– Дело в том, что только человек, побывавший на грани жизни и смерти, может уйти за сцену.
И до самой смерти укрепил Полоцкий свое положение при дворе этими счастливыми пророчествами, гораздо больше, чем всеми трудами по воспитанию царевичей с царевнами, чем исправлением духовных книг, чем печатаньем сочинений для просвещения народа.
– Ах вот в чём дело. Ну, тут да, согласна. Мне случалось попадать в передряги, – согласилась Ветка. – Только, знаешь, это очень жестоко, что для театра подходят только такие, как мы…
Только полдня передохнул царь со всей своей семьей. А с 30 июня снова начались приемы, поздравления, пиры и столованье крестильное в Кремле. Снова загремели пушки, загудели колокола…
[10]
– Ничего не поделаешь… – развёл руками Альберт. – «Этот мир придуман не нами…»
И среди блеска московской царской свиты, среди многих родовитых вельмож сразу засияла плеяда новых баловней счастья и судьбы, — многочисленная семья Нарышкиных, теперь осыпанная и почетом и богатством, смело начавшая заступать дорогу первым сановникам в царстве, опираясь на любовь к ним царицы Натальи, на любовь царя Алексея и к жене, и ко всей родне ее.
Он достал из кармана пиджака фляжечку, но передумал и спрятал обратно.
– Почему ты сразу не сказал, что мы должны отправиться вслед за Гномом, когда он зовёт нас за сцену? – хмурясь, спросил Мыш. – Избавил бы всех нас от тех шести провальных спектаклей.
– Видишь ли, идти или не идти в Засценье – это одно из тех решений, которые человек принимает один раз в жизни, и очень важно, чтобы он принял его самостоятельно и без подсказок.
– Ну, хоть намекнуть-то ты мог!
– Нет, не мог. Нельзя.
– Кстати, а что ты видишь, когда мы уходим в Засценье?
– Да ничего. Вы исчезаете на какое-то мгновение, почти неуловимое для глаз, а потом появляетесь снова.
Ветка подскочила к нему, взяла за руку.
– Пойдём с нами в следующий раз? Ну, пожалуйста.
– Нет.
– Почему? – заканючила она.
Альберт посмотрел на детей с усталой отрешённостью, которой прежде они за ним не замечали, и сухо ответил:
– Во-первых, мне по пьесе не полагается быть с вами в это время. И во-вторых, пусть бы даже я и захотел пойти, у меня всё равно ничего не получится. Я просто уткнусь в стену, и всё. За сцену могут ходить только такие, как вы, – в голосе его слышалось сожаление. – Не зря же я искал вас.
Альберт махнул рукой и приложился-таки к фляжке.
– За вас, друзья мои! Я очень рад, что у вас получилось, – сказал он, однако прозвучали эти слова тускло и не очень-то искренне.
Крыша и мечты о самоваре
Едва ли не с первого дня, как дети начали изучать лабиринты театра, ими владело желание отыскать путь на крышу. Но делом это оказалось отнюдь не лёгким. И даже Альберт ничем не смог им помочь.
– Друзья мои, если бы я хоть что-то понимал в этом сумасшедшем доме! – всплеснул он рукавами тортилловского плаща.
Он опять был изрядно нетрезв. После того как дети побывали за сценой, пить он стал чаще и больше. И к тому же в его отношении к своей маленькой труппе неожиданно появилась некая холодность и отстранённость. Он больше не орал на них во время репетиций, когда они фальшивили, не кричал «браво!» и не обнимал, когда оказывался доволен их игрой или внезапной импровизацией. А вскоре репетиции и совсем прекратились.
– Вы уже сами всё умеете, – объяснил свою позицию Альберт. – Мне больше нечему вас учить.
Отношения установились очень ровные и прохладные, как у посторонних, не зависящих друг от друга людей. Режиссёр закрылся, словно пытаясь что-то утаить от детей, какое-то новое, не очень хорошее, чувство.
– Раньше мне казалось, я наизусть знаю здесь каждый закоулок, – продолжал Альберт. – В детстве я излазал театр вдоль и поперёк, а недавно решил найти комнату со старыми газетами и не смог. Пишу монографию о Чехове, хотел уточнить детали первой постановки «Иванова». И вот, представляете, до сих пор не могу вспомнить, где она, эта комната. Чёрт её маму знает. Иногда мне кажется, что здание за эти годы поменяло архитектуру. А про ход на крышу… Нет, про него и подавно не помню. Извините.
И он, громыхая растоптанными башмаками, отправился домой.
– Как думаешь, это правда? – спросила Ветка у Мыша, когда они остались одни.
– Что правда? Что здание в центре Москвы может поменять свою архитектуру? – Мыш скривил губы. – Ну, учитывая, как Альберт пьёт…
– Да брось ты! Недавно на наших глазах исчезла целая кирпичная стена. Заметь, крепкая и основательная такая стеночка. Стоит ли после этого вообще чему-то удивляться?
– В любом случае насчёт сумасшедшего дома Альберт хорошо сказал, – примирительно заметил Мыш. – Иногда на меня нападает страх, что всё, происходящее с нами, – просто галлюцинация, которая однажды кончится.
Дети перепробовали сотни ключей и открыли с десяток дверей, прежде чем нашли ход на крышу. Последняя дверь, сквозь замочную скважину которой тянуло свежим воздухом, перемешанным с шумом ночной Москвы, выпустила их на покатую гулкую жесть, по которой мелкой дробью стучал дождь.
Дети вдохнули запах осени: засыпающих деревьев, умирающих листьев и реки, готовой принять лёд.
Где-то рядом маячила тень зимы…
Надстройка, образующая выход на крышу, имела довольно длинный козырёк, защищавший порог от дождя и снега.
– Здесь можно пить чай, – сказала Ветка. – И мы будем пить здесь чай.
Она ушла, вернулась с горячим чайником, закутанным для тепла в свитер, и они долго сидели, глядя на город, который никогда не спит.
По набережной с визгом циркулярной пилы проносились мотоциклы, тяжело и уверенно, как жуки-носороги, двигались джипы, сновали мелкими насекомыми дамские автомобильчики. Вздрагивая мигалками и сиренами, проезжали автомобили полиции и «Скорой помощи», оставляя после себя тревожное чувство беды.
Плыла бесконечной змеёй Москва-река. Шедший от неё влажный, вёрткий ветерок пробирал до костей. Дети кутались в один на двоих плед, пили чай, и холод отступал.
