Анна и Сергей Литвиновы
Француз смахивал на высокого и ленивого Мефистофеля со вздернутыми бровями. Черные волосы с пробором посередине закручивались рожками. Усики, острую бороду, насмешливые губы обрамляли складки, бежавшие вниз от ноздрей. Скулы высокие, взгляд непроницаемый. Лицо изменчивое, капризное, жестокое. Вялые пальцы, державшие сигарету, унизаны кольцами. Таков был месье Анри Банколен, juge d\'instruction[1] департамента Сены, глава парижской полиции, опаснейший человек в Европе.
Дело было в половине шестого 16 ноября в гостиной лондонского клуба «Бримстон». Наткнувшись на игрушку, мы ввязались в знаменитое дело об исчезнувшей виселице на неведомой улице, и вот как это было.
Мы с Банколеном приехали из Парижа на премьеру «Серебряной маски» в театре «Хеймаркет». Пьесу, позвольте напомнить, написал Эдуар Вотрель, изложив в ней страшную развязку дела Салиньи, которое рассматривалось в апреле прошлого года. Мы заказали номера в «Бримстоне», где жил сэр Джон, встретивший нас по приезде, – один из старых приятелей Банколена, гениальный организатор, очень много сделавший для Скотленд-Ярда. До войны он служил заместителем комиссара полиции, достопочтенного Рональда Дэвишема. Я познакомился с ним в Париже, куда он время от времени приезжал повидаться с Банколеном. Это был высокий сдержанный мужчина, любезный, но строгий, без особого чувства юмора. Казалось, будто он все время раздумывает над сложной позицией на шахматной доске, – в старых романах такой персонаж назвали бы загадочным. Банколен говорил, что сэр Джон так и не оправился после гибели на войне сына. Выйдя в 1919 году в отставку, он жил в одиночестве в Хэмпшире и только в прошлом году приехал в Лондон.
В тот день он нас встречал на вокзале Виктория и был первым, кого мы увидели на закопченной туманной платформе, когда поезд с кашлем въезжал в сумрак крытого перрона. Сэр Джон приветствовал нас с какой-то смущенной веселостью, но особенно весело никому не было. Промозглый холод, мрачные железные конструкции, глухой рев штормового Ла-Манша угнетали нас не меньше, чем цель поездки. Когда мы завязали беседу, устроившись в «Бримстоне», речь неизбежно зашла о преступлении.
Нам подали чай в гостиной с темными панелями и эркерными окнами, украшенной причудливой деревянной резьбой, напоминавшей историю клуба. Дрова пылали в огромном каменном камине с чудовищными гаргульями, над которым висел портрет основателя клуба работы де Сюэрифа. Думаю, ему наша беседа доставила бы удовольствие. Худой как скелет, дуэлянт, лошадник, пьяница, сэр Джордж Фолконер принадлежал к созвездию Джорджей, окружавших принца-регента. Модный галстук, облегающие лосины, завитые волосы, дерзкий взгляд в слабом янтарном свете ламп, устремленный свысока в спину сэра Джона Ландерворна, сидевшего в глубоком кресле за чайным столиком напротив Банколена.
Сэр Джон говорил нерешительно, как бы недовольный каждым выдавленным словом.
– Знаете, Банколен, – говорил он, – меня всегда изумляет живописность континентальных преступлений. Я копаюсь в ваших отчетах. Попадаются поразительные! Чудовищное воображение… дьявольское. – Он крепче насадил на нос очки, прищурился на свою чашку и продолжал: – Наверно, таков галльский образ мыслей. Орудия убийства – скорпион, веревка, сплетенная из женских волос, нож гильотины…
Банколен отвернулся от окна, где разглядывал клубы тумана, уткнувшись в ладонь подбородком.
– Как вы себе представляете галльский образ мыслей? – полюбопытствовал он.
– М-м-м… Эмоциональный. Как правило, несколько легковесный.
Банколен про себя усмехнулся, глядя мимо сэра Джона в огонь.
– Эмоциональный, – повторил он. – При этом вы видите перед собой какого-нибудь француза с диким взглядом, который впадает в ярость, выхватывает кинжал и закалывает возлюбленную. Это, сэр Джон, простой и чистый сентиментализм. Так поступает сентиментальный англосакс: убивает любимую женщину в припадке безумия, а потом льет слезы над засушенным в книжке цветком. Ваши англосаксы чисты и просты. Слепая страсть, жажда убийства, в итоге кто-то убит, а убийцы в дальнейшем не испытывают особенных переживаний. Они сразу делают дело, которое галльской душе ненавистно, о чем бы ни шла речь, – о преступлении или о препирательстве с бакалейщиком.
– М-м-м… – протестующе проворчал сэр Джон, бросив через стол на собеседника недоверчивый взгляд.
– Галлы, – рассуждал Банколен, – предпочитают окольные пути. Никогда не заходят в парадную дверь, если можно пройти тайным ходом. Но они хладнокровны, тверды и хитры. Если убивают, то по логичному скрупулезному плану. Все их вычурные жесты, живописность, театральность с пурпурным плащом – вернейшее доказательство хладнокровия. Истинное непосредственное чувство всегда бессвязно и непоследовательно. По-настоящему влюбленный мужчина способен лишь глупо ворковать со своей дамой, а хладнокровный донжуан пишет ей прекрасные, изысканные театральные любовные стихи. – Он помолчал. – Я, конечно, не собираюсь противопоставлять англичанина и француза, просто описываю два типа психологии, независимо от национальности. Но предпочитаю последний…
– Я уже заметил, – сухо вставил сэр Джон. – …ибо он порождает суперпреступника. – Полузакрытые глаза Банколена сверкнули. – Слепой, обезумевший маленький мозг лихорадочно занят только собой. И безумен он потому, что постоянно думает лишь о себе. Одно из самых странных преступлений, с каким я в своей жизни сталкивался…
Он надолго умолк, а потом продолжал:
– Как-то, несколько лет назад, парижская полиция обнаружила ранним утром в лесу труп мужчины в сандалиях и золоченых одеждах египетского вельможи четырехтысячелетней давности. Он был застрелен в голову. Да, поразительное убийство. Потом последовало продолжение: некий англичанин повесился в камере тюрьмы Санте на веревке, скрученной из простыни…
Скулы сэра Джона окрасились румянцем, он почему-то застыл в странной позе.
– Можно полюбопытствовать, – проговорил он, – почему вы о нем вспомнили?
– Вы, кажется, озадачены. Вам знаком этот случай?
– Ну, собственно, я сам думал о чем-то подобном. Дело совсем другое, но тоже связано с повешением…
Наши дни: сентябрь 2021.
Он расслабился, забарабанил пальцами по ручке кресла, взгляд за стеклами как бы что-то оценивал, взвешивал.
– И что же? – спросил Банколен.
Николина Гора, Подмосковье, Россия
– История неправдоподобная, – лениво ответил сэр Джон. – Доллингс, по-моему, чересчур много выпил. Один мой молодой приятель недавно попал в какую-то темную переделку, заблудился в тумане и теперь клянется, будто видел на стене дома тень виселицы с петлей. Говорит, что тень Джека Кетча[2] поднималась по ступеням, чтобы приладить петлю. Рассказывает жуткие вещи… Господи боже! Что с вами?
…Когда свет наконец включился, бездыханное тело актера лежало на полу. Перстня на пальце его не было…
Банколен, пристально вглядываясь в темневшее сбоку окно, резко вскочил.
История перстня (версия) – глава первая.
– Знаете, старина, – объяснил детектив, – извините, что я вас прервал, но мне секунду назад показалось, будто я сам в окне вижу тень.
Более двухсот лет назад. Май 1820 года.
Сэр Джон взглянул в стекло.
Санкт-Петербург, Российская империя
– В поэтическом смысле? – озадаченно уточнил он.
Пушкин сел в самой непринужденной позе.
– Я говорю, что видел отражение человека, прошедшего мимо дверей в коридоре.
На душе его скребли кошки.
Он кивнул в конец погруженной в полумрак гостиной, на ярко освещенный прямоугольник двери в коридор. Сейчас там никого не было. В застывшей тишине слышалось, как потрескивают дрова, где-то далеко сигналит машина. Банколен стоял, высокий, напряженный, приподняв плечи, как будто прислушиваясь.
