Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алан Холл

Подвал. 24 года в сексуальном рабстве

Allan Hall

Monster: an Austrian Nightmare:

The Story of Josef Fritzl and His 24-year Reign of Terror



Предисловие

«Откройте!»

Голос был грубый, и старик вздрогнул. Он привык отдавать приказы, а не получать их.

Двое полицейских с суровыми лицами стояли возле двери, сталь пистолетов тускло поблескивала в тепловатом желтом свете. Их интересовала суть дела, и в какую-то долю мгновения, набирая шестизначный код на коробке, служившей электронным замком, Йозеф Фритцль понял, что подземному царству жути, которым он правил, навсегда пришел конец.

С грохотом распахнулась бетонная дверь (один из полицейских подумал, что уже видел нечто похожее в каком-то фильме про Индиану Джонса), и волна теплого зловония и затхлости — прелый запах плесени, пота и страха — окатила Фритцля и его нежеланных гостей. Фритцль привык к этому, чего нельзя было сказать о полицейских. Закрыв лица носовыми платками, они хрипели и кашляли: от такого «благовония» их чуть не выворачивало наизнанку. Казалось, зло совершено здесь и теперь, вырвавшись на свободу, пропитывает их одежду, их. кожу; казалось, зараза въедается в них, заключает в свои липкие объятия, приобщая к омерзительному сговору, свершенному там, внутри.

Стояло раннее воскресное утро 27 апреля 2008 года. Полицейские проследовали за властелином темницы Фритцлем через семь запертых дверей, прежде чем достигнуть восьмой, последней, ведущей в потайную пещеру, где Фритцль двадцать четыре долгих года держал собственную дочь как рабыню, удовлетворявшую его похоть. В этой смрадной подземной тюрьме он прижил с ней семерых зачатых в кровосмесительной связи детей, трое из которых выросли во тьме.

Немногим ранее двое последних обитателей этой преисподней — пятилетний Феликс и восемнадцатилетний Штефан — были спасены и отправлены на попечительство местной клиники, где снова встретились с матерью. В пятницу вечером, освобожденные и оказавшиеся в объятиях бабушки, проведя жизнь буквально у нее под ногами, они выглядели бледными и болезненными, недоверчивыми и запуганными, но также преисполненными благодарности, не выразимой никакими словами ни одного языка, — за то, что наконец бежали из бетонной могилы.

Даже зная о существовании темницы, полицейские не могли отыскать ни единого ее следа. Единственная надежда на скорое решение была связана с самим Фритцлем. После того как его забрали из комнаты для допросов при полицейском участке Амштеттена и привезли на место преступления, он провел офицеров в свой тайный мир за буфетом, погребенным под старыми жестянками из-под краски, коробками гвоздей и шурупов, негодными сверлами, мотками изоленты, кистями, трансформаторами и пластиковыми горшками для цветов.

Один из присутствовавших позднее сказал, что увиденное за дверью напомнило ему концлагерь. Во время Второй мировой войны два таких лагеря, подчиненных концентрационному лагерю Маутхаузен-Гузен в Амштеттене, являлись частью комплекса, в котором, по предварительным подсчетам, погибло до трехсот двадцати тысяч человек. Офицер видел сцены ужасающих условий, в которых содержались превращенные в рабов заключенные, не видевшие даже лучика солнечного света. Но после окончания войны прошло уже много лет, и он никак не ожидал столкнуться с чем-либо подобным. Что же произошло здесь?

Вполне вероятны были и более трагические развязки.

Иван Сергеевич Тургенев

Керстин, безнадежно больная дочь Фритцля, за несколько дней до того выпущенная из камеры для того, чтобы получить медицинскую помощь, и ставшая причиной падения своего отца и деда, могла умереть. Фритцль мог запретить Элизабет, которую держал под замком как механизм личного размножения, навещать ее. Но в конце концов Фритцль-тюремщик — надзиратель, верховный владыка света и тьмы — допустил ошибку, и его изощренная тирания закончилась. За сутки двадцатитрехтысячное население австрийского городка Амштеттен увеличилось почти на тысячу человек: это были журналисты и телевизионщики, которые — в состоянии шока — расположились лагерем возле дома Фритцля и сообщили миру подробности эпопеи чудовищного греха, перед которым цепенела мысль.

ТАТЬЯНА БОРИСОВНА И ЕЕ ПЛЕМЯННИК

В этом рассказе о добре и зле есть и своя героиня. Элизабет, терпевшая домогательства своего отца, воплощения зла, а затем принужденная растить плоды его неконтролируемых прихотей, щедро изливала любовь и заботу на своих уцелевших шестерых детей: седьмой, умерший во младенчестве — так, кучка мелких отбросов, — был сожжен в домашнем мусоросжигателе. Трое заживо погребенных чад жило рядом с ней; они никогда не играли с другими детьми, никогда не видели звезд и не ловили капли дождя. Существование их было полностью ограничено пятидесятипятиметровой камерой без окон, вырытой в земле их тюремщиком. Следуя еще более прихотливому сдвигу своего сознания, он разрешил трем детям жить во внешнем мире — мире, который узники темницы знали просто как «то, что за дверью», — и эти счастливцы даже не подозревали о мучениях, которые их единокровные братья и родительница неслышимо и незримо терпели каждый день буквально у них под ногами.