– Хорошо бы завести самовар, – сказала Ветка. – Жаль, что Альберт не платит нам денег.
– Откуда ему их взять? Он нищ как ворон. К тому же у него ещё и мама болеет.
– Тогда, может быть, однажды нам повезёт и мы найдём на улице кошелёк, в котором хватит денег на самовар?…
По реке, тихо и уверенно, как надвигающаяся зима, шёл тёмный сухогруз.
– Без самовара никак… – сказала Ветка.
Изнуряя себя, проехал велосипедист. Стеная на всю округу музыкой через открытые окна, проехала приземистая бесцветная машина. Тявкнула собачка, донёсся хлопок автомобильной двери, пискнула дважды сигнализация. На реку села пара уток.
– Интересно, в Москве можно найти можжевельник? – спросила девочка.
– Зачем тебе?
– Обязательно нужен. Чтобы дым самовара пах можжевельником. Как в «Ёжике и Медвежонке».
– Да, Москве очень не хватает можжевелового дыма, – подумав, согласился Мыш. – Когда я вырасту, у нас будет столько можжевелового дыма, сколько мы захотим.
НОВЫЙ ЦАРЬ
– Интровертище, да ты, оказывается, романтик! – толкнула его плечом под пледом Ветка.
(1672–1676)
– Ещё какой. Но очень глубоко внутри. Очень.
Так верстах в трех от Москвы, на левом берегу Яузы-реки, раскинулось небольшое сельцо Преображенское.
Москва-река и москварики
В самом сельце дворов немного, не широка и лента пашен вокруг сельца.
За окнами рыба Москва-река.Я – москварик, Ветка – москварика.Лунные отсветы на чешуйках большой реки.Москварики рады, смеются москварики.Падают листья на камни и огоньки.Засыпает Москва-река, но не москварики.Лёд стянул гранит рёбер реки.Спокойной ночи, мама. Москварики играют в снежки.Завтра будет весна, весёлые настанут деньки.Место москвариков здесь, у Москвы-реки.
Населено оно больше мастеровым и служилым людом Дворцового приказа. И бок о бок с селом высятся царские терема летнего, потешного дворца, где Алексей с семьей обычно проводит осень и начало зимы, так с октября по 15 декабря, когда надо к Рождественским праздникам возвращаться в стены Кремля.
За сценой. Сгоревшее село
Здесь, среди увядающей природы, под сенью могучих елей и сосен, вечно зеленых, вечно одетых густым покровом, на просторе царская семья дышит чистым воздухом и в то же время Алексей почти что в Москве. Дела не страдают, нетрудно и советы у себя собирать, и самому, если надо, быть в Кремле каждую данную минуту.
Гном уколол им пальцы шипом, произнёс «удачи!», и перед детьми раскинулась степь – разнотравье, жёлто-зелёное море, по которому ветер гнал широкие волны.
Идти было легко, травы стелились под ногами, мягкие, как шерсть огромного зверя. Запахи, сухие и сильные, кружили головы, от треска кузнечиков звенело в ушах.
Обнесенный высокими заборами, кроясь под высокими стволами вековых деревьев, составляющих обширный парк, дворец представляет из себя целый поселок. Не считая главных двух помещений: для царя и царицы, — надо было дать место шести царевнам и трем царевичам, ближним людям, живущим с царской семьей, огромной челяди, поварням, кладовым, конскому двору и каретным сараям, мастерским и людским избам.
Большая белая птица пролетела над ними.
И все это, настроенное без определенного плана, кое-как, лишь бы под рукой все было, — в малом виде представляло из себя такое же скопище больших и малых построек, каким в огромных размерах являлась сама Москва.
Ворон, указывая направление, летел медленно и низко, и дети двинулись за ним.
Пригороды столицы, а затем — отдельные усадьбы, подгородные хоромы бояр, начинаясь за каменным, высоким горбатым мостом, перекинутым через Яузу, почти сливали Преображенское со столицей. И дальше, по течению извилистой маленькой этой речки темнели деревушки и поселки среди зеленеющего моря хвойных лесов, перемешанных с разным чернолесьем.
Они красиво смотрелись с высоты: белая птица и двое детей посреди огромной, как океан, степи.
И царь и Наталья особенно любили Преображенское, где оба они чувствовали себя неизмеримо свободнее от вериг этикета, чем в кремлевских палатах.
Гряды травяных волн, поднимаемые ветром, перекатывались через пространство.
Птица привела их к остывающему пожарищу. Под безоблачным, спокойным, как синий плат, небом догорали, исходя едким дымом, избы безвестного сельца. Земля вокруг была избита воронками разорвавшихся снарядов.
В Преображенском была устроена и особая «потешная храмина», где недавно призванные ко двору иноземные лицедеи давали веселые и печальные представления в сопровождении приятных звуков «немецкого» струнного оркестра.
Что это было за село? Какого века? Какого народа? Кто сжёг его и зачем?
Самую жаркую пору года двор проводил в селе Коломенском, где, как и в Измайловском, были тоже построены обширные многочисленные хоромы для этой цели. Но в Преображенском больше нравилось и царице Наталье и Алексею.
Дети шли меж обугленных брёвен, покрывшихся глубокой чёрной корой.
Близость Кремля позволяла переносить туда всю деловую сторону жизни, а здесь время было посвящено отдыху, покою и веселым забавам, порою совершенно новым в московском государевом быту. Поэтому только самые близкие лица, которые проживали с царской семьей в Преображенском, могли принимать участие в этих удовольствиях.
Наверное, где-то тут же, в завалах, лежали и останки людей, но огонь вычернил и их, сделав неотличимыми от сгоревшего дерева и так спрятав от глаз детей.
Ворон летел медленно, еле поднимая крылья, поддерживаемый потоками горячего воздуха, поднимающегося от пожарища.
Конечно, среди приверженцев старины, надменных бояр, шли бесконечные суды и пересуды о «новшествах», какие внесла с собой молодая царица при содействии «еретика» Матвеева, друга его, прямого «антихриста» Симеона Полоцкого и монахов-украинцев, целое гнездо которых скопилось в особой академии при Андреевском монастыре. Отголоски этого брюзжанья доходили и до виновников протеста.
Мыш шёл и каждую секунду боялся, что он, или, хуже того, Ветка, увидит мёртвого человека.