Хотя Милорадович принял его со всей любезностью. Ласково пожал руку, предложил опуститься в мягкие кресла, сам устроился напротив и, глядя на поэта, сердечно улыбался.
– По-моему, он шел сюда, но, увидев нас, передумал… Я был с ним когда-то знаком. Египтянин по имени Низам аль-Мульк. Вы его, случайно, не знаете?
Но все же, все же, все же… Милорадович – военный генерал-губернатор Петербурга. После государя – в столице первое лицо. А противоправительственные, афеистические и возмутительные стихи, написанные юным стихотворцем Пушкиным, стали в последнее время слишком многим известны, широкое хождение приняли среди вольнодумной молодежи – да и не только молодежи!
– Н-нет, не думаю… Впрочем, постойте минуточку… Да! Имя, кажется, слышал. – Сэр Джон призадумался. – Наверно, снимает здесь номер. Мы не слишком разборчивы, правда? А почему вы спрашиваете?
Шпик недавно приходил на квартиру, где проживал юный пиит, и предлагал Никите, дядьке, пятьдесят рублей – огромные деньги! – за то, чтобы ознакомиться с тетрадями хозяина.
Банколен сел, пожимая плечами.
Тучи явно сгущались. И вот – вызов к самому генерал-губернатору, пусть на квартиру, в частном порядке – да все равно могло кончиться плохо. Сибирью, прямо скажем, попахивало.
– Просто так, ерунда, – буркнул он, задумчиво глядя в огонь. В игравших тенях жестокое, резко очерченное лицо с горевшими немигающими глазами отвердело.
И еще звоночек: принимал его Милорадович не в частном, партикулярном костюме, а в мундире, да с орденами: красный вензель, желтый погон, зеленый воротник.
Сэр Джон с любопытством смотрел на него, но ничего не спрашивал, обращаясь ко мне с какими-то банальными замечаниями, пока Банколен снова не заговорил.
Радушная улыбка боевого генерала, храбреца, жуира и бонвиана, хоть и вселяла надежды на благополучный исход дела, могла на деле оказаться обманчивой – кто знает, что на уме у этого красавца-серба, пятидесятилетнего старика, по-прежнему волочащегося, как в юности, за актрисками и балеринами!
– Знаете, старина, ваша жуткая история очень заинтересовала меня. Тень виселицы! Кто такой ваш приятель, который ее видел?
С первых слов разговор, однако, складывался для двадцатилетнего стихотворца куда как благоприятно. Как часто случалось среди дворянского сословия, начался он с родства.
– Э-э-э… Доллингс, он дружил с моим сыном во время войны. Кстати, возможно, мы его нынче вечером встретим в театре.
– Ну, бог мой! – проговорил храбрец-генерал любимую свою приговорку и оглядел юного Пушкина, словно любуясь им чуть не как собственным родственником, плодом чресл своих. – Вырос-то как, повзрослел! А я ведь, Лександр Сергеич, батюшку вашего, Сергея Львовича, да и дядюшку, Василия Львовича, хорошо знавал. В Измайловском полку с обоими вместе служили-с. До вашего рождения-с, вследствие чего, – повторил он еще одно свое любимое выражение, – не имел удовольствия вас, Лександр Сергеич, тетешкать и нянчить.
– И что с ним приключилось?
Разговор и впрямь получался чуть не родственный, будто дядюшка с любимым племянником, с коим вечность не виделся, вдруг повстречался.
Взгляд сэра Джона спрашивал: «Какого черта вы ко мне привязались?» – хотя он ответил:
– Ну, во всех подробностях не могу рассказать… Кажется, он познакомился с некой загадочной женщиной, провожал ее домой в тумане. Я на его рассказ не обратил особого внимания – мальчик был пьян. Плохо, что он такси упустил…
Что на подобные излияния генералу ответишь! Сказать, что и отец с дядей ему, в свою очередь, о нем говорили? Да ведь не сказывали они! Хотя, с другой стороны, кто Милорадовича, любимца Суворова, героя Отечественной войны и одного из победителей Буонапарте, не знает!
– Где?
Ответствовал Пушкин выдержанно:
– В том-то и дело, – он даже понятия не имеет. Когда они сели в такси, женщина сама дала шоферу адрес, которого Доллингс не слышал. Должно быть, и расплатилась с таксистом, приказав ему сразу уехать. Доллингс отвернулся, прощаясь с шофером, машина уехала, а женщина исчезла. Он кружил и кружил по улицам и тротуарам в таком плотном тумане, что кругом и на шаг ничего не было видно, не имел ни малейшего представления, куда идет. Минуло час ночи, кругом ни души, ни единого огонька. Потом уперся в какую-то кирпичную стену, потерял последние крохи рассудка. И, стоя у этой стены, вдруг заметил перед собой огромный светлый прямоугольник, на котором сквозь туман смутно вырисовывалась гигантская виселица с петлей на перекладине. Так, во всяком случае, Доллингс рассказывает. Потом якобы кто-то взошел на помост по ступенькам, начал в воздухе размахивать руками…
– Благодарю, Михаил Андреевич, за то, что помните родственников наших.
Англичанин умолк, сложив губы в застывшую усмешку.
– А потом что? – допрашивал Банколен.
Милорадович смерил его взглядом, как бы говоря: эк ты скуп на слова, братец, со мною. Нешто боишься?
– Ничего. Все исчезло. Доллингс решил, что это обман зрения, игра света и тени. Он был в ужасном настроении, не стал ничего выяснять, снова побрел куда глаза глядят. Добрался со временем до фонаря, встал и стоял, пока такси не проехало. Было это на Райдер-стрит, неподалеку от Пикадилли. Бог весть, где он шатался. – Сэр Джон налил себе еще чаю, добавив: – Если интересуетесь, расспросите Доллингса. Он всецело поглощен этим событием и обычно неразговорчив. Дама – кстати, француженка – произвела на него очень сильное впечатление.
– У вас ведь, Александр Сергеич, первая книга из печати выходит? – вдруг любезно осведомился боевой генерал, весь усыпанный наградами: один орден Андрея Первозванного чего стоит.
Рука Банколена, подносившая к сигарете спичку, внезапно замерла на полпути; он пристально смотрел на сэра Джона. Потом рассмеялся, закурил, откинулся на спинку кресла, с интересом глядя на тлеющий кончик.
– Да, довольно скоро. Уже печатается в типографии. Поэма, называется «Руслан и Людмила».
– Француженка! – повторил он. – Ох, боюсь, ваш адский туман действует мне на нервы. Поговорим о чем-нибудь другом, скажем о том же тумане. – И вновь повернулся к окну. – Он вас вдохновляет?
– Нет, – ответил сэр Джон.
– Я, конечно, чрезвычайно далек от дел издательских да писательских, – продолжил генерал. – Но вот слышал я, что за рубежами нашего Отечества, в Англии, а в особенности в Северо-Американских Соединенных Штатах, литераторы, в видах привлечения внимания к своей новинке, зачастую устраивают вокруг сего предмета или собственной особы какое-либо скандалезное происшествие. Вследствие чего оная книга начинает гораздо лучше расходиться.
Мефистофель поморщился.
Разговор принимал странный оборот.
– Друг мой, – молвил он, – вы освежаете и бодрите, как холодный душ. В вас ровно столько поэтической романтики, сколько в куче кирпичей, сыплющихся с небоскреба. Короче, вы мне очень нравитесь… Но в тумане есть своя прелесть. Пещера троллей, маскарад, город посреди моря! Простые вещи растворяются в нем, становятся манящими, привлекательными – главный принцип теологии, сэр Джон. Или пугающими, потому что мы видим их не на своем месте. Вот что так ошеломило вашего приятеля Доллингса. Увидеть виселицу в Пентонвилле[3] не странно. Но увидеть виселицу под собственным окном, проходя мимо него среди ночи…
– Надеюсь, моя пиеса будет иметь успех без подобных происшествий.
– Я и здесь ее вижу, – перебил сэр Джон. Внезапно воцарилось молчание. Сэр Джон неотрывно смотрел на стоявшее рядом кресло. Медленно встал и пошел к нему, загородив свет сгорбленными плечами. Так была обнаружена брошенная в то кресло игрушечная виселица. Он поставил ее на стол между чайными чашками, и все хранили молчание. Вещица казалась бесхитростно настоящей, требуя, чтобы приговоренная кукла поднялась по ступеням на эшафот.
