Т. Гладков, Л. Кизя
КОВПАК
50-летию Союза Советских Социалистических Республик посвящаем.
Т. К. Гладков, Л. К. Кизя
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПУТИВЛЬСКИЙ ПРЕДСЕДАТЕЛЬ
БОСОНОГОЕ, НИЩЕЕ, ГОЛОДНОЕ
Восьмидесятые годы прошлого столетия. Котельва на Полтавщине… Одних только приходов семь: Мироносицкий, Вознесенский, Покровский, Троицкий, Всехсвятский, Николаевский и Спасский. Отсюда и церквей столько же. И вдоволь кабаков. Зажмите человека между церковью и кабаком — получится злыдень. Злыднями и почиталась чуть не вся котельвинская голытьба, кроме горстки мироедов. Беспросветная тьма и нужда… Ничего хорошего не предвиделось в жизни и Сидору Ковпаку, родившемуся в бедняцкой семье Артема Ковпака 26 мая 1887 года.
Земли надел — только с голоду не помереть, а семья — всех перечесть, больше, чем пальцев на руках. Кроме отца с матерью, были у Сидора дед, бабка, пятеро братьев и три сестры. Дед Дмитро прожил на свете сто пять лет, повидал многое, был старым солдатом, воевал и на Кавказе, и в Севастополе. О походах, в которых участвовал за долгие годы николаевской службы, частенько рассказывал старик своим многочисленным внукам.
От деда Дмитро услышал впервые Сидор о славном прошлом Котельвы. Основали слободу еще в XVII веке беглые крестьяне да казаки. Уходили они сюда, на Слободскую Украину да на днепровское Левобережье, спасаясь и от крепостного ярма, и от лютований польской шляхты. К 1648 году, когда Богдан Хмельницкий поднял Украину на освободительную войну, Котельва уже была сотенным местечком Котелевской сотни Полтавского полка Войска Запорожского. Ветры истории швыряли Котельву беспрестанно. Так в шестидесятых годах того же бурного века была она в Зиньковской сотне полка, ставшего из Полтавского Гадячским. Котельва превратилась в крепость, защищала земли Слободской Украины от набегов крымских и ногайских татар.
Под знаменами войск Богдана Хмельницкого бились котельвинцы и под Зборовом, и под Берестечком, и под Батогом, и под Жванцом. Воевали они и у Максима Пушкаря, поднявшего народ против Ивана Выгодского — гетмана-предателя, замыслившего погубить дело Богдана Хмельницкого после смерти великого гетмана. Бились котельвинские казаки и под Чигирином, когда на Украину, точно саранча, вновь хлынули турки, и с крымскими ордынцами в походах 1687–1689 годов. Свистели сабли и гремели пистоли котельвинцев и в Северной войне против шведов, когда поворот военной судьбы привел войско Карла XII в слободу. Дотла тогда была разрушена и спалена Котельва…
А потом долгие годы крепостничества, когда превратилась славная Котельва в обыкновенную слободу Ахтырской провинции Слободско-Украинской губернии.
…Чем-то выделил отец, видимо, Сидора из остальных детей, а потому определил учиться в церковноприходскую школу. Единственным учителем по всем наукам в той школе был приходский священник отец Мелентий. Среди прихожан батюшка слыл по духовному сану человеком крутым, ученикам его это было известно совершенно точно. Знания свои в них не то чтобы вкладывал, а прямо-таки вбивал. К «отроку» Сидору, однако, отец Мелентий благоволил: не за кроткий нрав, коим ученик не отличался, а за прилежание и усердие в учении. Школьные годы Сидора Ковпака были недолгими. Церковноприходская и была рассчитана на то, чтобы дать мужику ровно столько грамоты, сколько хватило бы на умение поставить собственную подпись да сосчитать по самой что ни есть мужицкой же арифметике.
А когда решили Сидора выводить «в люди», то отдали его в услужение Фесаку — первому москательщику на всю Котельву, богатейшему по слободским масштабам торговцу. Упросил Артем Фесака взять одиннадцатилетнего Сидора мальчиком на побегушках «за харчи».
Некогда Фесак был волостным писарем, на подношениях слобожан сколотил деньгу, открыл лавку железо-скобяного товара. Механику «не обманешь — не продашь» усвоил назубок. Торговцем оказался оборотистым и хватким, разбогател. От мальчонки, однако, Фесак и Фесачиха потребовали абсолютной честности, как они ее понимали. Бдеть их добро должен был Сидор. Упаси бог покуситься хоть на малую малость. Испытывали: то и дело Сидор натыкался на оброненные вроде бы монетки. То медь, то серебро. Ассигнаций, правда, не попадалось: хозяева были достаточно сообразительны, чтобы не ронять их соблазна ради. Мальчик, подобрав монету, тут же мчался к хозяину или хозяйке и вручал «находку».
Понимал, что к чему, да и отцовский шепот помнил: «Гляди там, сынок, у Фесака-то… Упаси господь хоть кроху хозяйского добра тронуть… Подбрасывать они тебе всякое станут, не подумай утаить чего… Пулей лети к хозяину, отдай… Берегись, хлопче!»
В конце концов Фесак поверил, что его мошне ничто не угрожает. Стал вводить подростка в свои дела.
Все Фесаково благополучие держалось на заповеди: человек человеку — волк, потому не ты обманешь, так тебя обманут. Вот и все наставления, старательно внушаемые пареньку со смышлеными черными глазами на живом скуластом лице.
Чем дальше, тем больше убеждался Сидор, что с его церковноприходским образованием и купеческой «мудростью» ему дальше Фесаковой лавки не уйти. В лучшем случае приказчиком станет, а это значит — «не обманешь — не продашь». Занятие не по душе. А что делать? Хлопоты по лавке загружали с утра до вечера, головы поднять некогда: Фесаков хлеб еще никто даром не ел. И все же нашел Сидор единственно возможный выход, стал бегать под окна школы, что располагалась прямо напротив лавки. Школа называлась министерской. Почему — Сидор не знал, да и не задумывался над этим.