Но царь не имел времени разбираться во всех дрязгах. А Наталья встречала смехом осуждение и толки заплывших жиром боярынь, недалеких бояр. Она понимала, что в них говорит обиженное самолюбие, попранная гордость и осуждают они не за дурное, а за необычное для них, да еще проводимое в жизнь без всякого участия тех, от кого раньше зависели и дождь и ведро в московских царских теремах.
Ветка вскрикнула жалобно и протяжно. Мыш повернулся к ней, уверенный, что его опасения оправдались, но нет, Ветка стояла, подняв ногу, и из подошвы её башмачка торчал гвоздь с куском сгоревшей доски.
— Милославским, слышь, все немило у нас, свет Алешенька, — с улыбкой говорила порой Наталья царю. — Ишь, их пора миновала, иная настала… Да нешто я им путь перешла… А и своих же не бросить мне. Помогаю родне. Так, слышь, и Бог велел так делать… То бы подумали!.. Ничево, кажись, не отнято у них. И милости идут твои, царские. Так нет… Уж, верно в нашей стороне сказывают: злому-де борову все не по норову…
Мальчик вытащил гвоздь, снял башмак, кровь со ступни девочки закапала на чёрное дерево и лёгкий прах золы.
Мыш аккуратно очистил ранку, высосал черноту, то и дело сплёвывая красную слюну.
И царь невольно смеялся на такое неожиданное заключение речей царицы. Сейчас, в конце октября 1673 года, особая тревога и суета замечалась в среде обитателей Преображенского дворца.
– Больно? Больно? – спрашивал он девочку в перерывах.
Царице Наталье Бог дал дочку, нареченную по желанию отца также Натальей.
– Нет-нет, – морщась, отвечала она, стоя на одной ноге и держась за его плечо. – Даже приятно. Мне ещё никто и никогда не целовал пятки.
— Вот, слышь, свет Алешенька, дочку, не сынка нам Господь даровал, — сказала Наталья, когда царь явился к ней поздравить жену. — Шести — мало, семую тебе… Слышь, государь?
Мыш вздохнул, продолжая работать.
— И слава Ему, Милостивцу. Натальей назовем, слышь. Две ноне Наташеньки будут у меня, — с особенной лаской и нежностью отозвался Алексей. Он почуял в голосе, в выражении лица жены как бы досаду, огорчение, что это не сын, а дочь. Словно бы она извиниться хотела перед мужем.
– Сплёвывай лучше. Во мне знаешь сколько яда…
Правда, в то время дочери и для царя были только тяжкой обузой.
– Ничего, в малых дозах даже яд кобры полезен.
В монастырь жалко их было отдавать. Иностранные принцы не женились на русских царевнах. А выдавать их за своих же подданных обычай не велел. Да и по династическим соображениям такие браки были неудобны.
Ветка тронула его волосы.
– Мыш, ты святой.
Поэтому и захотелось Алексею особой нежностью и вниманием утешить огорченную мать.
Ворон кружил над ними всё такой же спокойный и медлительный.
От Натальи царь прошел к детям. По случаю именин четвертой дочери, Марии, был назначен обычный семейный стол у царицы. Но вместо Натальи — старшая сестра Алексея, Арина Михайловна явилась хозяйкой.
Мальчик надел на ступню Ветки башмак, и взгляд его зацепился за обгорелую доску с гвоздём, на которую пролилась кровь девочки. Гарь меняла цвет, светлела и на глазах снова становилась деревом.
Время словно бы повернуло вспять.
Еще было рано, и все дети играли в саду со своими сверстниками и сверстницами. Туда же прошел и царь, расслыхав издалека детские веселые голоса, заливчатый смех.
Через полчаса, когда дети оставили пожарище далеко позади, они оглянулись и увидели стоящую посреди гари совершенно целую избу и стены других домов, на глазах вырастающие вокруг неё.
Старшая царевна, Евдокия, крупная краснощекая девица двадцати трех лет, с одной из дворовых девушек высоко взлетала и сразу опускалась, смело раскачиваясь на качелях, устроенных между двумя толстыми соснами.
…В театре они швыряли в зрительный зал пригоршни пепла, и дующий из-за сцены ветер нёс его в лица зрителям, набивался в карманы, путался в волосах, скапливался в уголках глаз, вызывая внезапные непрошеные слёзы.
Средние девочки и оба царевича играли в горелки. Сейчас «горел» молодой княжич, Вася Голицын, племянник княгини Ульяны Ивановны, мамы царевича Петра. В силу этого родства он часто бывал и на женской половине, принимая участие в забавах царских детей.
«Дети – жертвы пороков взрослых»
Когда появился на лугу Алексей, Голицын гонялся за сильной, легкой на бегу и увертливой Софьей, спасавшейся от «сокола» угонами, хоронясь за кустами, за стволами дерев.
Они много гуляли по Москве. Альберт не возражал и даже поддерживал:
– Конечно, не стоит целыми днями сидеть в пыльных стенах. Дети – существа вольные, так наслаждайтесь. Как там было у Хлебникова…
Заметя отца, царевна так и кинулась к нему, как кидается от коршуна маленькая пташка под защиту кого-нибудь большого, сильного.
Двинемся, дружные, к песням!Все за свободой – вперёд!Станем землёю – воскреснем,Каждый потом оживёт!Двинемся в путь очарованный,Гулким внимая шагам.Если же боги закованы,Волю дадим и богам!
Разгоряченный князек сперва было и не разобрал, за кого хоронится Софья, и только в нескольких шагах сразу остановился на бегу, поспешил ударить челом нежданному посетителю и отошел к сторонке.
И дети, вволю нагулявшись по коридорам театра, отправились исследовать Москву и её окрестности. Ездили на Воробьёвы горы, в парк Горького, выбирались в Кусково, Царицыно, доехали до Архангельского. Катались в Переделкино на могилу Пастернака, отметились на стене подъезда булгаковской «нехорошей квартиры». Побывали в домах-музеях Брюсова, Пушкина, Цветаевой. Там, впрочем, не особо понравилось – скучно.
— Ишь, лисичка какова, Софьюшка моя! В игре бойка. А как ловить пришлось, за отца хоронится, — весело улыбаясь, сказал отец, целуя пылающее, миловидное личико дочери. — Иди, Варвара, на расправу… Лови, бери ее, Васенька.