– О да, не сомневаюсь. Вся молодежь вас читает! И все же нота скандала никому еще из литераторов не мешала… Если б вдруг пошли вокруг вашей персоны различные разговоры… Кривотолки, слухи… К примеру, что пригласил вас генерал-губернатор санкт-петербургский, то бишь ваш покорный слуга, да и накричал на вас, к примеру? Разнос устроил? Или знаете еще, что про меня злые языки сказывают: дескать, имеется у меня прямо здесь, в кабинете, тайный люк. И люк этот иногда посредством особенного секретного рычага неожиданно раскрывается, вследствие чего персона, на прием ко мне приглашенная, падает в подвал – но не разбивается, потому как подстелена там, внизу, под люком оным, солома. Однако, когда окажется внизу неугодный мне посетитель, тогда якобы хватает его особый человек, заплечных дел мастер, да всыпает ему горячих!
Банколен причмокнул, кивнул, с возобновившимся интересом глядя на вещицу, заметив:
– До сих пор не замечал у англичан экстравагантной привычки разбрасывать в клубных гостиных игрушечные виселицы. Безусловно, достойно внимания.
Пушкин весь побледнел и приподнялся со стула, выпрямился гордо. Внутри все кипело, голос дрожал:
– Что за глупые шутки, – резко оборвал его сэр Джон и умолк, глядя на Банколена. Детектив сидел молча, задумчиво проходясь пальцами по ступенькам эшафота. Дернул сбоку проволочку, люк открылся.
– В таком бы случае… В случае подобных разговоров пришлось бы мне, невзирая на ордена и седины ваши, милостивый государь, вызвать на поединок и вашу особу – и всех прочих, кто о подобном происшествии хоть бы раз заикнулся!
Сэр Джон приподнялся, звонком вызвал официанта и снова задумчиво погрузился в кресло.
– Виктор, – обратился он к явившемуся служителю, – чья это вещица?
– О, горяч, горяч! – воскликнул, словно любуясь собеседником, Милорадович. – Ну, мой бог! Да вы не кипятились бы, Лександр Сергеич! Никто на афедрон ваш ни в буквальном смысле, ни в переносном покушаться не будет! Как вы там писали, в стишке-то вашем? Как бишь… Кто-то там жирный свой афедрон подтирает коленкором… А далее вроде так: «Я же грешную дыру не балую детской модой и какой-то жесткой одой, хоть и морщусь, да и тру…»[1] Хе-хе-хе…
– В чем дело, сэр?
– Не «какой-то», – вымолвил Александр Сергеевич, свирепо глядя исподлобья. Гнев его не прошел, лишь отчасти схлынул, – не «какой-то» одой, а «Хвостова жесткой одой».
– Ни в чем. Кто оставил чертову игрушку в том кресле?
– Хвостова? Ха-ха-ха! Этого сочинителя? Ну, мой бог! Значит, признаете? – воскликнул генерал-губернатор. – Признаете, что вы, Александр Сергеевич, и есть автор сих стишков? Про афедрон?
Виктор умирал на глазах, съеживаясь в оловянного солдатика, вполне способного прошагать по крошечным ступенькам.
– Да ведь кто еще, кроме меня, столь легко да остроумно нынче напишет! – сверкнул очами поэт.
– Прошу прощения, сэр! Я…
– Вот! А я говорил! – Хотя непонятно было, что, кому и когда говорил генерал. – Но ведь иные сплетники утверждают: что сия эпиграмма, названная в списках «Ты и я», в авторстве которой вы сейчас признались, адресована не куда-нибудь, а… – Генерал поднял глаза до того высоко, что они аж закатились за верхние веки, и добавил полнейшим шепотом, еле шелестя губами: – Самому государю. А между тем, – голос его приобрел прежнюю чеканную силу, – особа государя-императора есть священная и неприкосновенная, вследствие чего – есть такое мнение – сочинителя этого и подобных пасквилей следует подвергнуть примерному наказанию, чтоб другим неповадно было.
– Не волнуйтесь. Рассказывайте.
– Э-э-э… секундочку, – вмешался Банколен, сморщив лоб. – Я буду спрашивать, Виктор, если сэр Джон не возражает.
– Да, пиеса эта моя, – спокойно проговорил Пушкин, – однако только люди, священную особу (как вы изволили выразиться) вовсе не уважающие, способны вообразить, что сей пасквиль к ней адресован. На деле же посвящен он моему другу-стихотворцу, да и все дела.
Он снова внимательно посмотрел на макет. Виктор разинул рот, вытаращил глаза.
– Вот как! Ловко! – Непонятно было, что Милорадович имеет в виду: ловко сочинитель написал свою пиесу или отказался от обвинений? – А вот это, скажите, ваше сочинение? – Генерал вытащил из верхнего ящика письменного стола рукописный список. – Где тут, бишь. А, вот, помечено: «…Здесь Барство дикое, без чувства, без закона, Присвоило себе насильственной лозой И труд, и собственность, и время земледельца…»[2] – Оторвался от листка, взглянул орлиным взором, как бы говоря: «Что на это скажешь, приятель?»
– О… да, сэр. Спасибо. Пожалуй, я знаю, чья это вещица.
– Да?
– Да, стихи это мои, – с вызовом произнес поэт. Если бы в иные, более поздние времена происходила эта встреча, можно было б написать, что поглядел он на генерала, словно «партизан на допросе». Но до жестоких допросов, которые еще воспоследуют в сих краях в двадцатом веке, оставалось плюс-минус целое столетие, поэтому уподобление сие сочтем здесь неуместным и развивать не будем. А поэт добавил:
– Точно, сэр. По-моему, она принадлежит тому самому египтянину, сэр… господину аль-Мульку.
– Мои эти слова. Как и следующие, из той же пиесы: «Здесь девы юные цветут для прихоти бесчувственной злодея!»[3]
– Господину аль-Мульку, – задумчиво повторил детектив. – Что имеется в виду: он их коллекционирует, или сам изготавливает, или…
Поговаривали, что сам Милорадович, как и неназванный герой обличительной пушкинской «Деревни», будучи человеком холостым, утешается в объятиях дворовых девок. Не говоря уже о Катеньке Телешовой, звезде балета императорских театров, на тридцать лет и три года генерала младше, с коей как раз начинал он в те дни свой роман, оказавшийся впоследствии весьма продолжительным.
– Точно не могу знать, сэр. Только помню, господин аль-Мульк получил сегодня посылку…
Однако напрасно Пушкин попытался смутить градоначальника. Совершенно не принял на свой счет пассаж о юных девах и бесчувственном злодее генерал-губернатор. Или сделал вид, что не принял. Продолжил дуть в свою дуду:
Он умолк, и сэр Джон, с любопытством глядя на него, сказал:
– Коротко говоря, толки о ваших возмутительных стихах дошли до самого государя, и его величество выразили свое ими неудовольствие. – Милорадович выдержал внушительную паузу, во время которой юный поэт изрядно побледнел. Фрондировать, разумеется, можно сколько угодно, но сама идея о том, что первое лицо государства тобой и твоим поведением недовольно, любого храбреца способно оледенить. Слишком хорошо знал Александр, чем заканчивалось монаршее неприятие писаний Радищева или Новикова. Конечно, Пушкин не «Путешествие из Петербурга в Москву» создал и не журналы сатирические, однако его эпиграммы, пиесы да оды по совокупности легко могли привести в ссылку, а то и в Соловки или даже в крепость.
– Продолжайте, дружище.
Милорадович продолжал:
– Сэр, я здесь пепельницы при нем вытряхивал, видел, как он распечатал коробку подходящего для игрушки размера, слышал, как шуршала бумага. Заметил, что вид у него очень странный, испуганный, сэр. Он ее распечатал, застыл на секунду… Надеюсь, я не сказал ничего лишнего, сэр?
– Вследствие неудовольствия эпиграммами вашими государь поручил мне призвать вас к себе и… – новая пауза: – по-отечески пожурить.
Виктор огляделся, как бы набрался сил при виде сэра Джона, и его черный трепещущий силуэт обрел четкие очертания.
«Пожурить? И только?» – едва не воскликнул облегченно бедный сочинитель.