Министерскими в царской России назывались начальные общеобразовательные школы повышенного типа. Они приближались к тогдашним же городским училищам. Окончить министерскую было заманчиво — она давала право сдавать экзамен на получение свидетельства сельского учителя. Учился Сидор своеобразно: пристраивался у открытых окон или у приотворенных дверей и слушал обрывки объяснений учителя и ответов учеников. Хорошо еще, что не прогоняли. Паренек был терпелив: слушал, запоминал, вникал. Смертельно уставший после нескончаемо длинного рабочего дня, с головой, буквально распухшей от лавочной суеты и толчеи, он находил в себе еще силы и на ежедневную «вахту» под окнами школы.
Отлучки Сидора не остались незамеченными. И Фесак быстро рассудил, что ему будет прямая выгода, если парень получит образование из его хозяйских рук.
Речь шла о выгоде, и Фесак сам отправился к господину Федченко, директору школы, и все мигом уладил. Так хозяйской милостью стал Сидор Ковпак учеником второго класса. От лавки Фесак его не освободил, по-прежнему крутился в ней Сидор целый день. Вся разница, что мог теперь слушать учителя не под окном, а за партой.
А вокруг Сидора — боже ты мой, нищета, темнота людская беспросветная, серость и нужда невылазные. Хоть и не видел подросток в жизни ничего лучшего, как ни привычно все было с рождения, но все же, бывало, глянет вокруг, и сердце зайдется. Тяжко, невыносимо темно и убого жили потомки вольных запорожцев. А тут еще то и дело пожары. Слобода горела много раз, а нищета, скученность, обездоленность — первые помощники любому бедствию. Чуть что — и вот уже Котельва в море пламени, ведь все вокруг, за малым исключением, деревянное. И гуляет себе огонь напропалую.
Котельве еще завидовали: шутка ли, она имела собственную пожарную команду! Так громко называлась пара захудалых лошадей да столько же бочек под воду, которые на свои нищенские копейки содержали сами слобожане. Заправлял командой все тот же Фесак. Правда, лично он тушением огня себя, конечно, не утруждал, дело опасное, на то есть мужики. Но вот командовать на пожаре любил. Когда Сидор подрос, хозяин переложил на его плечи хлопотные пожарные дела. Парень возражать не стал: сердце болело за людскую беду. Хоть и горько было на душе после каждого пожара, когда выгорало чье-то небогатое хозяйство, утешал себя мыслью, что хоть чем-то помог.
Шли годы, взрослел Сидор и все чаще задумывался: почему так несправедливо устроен мир? Вот Фесак, к примеру, на каждой ярмарке (а они устраивались в Котельве четырежды в год) набивает мошну по самую завязку. А взять Ковпаковых соседей, бедноту горемычную, да тех же отца и мать — Артема и Феклу: за ради гроша медного спины не разгибают от зари до зари. Батрачат в помещичьих экономиях до самых снегов. Только холода загоняют их под родную крышу, а то бы их почерневшие от каторжного труда руки и вовсе не знали покоя. А дома — полуголодная и раздетая семья… В одном из пожарищ сгорела и Ковпакова хата. После той беды с еще большей яростью кидался в огонь Сидор, зачастую рискуя собственной головой. Не раз и живые души спасал от пламени, и убогий бедняцкий скарб. Люди видели это, имя молодого Ковпака произносили между собой с уважением, знали к тому же: Фесаков приказчик честный, своего брата крестьянина не обманет, плохого товара не всучит, не обсчитает.
Видел Фесак, как взрослеет Сидор, и завел однажды такой разговор… Ехал, мол, днями в Пархомовку мимо завалюхи, где жили теперь Ковпаки, очень уж она плоха, совсем в землю ушла. Надо Ковпакам новую хату ставить, и не какую-нибудь там, а настоящую, добрую, чтоб на всех хватило. Он, Фесак, знает, что денег у Артема нет, но за Сидорову службу накопилось изрядно, не так уж много, но на хату наберется. Если Сидор согласен, то он, хозяин, по доброте своей все устроит наилучшим образом. Обрадовался Сидор, что семье помочь может, согласился.
Фесак мешкать с решенными делами не любил. Тотчас же вместе с Сидором двинулся в село Лутище, лесу, сколько нужно было, сторговал выгодно, а потом и сруб поставить помог. Сидор отлично понимал, что благодетельствует Микола Павлович (за его же, Сидоровы, деньги) не от щедрости душевной. Для собственной выгоды, чтобы привязать к себе приказчика еще больше. Иначе бы он Фесаком не был. А Микола Павлович тут еще и такое сказал: дескать, надумал я помочь твоим по-родственному…
Парень удивленно вскинул глаза. Хозяин засмеялся: — Чего всполошился-то? Хлопец ты ничего себе, башкою бог не обидел, руки не глиняные. Чем не зять! Старшую мою берешь, что ли?
Так вот в чем дело! Фесак метит его в зятья! Тогда все ясно. Отсюда и хлопоты по Сидоровым делам, и странная купеческая забота о родительской хате. Все это так, но и то правда, что хозяйское предложение не столь уж худо, если учесть, что Сидор неравнодушен к дочери Фесака, однако не к старшей — дурнушке со сварливым нравом и недобрым языком, а к младшей — хорошенькой и приветливой Насте.
— Спасибо, Микола Павлович, за честь, — поклонился хлопец, — но мне Настя люба…
— Что-о-о?! — Фесак сразу помрачнел, словно туча. — Я тебе о чем толкую, а? Какая такая Настя?
— Да мы… — Сидор махнул рукой безнадежно. Разве втолкуешь хозяину… Подумаешь, скажет, любовь!
