасно ссориться с мелкими, злобными душонками, которые только и заняты тем, как бы отомстить, а мне всю жизнь приходится иметь с ними дело.

Когда гости разъехались, Рабурден остался в комнате жены и, потребовав, чтобы она один раз в жизни внимательно его выслушала, изложил ей весь свой план: он показал ей, что стремится не сократить, а, наоборот, увеличить бюджет; объяснил, на что расходуются средства казны и как государство может увеличить во много раз оборот денег, участвуя на треть или на четверть в затратах, которых требуют частные или местные интересы. Ему удалось убедить ее в том, что его проект реформы вовсе не является пустой теорией, а сулит богатые возможности для своего практического осуществления. Селестина в восторге кинулась мужу на шею и, усадив его в кресло у камина, сама уселась к нему на колени.

— Значит, у меня теперь действительно такой муж, о котором я мечтала! — сказала она. — Я не знала твоих заслуг, и это спасло тебя от когтей де Люпо. Я искренне и очень удачно оклеветала тебя.

Рабурден плакал от счастья. Наконец-то и для него настал день торжества. Он совершил все ради своей жены, и аудитория, состоявшая из единственной слушательницы, признала его величие!

— А для того, кто знает, какой ты добрый, кроткий, рассудительный, любящий, ты вдвойне великий человек! — продолжала она. — Гений всегда более или менее дитя, и ты тоже, ты — мое милое дитя. — Она засунула руку за корсаж, вынула из этого излюбленного женского тайника приглашение и показала мужу. — Вот чего я добивалась, — пояснила она. — Де Люпо дал мне возможность лично встретиться с министром, и, будь его превосходительство хоть из бронзы, он на некоторое время станет моим слугой.

Со следующего же дня Селестина принялась готовиться к своему появлению у министра, в его интимном кружке. Это был для нее решающий день! Никогда куртизанка так не занималась своей наружностью, как занялась ею сейчас эта порядочная женщина. Никогда портниху так не терзали, и никогда еще портниха не понимала так ясно великое значение своего искусства. Словом, г-жа Рабурден не пренебрегла ни одной мелочью. Она самолично отправилась выбрать наемную карету, чтобы та не была ни слишком старой, ни мещанской, ни вызывающе роскошной. Она позаботилась о том, чтобы ее лакей, как и все лакеи хороших домов, сам был похож на барина. И вот, наконец, в знаменательный вторник, около десяти часов вечера, она выехала из дому в прелестном траурном туалете. Голова ее была убрана виноградными гроздьями из черного стекляруса художественной выделки — убор этот стоил тысячу экю, его заказала Фоссену какая-то англичанка, которая так и уехала, не взяв его. Листья, сделанные из железных пластинок, были тонко оттиснуты, совсем как настоящие, причем художник не позабыл сделать и усики, чтобы они грациозно обвивали локоны, как они обвивают в природе каждую ветку или стебелек. Браслеты, колье и серьги с подвесками были из так называемого берлинского железа; на самом же деле эти хрупкие арабески были венского происхождения, и чудилось, что они сделаны теми феями, которым в сказках какая-нибудь злая волшебница Карабос приказывает собрать глаза муравьев или выткать столь тонкую ткань, чтобы она уместилась в ореховой скорлупе. В черном наряде стан Селестины казался еще тоньше, и его стройность особенно подчеркивалась тщательно обдуманным покроем; платье с большим вырезом, открывающим плечи, держалось безо всяких бретелек; при каждом движении молодой женщины так и казалось, что она сейчас выскользнет из него, как мотылек из кокона, однако каким-то чудом все оставалось на месте благодаря хитроумной выдумке несравненной портнихи. Оно было из шерстяной кисеи, восхитительной ткани, тогда в Париже еще неизвестной и вскоре стяжавшей бешеный успех. Этот успех привел к более серьезным последствиям, чем обычно приводят моды во Франции. Свойства такой ткани позволяли женщинам экономить на стирке, и поэтому уменьшился спрос на бумажные материи, что произвело целый переворот в производстве Руанской фабрики. Ножки Селестины, обутые в тончайшие ажурные чулки и туфельки из турецкого сатина, — при глубоком трауре шелк не допускается, — поражали исключительным изяществом. Словом, Селестина была дивно хороша. После ванны из отрубей ее кожа приобрела особый, мягкий блеск. Глаза, увлажненные надеждой, светились умом и свидетельствовали о том превосходстве, которое тогда повсюду воспевал счастливый и гордый ею де Люпо