– Он сказал: «Виктор, возьмите вот эту коробку с игрушкой и бросьте в огонь». И выглядел просто ужасно, сэр. Я подумал, что он болен. Потом вроде бы что-то вспомнил, вытащил игрушку – кажется, эту самую, хотя я ее и не видел, – и бросил в кресло. Швырнул коробку с бумагой в камин и очень быстро вышел. Больше мне ничего не известно, сэр.
– Но я имел смелость высказать иное соображение, с которым его величество, вследствие размышления, согласились. Итак, мне было высочайше повелено, что вас, Александр Сергеевич, следует призвать на службу.
– Так ведь я служу! – недоуменно воскликнул бедный сочинитель.
– Почему вы ее не сожгли? – спросил Банколен.
– По коллегии иностранных дел, не правда ли? – со знанием дела вопросил Милорадович.
– Я собирался, сэр. Только надо было вытряхнуть пепельницы, а потом, виноват, я замешкался…
– Да, коллежский секретарь.
– И в то же время вы, невзирая на молодость, один из выдающихся умов империи. Быстрый, ясный, острый, наблюдательный! Ваши стихи и суждения свидетельствуют о том, что вы, Александр Сергеевич, личность самая незаурядная, и карьера, которая перед вами могла бы открыться, без сомнения, способна привести вас на самые высокие позиции в обществе и государстве!
– Да. Вы, случайно, не знаете, он потом возвращался сюда?
– Боюсь, любезный Михаил Андреевич, служебный карьер, пусть самый блестящий, не влечет меня с такой же силою, как участь литератора, стихотворца.
– Но вот ваш знакомец, друг и тезка Грибоедов Александр Сергеевич – он не только литератор, но и служит нынче при посольстве России в Персии. Вследствие чего не только приносит несомненную пользу Отечеству своему, но и получает бесценный жизненный и человеческий опыт, который окажет, несомненно, влияние на его литературные занятия! А вы, Александр Сергеевич? Неужели не хотели бы послужить Отчизне своей – как мы служили ей на поле брани!
– Точно могу сказать: нет, сэр. Я видел, как он ушел, и только недавно вернулся. Швейцар может подтвердить…
– Да, но сейчас никакой брани нет.
– Все, Виктор, спасибо.
– Это только видимость, дорогой Александр Сергеевич. Брань, как вы говорите, а иными словами, соперничество между великими державами есть всегда. Постоянно между ними идут войны – порой незримые, но от этого не менее важные и кровопролитные… Впрочем, довольно предисловий! Я хочу, от имени государя, предложить вам миссию сколь же тайную, столь и важную, и опасную. О самом этом особом поручении никто не будет знать, кроме вас, меня и государя-императора. Поэтому прошу вас! Вы, разумеется, можете отказаться от предлагаемой вам миссии, но в таком случае я попрошу сохранить мои слова в сугубой тайне.
После ухода служителя сэр Джон спросил:
– Я никому и никогда не давал повода усомниться в крепости моего слова.
– С какой целью вы его расспрашивали? В конце концов, знаете, это нас не касается.
– Сразу хочу предварить мой рассказ. Речь пойдет не о презренном шпионстве или предательстве. Но нам, государству и государю, нужен ваш свежий, цепкий взгляд. И ваш острый ум.
Банколен не ответил. Сидел неподвижно, поставив локоть на стол, уткнув подбородок в кулак, пристально глядя на дьявольскую игрушку. В камине громко треснуло полено. Сквозь лондонский шум мы услышали, как часы Биг-Бена медленно, гулко пробили шесть.
– О чем же вы говорите, позвольте осведомиться?
Глава 2
– На наши южные земли проник Враг. Там свила гнездо настоящая Измена. И речь не о масонских ложах и даже не о тайных обществах, которые во множестве благодаря милостивой снисходительности нашего государя стали появляться в державе нашей и в которые, насколько я знаю, и вас тоже успели едва ли не заманить друзья ваши. Бог с ними! Это все детские игры, не угрожающие Престолу и Отечеству. Беда заключается в том, что среди самых высоких чинов наших появился шпион, который информирует заграничных недругов обо всех делах и приуготовлениях государства нашего, в том числе тайных, дипломатических и военных. И миссия, которую сам государь, через мое посредство, имеет честь поручить вам, заключается в следующем: вам надобно выявить и разоблачить этого негодяя.
Погоня за трупом
– Разоблачить? Но почему – мне?! Я стихотворец! Поэт! Гуляка праздный!
Клуб «Бримстон» – самое любопытное и, безусловно, самое сомнительное заведение во всем Вест-Энде. Учитывая прежнюю репутацию степенного четырехэтажного здания из серовато-коричневого гранита на восточном углу Пэлл-Мэлл и Сент-Джеймс-стрит, вид у него был теперь довольно жалкий, как у молоденькой девушки, желающей выглядеть соблазнительной в купальном костюме по моде 1890 года. Впрочем, оно все так же презрительно – только глуше, смиренней – покашливало, прочищая горло; вызывало в памяти образ цилиндров, источало сильный запах языков адского пламени.
– Именно поэтому! Вы поэт – значит, у вас, Александр Сергеевич, острый ясный взгляд и быстрый ум. Вы – стихотворец, да еще известный противуправительственными стихами, – значит, никто даже не заподозрит, что миссия по разоблачению иностранного конфидента[4] лежит на вас, значит, и он, оказавшись в вашем обществе, останется расслаблен и уверен в себе…
«Бримстон», выскочку среди старых, давно окаменевших клубов, основал сэр Джордж Фолконер в 1789 году. Во времена Регентства здесь шли азартные игры, кипело чертовски жаркое веселье. С 1830-х годов клуб пользовался симпатичной сомнительной репутацией. Шагая по мягким коврам в галереях с высоко развешанными портретами, трудно было представить, что накрахмаленные джентльмены с пухлыми лицами и затейливыми усами слыли в свое время гуляками и дебоширами. Их клетчатые штаны мелькали в устричных барах на Лестер-сквер; им удавалось простреливать коленную чашечку с дальнего расстояния, отстаивая свою честь на пустячной дуэли; они с полной беспечностью спускали состояние своих жен за карточными столами под абажурами. Занимали номера, обитые красным бархатом, полные золоченых зеркал, широченных юбок, слабого аромата конюшен. Очаровательно хрупкие дамы имели обыкновение падать в обморок, когда дверь закрывалась на ключ (что существенно облегчало дело), приходя в себя слишком поздно для убедительного сопротивления.
– Да смогу ли я?! По адресу ли вы обратились?
– Но у вас, боюсь, не остается особенного выбора. Поручение мое (и государя) будет для вас означать немедленный отъезд из столицы. Но удалиться вам придется в любом случае. Либо в края достаточно отдаленные – в качестве ссылки за ваши противуправительственные стихи. Либо для выполнения тайной миссии. Притом всем вокруг, и друзьям, и даже семье вашей будет объявлено, что вы удаляетесь из Санкт-Петербурга именно вследствие вашего поведения и в целях дальнейшего исправления. Лишь мы с вами и государь-император будем знать, что ваше изгнание связано с выполнением сугубо конфиденциального поручения.
– Куда же мне предстоит отправиться? И что делать?
– Я расскажу вам, что от вас потребуется. Вы же, в свою очередь, будете отчитываться о выполнении вашей миссии только лично передо мной либо перед человеком, кто покажет вам сей перстень.