Как-то само собой придумалось развлечение – разыгрывать сцены из пьес в самых неподходящих для этого местах: в метро, посреди ГУМа, на Красной площади, в автобусе… Играли «Обыкновенное чудо», «Пигмалиона», «Кошку на раскалённой крыше». Но больше всего, что неудивительно, полюбили «Ромео и Джульетту».
И шутливо толкнул от себя Софью.
Обычно это бывало так. Повинуясь некоему внезапному импульсу, они останавливались, допустим, посреди станции метро в час пик и в полный голос, не обращая внимания на идущие мимо толпы, принимались декламировать:
— Конец игре. Неча ему ловить меня, — ответила Софья. — Бона, все бегут…
Действительно, дети, увидав царя, кинулись к нему, оставя игры.
…Там брезжит свет. Джульетта, ты, как день!Стань у окна. Убей луну соседством.Она и так от зависти больна,Что ты её затмила белизною… —
— А где же ангел-то наш, свет Марьюшка, — перецеловав всех, спросил Алексей.
взывал Мыш.
— В терему, видно тетушке Арине помогать по домашнему пошла, — ответила та же, везде поспевающая, все наблюдающая Софья.
…Ромео, как мне жаль, что ты Ромео!Отринь отца, да имя измени… —
— Ин, ладно. Трапезовать не пора еще… Вы забавляйтесь, детушки, покуль не покличут. А я в покои пойду. Повидаю тамо их. А ты, Докушка, ишь, упарилася как, — обратился он к Евдокии, которая почти переросла отца и стояла перед ним цветущая, здоровая, но какая-то грустная. Словно, не хватало ей чего-то, чего она и сама не могла понять…
отвечала Ветка.
— Гляди, не прознобися. Хоть и солнышко, а свеженько нынче. Видела сестренку малую? Вот тебе забота. Попестуешь ее. Крестить будешь. Наталией наречем. Кума тебе подберем изрядного… Милуша ты моя…
Некоторые прохожие шарахались от странных детей, декламирующих Шекспира, кто-то проходил мимо, делая вид, будто ничего не видит. Но чаще встречались такие, кто с одобрением выставлял вверх большой палец, а отдельные даже, не стесняясь, аплодировали и уважительно прикладывали руку к груди.
Пригладив ей пряди волос, выбившиеся от напора воздуха во время катанья, Алексей кивнул всем головой и прошел в хоромы.
Гудело перегруженное людьми метро. Шаркали по граниту бесчисленные подошвы, ревели поезда, вырываясь из тоннелей и давя все звуки. Но дети не умолкали, таковы были правила игры – ничто не может остановить спектакль.
Пять-шесть ступеней из сада вели на крыльцо с навесом, вроде высокой террасы, куда выходили окна летней Столовой палаты царицына терема; затем шла другая большая комната, вроде общей детской, где учились дети или играли, если ненастье не позволяло быть в саду.
…А если нет, меня женою сделай,Чтоб Капулетти больше мне не быть… —
Дворовые девушки под наблюдением Анны Леонтьевны, матери Натальи, накрывали несколько столов в первом покое. Тут же хлопотала и царевна Ирина Михайловна.
просила Ветка-Джульетта, силясь прорваться сквозь рёв моторов и стук колёс.
…О, по рукам! Теперь я твой избранник.Я новое крещение приму,Чтоб только называться по-другому… —
Поздоровавшись с обеими, царь спросил о Марье.
отвечал Мыш-Ромео в наступившем спокойствии в преддверии прибытия нового состава.
— Наша монашка все в святцы глядит, — отозвалась Ирина. — Тамо, вон… Покликать можно…
…Десятка слов не сказано у нас,А как уже знаком мне этот голос!Ты не Ромео? Не Монтекки ты?… —
— Нет, я к ей пройду, — сказал Алексей и ступил за порог соседней комнаты.
голосом, наполненным затаённым счастьем, громко, на весь зал, говорила Ветка.
…Моё лицо спасает темнота,А то б я, знаешь, со стыда сгорела,Что ты узнал так много обо мне…
Именинница Марья услыхала голос отца и поспешила ему навстречу, от окна, за которым сидела и читала «Четьи-Минеи», большую книгу в тяжелом, серебром окованном переплете. Почтительно поцеловала она руку отцу.
На станцию, заглушая все звуки, снова врывался поезд…
— Здорово, с ангелом, дочка. Аль в зиму времени мало будет в святцы глядеть? Не старуха какая. Красные денечки стоят. Бабье лет, слышь. И вам, девкам, погулянка… А ты у меня… Энто што? — принимая от дочери тонкий белый платочек, в который было завернуто что-то круглое, спросил Алексей и стал разворачивать.
Они часто гуляли в окрестностях Кремля. Ведь всё-таки как ни посмотри, а именно Кремль – сердце Москвы, центр её истории и силы. Вокруг каждой башни, каждого зубца на крепостной стене обвивается целый кокон энергий, оставивших след в истории России и всего мира.
— За твое здоровье, батюшка, ноне просфорку вымала, послал Бог милости, как у заутрени была. Прими, сделай милость. Вкуси во здравие. Молилась я, грешная, за твою царскую милость. Удачи и долгоденствия послал бы тебе Господь.
Как-то они блуждали в Репинском сквере рядом с Болотной площадью, и их занесло к памятнику «Дети – жертвы пороков взрослых». Тринадцать демонов-пороков, уродливых чёрно-зелёных фигур, перед которыми замерли с завязанными глазами мальчик и девочка золотистого цвета: «Наркомания» и «Война» с крыльями-косами за плечами, «Нищета» с клюкой и в обносках, «Проституция», растянувшая в улыбке лягушачьи губы, «Невежество» с ослиной головой и погремушкой в руке, «Равнодушие» с закрытыми глазами и четырьмя руками, «Садизм» – вставший на задние лапы носорог…
И дочь снова по-монашески, смиренно поклонилась отцу.
– Красавцы какие, – заметила Ветка, подбрасывая в руке снежок, слепленный из первого снега, которому, как известно, долго не лежать.
Бледное лицо царевны говорило и о внутренней работе, какую эта девушка двадцати лет несомненно переживает, и о постничестве, о добровольных попытках подвижничества. Давно уже стала проситься царевна в монастырь. Но ее отговаривали от пострижения, хотя и не мешали в теремах вести почти затворническую жизнь. И даже сегодня, в день своего ангела, Мария была одета как всегда, в, простое, темное платье с такой же телогреей.