— «Мы, мы…» — передразнил Фесак. — Ни черта ты не смыслишь в собственной своей пользе, ясно? Где это видано младшую вперед старшей выдавать?
— Воля ваша, — с горечью ответил Сидор.
— То-то и оно, — уже мягче заметил Фесак. — Ладно, дело не к спеху. Поживем — увидим.
Сидор молчал…
А хата получилась недурная, по-фесаковски поставленная: добротная, под жестью, просторная. Как же: хозяин, можно сказать, для себя же и старался. Да перестарался…
Сидору шел уже восемнадцатый год. Окреп, возмужал. По хозяевым поручениям уже самостоятельно и за товаром ездил. Партии, правда, брал малые, но все ж, что ни говори, для этого надобно умение и расторопность, и дело знать, и глаз добрый иметь, и с людьми ладить. Все это было у Сидора в достатке, потому и полагался на своего приказчика Фесак без опаски. Но с каждым днем хозяйское доверие все больше тяготило Сидора, да и оборачивалось оно иной раз смертельным риском.
Послал его как-то Фесак в Ахтырку к тамошним оптовикам за товаром. В дорогу Сидор отправился на бричке, запряженной норовистым жеребчиком. Строптивый нрав конька умел одним словом укрощать только приказчик, никого другого жеребчик не признавал. До места добрался благополучно, получил товар, быстро и сноровисто упаковал его, накрыл брезентом, перехватил надежной веревкой и отправился себе восвояси. Конек трусит неторопливо, возница безмятежно растянулся поверх поклажи, но все же — осторожность не помешает — подсунул руку под туго натянутую обвязку из веревок. Сколько времени так продолжалось — не заметил Сидор, но полупривстал на локте, чтоб сменить затекшую руку, глянул вперед и обмер на миг. Чернеют на дороге несколько силуэтов. Дядьки какие-то. Явно выжидают, когда бричка приблизится. Пересилил страх Сидор, напрягся, подхватил до того свободно брошенные вожжи. Понятливый конек словно только того и ждал. Встряхнул окрестную тишину раскатистым ржанием и рванул! Понес вихрем. Те, на дороге, едва успели шарахнуться в сторону перед самой мордой бешено мчащегося коня. Один, правда, сумел достать Сидора изрядной палкой… Версту за верстой подминал под себя жеребчик, унося седока от ватаги. Весь побелел — пенным мылом покрылся, бока ходуном ходят, глаза ошалели, кровью, налились. Так влетели в Котельву.
…Катились дни, недели складывались в месяцы и годы. По-прежнему торговал Сидор краской, олифой, серпами, молотками и косами. Когда оставался в лавке за Фесака, выручал в день больше хозяина — слобожане покупали у него охотнее.
Ковпаку нравилось обслуживать людей, но службу на Фесака уже терпел еле-еле, боялся, что засосет, затянет торгашеский омут. А куда деться, если все благополучие семьи держалось на его заработке? Одна надежда — подходил конец учению в министерской. Тогда можно будет и об экзамене на права учителя подумать, недаром первый наставник — отец Мелентий — при каждой встрече советует одно и то же: сменить лавку на сельскую школу, да и самому учиться дальше. А пока что Сидор познавал жизнь — единственный из университетов, открытый для всех, и порою она преподавала ему такие уроки, что запоминаются раз и навсегда.
Как-то приехал на побывку к родителям сын Фесака Михаил. Служил он в лесничестве где-то на Кавказе. Молодой Фесак пошел не в папашу, Сидор слышал, что хозяин называл сына смутьяном и социалистом. Отцовский приказчик Михаилу понравился, и он дал Сидору почитать под строжайшим секретом такую книжицу, что пронюхай кто о ней — Сибири не миновать. Когда Сидор перелистал странички, у него даже мороз по коже пробежал, такими словами в ней говорилось о царе и царевых порядках. Давая Ковпаку нелегальную брошюру (слов этих Сидор тогда, конечно, не знал), Михаил предупредил ни в коем случае не выносить ее из хаты, только прочитать и тотчас же вернуть. А Сидор не утерпел, руки жгла невиданная книжка, решил обязательно показать отцу, сунул ее в карман и побежал домой. Влетел, запыхавшись, протянул книжку отцу, но и двух слов сказать не успел… Дверь внезапно распахнулась, и буквально по пятам за Сидором ввалились в хату два изрядно подвыпивших полицейских.
Увидев незваных гостей, Сидор похолодел, не сообразил, что забрели они случайно, спьяну. Инстинктивно схватил «крамолу», сунул куда пришлось — под кадку с водой, стоявшую на лавке. И дал маху: цепкий полицейский глаз моментально заметил неладное. Пьяный-пьяный, а мигом выхватил брошюру, к счастью, прочитать сумел только название на обложке: «Попы и полиция».
— Эге, выходит, про нас написано!
Однако и Артем не зевал, заполучил как-то, изловчился, злополучную брошюру, ткнул незаметно в руки сыну, шепнул еле слышно:
— Беги одним духом!
Сидора точно ветром сдуло. Вернул книжку Михаилу, рассказать, однако, о случившемся побоялся: рассердится еще тот, не станет больше ничего давать.
После отъезда Михаила совсем невыносимо стало Сидору у Фесака. Не уходил только потому, что решил подкопить к экзаменам деньжонок, знал, какое оно, скудное учительское жалованье. Душою отдыхал только раз в неделю, когда Микола Павлович по субботам отпускал его домой. Навестив родителей, встретившись с дружками, Сидор обязательно заворачивал в гости и к цыганам, издавна осевшим в Котельве. Жилось им, как казалось Сидору, не так уж худо. Без того, чтобы самому хоть десяток раз не ударить молотом в цыганской кузнице, не уходил к Троицкому мосту, где уже поджидали его нескончаемые хлопоты в постылой Фесаковой лавке и надоевшие до невозможности разговоры Фесачихи о его, Сидора, близком «счастье» с их старшей. Одиннадцать лет безвозвратно потратил Сидор на преумножение чужого добра, а потому, конечно, не нажил собственного. Конец всему — и дальновидным хозяйским расчетам, и собственным Сидоровым размышлениям, как жить, что делать дальше, положила солдатчина.