В кульминационный момент в конце восьмидесятых годов красотка Китти Даркинс насмерть разбилась, выбросившись с верхнего этажа из окна, а молодой лорд Рейл в том же номере вышиб себе мозги без какой-либо очевидной причины, кроме стремления совершить романтичный поступок. Приятели Рейла (скажем, Компстон и Мирч) в подобных ситуациях вели себя гораздо умнее. Если бестактная дама совершала самоубийство у них на пороге, они еще чуточку выпивали и отправлялись на поиски другой женщины. Китти Даркинс опозорила клуб. С тех пор «Бримстон» уже никогда не считался заведением для джентльменов. О нем болтали всякие глупости, в том числе про потайной номер, где Рейл держал любовниц, тайна которого умерла вместе с ним. Все это было весьма соблазнительно и практически не соответствовало действительности. Теперь отель успокоился, но это был жуткий, зловещий покой, страшнее всех призраков прошлого. Исчезло рыцарство под бумажными абажурами, в коридорах больше не щелкал курок призрачного пистолета Фолконера. Казалось, я слышу во встревоженном обреченном отеле его смех в ангелической преисподней, куда служат пропуском карты и замужние любовницы. Клубу «Бримстон» вполне хватало собственных членов. Членство в нем получали мужчины любого типа и национальности. Никакой комитет не рассматривал кандидатуры, к которым не предъявлялось никаких квалификационных требований, кроме оплаты неимоверно высоких для лондонского клуба счетов. «Бримстон» собирал самых богатых и легкомысленных отщепенцев со всего света, служа на протяжении последних тридцати лет пристанищем бродяг. Он превратился в гостиницу, большей частью пустовавшую. Через него проходили англичане, французы, немцы, русские, испанцы, итальянцы, военные незначительных рангов, изгои, игроки, любители дальних странствий; люди скучавшие, не имевшие цели, независимые, обреченные, с надутыми губами и блуждающим взглядом. Одно и то же лицо редко встречалось дольше нескольких дней. Вечером постояльцы сидели в баре, глядя в стакан, ни с кем не разговаривая, а утром исчезали. Без вести пропадали, следуя своими тайными тропами в мире, расцвеченном двойными узорами, как восточный ковер, безрассудно стремясь к другим солнцам. Но через месяцы или годы с разочарованным видом неизбежно возвращались в «Бримстон». И восседавший в баре Мартин без единого слова каждый вечер с открытия клуба подавал каждому его любимый коктейль. Наверно, поэтому здесь царила атмосфера меланхолии и обреченности. В номерах, обставленных с пышной роскошью, освещенных неяркими лампами, устланных мягкими коврами, пропитанных запахом самоубийства, стояла тишина. Светившиеся в тумане окна не сулили уюта сырыми ночами, напротив, напоминали иллюминаторы парохода, медленно плывущего к земным туманным гаваням под заунывный хриплый вой сирены. Непривычные запахи, необычные призраки, причудливые крыши… Только в этом лондонском клубе никто бы не удивился, увидев игрушечную виселицу.
Генерал достал из потайного ящика небольшое кольцо, золотое, с сердоликом, наподобие масонского, с выгравированными на нем иудейскими письменами.
– Прошу вас хорошенько запомнить его, дорогой мой Александр Сергеич. Только тот, кто вам лично его предъявит где бы то ни было, имеет право требовать вашего отчета в связи с поручением, кое я и государь-император на вас накладываем. А сейчас – вот что вам надлежит сделать…
В любом случае таковы были мои ощущения, когда мы оторвали глаза от игрушки. Банколен задумчиво, рассеянно бродил по гостиной, покачивая головой. По-моему, всем стало легче от предложения сэра Джона одеваться к обеду. Банколен поставил игрушку в шкафчик сбоку от камина, медленно закрыв дверцу, как бы пряча туда свои мысли.
…Так как более мы не увидим одного из только что представших пред вами собеседников, коротко сообщим – в основном для тех, кто не слишком интересовался в средней школе историей, – как после этого разговора сложится судьба генерала от инфантерии и Санкт-Петербургского военного генерал-губернатора Милорадовича.
Больше мы на эту тему не заговаривали и вскоре после шести разошлись из гостиной. Сэр Джон занимал номер на первом этаже, Банколен на третьем, я на четвертом. Коридор шел от гостиной к лифту в вестибюле. Круглый сумрачный вестибюль, утопавший в коврах, слабо освещенный настенными лампами, был пуст. Шаги наши гулко звучали, кругом плыли клочья тумана.
Через пять с половиной лет, во время возмущения 14 декабря 1825 года, которое войдет в историю под названием «восстание декабристов», на Сенатской площади, убеждая солдат присягнуть новому царю Николаю, он получит (от декабриста Каховского) смертельное ранение из пистолета – с близкого расстояния, в спину.
Банколен вышел на третьем этаже. Я в одиночестве поднялся на четвертый в таком мрачном расположении духа, что ничего вокруг не замечал, пока не услышал гул лифта, идущего вниз. На верхнем этаже электрической проводки не было. Огромный коридор, тускло освещенный круглыми позолоченными газовыми горелками, заканчивался какой-то готической стрельчатой аркой. Тут было еще тише, чем внизу, и так холодно, что я видел пар своего дыхания. Мой 21-й номер был единственным на этаже, не считая огромных апартаментов вдали. В конце коридора смутно виднелась их темная входная арка. Я был до того поглощен неприятными мыслями, что в рассеянности прошел в нее мимо своей двери. И с кем-то столкнулся. Задел в темноте чье-то плечо.
Если же рассматривать судьбу генерала Милорадовича в духе популярной в последнее время альтернативной истории, то нельзя не признать, что воспитательно-вербовочная беседа с молодым поэтом Пушкиным, вполне возможно, явилась для него, генерала лично, – а может, и для всей России – важнейшей развилкой. Ведь если б он юного стихотворца от лица государя-императора не простил, а, напротив, как предлагали многие, отправил в ссылку в Сибирь или хотя бы на Соловки, если б проявил с золотым пером страны необходимую (по мысли иных) суровость, что бы тогда произошло? Вряд ли поэт – летучий, легкий, горячий и очень южный (по происхождению своему и сути) – перенес бы кандалы, а также сибирский или северный климат. Следственно, мы бы потеряли его в юном возрасте и лишились «Евгения Онегина», «Полтавы», «Медного всадника» и прочих произведений, написанных зрелым поэтом. И не вдохновил бы он никакого Лермонтова на писание стихов, и Чайковскому неоткуда было бы черпать сюжеты для своих лучших опер – и, стало быть, история всей русской литературы, да и культуры в целом пошла бы по совсем иному руслу.
Кто-то хрипло, нечеловечески охнул.
И, весьма вероятно, тогда, в 1820 году, общество, потрясенное суровостью, которое проявило правительство по отношению к мальчишке-поэту, поостереглось дальше пестовать и пополнять тайные собрания да масонские ложи, и в роковой день 14 декабря некому стало бы выводить полки на Сенатскую площадь. Весьма вероятно, восстания декабристов не случилось бы вовсе, и никакого Герцена они б не разбудили, и вся история России потекла бы по другому, возможно, более щадящему руслу.
– Кто здесь? – крикнул я.
А генерал от инфантерии и петербургский военный генерал-губернатор (с управлением и гражданской частью) Милорадович Михаил Андреевич, живой и, в соответствии с возрастом, здоровый, продолжил бы утешаться в объятиях своей любимой балерины Катеньки Телешовой (на тридцать три года его младше). Возможно, взял бы ее в жены и прожил еще лет тридцать, пережив Николая Первого и застав даже царствование другого Александра, с порядковым номером Второй.
А может, и наоборот. Возможно, потрясенное расправой с молодым Пушкиным, передовое общество восстало бы против порядков в империи с гораздо большим жаром. Декабрьское возмущение увенчалось бы успехом, и царизм пал не в 1917-м, а в 1825 году!
В течение напряженной секунды мы стояли, стараясь разглядеть друг друга, я слышал тяжелое частое дыхание. Потом другой человек протиснулся мимо меня, и мы оба шагнули на свет.
Прошло двести с лишним лет. Наши дни: сентябрь 2021 года.
Это был маленький худенький человечек в цветастом шелковом халате. Коричневатая кожа, орлиный нос, на лоб беспорядочно падали густые черные волосы. Поразительно странное выражение глаз ошеломляюще желтого звериного цвета, так широко открытых, что целиком виднелись круглые белки вокруг радужки. Гипнотические глаза задыхавшегося мужчины, с неподвижным, мертво застывшим взглядом восковой куклы, как бы расширялись. Я еще больше изумился, когда он заговорил, – казалось, его губы не движутся. – Вы оставили эту чертову штуку у меня на столе? – спросил он. Резко вытянул и открыл руку. На ладони лежала крошечная, меньше дюйма, деревянная фигурка. Кажется, мужская. На голове какой-то колпак, шея свернута. Я молча смотрел на нее, по-прежнему слыша учащенное дыхание. Черная фигурка на коричневой ладони обретала какой-то чудовищный смысл. Даже не слыша акцента, я понял бы, что встретился с Низамом аль-Мульком. И пробормотал что-то вроде:
Пермский край.