Дайте мне руку, любезный читатель, и поедем-те вместе со мной. Погода прекрасная; кротко синеет майское небо; гладкие молодью листья ракит блестят, словно вымытые; широкая, ровная дорога вся покрыта той мелкой травой с красноватым стебельком, которую так охотно щиплют овцы; направо и налево, по длинным скатам пологих холмов, тихо зыблется зеленая рожь; жидкими пятнами скользят по ней тени небольших тучек. В отдаленье темнеют леса, сверкают пруды, желтеют деревни; жаворонки сотнями поднимаются, поют, падают стремглав, вытянув шейки торчат на глыбочках; грачи на дороге останавливаются, глядят на вас, приникают к земле, дают вам проехать и, подпрыгнув раза два, тяжко отлетают в сторону; на горе за оврагом мужик пашет; пегий жеребенок, с куцым хвостиком и взъерошенной гривкой, бежит на неверных ножках вслед за матерью: слышится его тонкое ржанье. Мы въезжаем в березовую рощу; крепкий, свежий запах приятно стесняет дыхание. Вот околица. Кучер слезает, лошади фыркают, пристяжные оглядываются, коренная помахивает хвостом и прислоняет голову к дуге… со скрытом отворяется воротище. Кучер садится… Трогай! перед нами деревня. Миновав дворов пять, мы сворачиваем вправо, спускаемся в лощинку, въезжаем на плотину. За небольшим прудом, из-за круглых вершин яблонь и сиреней, виднеется тесовая крыша, некогда красная, с двумя трубами; кучер берет вдоль забора налево и при визгливом и сиплом лае трех престарелых шавок въезжает в настежь раскрытые ворота, лихо мчится кругом по широкому двору мимо конюшни и сарая, молодецки кланяется старухе ключнице, шагнувшей боком через высокий порог в раскрытую дверь кладовой, и останавливается наконец перед крылечком темного домика с светлыми окнами… Мы у Татьяны Борисовны. Да вот и она сама отворяет форточку и кивает нам головой… Здравствуйте, матушка!

В этой книге исследуются пытки, акты насилия, страдания и конечное торжество человеческого духа, когда Элизабет наконец рассказала полиции историю своих мук. Дочь ее умирала, тем самым заклятие было снято, и она смогла поведать миру столь мрачную, поистине дьявольскую историю, равных которой сегодня не сыщется. До сих пор люди представляли себе зло лишь абстрактно. В этой книге подробно исследуется Фритцль-человек. Его запутанные финансовые дела разбираются наравне с не менее запутанной сексуальной патологией. Люди, хорошо знавшие его, а также случайные знакомые проливают свет на случившееся в своих интервью.

Бесспорно, перед нами монстр, однако оказывается, подобные монстры живут рядом с нами и носят вполне человеческие личины. Человеческий облик Йозефа Фритцля — обратная сторона медали, сторона, которую следует тщательнейшим образом изучить. Вне всякого сомнения, его подлинному портрету найдется место в портретной галерее других монстров, запечатленных СМИ.

Что же касается Элизабет, то старые друзья воскрешают в памяти образ девочки с нежностью, даже с любовью. Многое в этой книге посвящено ей, поскольку именно она повлияла на то, как сложилась судьба Йозефа Фритцля.

Друзья, родственники, учителя и знакомые и тут сделали все возможное, дабы помочь рассказать о ее злосчастной судьбе, мучительствах, которые она претерпела от рук собственного отца.

Татьяна Борисовна — женщина лет пятидесяти, с большими серыми глазами навыкате, несколько тупым носом, румяными щеками и двойным подбородком. Лицо ее дышит приветом и лаской. Она когда-то была замужем, но скоро овдовела. Татьяна Борисовна весьма замечательная женщина. Живет она безвыездно в своем маленьком поместье, с соседями мало знается, принимает и любит одних молодых людей. Родилась она от весьма бедных помещиков и не получила никакого воспитания, то есть не говорит по-французски; в Москве даже никогда не бывала — и, несмотря на все эти недостатки, так просто и хорошо себя держит, так свободно чувствует и мыслит, так мало заражена обыкновенными недугами мелкопоместной барыни, что поистине невозможно ей не удивляться… И в самом деле: женщина круглый год живет в деревне, в глуши — и не сплетничает, не пищит, не приседает, не волнуется, не давится, не дрожит от любопытства… чудеса! Ходит она обыкновенно в сером тафтяном платье и белом чепце с висячими лиловыми лентами; любит покушать, но без излишества; варенье, сушенье и соленье предоставляет ключнице. Чем же она занимается целый день? — спросите вы… Читает? — Нет, не читает; да и, правду сказать, книги не для нее печатаются… Если нет у ней гостя, сидит себе моя Татьяна Борисовна под окном и чулок вяжет — зимой; летом в сад ходит, цветы сажает и поливает, с котятами играет по целым часам, голубей кормит… Хозяйством она мало занимается. Но если заедет к ней гость, молодой какой-нибудь сосед, которого она жалует, — Татьяна Борисовна вся оживится; усадит его, напоит чаем, слушает его рассказы, смеется, изредка его по щеке потреплет, но сама говорит мало; в беде, в горе утешит, добрый совет подаст. Сколько людей поверили ей свои домашние, задушевные тайны, плакали у ней на руках! Бывало, сядет она против гостя, обопрется тихонько на локоть и с таким участием смотрит ему в глаза, так дружелюбно улыбается, что гостю невольно в голову придет мысль: «Какая же ты славная женщина, Татьяна Борисовна! Дай-ка я тебе расскажу, что у меня на сердце». В ее небольших, уютных комнатках хорошо, тепло человеку; у ней всегда в доме прекрасная погода, если можно так выразиться. Удивительная женщина Татьяна Борисовна, а никто ей не удивляется: ее здравый смысл, твердость и свобода, горячее участие в чужих бедах и радостях, словом, все ее достоинства точно родились с ней, никаких трудов и хлопот ей не стоили… Ее иначе и вообразить невозможно; стало быть, и не за что ее благодарить. Особенно любит она глядеть на игры и шалости молодежи; сложит руки под грудью, закинет голову, прищурит глаза и сидит, улыбаясь, да вдруг вздохнет и скажет: «Ах вы, детки мои, детки!..» Так, бывало, и хочется подойти к ней, взять ее за руку и сказать: «Послушайте, Татьяна Борисовна, вы себе цены не знаете, ведь вы, при всей вашей простоте и неучености, — необыкновенное существо!» Одно имя ее звучит чем-то знакомым, приветным, охотно произносится, возбуждает дружелюбную улыбку. Сколько раз мне, например, случалось спросить у встречного мужика: как, братец, проехать, положим, в Грачовку? «А вы, батюшка, ступайте сперва на Вязовое, а оттоле на Татьяну Борисовну, а от Татьяны Борисовны всяк вам укажет». И при имени Татьяны Борисовны мужик как-то особенно головой тряхнет. Прислугу она держит небольшую, по состоянью. Домом, прачечной, кладовой и кухней заведывает у нее ключница Агафья, бывшая ее няня, добрейшее, слезливое и беззубое существо; две здоровые девки, с крепкими сизыми щеками, вроде антоновских яблок, состоят под ее начальством. Должность камердинера, дворецкого и буфетчика занимает семидесятилетний слуга Поликарп, чудак необыкновенный, человек начитанный, отставной скрипач и поклонник Виотти, личный враг Наполеона, или, как он говорит, Бонапартишки, и страстный охотник до соловьев. Он их всегда держит пять или шесть у себя в комнате; ранней весной по целым дням сидит возле клеток, выжидая первого «рокотанья», и, дождавшись, закроет лицо руками и застонет: «Ох, жалко, жалко!» — и в три ручья зарыдает. К Поликарпу на подмогу приставлен его же внук, Вася, мальчик лет двенадцати, кудрявый и быстроглазый; Поликарп любит его без памяти и ворчит на него с утра до вечера. Он же занимается и его воспитанием. «Вася, — говорит, — скажи: Бонапартишка разбойник». — «А что дашь, тятя?» — «Что дам?.. ничего я тебе не дам… Ведь ты кто? Русский ты?» — «Я амчанин, тятя: в Амченске родился».[1] — «О, глупая голова! да Амченск-то где?» — «А я почем знаю?» — «В России Амченск, глупый». — «Так что ж что в России?» — «Как что? БонапарÑ