Она приняла позу, в которой стоял Садизм, лёгкая фигурка её налилась тяжестью, девочка склонила голову и, раскинув руки, двинулась на Мыша. Веки девочки набрякли, она глядела исподлобья, с мрачной полуулыбкой, снег скрипел под ногами. Преображение вышло столь полным и неожиданным, что Мыш на секунду оторопел. Ветка подошла вплотную, обхватила его и засмеялась.
— «Грешная»… Э-х ты… светланушка ты моя… Коли ты «грешная», каки же и праведны есть?.. Как нам зватися?.. Ну, ну, потрудись за ны… Отмоли все грехи наши, вольные и невольные, «грешница» ты моя мудреная.
– Круто? Умею, а?
– Да вообще, молодец. У меня даже внутри ёкнуло, – признался Мыш, чувствуя облегчение.
Алексей привлек девушку, особенно осторожно и ласково коснулся ее лба поцелуем и хотел было пройти дальше, но, вспомнив что-то, вернулся к порогу столовой.
Поскольку со стороны Ветки это был своеобразный актёрский вызов, на него пришлось отвечать.
— Аринушка, чево Петеньки не видать? Али, бабушка, ты не знаешь ли, что внучок? Здоров ли, Бог дал, дитятко мое малое? — обратился Алексей к сестре и к старухе Нарышкиной.
Мальчик изобразил Наркоманию – худощавую мужскую фигуру со шприцом в одной руке и крохотной бутылочкой – в другой. Изогнулся в полупоклоне, подался вперёд, предлагая свои дары. Образ дался неожиданно легко, мальчик словно надел отлично подходящий ему костюм. Ему показалось, что пальцы его удлинились, а кожа на лице натянулась, как у стоящей перед ним фигуры. Даже под лопатками будто бы шевельнулись невидимые острые косы. Он сделал несколько шагов к девочке, остановился.
— Спи-ит внученько-то, покоится ево царское величество, — протяжным областным говором отвечала Нарышкина. — Не изволь тревожитися. Ровно яблочко наливное младенчик Божий, храни его ангели-херувимы, серафимы-заступники… Тьфу, тьфу, тьфу…
– Девочка, хочешь попасть в Нарнию? – сказал мягким располагающим голосом.
И она подула и плюнула на три стороны, чтобы оберечь от сглазу ребенка. По ее разумению, даже и близкие люди должны поменьше поминать младенца или толковать о его здоровье, чтобы «не сглазить».
– Ты что, специально репетировал? – удивилась Ветка. – Такое сходство…
— Ну, ин ладно… Дал бы Бог и все так… Тьфу, тьфу, тьфу, — тоже отплюнулся и Алексей. — Пройду покуль в свою боковушку. За столы — не скоро, видать?
– Случайно вышло, – отшутился Мышь.
— Скоро, братец-государь… Часочек один, а то и мене… По тех пор, государь-братец, не поизволишь ли выслушать, што сказать тебе имею? Уж сделай милость, не откажи слуге твоей, сестре родимой. Челом бью, Алешенька!
Ему и самому было немного не по себе от того, с какой лёгкостью он вжился в эту короткую роль.
Ветка обежала глазами фигуры монстров, выпучила глаза, надула губы и чуть квакающим голосом издала несколько красивых мелодичных звуков.
Легкая тень промелькнула на лице Алексея. Он подавил досаду, но рука невольно потянулась кверху и почесала затылок, покрытый короткими, густыми и тёмными еще волосами с легким налетом седины.
– «Проституция», – определил Мышь и снова поразился, насколько просто дался Ветке образ.
«Сызнова за ково-либо из опальных печаловаться почнет, — подумал он. — Надо послухать. Инако не отвяжешься».
С остальными фигурами оказалось сложнее. Как ни вглядывались дети в лица и позы «Нищеты», «Пропаганды насилия», «Равнодушия», «Алкоголизма», «Невежества», всё выходило слишком сухо и неестественно.
И спросил вслух:
– А ну пошли отсюда! – прикрикнула на них пожилая тётка в строгом сером платке и старомодной стёганой куртке.
Она, чуть опустив голову, неподвижно стояла здесь с самого прихода детей и что-то шептала себе под нос. В пальцах её катался маленький бумажный шарик.
— Тут, што ли, скажешь? Али ко мне пройдем?
– Ходят тут, рожи корчат. Людям мешают…
— К тебе лучче, думается, царь-братец… Как повелишь ни то, государь.
– Да ладно вам гундеть-то, барышня, – отмахнулась Ветка.
– Цыц, сопля!
– Слышите плохо? Здесь не место для игр, – поддержал бабку подошедший господин с седеющей эспаньолкой в строгом дорогом пальто, шляпе с серебряным пояском и коричневых остроносых ботинках.
От человека резко пахло парфюмом.
– Сектанты, что ли? – ядовито спросила Ветка. – Молиться пришли? Окей. Не будем мешать. Кровь младенцев хоть принесли? Без неё, говорят, эта магия не работает…
— Ну, идем…
– Пойдём, – дёрнул её за рукав Мыш, чувствуя, что та «закипает».
Придя в свой покой, Алексей сбросил шубу, отдал шапку и посох в руки дежурному «жильцу», заменяющему здесь и придверника и камер-пажа.
– Не, ну что они в самом деле? – негодовала она, следуя за Мышом.
Когда тот вышел, Алексей подошел к теплой печке, прислонился к ней спиной и обратился к Ирине, стоящей у стола между окнами:
Дети отошли в сторону, но из принципа совсем недалеко, и переключились на «Ромео и Джульетту».
…Сто тысяч разВздохну с тоской вдали от милых глаз…
— Ну, садись, Аринушка, гостья будешь… Толкуй, што тамо у тея. А я погреюсь… Хоша и тепло, да плохо нас с тобою кровь, видно, греет наша старая… Што же молчишь? Сказывай: за ково жалобить нас пришла?
– Мыш, смотри, – зашептала Ветка, приблизив к нему лицо, – бабка скатала шарик из бумаги, нашептала на него и кинула в сторону Нищеты.
— Не жалобить, а милости просить, государь-братец… Великой царской милости. Так сдается, Алешинька, и ради нынешняво дня святова да радостнаво и по душей своей по милостивой, — ангел ты мой, не откажешь сестре в ее великом прошении.
Крошечный комочек проскакал по каменным плитам и остановился возле ног железной старухи с клюкой.