– Нет. Прошу прощения… Я живу вот в том номере. Сюда зашел по ошибке…
Поэт Богоявленский
Получалось, конечно, неплохо – даже прекрасно, можно сказать, – но чего-то не хватало. Ведь что самое основное в любом творчестве – пиитическом, прозаическом, всяком другом: художественном, музыкальном? Гармония и чувство меры.
Смуглая ладонь закрылась. Он внимательно меня разглядывал широко открытыми глазами.
Да, мера во всем. А в будущем романе ее приходилось только нащупывать.
– Кто-то вошел ко мне… – начал он, не договорил, сунул фигурку в карман, повернулся, исчез в арке.
Ясно, что два столетия назад люди из образованного сословия изъяснялись совсем не так, как нынче. Не говоря о том, что часто они вели между собой беседы по-французски. Но не в вышеописанном случае. Пушкин-то, известно, чирикал на языке Вольтера, Дидро и Наполеона как бог. А вот вояка Милорадович изъяснялся, как мы знаем из воспоминаний, через пень-колоду. Поэтому тогда в Петербурге они явно беседовали по-русски.
Я поспешил к себе. Яркий огонь пылал в спальне, в соседней комнате возился замечательный слуга Томас, раскладывая одежду. Все бредовые мысли – полнейшая чепуха. Но они не покидали меня, пока я принимал ванну и одевался. Отправившись вниз в семь часов, я вновь встретился в холле с заметно изменившимся Низамом аль-Мульком, едва с ним не столкнувшись у лифта. На лице уже не было столь же страшного выражения, как напугавшая его вещица. Он весь сиял и лоснился, одетый с вызывающей небрежной роскошью, в пальто и в цилиндре. Кончиком трости, как бы ловким выпадом шпаги, нажал кнопку вызова лифта. Я обратил внимание на безупречно белые перчатки. Умиротворенное смуглое лицо, взгляд отсутствующий, почти глупый. Он с улыбкой смотрел в шахту лифта, напевая мелодию из оперетты.
Но вот стилизация под язык тех времен – насколько она допустима? Сам Пушкин уже тогда говорил и писал на совершенно сегодняшнем, ясном русском. Но если почитать письма или записки того же Милорадовича или, к примеру, генерала Инзова – бог мой, сколько там тяжеловесных оборотов! Интересно, насколько трудно понятна (или нет?) была устная речь у генерала? Или он шпарил как нынче – разве что современных словечек не вставлял?
Внезапно оглянулся и обратился ко мне с мягкой гладкой английской речью:
И, конечно, для текста не хватало одушевления, вдохновения, полета.
– Слушайте… Надеюсь, вы простили мне вспышку? Я просто пошутил, – с улыбкой объяснял он, тараща глаза. – Ясно?
Этот эпизод он, помнится, набросал году в седьмом-восьмом. Потом и его, и еще два-три отрывка на ту же тему у него выпросил, за хороший гонорар, иллюстрированный журнал «Аристократ». И теперь чувствовалось: пришла пора соединить все куски и обратить их в полновесный, яркий роман.
– Конечно. Это моя вина.
Годы, конечно, сказывались. Недаром солнце нашей поэзии говаривал: «Лета к суровой прозе клонят».[5] Совсем нечасто в последнее время случалось: кто-то сверху, словно сам Господь, диктует ему слова и фразы, только успевай записывать!
– Нет-нет-нет! – махнул он рукой. – Даже не говорите. И, пожалуйста, никому не рассказывайте, хорошо?
О, как это прекрасно было вначале, когда стихи свободно лились – порой ночь напролет, в родительской малогабаритке в Люберцах, когда он отвоевал для себя единолично отдельную запроходную комнату, расположенную за так называемым «залом», где посапывал брательник. А он у себя на диване, запершись на замок, марал и марал тетради, потом распахивал окно и жадно курил, вдыхая морозный воздух пополам с дымом сигарет «Кэмел». Как раз когда он начинал курить, появились, после московской Олимпиады, первые импортные сигареты, и он готов был последние полтора рубля, предназначенные на обед, отдать за буржуинский табак и ходить голодным, но гордо вытаскивать из кармана пачку с верблюдиком на этикетке. Теперь таких уже не делают, да и курить он давно бросил, а вот чувство полета и сигарета, как награда за ночной вдохновенный труд, – помнятся.
В выпученных глазах промелькнуло то самое, прежнее выражение. Спускаясь в лифте, он разглядывал себя в зеркале, с очень довольным видом расправлял белый галстук, продолжая мычать мелодию. В вестибюле остановился, прикуривая сигарету, а я прошел в гостиную, сел у окна в ожидании Банколена и сэра Джона.
Тогда ведь даже не было такой проблемы, как сейчас: вызвать вдохновение. Оно снисходило к нему само по себе, слетало послушной Музой. Вернее, когда оно слетало, он бросался писать, а вот понукать себя, заставлять, подстегивать – не приходилось. Не счесть стихов и заметок, записанных им внутри разорванной мягкой сигаретной пачки или на салфетках из редакционных столовок – тогда, во времена советской нехватки всего и вся, губы порой утирали аккуратно нарезанными срывами от типографской бумаги. Сколько раз спохватывался, что забыл блокнот, и, порой, только ключевые слова стихотворения записывал на внутренней стороне собственного предплечья – а сколько безнадежно забывал!
Туман немного рассеялся, свет из окон клуба просачивался сквозь коричневатую дымку над тротуаром. Вынырнул длинный лимузин «минерва» необычного дико-зеленого цвета, подкатил к бровке тротуара. Аль-Мульк спускался по лестнице, стуча палкой по балюстраде. Гигант шофер, кажется негр, с приветственным поклоном открыл дверцу. Она захлопнулась, подфарники «минервы» стали удаляться, влившись в поток машин. До появления Банколена и сэра Джона прошло почти полчаса. Никто больше не возвращался к дневным разговорам, поэтому я не стал рассказывать про эпизод наверху. Мы выпили коктейли в уютном баре с красными шторами, со свечами, накрытыми большими перевернутыми бокалами, с огромной фарфоровой мартышкой, ухмылявшейся с каминной полки. Сэр Джон, не вынося людных мест, предпочитал обедать в клубе; я предложил быстро перекусить перед театром в ресторане на Пэлл-Мэлл, но Банколен хотел пойти к «Фраскати» на Оксфорд-стрит. Там царило сплошное золото и серебро, было полно народу. Стук, звон, выстрелы пробок, возбужденная игра оркестра в лучах прожекторов. Дым, пар, синее пламя подожженных яств, звяканье крышек; официанты, неуловимые, как домовые; сверкающие золотистые струи вина. Сэр Джон щурился, будто только что вышел из темной комнаты. От вина его впалые щеки медленно разгорались, глаза приобретали виноватое выражение. За кофе и десертом, когда все мы согрелись, он начал посмеиваться. Доверительно склонившись над столом, сыпал бессвязными шутками, сам над ними смеялся, шаловливо подмигивал, кивая, сияя.
Теперь записная книжка всегда с собой – в виде функции «Заметки» в телефоне, можно даже не писать, а надиктовывать стихи или мысли… Да вот беда: нынче редко, особенно в сравнении со своей же юностью, припирает эта нужда – все брось и давай, строчи! Записывай, что тебе высшие силы откуда-то сверху, из своих сияющих пределов диктуют.
По дороге к театру в такси я уже ждал спектакля. Лондон тем вечером беспорядочно громоздился в тумане, полный такси, залитый рассеянным светом электрической рекламы на Пикадилли. Свернув на Хеймаркет, мы попали в уютную тесноту среди серо-коричневых стен. Густой поток машин, сиявшие блики света на мокрых тротуарах, грохот, лязг, пронзительный свисток полицейского, взмахи огромной руки в непромокаемом дождевике – все казалось знакомым и дружелюбным в тумане. Дневной кошмар вернулся только в театре, когда в зале погас свет, и поднявшийся занавес открыл жуткий мир пьесы Вотреля…
Сейчас наоборот: чтобы привести себя в рабочее состояние, нужно долго сидеть и бездумно скроллить социальные сети, шерстить интернет по заданной тематике или свои собственные предыдущие попытки перечитывать. И тогда – может, да, а может, и нет – затлеет что-то, задымится, как печка, которую разжигаешь в промерзшей, заледенелой бане, когда холодный воздух в дымоходе сопротивляется морозным столбом всем твоим жалким попыткам раскочегарить охладившуюся за недели печь.