Сидора Ковпака «забрили» в 1909 году, определили рядовым в Асландузский резервный батальон, вскоре реорганизованный в 186-й пехотный Асландузский полк, расквартированный в Саратове.
СОЛДАТ ПРАВДУ ИЩЕТ
Неведомо кем и когда пущена была в люди поговорка: «За богом молитва, а за царем служба не пропадет». Что именно хотел сказать ее создатель — теперь не угадаешь. Одно стало ясно Сидору Ковпаку очень скоро — человек тот сам в солдатах служил вряд ли. Нескончаемой мукой, телесной и душевной, была та служба. Тяжелее солдатской серой шинели в царской России был разве что полосатый арестантский халат. Для солдата даже гордого слова этого — «солдат» не существовало, потому как именовался он — «нижний чин», которому, как и собакам, запрещался вход даже в чахлый городской сквер.
Казенный предмет, у которого две руки — для стрельбы из винтовки и метания гранат (у правой дополнительная обязанность — козырять начальству), две ноги для топтания плаца в ежедневной муштре, голова с ушами, чтобы слушать команды унтеров и офицеров да соображать ровно столько, чтобы исправно и бездушно исполнять их. Вот и все. Но знай главное: «за царем служба не пропадет».
Фразу эту слышал Сидор Ковпак, должно быть, тысячи раз с того дня, как рекрутом отправили его из Котельвы в волость, а потом и в уезд. Навсегда кошмарным воспоминанием остались последние дни в слободе. Голосили по парню родные, как по покойнику.
Рекруты гуляли: «Па-а-следний но-о-нешний денечек…» Напивались до бесчувствия. Горланили песни. Для многих то был первый и последний день в жизни, когда все можно, все дозволено. Потому что завтра ты уже не человек, ты — солдат, среди людей отрезанный ломоть.
Никогда потом, даже достигнув генеральских чинов и преклонных лет, Сидор Ковпак не был врагом ни бутылки, ни крепкого словца, ни веселья от сердца. Но не терпел никогда ни бражничества, ни похабщины, ни пьяного разгула. И к себе, и к людям подходил с одной меркой, умел и прощать, и беспощадно осуждать. Мудрость пришла с возрастом, с житейским опытом. Но тогда — в девятьсот девятом — он ни прощал, ни осуждал своих сверстников, гудевших на всю Котельву, только жалел, потому как понимал, что гуляют и буйствуют в пьяном угаре глубоко несчастные люди… Сколько мог, удерживал Сидор хлопцев от последних крайностей, от непоправимого. Зачастую ему это удавалось, было что-то в его цыганских глазах — властных, решительных, твердых, — что без слов смиряло и самых расходившихся.
Ги де Мопассан
В гостях у приятеля
Отшумели материнские причитания, отбуянили положенное новобранцы, отстучали железные версты вагоны эшелона. Вот он, город Саратов, казармы славного 186-го Асландузского полка. Откуда у полка российской армии взялось такое экзотическое наименование? Любознательный рядовой 12-й роты быстро разузнал, что получил свое имя полк за отличие в сражении против войск персидского шаха у Асландузского брода через Аракс в начале прошлого века.
Всю неделю Патиссо рассказывал о своем приключении, поэтически описывая места, которые он посетил, и возмущался, что встречает вокруг себя так мало энтузиазма. Только старый, вечно хмурый экспедитор, г-н Буавен, по прозвищу Буало, слушал его с неизменным вниманием. Он жил за городом и имел маленький садик, который старательно обрабатывал; по общему мнению, он довольствовался малым и был вполне счастлив. Патиссо теперь понимал его вкусы; общность интересов сблизила их. Чтобы закрепить эту зарождающуюся симпатию, дядюшка Буавен пригласил Патиссо позавтракать в следующее воскресенье в свой маленький домик в Коломб.
Военная служба начинается с казармы и с начальства.
Патиссо выехал с восьмичасовым поездом и после долгих поисков обнаружил, наконец, в самом центре города узкий тупик, настоящую сточную канаву между двух высоких стен, и в самом конце ее — полусгнившую калитку, с веревкой, накрученной на два гвоздя, вместо запора. Открыв калитку, он очутился лицом к лицу с неописуемым существом, которое, по-видимому, все же было женщиной. Грудь ее была обмотана грязным тряпьем, юбка клочьями свисала с бедер, в растрепанных волосах трепетали голубиные перья. Она разъяренно уставилась на гостя маленькими серыми глазками и, помолчав с минуту, спросила!
— Чего вам?
Солдаты были люди свои, понятные. А каково оно, начальство?
— Господин Буавен живет здесь?
— Здесь. А на что он вам, господин Буавен?
Разными были во все времена русские офицеры. Для одних солдаты были суворовскими чудо-богатырями, для других — бессловесной, серой скотинкой. Одну присягу принимали князь Багратион и граф Аракчеев. В тех же самых войнах участвовали генерал Брусилов и генерал Деникин. Были в ней люди храбрые, честные, благородные, добрые. Были трусы, казнокрады, садисты.
Патиссо растерялся:
— Да... он меня ждет.
Вид у нее стал еще более свирепый.