Она вошла хорошо — женщины поймут все значение этой формулы; грациозно поклонилась жене министра, соединив в этом поклоне должное уважение к хозяйке и сознание собственного достоинства, не ущемляя ее самолюбия, но сохраняя все свое величие, ибо красивая женщина — всегда царица. Поэтому же Селестина позволила себе и в отношении к министру милый и задорный тон, который женщинам не возбраняется в беседе с любым мужчиной, будь он даже принцем крови. Усаживаясь, она окинула взглядом поле битвы и убедилась, что попала на один из тех вечеров, где бывает избранное и очень немногочисленное общество; где женщины могут изучить и оценить друг друга; где малейшее слово слышат все; где каждый взгляд попадает в цель; где каждый разговор — это дуэль с секундантами; где все посредственное становится пошлостью, а все достойное признается без слов, как будто оно для присутствующих явление самое естественное. Рабурден удалился в соседнюю гостиную и простоял весь вечер у карточного стола, глядя на играющих, — чем доказал, что не лишен сообразительности.

— Ах, дорогая, — сказала маркиза д\'Эспар графине Ферро, последней любовнице Людовика XVIII, — право же, Париж — несравненный город, только здесь совершенно неожиданно и неизвестно откуда появляются вот такие женщины: кажется, будто она все может и всего желает...

— Но она в самом деле все может и всего желает, — заметил, приосанившись, де Люпо.

А в это время хитрая Рабурденша старалась пленить жену министра. Получив накануне нужные указания от де Люпо, изучившего все слабые места графини, Селестина льстила ей с самым невинным видом. Затем она умолкла, так как де Люпо, невзирая на всю свою влюбленность, знал ее недостатки и еще накануне предостерег ее: «Главное, не говорите слишком много», — чем явно доказал свою искреннюю привязанность. Если Бертран Барер[76] справедливо изрек: «Когда женщина танцует, не останавливай ее, чтобы дать ей полезный совет», — то его замечательную аксиому можно еще дополнить так: «Не упрекай женщину за то, что она понапрасну мечет бисер», и тогда к этой главе женских узаконений нечего будет прибавить. Вскоре разговор стал общим. Время от времени г-жа Рабурден осторожно вставляла словечко, — так благовоспитанная кошечка, пряча когти, кладет бархатную лапку на кружева хозяйки.

В сердечных делах министр отличался полнейшей скромностью: среди всех деятелей эпохи Реставрации трудно было найти другого человека, до такой степени утратившего способность к волокитству, и недаром органы оппозиции — «Мируар», «Пандора», «Фигаро» — не могли поставить ему в упрек даже какое-нибудь случайное увлечение. Его единственной возлюбленной была вечерняя газета «Этуаль» (которая, как это ни странно, осталась ему верна даже в беде, что, по-видимому, все же было ей выгодно). Об этой стороне жизни министра г-жа Рабурден знала; но она знала также, что привидения возвращаются в развалины замков, и вот она решила заставить министра позавидовать тому счастью — правда, отягощенному немалыми обязательствами, — которым, как могло казаться, наслаждался де Люпо.

А в это самое время де Люпо на все лады повторял имя Селестины. Желая создать успех своей мнимой любовнице, он из кожи лез и, вовлекая в разговор четырех собеседниц, стремился, при поддержке г-жи де Кан, внушить маркизе д\'Эспар, г-же де Нусинген и графине, что они должны принять г-жу Рабурден в свою коалицию. Не прошло и часа, как министр оказался весьма заинтересованным Селестиной — ему нравился ее ум; она успела обольстить и его жену, и та просила эту сирену бывать у них почаще — они, мол, всегда рады будут ее видеть.