В конце первого акта мы с большим облегчением вышли покурить. Сидели все порознь, потому что театр был полон. В фойе я увидел, как сэр Джон знакомит Банколена с каким-то только что пришедшим мужчиной.
Но потом – все равно приходило, все равно обрушивалось! Оно – вдохновение, радость от работы, точность слова. И все искупало.
– …А это мистер Марл, – оглянулся он на меня. – Мистер Марл, познакомьтесь с мистером Доллингсом.
Я обменялся рукопожатием с вялым моложавым мужчиной, рука которого зависла в воздухе, а пожатие было слабым, как у мертвеца. Остекленевший взгляд неподвижно смотрел в одну точку где-то за плечом собеседника. Он пробормотал нечто вроде «очпр», выдавил бледную, призрачную улыбку и принялся рассматривать свои ногти. Начинавший полнеть, симпатичный, одновременно бледный и румяный. Должно быть, не так давно вышел из Оксфорда. Беседа завязывалась с трудом.
В сей момент-то ему возбуждать себя, приводить в рабочее состояние без надобности. Он читал свой собственный текст на планшете разве что затем, чтобы отгородиться от прочих седоков микроавтобуса, не принимать участия в общем разговоре, и еще позлить видом планшета ценой почти в сто тысяч, который вряд ли кто-то из его коллег мог себе позволить. Впрочем, Виолетта Капустина, наверное, могла – та писала дамские романы, расходившиеся большими тиражами. Болезненно полная, она одна занимала целых два места в «Форде-Транзите», а сопровождавшая ее всюду девочка, то ли литературный секретарь, то ли агент, то ли редактор, подавала ей, когда та выходила из микроавтобуса, сразу обе руки, на которые дама опиралась всем своим полуторацентнеровым весом.
Все какое-то время молчали. Потом кто-то спросил:
– Не тяжело? Эдак у вас ведь и руки отвалятся, – вполголоса насмешливо спросил девочку Богоявленский после одного такого десантирования.
– Надеюсь, мистер Доллингс, спектакль вам понравился?
Она в ответ только фыркнула и ожгла его взглядом – не только от хамоватой его реплики, а вообще от того, что нет, не оправдал Богоявленский возложенных на него ожиданий: импозантный поэт никак ее не выделил и никакого внимания на нее (единственную, честно говоря, достойную кандидатуру для ухаживания) не обратил.
– Ау? – переспросил Доллингс с некоторой рассеянностью, вынырнув из мира грез. – Ау! – повторил он, как бы поняв вопрос, и вновь призрачно улыбнулся. – Не знаю, по правде сказать. Я только пришел. Боюсь, ужасно опоздал. А вам нравится?
Богоявленский своих коллег по цеху не любил. Потому что все они были такими же, как он: надменные особи с непомерно раздутым эго. Только при том (как искренне считал поэт) и писать-то толком не умели. Даром кичились и место занимали.
Теперь я убедился, что беседовать с ним затруднительно. После очередной паузы кто-то предложил выпить. Мало-помалу Доллингс оттаял и к началу второго акта держался почти дружелюбно. Впрочем, требовалось большое внимание чтобы улавливать в его бурчании связные слова Я сразу вспомнил, как в Гейдельберге однажды серьезный тевтон твердо уверенный, будто я говорю по-немецки, схватил меня за пуговицу и лихорадочно прочел сорокапятиминутную лекцию бог весть о чем, то и дело требуя согласия. Я только кивал, поддакивал «ja, ja», делал умный вид, в паузах с неодобрением бормотал: «Bahnhof»[4]. Наконец, сэр Джон спросил:
В делегацию входил странный и бледный детский автор (никогда не слышал имени!) и критикесса с тяжелой челюстью и мужицкими повадками: она говорила басом, ходила в широких штанах и ступала широким шагом. Ей для выступления предоставили самую маленькую аудиторию, и пришли к ней на лекцию человек десять. Теперь она бесилась и бросала гневные косяки на Богоявленского, который собрал полный зал. К писательнице Виолетте Капустиной тоже набилось изрядно, но меньше, да и несла она слезливую мелодраматическую чушь, перескакивая с пятого на десятое. К детскому писателю согнали школьников, и только он, поэт, имел большой и заслуженный успех. Правда, читал из старого, еще три десятилетия назад написанного, а два стихотворения последних лет, которые он включил в программу в качестве эксперимента, зал встретил недоуменным молчанием и жидким аплодисментом.
– Кстати, Джордж, помните ту дикую историю, которую вы мне рассказывали? Про тень виселицы или что-то вроде того?
– Виселицы? – переспросил Доллингс, сморщив лоб – Ау! Точно!
Богоявленский всегда откликался на предложения встретиться с читателями, даже в другой город съездить. Сначала, в тучные нулевые, ему предоставляли полет бизнес-классом и гостиницу пять звезд и возили всюду на «мерсе». Сейчас снизили планку – но он все равно соглашался. Все-таки попадаешь на люди, и можно встряхнуться, погарцевать, покрасоваться. Даже замутить с какой-нибудь провинциальной поклонницей, которая шалела, вдруг понимая, что он – звезда, москвич, поэт, небожитель – проявляет к ней недвусмысленный мужской интерес. Но в этот раз и поклонницы были немолодые и страшненькие, и дамы из делегации никуда не годились, да и желания особого не охватывало. Вяло выступил, дежурно пошутил, раздал автографы. В киоске в вестибюле сказали, что продали тридцать пять его книг. Опять-таки кормили, поили коньяком, возили на экскурсии: домны, прокатный стан, дом-музей советского классика. Обещали десять тысяч заплатить переводом на счет индивидуального предпринимателя.
Сэра Джона явно науськал Банколен. Рассеянный задумчивый детектив обронил по этому поводу в «Бримстоне» несколько сумбурных замечаний и наконец пригласил Доллингса выпить в клубе после спектакля. Тот беспричинно испугался, когда сэр Джон проявил желание снова выслушать историю, но согласился, пообещав охотно повторить.
Да и впечатления, полученные от поездки, конечно, никто не отменял. Перед выступлением он прошелся по городку: бараки, пятиэтажки, «Пятерочки», «Магниты», новый, с иголочки, собор и тщательно отреставрированный огромный ДК советских времен. На площади перед гостиницей прямо с перевернутых ящиков торговали мясом. Когда он вызывал местное такси, диспетчер спросила, подойдет ли ему «десятка» или он претендует на элитный «Ларгус».
– Кстати, мистер Доллингс, – небрежно бросил Банколен, – вы, случайно, не знаете некоего аль-Мулька? Кажется, его зовут Низам аль-Мульк.
Теперь Доллингс по-настоящему испугался. Запустил пятерню в густые черные волосы, заморгал, забормотал, заикаясь.
…Микроавтобус свернул на окружную дорогу. Чувствовалось преддверие областного центра. Справа вдали потянулись окраины города, уставленные девятиэтажками. А вот и аэропорт.
– Ну, собственно, я о нем слышал… – запнулся и подозрительно посмотрел на Банколена.
Начинался второй акт, и я вернулся в зал, более чем заинтригованный. Банколен улыбался.
Богоявленский первым выскочил из автобусика, не став дожидаться, когда ассистентка начнет выгружать огромную тушу Виолетты Капустиной. Подхватив у шофера свою сумку, он почти вбежал в здание аэровокзала. У него был свой план.
Больше мы не проронили ни слова до конца спектакля Он произвел на нас жуткое, угнетающее впечатление – вся толпа мрачно покидала театр. Вместе с подошедшим Доллингсом мы молча шагали по улице. Стоял сильный холод, вокруг фонарей клубился туман, непроницаемый, словно табачный дым. Мостовую заполоняла масса громыхавших такси, все они мчались мимо, не обращая внимания на поднятую палку; мы так и не нашли свободного, почти добравшись до Пикадилли-Серкус.
– Ну, давайте пройдемся, – раздраженно предложил сэр Джон. – Туман уже рассеивается. Свернем направо, тут недалеко.
Сориентировался, подошел к транспортерам, где уже начали принимать багаж на их рейс. У стойки, где регистрировался «бизнес», никого не было. Он подошел, протянул паспорт.