‚ишку-то его светлейшество покойный князь Михайло Илларионович Голенищев-Кутузов Смоленский, с Божиею помощью, из российских пределов выгнать изволил. По эвтому случаю и песня сочинена: Бонапарту не до пляски, растерял свои подвязки… Понимаешь: отечество освободил твое». — «А мне что за дело?» — «Ах ты, глупый мальчик, глупый! Ведь если бы светлейший князь Михайло Илларионович не выгнал Бонапартишки, ведь тебя бы теперь какой-нибудь мусье палкой по маковке колотил. Подошел бы этак к тебе, сказал бы: коман ву порте ву?[2] — да и стук, стук». — «А я бы его в пузо кулаком». — «А он бы тебе: бонжур, бонжур, вене иси[3] — да за хохол, за хохол». — «А я бы его по ногам, по ногам, по цибулястым-то». — «Оно точно, ноги у них цибулястые… Ну, а как он бы руки тебе стал вязать?» — «А я бы не дался; Михея-кучера на помощь бы позвал». — «А что, Вася, ведь французу с Михеем не сладить?» — «Где сладить! Михей-то во как здоров!» — «Ну, и что ж бы вы его?» — «Мы бы его по спине, да по спине». — «А он бы пардон закричал: пардон, пардон, севуплей!»[4] — «А мы бы ему: нет тебе севуплея, француз ты этакой!..» — «Молодец, Вася!.. Ну, так кричи же: разбойник Бонапартишка!» — «А ты мне сахару дай!» — «Экой!..»


Дом семейства Фритцлей




С помещицами Татьяна Борисовна мало водится; они неохотно к ней ездят, и она не умеет их занимать, засыпает под шумок их речей, вздрагивает, силится раскрыть глаза и снова засыпает. Татьяна Борисовна вообще не любит женщин. У одного из ее приятелей, хорошего и смирного молодого человека, была сестра, старая девица лет тридцати восьми с половиной, существо добрейшее, но исковерканное, натянутое и восторженное. Брат ей часто рассказывал о своей соседке. В одно прекрасное утро моя старая девица, не говоря худого слова, велела оседлать себе лошадь и отправилась к Татьяне Борисовне. В длинном своем платье, со шляпой на голове, зеленым вуалем и распущенными кудрями, вошла она в переднюю и, минуя оторопелого Васю, принявшего ее за русалку, вбежала в гостиную. Татьяна Борисовна испугалась, хотела было приподняться, да ноги подкосились. «Татьяна Борисовна, — заговорила умоляющим голосом гостья, — извините мою смелость; я сестра вашего приятеля Алексея Николаевича К***, и столько наслышалась от него об вас, что решилась познакомиться с вами». — «Много чести», — пробормотала изумленная хозяйка. Гостья сбросила с себя шляпу, тряхнула кудрями, уселась подле Татьяны Борисовны, взяла ее за руку… «Итак, вот она, — начала она голосом задумчивым и тронутым, — вот это доброе, ясное, благородное, святое существо! Вот она, эта простая и вместе с тем глубокая женщина! Как я рада, как я рада! Как мы будем любить друг друга! Я отдохну наконец… Я ее себе именно такою воображала», — прибавила она шепотом, упираясь глазами в глаза Татьяны Борисовны. «Не правда ли, вы не сердитесь на меня, добрая моя, хорошая моя?» — «Помилуйте, я очень рада… Не хотите ли вы чаю?» Гостья снисходительно улыбнулась. «Wie wahr, wie unreflektiert»[5] — прошептала она словно про себя. — «Позвольте обнять вас, моя милая!»

Франц Польцер, человек, руководивший командой, которая раскрыла существование подземной камеры и ее зловещие секреты, дал автору этой книги эксклюзивное интервью обо всем мрачном деле в целом. Он подробно повествует о корчах стыда, мучивших Фритцля незадолго до того, как его тайна стала достоянием гласности, и свидетельствует о мужестве, с каким Элизабет встретила нечеловеческую жестокость, жертвой которой стала. Герр Польцер выражается четко и ясно, он не из тех, кто склонен к преувеличениям. Своими словами он описывает уголовное дело, самое душераздирающее из всех, над которыми ему приходилось работать.

Последняя глава этой книги так и осталась недописанной. Йозефа Фритцля должны признать либо душевнобольным, либо злодеем. Первое сулит ему содержание в надежной клинике для умалишенных, второе — суд и, несомненно, пожизненное заключение за решеткой. Как бы ни сложилась его судьба, она никогда не будет столь же нелепой и абсурдной, как та, на какую он обрек свою собственную дочь и отпрысков, зачатых в кровосмесительной связи.