— Ведь вашего мужа, дорогая, скоро назначат директором, — сказала г-же Рабурден супруга министра. — Министр предполагает соединить два отделения и подчинить их одному лицу, тогда вы поневоле станете членом нашего кружка.

Его превосходительство увел Селестину посмотреть ту комнату в его апартаментах, которая своей якобы чрезмерной роскошью вызвала нарекания со стороны оппозиции, и убедиться в глупости журналистов. Он предложил ей руку.

— Право же, сударыня, вам следует почаще бывать у нас; вы этим доставите огромное удовольствие и мне и графине.

И он начал рассыпаться в чисто министерских любезностях.

— Но, граф, мне кажется, это от вас зависит, — отвечала она, бросив ему один из тех взглядов, которые всегда есть в резерве у женщин.

— Каким образом?

— Вы можете мне дать право на это.

— Объяснитесь!

— Нет, собираясь сюда, я решила, что не буду столь безвкусна и не явлюсь в роли просительницы

— Прошу вас, выскажитесь! Разговоры о месте уместны в любом месте! — засмеялся министр

Подобным серьезным людям нравятся только такого рода остроты

— Так вот, жене правителя канцелярии здесь бывать смешно, а жене начальника отделения — вполне уместно.

— Бросьте это, — сказал министр, — ваш муж — человек необходимый, он назначен.

— Это истинная правда?

— Ну, хотите посмотреть сами? Пойдемте в мой кабинет, там лежит назначение, все подготовлено.

— Что ж, — отозвалась она, продолжая стоять в стороне с министром, в торопливых заверениях которого было что-то подозрительное, — должна сказать вам, что я могу вас отблагодарить...

Она уже собиралась открыть ему план мужа, когда де Люпо, неслышно подошедший к ним, сердито пробормотал «гм... гм...» — показывая, что не намерен подслушивать (то, что, впрочем, уже успел подслушать) Министр с досадой покосился на старого фата, попавшегося в ловушку. Томимый жаждой поскорее одержать победу, де Люпо изо всех сил торопил подготовку приказа о назначениях, он успел вручить бумагу министру и мечтал самолично отвезти ее завтра той, которую считали его возлюбленной

В эту минуту с таинственным видом вошел камердинер министра и сообщил де Люпо, что его слуга просит немедленно передать своему барину письмо и предупредить, что оно чрезвычайно важное.

Секретарь министра подошел к одной из ламп и прочел записку, содержавшую следующее:


«Вопреки своему обыкновению, я ожидаю в прихожей, и вам надлежит, не теряя ни минуты, сговориться со мной.
Готовый к услугам Гобсек».


Секретарь министра содрогнулся, узнав подпись ростовщика, которую здесь жаль было бы не воспроизвести, ибо она на редкость соответствовала автору записки и представляет собою немалый интерес для тех, кто пытается узнать людей по их манере подписываться. Если иероглиф когда-либо выражал сущность какого-либо животного, то таким иероглифом была подпись Гобсека, где первая и последняя буквы образовывали ненасытную акулью пасть, которая всегда разинута, захватывает и пожирает всех, слабого и сильного. Трудно было бы воссоздать весь текст, до того почерк был тонок, уборист, мелок, хотя и отчетлив; но его легко себе представить, если мы скажем, что вся фраза умещалась в одной строке. Только дух ростовщичества мог внушить фразу столь дерзко повелительную и столь холодно вежливую, ясную и вместе с тем загадочную: в ней все было сказано, но она ничего не выдавала. Если бы вы и не встречали Гобсека, то по одной этой строке, которой нельзя было ослушаться, хотя в ней и не содержалось приказа, можно было почувствовать, чтó за человек этот беспощадный ростовщик с улицы Грэ. Вот почему де Люпо, точно собака, которую позвал охотник, перестал преследовать дичь и отправился к себе, размышляя об опасности, угрожавшей его карьере. Представьте себе главнокомандующего, которому его адъютант только что сообщил: «Неприятель получил подкрепление, свежие силы в тридцать тысяч человек заходят с фланга».