С командиром роты Ковпаку повезло. Считался капитан Парамонов среди сослуживцев-офицеров человеком странным. Во-первых, будучи холостяком, никогда в роту не опаздывал и проводил в ней не только казенные, но и все свободные часы, во-вторых, имел манеру разговаривать с нижними чинами без матерщины и зуботычин. Насчет последнего — слава богу! Потому что был Парамонов настоящим богатырем. Забавы ради брал винтовку за штык и одной рукой без натуги поднимал ее прикладом вверх. Да не один раз, а пока не надоест. Никто в роте повторить такого не мог. О том, как он снимал положенную пробу, знал весь полк: два полных солдатских котелка со щами и кашей исчезали в капитанской утробе без малейшего затруднения. Разделается молча Парамонов с содержимым котелков, достанет из кармана огромный носовой платок, тщательно оботрет аккуратно подстриженные усы и неторопливо вернет его на место. Затем столь же не спеша примется за любимое развлечение: винтовку за штык — и пошло. В молчании стоят потрясенные солдаты и с почтительным изумлением взирают на своего ротного. Солдат Парамонов уважал, и те отвечали ему взаимностью. Если б служить им только с Парамоновыми…
— А, так это вы явились завтракать?
Дрожащим голосом он прошептал: «Да».
Кроме ротного, есть еще и полуротный командир — штабс-капитан Вюрц, из немцев. Полная противоположность Парамонову, хуже того, он был законченным психопатом и мучителем, человеком с вывернутой психикой. Особенно изводил он солдат, унижая и измываясь над ними до предела, на занятиях пресловутой словесностью. Для начала усаживал роту, по собственному выражению, «по шнуру», ибо превыше всего на свете Вюрц ставил «орднунг» — порядок. Убедится, что перед ним не живые люди, а застывшие восковые фигуры в одинаковых гимнастерках с погонами, и удовлетворенно кивнет головой: «Орднунг!» Словно деревянными ногами подойдет к доске и мелом начертает на ней квадрат с чем-то вроде запятой посредине. Потом резко повернется лицом к «шнуру»:
Повернувшись к дому, она яростно крикнула:
— Буавен, вот твой гость!
— Ну-с, что это?
Коротышка Буавен тотчас же появился на пороге какого-то оштукатуренного сарая, крытого жестью, одноэтажного, похожего на грелку для ног. Он был в белых нанковых штанах с пятнами от кофе и в засаленной панаме. Пожав Патиссо обе руки, он увел его в свой так называемый сад: это был клочок земли величиной с носовой платок, в конце другого грязного прохода, окруженный такими высокими домами, что солнце заглядывало сюда не более чем на два-три часа в день. Анютины глазки, гвоздики, желтофиоли и несколько розовых кустов чахли на дне этого колодца; здесь совершенно не было воздуха, но стояла жара, как в печи, от раскаленных солнцем крыш.
Вместо ответа каменное молчание. Вместо лиц — безмолвные маски. В тягостной тишине проходит минута, вторая… Вюрц начинает закипать. Еще минута, и Вюрц взрывается несусветной матерщиной. Не стесняется его благородие пустить в ход и кулаки. Удары сыплются направо и налево. Чем дальше, тем больше свирепеет штабс-капитан, пока не закатится в истерике.
— Деревьев у меня нет, — говорил Буавен, — но их заменяют соседские стены; тенисто, как в лесу.
Он взял Патиссо за пуговицу:
Очнувшись, полуротный заканчивал:
— Окажите мне услугу. Вы видели хозяйку; она не больно-то приветлива, не правда ли? Но это еще что, подождите завтрака! Представьте себе, она отнимает у меня служебный костюм, чтобы я сидел дома, и дает мне такое тряпье, в котором невозможно показаться в городе. Сегодня-то я еще одет прилично: предупредил ее, что мы с вами пообедаем вместе. Это дело решенное. Но я не могу полить цветы — боюсь испачкать брюки. А уж если испачкаю, все погибло! Вот я и надеялся на вас. Хорошо?
Патиссо согласился, снял сюртук, засучил рукава и принялся изо всех сил качать ручку насоса. Тот свистел, пыхтел, хрипел, как чахоточный, но выпускал всего лишь тоненькую струйку воды, точь-в-точь как в фонтанчике Уоллеса
[1]. Ушло десять минут на то, чтобы наполнить лейку. Патиссо обливался потом. Дядюшка Буавен руководил им:
— Знайте и впредь запомните: сие на доске — собачья конура, а в ней пес… Вон и хвост виден! Всем дошло? То-то! Встать! Разойдись!
— Сюда, вот на этот цветок... еще немножко... Достаточно... Теперь сюда...
Дырявая лейка протекала, и на ноги Патиссо лилось больше воды, чем на цветы; брюки его намокли снизу и пропитались грязью. Двадцать раз подряд начинал он сызнова, снова обливал ноги, снова потел, скрипя рукояткой насоса, а когда, выбившись из сил, остановился, дядюшка Буавен умоляюще потянул его за руку:
Боялись немца и ненавидели смертельно. Однако Вюрц все же обрушивался на солдат лишь время от времени, а фельдфебель Шмелев из роты не вылезал. Был он мучителем, пожалуй, даже худшим, чем Вюрц, потому что, сам выйдя из солдат, знал отлично, как солдата больнее всего задеть. Безграмотный и тупой, заучил Шмелев, как молитву, лишь «Так точно!» и «Никак нет!». Ничего другого не признавал ни для себя, ни для солдат. В этих четырех словах и замыкался весь страшный шмелевский мир. К тому же в отличие от довольно худосочного штабс-капитана Шмелев, как и положено было фельдфебелю, имел волосатый кулак размером с детскую голову.
— Ну, еще одну лейку... только одну, и довольно.
В благодарность он поднес Патиссо розу, но настолько уже распустившуюся, что, коснувшись сюртука, она осыпалась, оставив в петлице некое подобие зеленоватой груши, чем Патиссо был крайне удивлен. Из деликатности он ничего не сказал, а Буавен сделал вид, что ничего не заметил.
На «словесности» у фельдфебеля был свой любимый конек. Загадок в отличие от полуротного он не загадывал — ума недоставало, — но то, что в свое время было вдолблено в тугую фельдфебельскую голову, вдалбливал своим слушателям неукоснительно и тупо. Коньком этим были рассуждения о враге внутреннем. Однако шмелевские «беседы» привели к результату неожиданному: вместо того чтобы слепо принимать на веру каждое фельдфебельское откровение, солдаты начинали над ними размышлять.