— Коли больно велико, так и льстивсто, и поклоны мало помогут, сестрица… Все по мере творится. И цари не вольны на иное. Коли што несообразное, коли уж из ряду вон… А што можно, сделаю. Сестра ты мне старшая… Как ни вспомню, кроме добра — зла я от тебя не видал… Проси уж… Только, слышь, што бы сообразное…
Человек в дорогом пальто тоже катал что-то в пальцах, потом поцеловал и бросил к ногам Воровства.
— Несть образца на милость, — слышь, так бают люди старые. И мы с тобой, сам молвил, государь-братец, — не молоды же. Надоть и о душе помыслить. Ино и то сотворить, чево бы на небесах зачли, хоша бы на земли и в ущерб было оно твоему царскому величеству. Да, слышь, и ущербу не буде. Святое дело сотворишь. Неправды поизбудешься, слышь, в котору ввели тебя некие людишки бесстудные, поскоки новые… Им — ништо… Злобу свою тешут, гордыню питают несытую. А на твоей душе грех, как царь ты земле, за всех ответчик.
– Реально сектанты! – прошептала Ветка. – Даже записочки у них, как в церкви. Интересно, что там?
Такое вступление, весь напряженный тон, каким заговорила Ирина, очевидно, подстрекаемая сильным чувством, не помогли ей, а только испортили дело.
– Да, наверное, желания свои пишут. Просят этих… о чём-то. Бабка, чтобы подавали побольше. А мужик…
– …Чтоб от налогов уйти.
Податливый часто, довольно слабохарактерный, Алексей все же не любил, если на него старались воздействовать так стремительно, грубо и властно.
– Точно. Или процент от распила побольше урвать.
Он за долгие годы власти был избалован теми, хотя бы и внешними проявлениями раболепства, какими был окружен в качестве Московского государя, повелителя земли, вождя всех боевых сил страны.
– Может, они тут и свечи по ночам зажигают?
Сам патриарх — и тот, зная характер царя, умел осторожно добиваться, чего ему хотелось. Ближние бояре, хотя и явно накладывали руку на волю царя, и он это чувствовал, ясно сознавал, — но все делали с соблюдением известных форм, с византийским этикетом; с раболепными поклонами…
– Вряд ли. Здесь ведь охрана есть наверняка. Хотя кто их знает. Может, и зажигают.
Добрая, искренно любящая брата Ирина тоже понимала, что путь обходов вернее поведет к цели. Но в данную минуту она узнала о вещах, слишком для нее огорчительных. Сдержанная обида, накопившаяся в груди давно, чуть ли не с минуты появления в теремах новой царицы, сейчас эта обида особенно сильно заклокотала и рвалась наружу, словно против воли самой царевны.
– Ой, ладно. Больные люди, – Ветка уже потеряла к ним интерес и снова повернулась к Мышу.
…Ромео, где ты? Дудочку бы мне,Чтоб эту птичку приманить обратно!..
Старая дева, добрая по натуре, робкая, забитая воспитанием и полузатворнической жизнью, она все-таки хранила в себе долю властолюбия и сознания собственного достоинства. Окружающая среда, темная и раболепная, но беспощадно злая, жадная и беззастенчивая в достижении своих целей, не успела вконец вытравить некоторого идеализма, даже фанатичной веры и ревности по вопросам царской чести, семейной любви, справедливости и долга государей перед их народом.
От классики быстро и незаметно перешли к игре в снежки. Белые комки летали, пугая голубей, с крепким яблочным звуком разбивались о деревья и разлетались белыми брызгами.
Вопрос был важный. Ирина не смогла начать лукавым обходом. И ей казалось, что брат должен понять ее. Хотя тут же, едва прозвучало ее решительное обращение к царю, она ясно заметила, как тот выпрямился, насторожился и стал весь какой-то неподвижный, словно выточенный из дерева. Не осталось и тени ласкового, родственного доброжелательства, с каким он минуту назад заговорил со старшей сестрой.
Ветка слепила особенно крепкий и аккуратный снежок. Всем своим видом показала Мышу, что хочет он того или нет, но от этого снаряда ему не увернуться. Долго уминала снег, обещая, что вскоре Мыш ощутит на себе всю его сокрушительную твёрдость. Взвесила на руке, посмотрела влево, внезапно вскрикнула, словно бы в испуге, и когда Мыш отвлёкся, со всей силы швырнула в него снежком. Мыш успел присесть, и белый комок пронёсся прямо над ним.
— Не пойму я никак, о чем речь ведешь, государыня-сестрица? Может, и сама поотложишь на посля. Поемши и толковать легше, — сухо заметил он, очевидно, предчувствуя неприятный разговор и делая последнюю попытку избежать лишних неприятностей и для себя, и для сестры.
Он хотел закричать «мазила!», но обернулся и проследил полёт снаряда. Тот с громким стуком ударил в висок «носорога» в сутане, с пояса которой свисала петля и мясницкий нож.
За звуком удара наступила тишина. Осколки снежка разлетелись в стороны и вдруг замерли в воздухе, образовав что-то вроде нимба вокруг головы демона.
— Растолкую, государь-братец. Затем и потрудила твою милость, уж не посетуй. Не велик сказ… И словто немного. Про боярыню, про Морозову, Федосью Прокопьевну, да про сестру ее, про княгиню Овдотью Урусовых. Да, ошшо, почитай, не про чужова… Про дядю про роднова, про боярина Семена Лукича Стрешневых… Колико лет в опале томится, в Вологде… А мы тут, свет мой, радошно проживаем. Не грех ли? Оговорили, слышь, дядю. А ты и веру дал… Была ль нужда ему изводить тебя, государь, то бы подумал… Не взыщи, што так докучаю… Под серце больно подступило. А и то мыслю: потиху сказать, не дойдет до серца твоево государскова за всей заботой, за всеми трудами царскими. Уж, прямиком и скажу…
Мыш с Веткой с ужасом увидели, как внутри этого нимба «носорог» медленно, со всей своей тяжеловесной неуклюжестью, повернулся в их сторону, его маленькие глазки обежали сквер. Голова наклонилась, рог нацелился на детей, петля и нож покачнулись… Мыш сжал снег так, что тот выдавился меж пальцев.
Глаза «носорога» горели тупой яростью и смотрели прямо на Ветку.
– А, так ты всё-таки не умерла, – услышали дети. – Что ж, я очень рад.