Старая девица высидела у Татьяны Борисовны три часа, не умолкая ни на мгновенье. Она старалась растолковать новой своей знакомой собственное ее значенье. Тотчас после ухода нежданной гостьи бедная помещица отправилась в баню, напилась липового чаю и легла в постель. Но на другой же день старая девица вернулась, просидела четыре часа и удалилась с обещаньем посещать Татьяну Борисовну ежедневно. Она, изволите видеть, вздумала окончательно развить, довоспитать такую, как она выражалась, богатую природу и, вероятно, уходила бы ее наконец совершенно, если бы, во-первых, недели через две не разочаровалась «вполне» насчет приятельницы своего брата, а во-вторых, если бы не влюбилась в молодого проезжего студента, с которым тотчас же вступила в деятельную и жаркую переписку; в посланиях своих она, как водится, благословляла его на святую и прекрасную жизнь, приносила «всю себя» в жертву, требовала одного имени сестры, вдавалась в описания природы, упоминала о Гете, Шиллере, Беттине и немецкой философии — и довела наконец бедного юношу до мрачного отчаяния. Но молодость взяла свое: в одно прекрасное утро проснулся он с такой остервенелой ненавистью к своей «сестре и лучшему другу», что едва сгоряча не прибил своего камердинера и долгое время чуть не кусался при малейшем намеке на возвышенную и бескорыстную любовь… Но с тех пор Татьяна Борисовна стала еще более прежнего избегать сближения с своими соседками.

Остается задуматься также и над судьбой выживших, душа и тело их сплошь покрыты шрамами после нечеловеческих мук заключения, которые им довелось претерпеть. Терапия предлагает многолетний курс лечения, направленный на то, чтобы облегчить им приобщение к чуждому миру. Однако они окажутся на неизведанной территории, лишенные ориентиров. Несмотря на явные улучшения, ни один врач не скажет наверняка, насколько им удастся преуспеть и превратиться в полноценных людей.

Увы! ничто не прочно на земле. Все, что я вам рассказал о житье-бытье моей доброй помещицы, — дело прошедшее; тишина, господствовавшая в ее доме, нарушена навеки. У ней теперь, вот уж более года, живет племянник, художник из Петербурга. Вот как это случилось.

И, наконец, австрийскому народу так или иначе предстоит выяснить, что за общество он собой представляет. Амштеттенское дело высветило серьезную ущербность в психологии людей, а также бессилие юридических и общественных структур, ни одна из которых не смогла защитить Элизабет и ее детей. Напомним, это не первый случай. Другой жертве — Наташе Кампуш, похищенной в 1998 году, пришлось провести в камере восемь с половиной лет и пережить тяжелейшие мучения от рук похитителя. Земля Моцарта и его музыки не раз проявляла глухоту, сталкиваясь с призраками нацистского прошлого. Тот же Йозеф Фритцль признался, что именно дух и реальность тех дней оказали на него наибольшее влияние, выковали его характер, сделали тем, кто он есть. Если нацистская власть подготовила почву для чудовищного alter ego Фритцля, то можно не без основания предположить, что нацистское наследие превратило его соотечественников в соучастников изощренных преступлений.

Лет восемь тому назад проживал у Татьяны Борисовны мальчик лет двенадцати, круглый сирота, сын ее покойного брата, Андрюша. У Андрюши были большие светлые, влажные глаза, маленький ротик, правильный нос и прекрасный возвышенный лоб. Он говорил тихим и сладким голосом, держал себя опрятно и чинно, ласкался и прислуживался к гостям, с сиротливой чувствительностию целовал ручку у тетушки. Бывало, не успеете вы показаться — глядь, уж он несет вам кресла. Шалостей за ним не водилось никаких: не стукнет, бывало; сидит себе в уголку за книжечкой, и так скромно и смирно, даже к спинке стула не прислоняется. Гость войдет — мой Андрюша приподнимется, прилично улыбнется и покраснеет; гость выйдет — он сядет опять, достанет из кармашика щеточку с зеркальцем и волосики себе причешет. С самых ранних лет почувствовал он охоту к рисованью. Попадался ли ему клочок бумаги, он тотчас выпрашивал у Агафьи-ключницы ножницы, тщательно выкраивал из бумажки правильный четвероугольник, проводил кругом каемочку и принимался за работу: нарисует глаз с огромным зрачком, или греческий нос, или дом с трубой и дымом в виде винта, собаку «en face», похожую на скамью, деревцо с двумя голубками и подпишет: «Рисовал Андрей Беловзоров, такого-то числа, такого-то года, село Малые Брыки».

В обычай австрийцев издавна вошло желание отстраняться от всего неприятного, противоречивого, спорного, скрывать это от чужих глаз. Конечно, лучше любоваться чарующими видами покрытых снегом горных вершин и наслаждаться вкусом яблочного штруделя — нравственно чистыми, позитивными образами современного государства, входящего в Европейский союз. Йозеф Фритцль доказал, что и в прошлом, и в настоящем у Австрии остались незакрытые долги. Ее граждане больше не могут жить, основываясь на Schein nicht Sein — вере, что внешность важнее того, кто ты на самом деле. Память о Фритцле должна положить конец подобным умонастроениям. Жертвы более восьми с половиной тысяч дней, промучившиеся в царстве ужаса, на меньшее не согласны.

С особенным усердием трудился он недели за две до именин Татьяны Борисовны: являлся первый с поздравлением и подносил свиток, повязанный розовой ленточкой. Татьяна Борисовна целовала племянника в лоб и распутывала узелок: свиток раскрывался и представлял любопытному взору зрителя круглый, бойко оттушеванный храм с колоннами и алтарем посередине; на алтаре пылало сердце и лежал венок, а вверху, на извилистой бандероле, четкими буквами стояло: «Тетушке и благодетельнице Татьяне Борисовне Богдановой от почтительного и любящего племянника, в знак глубочайшей привязанности». Татьяна Борисовна снова его целовала и дарила ему целковый. Большой, однако, привязанности она к нему не чувствовала: подобострастие Андрюши ей не совсем нравилось. Между тем Андрюша подрастал; Татьяна Борисовна начинала беспокоиться о его будущности. Неожиданный случай вывел ее из затруднения…

Часть I

Генеральный план

А именно: однажды, лет восемь тому назад, заехал к ней некто г. Беневоленский, Петр Михайлыч, коллежский советник и кавалер. Г-н Беневоленский некогда состоял на службе в ближайшем уездном городе и прилежно посещал Татьяну Борисовну; потом переехал в Петербург, вступил в министерство, достиг довольно важного места и в одну из частых своих поездок по казенной надобности вспомнил о своей старинной знакомой и завернул к ней, с намерением отдохнуть дня два от забот служебных «на лоне сельской тишины». Татьяна Борисовна приняла его с обыкновенным своим радушием, и г. Беневоленский… Но прежде чем мы приступим к продолжению рассказа, позвольте, любезный читатель, познакомить вас с этим новым лицом.