В тот момент мы находились на углу Джермин-стрит со стороны Пикадилли. Пешеходов было немного, и слава богу, потому что я шел не глядя, вслепую. Рука полисмена остановила движение, я увидел, как мои спутники повернули, переходя дорогу. Шагнув следом за ними, я в смутном свете горевшей над нами рекламы заметил оглянувшегося сэра Джона, который взмахнул тростью и крикнул:
– Могу я повысить класс своего обслуживания? – спросил. – До бизнеса, если можно.
Молодой человек в форме авиакомпании взял паспорт, нахмурился. Был он болезненно толст. «Надо же, еще один! Познакомить бы их с авторшей дамских романов – вот вышла бы парочка!»
– Осторожно, дружище!
– Да, можно. У вас наличные?
– Хотелось бы картой.
Я очнулся от крика, метнулся назад и едва не упал. Машины стояли, но одна, не обращая внимания на сигнал полисмена, бесшумно вывернула с Джермин-стрит. Сбитая с толку густым туманом, она жила собственной дьявольской жизнью, и ярко горевшие фары летели прямо на меня. Я расслышал крик полицейского, резкий свисток. Огромный зеленый лимузин промчался мимо к Хеймаркету.
Молодой человек снова насупился. Наконец он пробормотал:
– А вам документ о повышении класса нужен?
Но я не по этой причине застыл, содрогаясь от тошнотворного страха, а потому, что мельком разглядел лицо шофера пронесшейся с ревом машины.
– Нет, мне его никто не оплатит, если вы об этом.
Водитель машины был мертв.
– Тогда налом выйдет дешевле, – без обиняков пояснил обжора. – Если картой, четырнадцать тысяч. Налом – одиннадцать. Банкомат есть на втором этаже.
– Хорошо, я заплачу налом.
Картина быстро промелькнула, но была кошмарно живой. Мертвое лицо в тумане четко стояло передо мной. Черная физиономия негра-гиганта в ливрее теперь стала серой, голова лежала на правом плече. Я хорошо разглядел белки глаз, отвисшую челюсть, перерезанное от уха до уха горло… Лимузин катился к Хеймаркету. Это была машина аль-Мулька. Осознав, что с меня слетела шляпа, упавшая в лужу, я стоял посреди Джермин-стрит и незнакомым голосом сыпал проклятиями.
«Самая настоящая коррупция в действии. Интересно, как они поделят потом с бригадой бортпроводников мои денежки?»
Рядом со мной очутился Банколен. Он тоже все видел и не стал терять время. Позади нас в потоке машин появилось такси с поднятым флажком. Пока к нам спешил полисмен, Банколен запихнул всех в машину.
Он побежал к банкомату. По большому счету с деньгами, как всегда, напряженка. И лететь до Москвы – всего часа три. А заработал он за поездку только десять. Но все равно: очень уж хотелось выделиться из ряда своих как бы коллег.
– Садитесь скорей! – крикнул он. – Вы нужны мне, сэр Джон. Скотленд-Ярд, – сообщил он шоферу. – Держитесь вон за тем зеленым лимузином. Видите?
Он вытащил из банкомата три красных билета. «Еще и банкомат недружественный, комиссия придет за обналичку заоблачная, вот на кой черт так шиковать, да с кредитными деньгами!» И все равно: мог себя ругать сколько угодно, но остановиться был уже не в состоянии. Вернулся, запыхавшись, к стойке бизнес-класса. С огромным удовлетворением отметил, как кучкующиеся в общей очереди четверо: сентиментальная дама-гора с конфиденткой, критикесса и детский писатель – ревниво заметили его манипуляции у элитной стойки.
Я свалился сэру Джону на колени, и мы вчетвером набились в такси. Задохнувшийся ошарашенный Доллингс прижался в углу. Шарф закрыл его лицо, придушенный голос протестовал:
– Эй! Послушайте!…
В обмен на одиннадцать тысяч толстяк выдал посадочный талон: место два Б – и впрямь бизнес. Кресла на самом первом ряду обычно придерживали до самого конца регистрации, в рассуждении: вдруг какому-то местному бонзе понадобится срочно отбыть в столицу.
Большое тяжелое такси, чихая и трепеща, с визгом промчалось мимо взбешенного полисмена, грозившего в окно кулаком. Из пещерной темноты я видел фрагменты домов, проплывавшие в туманном свете при повороте на Хеймаркет.
«Бизнес» в «аэробусе» оказался совсем маленький и полупустой. А еще, дополнительная сладость, обычных пассажиров стали запускать через переднюю дверь, и, значит, все они проходили мимо развалившегося в кожаном кресле Богоявленского. Почти все незнакомые ему дотоле пассажиры, особенно мужики, источали по отношению к нему классовую ненависть, бросали завистливые и ревнивые косяки – хотя многие проходили с такими сумками и в такой обувке, что запросто могли себе позволить не то что бизнес-класс, но и частным самолетом полететь. А вот пожмотились, скупердяи! Ну и душитесь в своем экономе!
– Скорей не могу! – крикнул Банколену шофер сквозь басовитый рев машины.
Но особенно приятны оказались проходы спутников из писательской делегации. Жабообразную толстуху едва кондрашка не хватила, когда она его увидела. Вся аж покраснела, глаза из орбит вылезли.
Объезжая крошечный «остин», такси вильнуло, накренилось, но мы не потеряли из виду зеленую «Минерву». Только теперь я понял безумие происходящего: дикую комедию погони за мертвецом, мчавшимся по вечернему Лондону. Мы летели вдогонку за трупом. Доллингс и сэр Джон заговорили одновременно, но Банколен, высунувшийся в окно, энергичным жестом призвал их к молчанию.
Критикесса тоже в лице переменилась, вскинула свою лошадиную головенку, фыркнула и прошествовала мимо.
Шофер отчаянно кричал:
А стюардесса уже присела рядом с ним на корточки: вот за что ему еще нравилось летать по первому классу – ни в одном, даже самом дорогом ресторане тебя столь предупредительно не обслужат. «Меня зовут Александра, и пока мы не взлетели, – улыбнулась ему одному бортпроводница, демонстрируя и прекрасные круглые колени, и декольте, – я могу предложить вам игристое. А как только наберем высоту и начнем обслуживание, вы можете выбрать по меню ваши предпочтения по поводу обеда».
– Туман слишком сильный, хозяин! Вон она! На Пэлл-Мэлл повернула…
Когда-то Богоявленский очень короткое время, но встречался со стюардессой. Она рассказывала ему, что у них задача: «бизнес» как можно скорей напоить, чтобы они все спокойно отрубились в своих удобнейших креслах и больше не докучали.
А самолет рулил на полосу. За окном подмигивали аэропортовские огоньки. От шампанского в крови восхитительно заиграли пузырьки. А еще – от того, как он изящно обштопал коллег. Никаких денег за это не жалко.
Нас окутало густое облако тумана. Повернули направо, и впереди открылась Пэлл-Мэлл, в виде длинного поля огней. На прямой, почти пустой улице даже в тумане хорошо виднелись красные подфарники «минервы». Мы промчались по площади Ватерлоо, по-прежнему держа путь вперед. Труп нарушал все законы об ограничении скорости. Я мысленно видел, как он потирает руки, радуясь гонке. В тихом лондонском гуле Биг-Бен пробил двенадцать. Проехали клуб «Карлтон», все набирая скорость. В глаза бросились автомобильные фары, машина головокружительно вильнула, сбила мусорный бак, прорвалась, позади прозвучал глухой звук удара. Над улицей раскатился тонкий пронзительный полицейский свисток…
Бортпроводница забрала у него пустой бокал, а сразу, как только взлетели, вновь принесла его полным. Интимно склонилась, спросила: «Что вы выбрали на обед?»
Лимузин замедлял ход; Банколен стиснул руки. Почти на Сент-Джеймс-стрит он вдруг свернул вправо. Сэр Джон дрожащим голосом заметил:
Богоявленский оценил диспозицию: девушка совсем не молода, около сорока. Наверняка разведенка, скорее всего, с ребеночком.
– Он… едет к «Бримстону».
Когда-то он работал и близко дружил с режиссером Александром Борисовичем Славичем. Тот, большой охотник до дамского пола, цинично говаривал: «Запомни, Богоявленский, после пятидесяти бесплатным сексом ты сможешь заниматься только с ровесницами». Наверное, Славич знал, что говорил, ведь ему в ту пору было уже за пятьдесят, а Богоявленскому – всего тридцать с хвостиком. (Ах, золотые деньки!)