Но вот издали послышался голос г-жи Буавен:
— Идете вы наконец? Говорят вам, что готово.
Не только Сидор, многие солдаты в роте уже задумались, кто же кому враг, а кто друг.
И они направились к грелке, трепеща, как преступники.
Сад был в тени, но дом зато находился на самом солнцепеке; никакая жаркая баня не могла сравниться с его комнатами.
Какой же солдат солдату враг, если одна у них жизнь — собачья, голодная, бесправная, одна и судьба. Не та, что у господ. Выходит, что и Вюрц и Шмелев врут. Опасные мысли, крамольные. Хорошо, что можно их прятать. Если б узнало начальство, пришлось бы продолжать службу в арестантских ротах… Крамола! Но того не ведало начальство, что само оно и учиняло крамолу вюрцевой словесностью да шмелевскими кулачищами.
Три тарелки с плохо вымытыми оловянными приборами по бокам стояли на сосновом столе, липком от застарелого сала; в глиняном горшке с разогретой бурдой плавали остатки вчерашней говядины и картошка, покрытая пятнами.
Сели. Принялись за еду.
Думали солдаты, мучительно думали, смутно ощущая правду. Пробивались к этой правде вслепую еще, на ощупь, путаясь в потемках, спотыкаясь и падая. Но искать не переставали. Искал правду, как мог, и рядовой Сидор Ковпак.
Большой графин с водой, чуть подкрашенной вином, обратил на себя внимание Патиссо. Смущенный Буавен обратился к жене:
К счастью, не только в муштре и словесности проходили недели действительной службы. Защитников отечества учили. Вот тут-то и выяснилось, что рядовой Ковпак — от природы военная косточка. Никто во взводе не мог так, как он, быстро и безошибочно разобрать или собрать винтовку, так метко стрелять, так далеко и точно метнуть ручную гранату, так ловко и бесшумно ящерицей проползти хоть сотню саженей, с такой легкостью, без признаков усталости, отмерить десять верст в походном марше, так лихо орудовать штыком и прикладом.
— Послушай, душенька, не дашь ли ты нам ради такого случая неразбавленного вина?
Она яростно уставилась на него:
Это все было на виду. Но мало кто догадывался и о другом: рядовой Ковпак не только хорошо исполняет боевые команды офицеров, но и вникает в их смысл, запоминает, когда, почему и для чего именно так скомандовал ротный, прикидывает даже порой: а как бы поступил он сам, окажись на месте Парамонова. В этом ему повезло: капитан свое офицерское дело знал куда лучше, чем Вюрц муштру или Шмелев словесность. Был командиром грамотным и толковым, от которого, имей только желание да голову, многому можно было научиться. Ковпак и учился, словно чуял, что наука воинская ему пригодится в жизни не раз.
— Чтобы вы оба нализались, не так ли? И чтобы горланили у меня целый день? Спасибо за такой случай!
Он замолчал. После рагу она принесла блюдо картошки, приправленной совершенно прогорклым свиным салом. Когда и это кушанье было съедено в том же молчании, она объявила:
«За царем служба не пропадет…» Она не пропадала в том смысле, что отмечало начальство не раз благодарностями рядового Сидора Ковпака, отвечавшего на них, как положено: «Рад стараться, вашскродь!» Но знал бы только государь император, что подготовлены в его бесчисленных ротах и взводах уже не только верноподданные защитники престола от врага внешнего и внутреннего, но и будущие солдаты революции.
— Все. Можете отправляться.
Буавен был ошеломлен:
— А голубь? А как же голубь, которого ты ощипывала утром?
Одним из них был и уволенный в отставку по прохождении действительной службы в 1912 году рядовой 12-й роты 186-го пехотного Асландузского полка Сидор Ковпак.
Она уперлась руками в бока:
— Вам этого, быть может, мало? Если приводишь гостей, так это еще не основание, чтобы сожрать все, что есть в доме. А что же, по-твоему, я буду есть вечером, а?
…И вот он стоит за воротами казармы. Никто ему не указ, куда идти, что делать. Всего добра у Сидора — солдатский сундучок, подарок котельвинских умельцев рекруту, уходящему из родной слободы. Таков был обычай, и блюли его свято. Мастера норовили перещеголять друг друга, и всяк делал по-своему. По сундучку узнать можно было, откуда рекрут.
Мужчины встали, вышли за дверь, и дядюшка Буавен, по прозвищу Буало, шепнул Патиссо:
— Обождите минутку, сейчас мы удерем.
Куда идти, куда податься? Последние месяцы службы Сидор много думал об этом, с друзьями советовался, прикидывал и так и эдак. По всему получалось, что с возвращением в Котельву лучше повременить, хотя по дому соскучился сильно. Да и что ему там делать — без земли, без денег? Не проситься же обратно в лавку к Фесаку. Да и очень уж хотелось к тому же крестьянскому сыну посмотреть на жизнь в большом городе. Решил Сидор остаться пока в Саратове.
Он прошел в соседнюю комнату, чтобы закончить свой туалет, и Патиссо услышал следующий диалог:
— Душенька, дай мне двадцать су.
В тот же день волею уже случая он очутился на Нагорной улице, жильцом хоть и крохотной, и убогой, зато не казарменной комнатенки в доме бедной вдовы. Так Сидор стал, как ему показалось на первых порах, вольным горожанином, а на самом деле — одним из безработных и голодных, каких тогда в Саратове были тысячи.
— На что тебе двадцать су?
— Ну, мало ли что может случиться; всегда хорошо иметь при себе деньги.