Глава 1

Г-н Беневоленский был человек толстоватый, среднего роста, мягкий на вид, с коротенькими ножками и пухленькими ручками; носил он просторный и чрезвычайно опрятный фрак, высокий и широкий галстух, белое, как снег, белье, золотую цепочку на шелковом жилете, перстень с камнем на указательном пальце и белокурый парик; говорил убедительно и кротко, выступал без шуму, приятно улыбался, приятно поводил глазами, приятно погружал подбородок в галстух: вообще приятный был человек. Сердцем его тоже Господь наделил добрейшим: плакал он и восторгался легко; сверх того, пылал бескорыстной страстью к искусству, и уж подлинно бескорыстной, потому что именно в искусстве г. Беневоленский, коли правду сказать, решительно ничего не смыслил. Даже удивительно, откуда, в силу каких таинственных и непонятных законов взялась у него эта страсть? Кажется, человек он был положительный, даже дюжинный… Впрочем, у нас на Руси таких людей довольно много.

Мальчик по имени Йозеф

Любовь к художеству и художникам придает этим людям приторность неизъяснимую; знаться с ними, с ними разговаривать — мучительно: настоящие дубины, вымазанные медом. Они, например, никогда не называют Рафаэля — Рафаэлем, Корреджио — Корреджием: «Божественный Саннио, неподражаемый де Аллегрис», — говорят они, и говорят непременно на о. Всякий доморощенный, самолюбивый, перехитренный и посредственный талант величают они гением, или, правильнее, «хэнием»; синее небо Италии, южный лимон, душистые пары берегов Бренты не сходят у них с языка. «Эх, Ваня, Ваня», или: «Эх, Саша, Саша, — с чувством говорят они друг другу, — на юг бы нам, на юг… ведь мы с тобою греки душою, древние греки!» Наблюдать их можно на выставках, перед иными произведениями иных российских живописцев. (Должно заметить, что по большей части все эти господа патриоты страшные.) То отступят они шага на два и закинут голову, то снова придвинутся к картине; глазки их покрываются маслянистою влагой… «фу ты, Боже мой, — говорят они наконец разбитым от волнения голосом, — души-то, души-то что! эка, сердца-то, сердца! эка души-то напустил! тьма души!.. А задумано-то как! мастерски задумано!» А что у них самих в гостиных за картины! Что за художники ходят к ним по вечерам, пьют у них чай, слушают их разговоры! Какие они им подносят перспективные виды собственных комнат с щеткой на правом плане, грядкой сору на вылощенном полу, желтым самоваром на столе возле окна и самим хозяином, в халате и ермолке, с ярким бликом света на щеке! Что за длинноволосые питомцы муз, с лихорадочно-презрительной улыбкой, их посещают! Что за бледно-зеленые барышни взвизгивают у них за фортопьянами! Ибо у нас уже так на Руси заведено: одному искусству человек предаваться не может — подавай ему все. И потому нисколько не удивительно, что эти господа любители также оказывают сильное покровительство русской литературе, особенно драматической… «Джакобы Саназары» писаны для них: тысячи раз изображенная борьба непризнанного таланта с людьми, с целым миром потрясает их до дна души…

Мальчик Йозеф не достиг всего двадцати шести дней до своего трехлетия, когда пришли нацисты. Годы спустя он будет рассказывать своим приятелям по Хауптшуле в Кирхенгассе, как отец поднял его на плечи, а он вытягивал шею, чтобы получше разглядеть марширующих. Играли оркестры, знамена колыхались в мягких порывах весеннего ветерка. При известии о том, что Гитлер собирается посетить маленький австрийский городок, повсюду царила праздничная атмосфера, а накануне вечером отец сказал Йозефу, какое важное значение имеет появление немцев в городке. «Они пришли спасти нас, спасти Австрию», — сказал он. Йозеф мало что в этом понимал, но форма военных ему понравилась. Понравилось и то, что отец обратился к нему, что случалось далеко не так часто, если речь не шла о выговорах.

Скоро раздался хриплый рев, почти заглушивший здравицы толпы. Обогнув угол, неуклюжий G4, трехосный «мерседес» с открытым верхом, замедлил ход перед самой богатой лавкой подержанных вещей Адольфа Грегера, одного из горстки евреев городка, который позже, вслед за своей семьей, сгинет и погибнет по приказу другого Адольфа, тоже австрийца, который теперь поднялся с пассажирского сиденья своего грузного автомобиля, чтобы на свой манер отсалютовать Грегеру. Пока фюрер не спеша двигался по главной площади, население, охрипшее от приветственных возгласов, разрумянившееся от пива, вина и природного полнокровия, с восхищением следило за ним влажными от слез глазами. Скоро Адольфу Гитлеру предстояло стать почетным гражданином этого городка, скоро предстояло подписать письмо мэру, где говорилось, как вождь всех немцев тронут теплым приемом, хотя иного и не ожидал.