Достаточно нескольких слов, чтобы объяснить, почему на поле боя появились господа Жигонне и Гобсек (ибо де Люпо застал у себя на квартире их обоих). В восемь часов вечера Мартен Фалейкс — примчавшийся, как вихрь, с помощью форейтора и трех франков кучеру на водку — привез купчие крепости, помеченные вчерашним числом. Митраль тотчас доставил их в кофейню «Фемида», оба ростовщика завладели ими и поспешили в министерство — впрочем, пешечком. Пробило одиннадцать. Увидев эти две зловещие физиономии, встретив их пристальные взгляды, которые пронзали, как пистолетная пуля, и сверкали, как огонь выстрела, де Люпо вздрогнул.

— Ну, что случилось, друзья мои?

Ростовщики были холодны и неподвижны. Жигонне молча указал сначала на свои бумаги, затем на лакея.

— Пройдемте в мой кабинет, — сказал де Люпо, сделав слуге знак, чтобы тот удалился.

— Вы очень догадливы, — заметил Жигонне.

— А вы что же, пришли мучить человека, который дал вам возможность заработать по двести тысяч? — спросил де Люпо с невольным высокомерием.

— И надеюсь, даст нам заработать еще, — сказал Жигонне.

— Опять какое-нибудь дело? — продолжал де Люпо. — Если я вам нужен, то, имейте в виду, мне кое-что подскажет моя память.

— А нам — ваши памятки.

— Мои долги будут уплачены, — небрежно бросил де Люпо, чтобы не дать им запугать его.

— Верно, — сказал Гобсек.

— Приступим к делу, сын мой, — заявил Жигонне. — И напрасно вы хорохоритесь перед нами — это бесполезно. Возьмите-ка эти документы и прочтите их.

Пока де Люпо, донельзя изумленный, читал документы, которые на него точно с неба свалились, ростовщики производили осмотр обстановки в кабинете хозяина.

— Что ж, разве мы не сообразительные дельцы и не идем вам навстречу? — сказал Жигонне.

— Но чему я обязан такой искусной поддержкой? — недоверчиво спросил де Люпо

— Вот уже неделя как нам известно то, что вам стало бы известно только завтра: председатель коммерческого суда, депутат, вынужден подать в отставку.

Глаза у де Люпо стали как плошки.

— Эту шутку сыграл с нами ваш министр, — не тратя лишних слов, объяснил Гобсек.

— Я в ваших руках, господа! — воскликнул секретарь министра, и в его насмешливом тоне сквозило искреннее почтение.

— Совершенно верно, — сказал Гобсек.

— Но вы намерены меня придушить? Ну что ж, палачи, начинайте, — ответил, улыбаясь, де Люпо.

— Вы видите, — продолжал Жигонне, — ваши долги по векселям приписаны к ссуде на приобретение земель.

— Вот и акты, — сказал Гобсек, извлекая юридические документы из кармана своего позеленевшего сюртука.

— На уплату всей суммы вам дается три года, — пояснил Жигонне.

— Но что вам от меня нужно? — спросил де Люпо, испуганный этой предупредительностью и столь необычным осуществлением своих замыслов.

— Место ла Биллардиера для Бодуайе! — поспешно ответил Жигонне.

— Это, конечно, не много, хотя мне придется сделать невозможное, — отвечал де Люпо, — я связан по рукам и ногам обещанием.

— Перегрызите веревки зубами, — сказал Жигонне.

— Они у вас преострые! — добавил Гобсек.

— И все? — спросил де Люпо.

— Мы оставим у себя купчие крепости до признания вот этих обязательств, — пояснил Жигонне, сунув бумаги под нос секретарю министра, — если комиссия в течение шести дней их не признает, ваше имя на купчих будет заменено моим.