Для Ковпака Саратов был шумным и нарядным большим губернским городом, городом купцов и чиновников, попов и монахов, трактиров и полицейских околотков, городом богатства и роскоши главных улиц и беспросветной нищеты окраин. Не знал, конечно, Сидор, что в Саратове родился Николай Чернышевский, набатом звавший Русь к топору, что здесь бывал бессмертный кобзарь его родной Украины Тарас Шевченко, что всего за десять лет до начала его, Ковпака, солдатчины в этом городе рождались первые кружки российских социал-демократов, что с Саратовом связана деятельность человека, основавшего партию, которой через семь лет навсегда посвятит свою жизнь он сам… Этот человек — Ленин, эта партия — коммунистов, откроют глаза миллионам Ковпаков, поднимут их на решительную борьбу против мира насилия, гнета, несправедливости.
Она завопила так, чтобы ее слышно было снаружи:
Сидор нашел работу на волжском берегу, в артели крючников. Загорелые до черноты здоровяки, груболицые и зычноголосые, вначале с недоверием оглядели невысокого, худощавого хлопца, но тот сумел доказать, что невзрачен только с виду, а на самом деле — жилист, крепок, вынослив, вдобавок еще и ловок. Так Сидор стал крючником. Работа каторжная, только что без конвойных. Хлеб тяжкий, горький. Темные, угрюмые, с каменными спинами и чугунными ладонями, артельщики были все ж хорошие люди, работящие, чуткие к чужой беде и кривде, как незаживающая рана к боли. Одна беда: верили они только в одного бога — водку. Все, что зарабатывалось нечеловечески тяжким трудом, вчистую, до копейки, пропивалось.
— Нет, денег я тебе не дам. Раз этот человек завтракал у тебя, так пусть хоть оплатит твои сегодняшние расходы.
Ни один артельщик собственных денег не имел, каждый грош отдавал старосте, а тот весь артельный кошель, так уж было заведено, пускал на кабак. И до тех пор не утихомирится ватага, пока недельный заработок не испарится как дым. Скорбно жалел Сидор этих растоптанных судьбою людей, живущих словно последний день на свете, не имевших ни крова, ни жен, ни детей. Спали они под открытым небом на волжском песке, ходили в невероятных лохмотьях, не прикрывавших тело ни от летнего солнца, ни от зимней стужи.
Дядюшка Буавен вернулся к Патиссо, и тот стал вежливо раскланиваться с хозяйкой:
— Сударыня... разрешите поблагодарить... ваш любезный прием...
Попробовал восстать против диких порядков новичок, не отдал как-то старосте заработанных денег. И услышал в ответ: «Ты что, мил-человек? Супротив артели, выходит? По-нашему, значит, это не по тебе? Тогда, брат, вольному воля, а спасенному рай, шагай от нас, братец, на все четыре… Мы, видишь, сообща живем, а ты норовишь сам по себе. Ходи здоров!»
Она ответила:
— Ладно! Смотрите только, не приводите его пьяным, а то будете иметь дело со мной. Понятно?
И Ковпак ушел. Снова топтал он пыльные улицы Саратова, оглушающие, орущие, галдящие. Неожиданно Сидору повезло: из случайно оброненной каким-то прохожим фразы он узнал, что в трамвайное депо нужен чернорабочий. Кинулся туда со всех ног и на следующий день уже работал. Теперь он не крючник, нет — трамвайщик, настоящий рабочий. А это совсем другое дело.
И они ушли.
Они выбрались на берег Сены, напротив островка, поросшего тополями. Буавен, нежно поглядывая на реку, сжал руку соседа:
— Каково, господин Патиссо? Еще неделька, и мы с вами отправимся.
В чернорабочих грамотный, смышленый, да и физически сильный парень не задержался, перешел на работу по душе — молотобойцем в кузницу, дело это ему нравилось еще с детских лет, когда бегал к цыганам. Новые товарищи Сидора — были мастерами хорошими, да и людьми дружными, веселыми. Труд в кузнице тяжелый, но зато интересный и уважаемый. Кузнец — это уже настоящая профессия. А на селе кузнец — самый почетный человек, а Сидор хоть и стал городским жителем, но в уме все прикидывал по-прежнему, по-крестьянски.
— Куда, господин Буавен?
— Да на рыбную ловлю: ведь она открывается пятнадцатого.
Кузница располагалась на берегу Волги неподалеку от сада, где по субботам и воскресеньям гуляло обычно много народу. Нередко гуляющие забредали и к кузнице, с любопытством следили за работой. И тут мастера показывали себя: подмигнет старый кузнец, и начинается потеха, не просто бьют молотобойцы по поковке, а настоящую музыку вызванивают. Любую песню сыграть могли, что плясовую, что частушки, что солдатскую. Только ахали зрители-слушатели и щедро одаряли веселых мастеров пятаками и гривенниками. Случалось, зарабатывали кузнецы за субботу больше, чем за всю неделю. Не стыдился Сидор этих денег: давали люди не из милости, а за красивую работу.
Патиссо ощутил легкий трепет, как при первой встрече с женщиной, которая сразу овладевает вашей душой.
— А! Так вы рыболов, господин Буавен? — спросил он.
— Рыболов ли я! Да рыбная ловля — моя страсть!
Жилось теперь вполне прилично. Не голодал, приоделся, родным стал понемногу помогать. Только длилось это недолго, до 28 июня 1914 года, когда в далеком городе Сараеве безвестный миру несовершеннолетний гимназист Гаврила Принцип несколькими выстрелами почти в упор свалил замертво на дно коляски наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда. Этих пуль, выпущенных рукой наивного, экзальтированного юноши, словно ждали власть имущие в столицах всех «великих» держав. Когда нужен повод, его всегда находят.
Патиссо принялся расспрашивать его с глубоким интересом. Буавен назвал ему всех рыб, плавающих в этой черной воде... Патиссо казалось, что он видит их. Буавен перечислил ему все крючки, приманки, места и время лова каждой рыбы. И Патиссо чувствовал, что становится еще более страстным рыболовом, чем сам Буавен. Они условились в следующее же воскресенье отправиться вместе на открытие сезона; там будет начато обучение Патиссо, который поздравлял себя с тем, что нашел такого опытного руководителя.