На другой же день после приезда г. Беневоленского Татьяна Борисовна, за чаем, велела племяннику показать гостю свои рисунки. «А он у вас рисует?» — не без удивления произнес г. Беневоленский и с участием обратился к Андрюше. «Как же, рисует, — сказала Татьяна Борисовна. — Такой охотник! и ведь один, без учителя». — «Ах, покажите, покажите», — подхватил г. Беневоленский. Андрюша, краснея и улыбаясь, поднес гостю свою тетрадку. Г-н Беневоленский начал, с видом знатока, ее перелистывать. «Хорошо, молодой человек, — промолвил он наконец, — хорошо, очень хорошо». И он погладил Андрюшу по головке. Андрюша на лету поцеловал его руку. «Скажите, какой талант!.. Поздравляю вас, Татьяна Борисовна, поздравляю». — «Да что, Петр Михайлыч, здесь учителя не могу ему сыскать. Из города — дорог; у соседей, у Артамоновых, есть живописец и, говорят, отличный, да барыня ему запрещает чужим людям уроки давать. Говорит, вкус себе испортит». — «Гм, — произнес г. Беневоленский, задумался и поглядел исподлобья на Андрюшу. — Ну, мы об этом потолкуем», — прибавил он вдруг и потер себе руки. В тот же день он попросил у Татьяны Борисовны позволения поговорить с ней наедине. Они заперлись. Через полчаса кликнули Андрюшу. Андрюша вошел. Г-н Беневоленский стоял у окна с легкой краской на лице и сияющими глазами. Татьяна Борисовна сидела в углу и утирала слезы. «Ну, Андрюша, — заговорила она наконец, — благодари Петра Михайлыча; он берет тебя на свое попечение, увозит тебя в Петербург». Андрюша так и замер на месте. «Вы мне скажите откровенно, — начал г. Беневоленский голосом, исполненным достоинства и снисходительности, — желаете ли вы быть художником, молодой человек, чувствуете ли вы священное призвание к искусству?» — «Я желаю быть художником, Петр Михайлыч», — трепетно подтвердил Андрюша. «В таком случае я очень рад. Вам, конечно, — продолжал г. Беневоленский, — тяжко будет расстаться с вашей почтенной тетушкой; вы должны чувствовать к ней живейшую благодарность». — «Я обожаю мою тетушку», — прервал его Андрюша и заморгал глазами. «Конечно, конечно, это весьма понятно и делает вам много чести; но зато, вообразите, какую радость со временем… ваши успехи…» — «Обними меня, Андрюша», — пробормотала добрая помещица. Андрюша бросился ей на шею. «Ну, а теперь поблагодари своего благодетеля…» Андрюша обнял живот г. Беневоленского, поднялся на цыпочки и достал-таки его руку, которую благодетель, правда, принимал, но не слишком спешил принять… Надо ж потешить, удовлетворить ребенка, ну и себя можно побаловать. Дня через два г. Беневоленский уехал и увез своего нового питомца.

Такие слова, как «раса», «сверхчеловек», «недочеловеки», естественно, были чужды понятию мальчика из детского сада в кожаных штанишках, расшитых узором из эдельвейсов. И все же люди, маршировавшие в стройных колоннах, с горящими глазами, устремленными к цели, еще не доступной его младенческому разумению, изменили чопорных, угрюмых, сдержанных соседей, превратив их в улыбчивых, хохочущих, жизнерадостных людей. Это настроение распространялось и на отца. Не так уж часто юный Йозеф мог бы назвать его «жизнерадостным», вот почему этот день оставил в нем впечатление такое же огромное, как след динозавра на аллювиальном песке.

В течение первых трех лет разлуки Андрюша писал довольно часто, прилагал иногда к письмам рисунки. Г-н Беневоленский изредка прибавлял также несколько слов от себя, большей частью одобрительных; потом письма реже стали, реже, наконец совсем прекратились. Целый год безмолвствовал племянник; Татьяна Борисовна начинала уже беспокоиться, как вдруг получила записочку следующего содержания:

Йозеф размахивал флажком со свастикой, который зажал в левой руке, подняв правую в знак приветствия новых благодетелей Австрии, когда пофыркивающая мотором машина остановилась в нескольких ярдах от его насеста.


«Любезная тетушка!
Четвертого дня Петра Михайлыча, моего покровителя, не стало. Жестокий удар паралича лишил меня сей последней опоры. Конечно, мне уже теперь двадцатый год пошел; в течение семи лет я сделал значительные успехи; я сильно надеюсь на свой талант и могу посредством его жить; я не унываю, но все-таки, если можете, пришлите мне, на первый случай, 250 рублей ассигнациями. Целую ваши ручки и остаюсь» и т.д.


— Зиг хайль! — раздался слитный рев.

— Зиг хайль! — откликнулся Йозеф.

Татьяна Борисовна отправила к племяннику 250 рублей. Через два месяца он потребовал еще; она собрала последнее и выслала еще. Не прошло шести недель после вторичной присылки, он попросил в третий раз, будто на краски для портрета, заказанного ему княгиней Тертерешеневой. Татьяна Борисовна отказала. «В таком случае, — написал он ей, — я намерен приехать к вам в деревню для поправления моего здоровья». И действительно, в мае месяце того же года Андрюша вернулся в Малые Брыки.

Порядок, дисциплина, послушание. Отец говорил ему, что это триединство вдохновляет нахлынувших из-за границы людей в коричневых рубашках, и, как человек, проживший немногим более тысячи дней, может от всей души желать чего-то, Йозеф желал видеть в них образцы для подражания. Словно некто взял шприц и ввел мальчику вирус экстремизма, который отныне и впредь будет формировать его ДНК.

Татьяна Борисовна сначала его не узнала. По письму его она ждала человека болезненного и худого, а увидела малого плечистого, толстого, с лицом широким и красным, с курчавыми и жирными волосами. Тоненький и бледненький Андрюша превратился в дюжего Андрея Иванова Беловзорова. Не одна наружность в нем изменилась. Щепетильную застенчивость, осторожность и опрятность прежних лет заменило небрежное молодечество, неряшество нестерпимое; он на ходу качался вправо и влево, бросался в кресла, обрушался на стол, разваливался, зевал во все горло; с теткой, с людьми обращался дерзко. Я, дескать, художник, вольный казак! Знай наших! Бывало, по целым дням кисти в руки не берет; найдет на него так называемое вдохновенье — ломается словно с похмелья, тяжело, неловко, шумно; грубой краской разгорятся щеки, глаза посоловеют; пустится толковать о своем таланте, о своих успехах, о том, как он развивается, идет вперед… На деле же оказалось, что способностей его чуть-чуть хватало на сносные портретики. Невежда он был круглый, ни чего не читал, да и на что художнику читать? Природа, свобода, поэзия — вот его стихии. Знай потряхивай кудрями да заливайся соловьем, да затягивайся Жуковым взасос! Хороша русская удаль, да немногим она к лицу; а бездарные Полежаевы второй руки невыносимы. Зажился наш Андрей Иваныч у тетушки: даровой хлеб, видно, по вкусу пришелся. На гостей нагонял он тоску смертельную. Сядет, бывало, за фортопьяны (у Татьяны Борисовны и фортопьяны водились) и начнет одним пальцем отыскивать «Тройку удалую»; аккорды берет, стучит по клавишам; по целым часам мучительно завывает романсы Варламова: «Уединенная сосна», или: «Нет, доктор, нет, не приходи», а у самого глаза заплыли жиром и щеки лоснятся, как барабан… А то вдруг грянет: «Уймитесь, волнения страсти»… Татьяна Борисовна так и вздрогнет.