— Слышу, слышу, сестрица Аринушка. Еще чево скажешь, вали заодно…
Садизм улыбнулся, показывая большие крепкие зубы.
– Получается, ты обманула меня, да? Как нехорошо. Очень нехорошо.
— Што и сказать?!. Вон, слышь, пыткой пытали честную вдовицу, боярыню Федосью. Мочно ли то!.. И сестру ейную, Овдотью… И на дыбе трясли… и огнем палили… Господи…
Он качнул рогом.
В искреннем ужасе, ясно представляя себе муки обеих женщин, Ирина закрыла побледневшее лицо обеими руками.
– До встречи, малышка…
— А за што пытали-то, знаешь ли, сестрица?.. Не тебе, бабе, чета, — сам патриарх-владыко ко мне доведался… О той же строптивице печаловался. Вот, не похуже тебя, да поласковей, слышь, толковал, хоша и повыше будет, пастырь Божий. Баял мне, слышь, тако: «Чтобы, мол, княгиню домой вернуть, князю отдать… Заодно и боярыню ту, Морозову-вдовицу…». Сызнова ей домишко отдать да людишек-крестьянишек малость на потребу. Дело-то, говорит владыко, ладнее будет. Женское их дело. Много ли смыслят они?…
Мыш смотрел на ожившую статую, не в силах пошевелиться, а когда моргнул, снежные осколки продолжили свой полёт, веером разлетаясь от носорожьей головы. Демон, как и раньше, стоял к ним вполоборота, и лишь белая отметина указывала на место, куда только что угодил снежок.
— Вот, вот, государь-братец, невместно тебе с женским полом тягаться. И моя дума такая… Вот…
Мыш оглянулся на Ветку. Та была бледна как снег, на котором стояла.
К ним быстрыми шагами приближался господин в дорогом пальто. Лицо его дёргалось от сдерживаемого гнева. Он подошёл к Ветке, схватил её за руку, резко вывернул и, наклонившись к уху, прошипел:
— Вот, вот… Ан, не вот вышло. Я и говорю владыке: «Не жаль дать и вдвое. Да — все пустое. Уперты бабы али с кругу сбились, ове с ума рехнулись — хто знает. Давно, говорю, так бы сделал, да не ведаешь ты ихней лютости. И сказать, мол, нельзя: сколько много наругались мне они и доныне ругаются… Хто столько зла и всякова неудобства мне оказал, если не те бабы. Не веришь, призови, сам испытай их. Вкусишь ихней прясности… Вот, после и поисполню, чево попросишь». Слыхала ль о том?
– Ты что себе позволяешь, маленькая гадина?
— Слыхала, — видимо неохотно ответила Ирина.
– Отпустил её! – закричал Мыш и без раздумий ударил его под коленную чашечку.
Господин охнул, нога его подломилась, он опустился на одно колено.
— Ara, слыхала… А как далей дело было, знаешь ли? Призвал их Питирим. Поодиночке. В Чудов монастырь, в палату соборную, в цепях привезли. И власти духовные тута… И от городских начальников немало. Все по ряду. По добру вопросил патриарх: «Дивно-де, как возлюбила ты, жено, железа сии да позор свой». А она таково радостно на ответ: «Не железа на мне — венец мученический грешница приять сподобилась, аки святии отцы и апостоли…». Старец святой ну увещать ее: «Откинь ересь да заблуждение. Пришли причастие, яко подобает. Сам потружусь на старости лет, исповедую, причащу тебя… Все на прежнее поворотится». А безумная и патриарха поносить стала… Слугой диавола, рабом антихристовым назвала… Види старец, не в своем разуме баба. Благодатью Божией просветить ее возжелал… Елеем помазанье сотворить надумал. «Да приидет в разум, — говорит, — яко же, видим, ум погубила…». Куды тебе… Слышь, только и старца не прибила. Помазание отринула. «Не касайся меня отступным маслом! — кричит. — Не губи мой труд великий, что целый год эти цепи несла, муки принимала, — единым часом сим!.. Отступися! Ничего не хочу вашего. Все — нечисто». Што тут было!.. Увели безумную… Сестра ее — не лучше же, а почище делала. И с ей ничего не вышло у старца. Вот уж тута, воля-неволя, пришлося и пыткой пытать тех еретиц нестерпимых… Да мало еще… Жечь бы их надо, как на совете мне радили… От них, слышь, и то смута в народе пошла… Боярыня первая, Морозова… Урусовых княгиня — в поборницы за старое пошли. Дак простой люд, который и не помыслил бы, за честь сочтет с ими же против указов моих и патриарших насупротив идти! Жечь, одно и надо!
– Бежим! – крикнул Мыш, и дети рванули во все лопатки.
Господин, не в силах встать от боли, с ненавистью смотрел им вслед.
— Што ж не сжег? Слыхала и я про советы… Кабы не старец добрый, воевода князь Юрий Лексеич, не Долгоруков князь — гляди, двоих боярынь честных словно татей, али бо разбойных подлых людей, на Пожаре при Лобном месте так и сожгли бы в срубе… Царское то дело, доблесть великая! А родитель наш, блаженной памяти свет государь Михаил Федорович и думать не думывал так над женским полом и ради гнева царского своево промышляти… А вот ты, царь, иное мыслишь… По-иному, слышь…
– Охрана! – закричал он, вытаскивая мобильный телефон. – Охрана!
— Ну, буде, Арина… Слышь, молчи уж. Нелеть мне
Но детей было уже не догнать.
– Что это за бред? Ты тоже видела? – спросил Мыш, когда они убедились, что их никто не преследует, и перешли на шаг.
и тольковать с тобою боле. Помню я, что сестра ты мне старшая… Подобру пытался, по-хорошему… Да видно и у тебя — засад в голове… В трухлявый пень вереи не врубишь… Я, слышь, не неволю людей… Про себя што хошь думай… Наружу лих не выноси!.. А они — прямую проруху царству чинят… Соблазн подают… Они не сдадут ничево, им тоже не будет нашей милости… Так и знай… В останный раз тебе говорю… Я, слышь, Арина, не суюся в твои дела, в холсты, в мотки, в лотки в бабьи, в твои тальки-гальки да в суконья. Хочешь — даришь дармоедам всяким… Нето продаешь торгашам-пройдисветам, кои за алтын полтину купить норовят… И ты в дела наши царские отнюдь не мешайся. Моя воля — и творю по ней. Помни раз и навечно…
– Мужика в шляпе? Видела, не знаю его.