Так началась первая мировая, империалистическая…
Пообедать они зашли в какой-то мрачный притон, где собирались лодочники и разный окрестный сброд. У входа дядюшка Буавен счел нужным предупредить:
— Здесь неказисто, но очень уютно.
Сели за столик. Уже после второго стакана аржантейля Патиссо понял, почему г-жа Буавен угощает мужа лишь подкрашенной водицей: коротышка сразу потерял голову, пустился в разглагольствования, вскочил, стал показывать свою силу, ввязался как миротворец в ссору двух подравшихся пьяниц; не вступись хозяин, его, наверное, пришибли бы вместе с Патиссо. За кофе он был уже так пьян, что не стоял на ногах, хотя друг его и пришагал все усилия, чтобы не дать ему напиться; когда они вышли, Патиссо вынужден был вести его под руку.
В ОКОПАХ
Они углубились в ночную тьму, нависшую над равниной, сбились с дороги, плутали долгое время и вдруг очутились среди целого леса кольев, доходивших им до самого носа. Это был виноградник с подвязанными лозами. Они долго бродили по нему, испуганные, сбитые с толку, возвращаясь по своим следам и не находя выхода. Наконец дядюшка Буавен, по прозвищу Буало, упал на кол и разодрал себе физиономию; нимало этим не смущаясь, он остался сидеть на земле, вопя во всю глотку с упорством пьяного, выкрикивая громкие и протяжные «ла-и-ту», в то время как перепуганный Патиссо взывал во все стороны:
— Эй, кто там! Эй, кто там!
На четвертый день по выходе царского манифеста о войне бывший рядовой 12-й роты 186-го Асландузского пехотного полка 47-й дивизии 16-го пехотного корпуса Сидор Ковпак перестал быть «бывшим»: он, как и тысячи мобилизованных, вернулся в свою часть. Полк немедленно отправили на Юго-Западный фронт, в Польшу, где уже шли тяжелые бои с главными силами австро-венгерской армии на линии Люблин — Холм.
Какой-то запоздалый крестьянин пришел к ним на помощь и вывел их на дорогу.
Приближаясь к дому Буавенов, Патиссо чувствовал, что его охватывает ужас. Наконец они добрались до калитки. Она внезапно распахнулась, и перед ними, подобно древней фурии, предстала г-жа Буавен со свечою в руке. Окинув взглядом мужа, она ринулась на Патиссо с воплем:
Бездарный царь, бездарные и продажные министры, бездарный и косный генералитет. Военная, промышленная, техническая отсталость. Казнокрадство, лихоимство, прямое предательство даже в высших сферах, не исключая императорского двора и самой августейшей фамилии. И за все это должны были расплачиваться своей кровью рабочие и крестьяне, одетые в серые солдатские шинели. «За бога, царя и отечество» тысячи их гибли ежедневно в мировой мясорубке империалистической войны.
— Ах, каналья! Я так и знала, что вы его напоите!
Бедняга, обезумев от страха, выпустил своего приятеля, рухнувшего в жирную грязь тупика, и со всех ног бросился бежать на вокзал.
Выдающийся генерал русской армии А. А. Брусилов с горечью вспоминал позднее:
«За три с лишком месяца с начала кампании большинство кадровых офицеров и солдат выбыло из строя, и оставались лишь небольшие кадры, которые приходилось спешно пополнять отвратительно обученными людьми, прибывшими из запасных полков и батальонов… С этого времени регулярный характер войск был утрачен, и наша армия стала все больше и больше походить на плохо обученное милицейское войско… Наконец, прибывавшие на пополнение рядовые в большинстве случаев умели только маршировать, да и то неважно; большинство их и рассыпного строя не знали, и зачастую случалось, что даже не умели заряжать винтовки, а об умении стрелять и говорить было нечего…
Понятно, что такие люди солдатами зваться не могли, упорство в бою не всегда оказывали и были в недостаточной мере дисциплинированны…
Многие из этих скороспелых офицеров, унтер-офицеров и рядовых впоследствии сделались опытными воинами, и каждый в своем кругу действий отлично выполнял свои обязанности, но сколько излишних потерь, неудач и беспорядка произошло вследствие того, что пополнения приходили к нам в безобразно плохом виде!»
Наскоро укомплектованная до штатов военного времени 47-я дивизия не представляла исключения: после первых же боев в полках оставалось в строю солдат едва на роту! Вот так повоевали… И еще новость: штабс-капитана Вюрца убили. Причем в затылок. Рассчитались, значит, солдатики за все. Получил полуротный по заслугам. Так думал не один Ковпак. Именно потому побледнел ротный, услышав сообщение о Вюрце, а потом и полковник, которому Парамонов доложил о происшедшем. Командир полка поспешил уведомить и генерала, начальника дивизии. Генерал приказал убийцу разыскать и предать полевому суду. Это на фронте-то, среди смертей каждодневных и ежечасных! Уцелевших солдат перебрали по одному. Не миновали и Ковпака.
Долго пытал полковник солдата из старослужащих и на все вопросы получал неизменные ответы: «Не могу знать, ваше высокородие!» Когда же лопнуло терпение, спросил в сердцах: «И кто вас, дуроломов, учил?» — «Так что их благородие штабс-капитан Вюрц, ваше высокородие!» — четко, на едином вздохе выпалил солдат, не сводя, как и положено, с начальства черных цыганских глаз… Еле сдержался полковник, чтобы не кинуться на дерзкого с кулаками. Однако остерегся, влепил только несколько суток ареста.
Следствие окончилось ничем. Стрелявшего в штабс-капитана так и не нашли, а может, его к тому времени и самого уже не было в живых: война есть война.