Йозеф стал свидетелем германской оккупации Австрии, известной как аншлюсе, или воссоединение; невинный термин, предназначенный замаскировать откровенный захват земли, оказавшейся под ярмом Великого немецкого рейха. Даже название страны исчезло — остальным обитателям Третьего рейха она стала известна как Остмарк, — но ее граждане в большинстве своем были счастливы. Разумеется, евреи должны были исчезнуть, однако австрийцев это не особенно беспокоило. Во время надвигающегося холокоста Остмарк предоставил сорок процентов персонала концентрационным лагерям и лагерям смерти. Из комендантов подобных мест семьдесят пять процентов составляли австрийцы. Именно австрийцы впервые в таких масштабах организовали депортацию евреев: восемьдесят процентов людей, работавших на Адольфа Эйхмана, верховного мозгового руководителя массовым террором, родились в земле гор и лугов. Восторженный прием, оказанный нацистам в Амштеттене 14 марта 1938 года, в те безрассудные, пьянящие дни бесконечно повторялся в больших и малых городах, деревеньках и предместьях по всей стране. После войны страна будет тешить себя удобной, надежной иллюзией, что она стала первой жертвой своих северных собратьев. Это было — и по сию пору осталось — умственным извращением, которое во многом утешило австрийский народ, но зачастую влекло за собой трагические последствия.

— Удивительное дело, — заметила она мне однажды, — какие нынче все песни сочиняют, отчаянные какие-то; в мое время иначе сочиняли: и печальные песни были, а все приятно было слушать… Например:

В тот вечер отец Йозефа по обыкновению направился в отель «Гиннер» — сливную яму, которая служила основным пристанищем нацистской элиты во время их пребывания в Австрии. Порядок, дисциплина, послушание могли быть абстрактными идеями, восхищавшими отца, но нельзя было сказать, что в жизни он всегда руководствовался ими. Он служил при баре и видел жизнь прежде всего через донышко перевернутой пивной кружки. Пока он поднимал тосты заодно с нацистами и своими закадычными дружками, Йозеф, совсем еще ребенок, оставался со своей матерью Марией. Она оказала сильнейшее влияние на его жизнь. Ее любовь была направлена исключительно на сына. Он, в свою очередь, обожал ее со страстностью, граничившей, судя по его позднейшему признанию, с наваждением.



Приди, приди ко мне на луг,
Где жду тебя напрасно;
Приди, приди ко мне на луг,
Где слезы лью всечасно…
Увы, придешь ко мне на луг,
Но будет поздно, милый друг!
Татьяна Борисовна лукаво улыбнулась.



Чувствуя себя в безопасности в родном городе, так преобразившемся в этот день, Йозеф сидел на колене у матери, которая покачивала его, напевала его любимый стишок — из тех, что так любят дети повсюду.

«Я стра-ажду, я стра-ажду», — завыл в соседней комнате племянник.

— Полно тебе, Андрюша.




Вот как скачут леди —


Прыг-скок, прыг-скок, прыг-скок.


Вот как скачут господа —


Бум, бум, бум.


Вот как скачут фермеры —


Трот, трот, трот.


А вот как скачут детишки —


Уиииии!




«Душа изнывает в разлу-уке», — продолжал неугомонный певец.

С этими словами хихикающего Йозефа опускали на пол, чтобы несколько мгновений спустя заключить в любящие материнские объятия. Это было идеальное завершение счастливого дня.

Йозеф Фритцль поклялся никогда не походить на отца — лентяя, вечно под хмельком, человека ненадежного, — однако ему было предназначено во многих отношениях скопировать его: свидетельством может послужить жажда власти, склонность распускать руки, когда слов не хватало, и неуемное либидо.

Татьяна Борисовна покачала головой.

— Ох, уж эти мне художники!..

Мать Фритцля в 1920 году вышла замуж за человека по имени Карл Неннинг, но тот умер в 1927‑м, примерно за восемь лет до рождения Йозефа. Замуж она больше никогда не выходила, но у нее был любовник, который пропадал часто и надолго. Это был двоюродный брат Марии, пьяница и вертопрах, и она навсегда выставила его за порог через четыре года после того, как он стал отцом Йозефа. Иметь внебрачного ребенка в католической, сверхконсервативной сельской Австрии по тем временам было все равно что увидеть на двери своего дома пурпурную букву — знак позора. Никакие попытки скрыть внебрачное происхождение ребенка не могли смягчить стыд, которым вдоволь попотчевали мать и ребенка соседи, но — как обнаружил впоследствии Фритцль — человеческая память коротка, и прошлое не так уж и сложно переписать.

Ко времени прихода нацистов в городок мальчику Йозефу оставалось прожить вместе с матерью и отцом всего лишь еще год в семейной квартире. Слабохарактерный, неусидчивый бродяжка и несчастливый в любви человек, отец уже однажды исчез из его жизни. Когда родился Йозеф, отец жил в соседнем городке, где работая на лесопилке. Но вскоре он вернулся. Любовники обосновались в квартире на Иббштрассе, 40, в доме, вспоминать о котором позже весь мир будет затаив дыхание.

С того времени прошел год. Беловзоров до сих пор живет у тетушки и все собирается в Петербург. Он в деревне стал поперек себя толще. Тетка — кто бы мог это подумать — в нем души не чает, а окрестные девицы в него влюбляются…

Присутствие отца создавало напряженную атмосферу в доме, и родственники и друзья говорят, что маленький мальчик не раз собственными глазами наблюдал избиение матери. Он не мог не почувствовать облегчения, даже счастья, когда отец ушел навсегда; мальчику было тогда четыре года. Больше Йозеф его никогда не видел. Что стало далее с любовником Марии — история умалчивает, но отныне Йозеф превратился в маленького мужчину в доме — пустой сосуд, вскоре наполнившийся неврозами и проблемами, сопутствующими безотцовщине. Впоследствии все эти симптомы проявились в его характере с поразительной силой: повышенная агрессивность, ощущение своей «особенности» и непонятости, жажда скрытности, контроля над событиями, вошедшая в привычку ложь и стремление манипулировать людьми. Уход отца подготовил питательную почву для того, чтобы все эти черты пустили глубокие корни в душе мальчика. И все время мантра порядка, дисциплины и послушания, проповедовавшаяся в детском саду и нашедшая себе отражение в повседневной жизни австрийцев при новой власти, впитывалась его внутренней сутью.

Много прежних знакомых перестало ездить к Татьяне Борисовне.

Йозеф ненавидел отца за плохое обращение с ним и с матерью, но осознал он эту эмоцию лишь много позже. Ему еще предстоит вспомнить ночи, которые он провел на своей койке, свернувшись клубком и закрыв голову одеялом, чтобы только не слышать омерзительных, грязных ругательств, с которыми пьяный отец обрушивался на Марию. А наутро он через силу старался угодить отцу, приветствуя его перед завтраком: «Привет, папа!» В некотором смысле, учитывая смекалку мальчика, он ничем не походил на отца. Но в немецком существует поговорка «Der Apfel folk nicht weit vom Stamm» («Яблочко от яблоньки недалеко падает»), иными словами, куда отец, туда и сын. Генетический набор Йозефа не смог помочь ему порвать с наиболее отталкивающими чертами родителя — скабрезными шуточками, пристрастием к пиву, изменами, жгучей необходимостью держать в узде жену и насилием, когда угрозы оказывались недостаточными, чтобы добиться желаемого результата. Черты эти будут пребывать в спячке до куда более позднего периода, когда он причинит столько боли, страха и унижений существам, которых мнимо любил.

Ребенком, в городке с населением, едва достигавшим пятнадцати тысяч человек, Йозеф изначально смотрелся редкостной птицей, поскольку у него не было отца. Позже военные нужды так же лишили большинство семей отцов и мужей, но в последние годы мира положение в семье Фритцлей стало предметом слухов и злобных выпадов. По воскресеньям в церкви он чувствовал, что глаза других мальчиков устремлены на него, взоры уважаемых домохозяек так и буравят его мать, молчаливо обвиняя ее в том, что она не смогла удержать «мужика» в доме. Тем не менее Мария воспитала Йозефа в уважении к плетке и ремню, заставляла слушаться хлопка ладоней. Некоторые соседи, наблюдавшие за детскими годами Йозефа, подтверждают суровый нрав Марии. И все же мальчик видел свою мать сквозь розовые очки. Он описывает ее как «строительницу характера»; она была строга, порой задавала ему трепку за непослушание и запирала его в комнате, чтобы он исправно выполнял домашние задания. Но, по его словам, она же и окружила его любовью, установила между ними связь на таком глубинном уровне, какой и не снился его соученикам.

Нацисты играли роль общественных образцов, мать — в некотором роде — была порой грубоватым образцом домашнего поведения, и мальчик Йозеф медленно впитывал все эти влияния.

Кристин Рисс (фамилия вымышленная), выросшей в Амштеттене в одно время с Йозефом, суждено было стать его свояченицей. Она описывает Марию как женщину взрывного темперамента, которой случалось прибегать к насилию за малейшее отступление сына от ее правил. Йозеф рос без отца, а мать воспитывала его кулаками. Больше добавить нечего. Она привыкла ставить ему синяки почти каждый день. И что-то в нем надломилось. Он утратил всякую способность испытывать симпатию к посторонним. И все же оставался глубоко, до безумия любящим сыном.

Хильдегард Данильчук была соседкой Фритцлей более сорока лет, и Йозеф рос у нее на глазах. Она могла непосредственно наблюдать, какие отношения установились между матерью и сыном. «Фритцль был единственным ребенком, — вспоминает она. — Мать и сын были необычайно крепко связаны друг с другом. Она каждый день готовила его к школе, сдувая любую пылинку, а он весь так и светился от гордости, когда ему случалось идти рядом с ней. Но она же и жестоко избивала его».

Официальные документы того времени, которые могли бы пролить больше света на тогдашние события, были либо утрачены при союзных бомбежках Амштеттена, либо находятся под слоем австрийских протекционных законов. «Точные причины мне неизвестны, — рассказывает Хильдегард, — однако я знаю, что сына Марии в то время помещали в приют. Но он никогда не задерживался там надолго. Он всегда убегал из приюта для мальчиков и возвращался домой к матери. Мария Неннинг выглядела настоящей ведьмой: она всегда повязывала голову платком и надевала большие очки, иногда носила соломенную шляпку. И постоянно одевалась в темное. Дни напролет она проводила в доме или в саду. Случалось детям расшуметься за игрой, она сердито глядела из окна и покрикивала на них. Казалось, мир чем-то бесконечно досаждает ей, и она никогда по-дружески не общалась с соседскими детьми. Она была из тех женщин, завидев которых люди переходят на другую сторону улицы. В результате мальчик вечно слонялся один, и у него почти не было друзей, с которыми бы он мог поиграть. На это действительно было печально смотреть».

Сравнение со злой колдуньей подхватывает другой житель Иббштрассе, Вернер Пановиц, который сообщает: «Мать Фритцля была невысокой сгорбленной старухой, странноватой, чуть напоминавшей ведьму. В прежние дни вся местная ребятня боялась ее. Ее называли „поросячей леди“, потому что она всегда была грязная и растрепанная; платье висело на ней лоскутьями. Семья Фритцлей вела весьма скромный образ жизни».

В семье Фритцлей иногда заводились деньги, но назвать вдову Фритцль богатой было нельзя. Пр словам Петера Зетца, дом их был обшарпанной развалюхой, «настоящей лачугой». Он прожил там двадцать восемь лет и был старейшим жильцом, не считая Йозефа. «Когда я был молод, дом сильно отличался от того, каким он выглядит сегодня. Обычно он состоял из четырех квартир, три из которых были двухкомнатные. Только квартира Фритцлей была побольше. Мой брат был ровесником Йозефа; в прошлом году он умер. Он знал Йозефа лучше меня. Не знаю, как Мария и Йозеф жили в эти военные дни, поскольку квартплата была очень низкой из-за бедственного состояния жилья. Мальчик был до умопомрачения привязан к матери. Она была странной женщиной, и жители города избегали ее, распуская слухи о ребенке, рожденном вне брака. У мальчика явно были комплексы, связанные с тем, кто он и какова его репутация. Он знал, о чем болтали досужие языки. Он понимал, что отличается от других детей».