— Кое не твоя воля… А лепо ли так… Ладно ли… Подумай, старину да пошлину давнюю попомни… Не на своеволье земле постановлен царь. Тако, мол, хочу, тако и буде! Кабы дума у тебя была прежняя, истовая — они бы не помирволили делу такому: с бабами воевать. Кинь, Алеша. То памятуй: над тобой и над думой твоей владычной, да и над самим владыкой-патриархом суд Божий есть. Што на том свету душеньке твоей буде? Какой ответ держать станешь?.. Помысли. Любя говорю, не в укор. Тебя от греха оберегаючи, може што и уразное вымолвлю, — не посетуй на меня, на грешную…
– Да я не про мужика, про «носорога» говорю. Ты видела, как он к нам голову повернул?
Ветка не ответила.
— Али еще не все выложила?.. Гляди, из царей нас из самодержавных только што не в прикащики в думские пожаловала?.. Мукой адовой, карою Божией грозишь за то, што надумал слово Божие пристойно поисправити… В новых списках книг церковных — омылки, описки повывести. Старые, от Соборов отцов святых, древлепрославленных, Святые Писания на Руси завести хочу правые… А меня за то новшаки — дураки, што чтут азы, не разумея, — чуть не клясти стали. Патриархов Московских, Господом ставленных, — они, мужики безглуздые, неразумные, — ко зверю из бездны, ко антихристу ровняти стали!.. А я от их еще на попятный ступай? Николи! И впрямь будут в те поры люди кругом, и дети и внуки ихние на много лет славить: «Не царская воля творилась на Руси при Алексие Михайловиче, а черни неразумной. Да и сам он — не царь, баба был; малодух прямой — не земли охрана». Так толковать станут. У тебя, вон, волос долог, ум короток. Ни то бы и сама в разум то взяла.
– Пойдём быстрее, – сказала она, тревожно оглянувшись.
– Это что, галлюцинация? Или какие-то новые 3D-технологии? Голограмма?
– Нет… Не знаю, – бросила девочка.
— Взяла, царь-братец, все давненько взяла. Знаешь, не разговорница я. А — все гляжу, кое-што и вижу… Уж не посетуй, коли выложу… Не велит сердце молчать. Не чужая я тебе. Разве — рот завязать повелишь… А нет — так скажу… Душа горит. Воля Божия, видно, штобы от слабой жены узнал, чево мужи твои, советчики, особливо — новые любимчики, рвань худородная, голодная, — не сказывают… Терпела я, покуль мочи стало, от воронья да галочья, што в терем высокий налетели, павьими перьями поизукрасилися… Немочно терпеть боле… Вон, не любо тебе, что царь повинен разума земского, Думы своей боярской и служилой слушати! А то, видать, любо царю-государю, коли блазни, лизоблюды, подлазни льстивые кружат, ровно бы веретеном бабьим, тобою… И все видят, все знают. Неохота тебе пересуды слыхать людские про милость твою, про царскую… Забота у тебя, што внуки-правнуки скажут? Так вот, и знай, каки про тебя речи идут. Таки и в века перейдут, верь, Алешенька… А и погрозней беда на виду, почитай. Горденя ты, царь-братец, на слове. Слышь, не гнешься, не ломишься… Хто тому и поверует? А не только мы, — и черный люд знает: немало раз гнулся ты, не изламывался… Коли хто гораздо навалитися умел на царя самодержавного, на великого князя Московского… Гляди, и теперя так не стало бы. Оно хоша и зовешь ты Писания церковные, кои поисправити задумал, — новиною, а люд православный инако мыслит. Деды и прадеды по той «новине» жили да умирали, дух предали свой Господу. Веру все имут великую в новины в те. «Стариной», святыней величают описки, ошибки книжные. Гляди, хоша и не бояре, смерды они, а люди, слышь, тоже. Одно не забудь: не бояре, смерды те самые в казну в твою ино последний грош несут, тебя со властями и боярами кормят… Другое: и ратная сила из тех же смердов собрана, велика да сильна стоит. Вона, ты любишь иноземных маеоров да полковников круг себя держати. То своим русским ратникам не больно любо… Стрельцы, особливо московские, первая нам всем, дому царскому и трону твоему оборона… А из них — все почитай стариною живут, кою ты «новинами» обзываешь. Титов полк, слышь, явно толкует: «Неладно царь с патриархами удумал: Святое Писание поиначил, службу церковную, благолепную — ополячил… Поляков-схизматиков нето учителями в школах поставил, в своем дому царском — явного покрутня терпит, Семена-то… Не дадим старой веры на урон…». Так, слышь, не одни титовцы толкуют… Гляди, государь-братец… Как бы неволей на то склонитися не довелось, што ныне по доброй воле да на славу себе можно содеяти… Прости меня, грешную, братец… Не могла смолчать… И сугубо челом бью: не трогай ты веры людской. Душа — не осина… И ту ранней попарити надо, а гнути опосля… Богом молю: дядю верни, отпусти на волю Морозову с сестрою… Верни им их животы и честь порушенную… Не гони иноков да старцев-мучеников, как Аввакума-попа… И Бог тебе зачтет… И люди скажут: «Жив Бог, жива правда в душе царевой! Слушает он порою наветов диаволих да людей лукавых новых, кои обступили ево. Да все же и правду не овсе забыл… Серце-де царево в руце Божией, а не в лапах у проходимцев, кои случаем в честь попали и землю не берегут, своей корысти ради». Тово ради — пожалуй, государь-братец… Не гони веру старую… Кинь затеи римские… Опальных верни, твоих рабов верных… Сестрам-подвижницам спокой дай…». Челом тебе бью на том, Алешенька… Хоть бы ты попомнил, братец, службу Борисову да брата ево, Глеба Морозова. Нехорошо, братец.
– О каком обмане «носорог» говорил? Кого ты обманула?
Ветка шла быстро, почти бежала.
Совсем истощенная глубоким волнением, такой большой, несвойственной ей речью, бледная, как мертвец, с осунувшимся лицом, с темными кругами у глаз, едва поднялась после земного поклона Ирина и тут же тяжело опустилась на ближнюю скамью.
– Это, конечно, полное безумие, но он до жути похож на одного человека, – сказала наконец она.
Пока быстро лилась неровная, вдохновенная речь Ирины, целый ряд ощущений проносился в душе царя, отражаясь на его подвижном лице.
– Какого человека?
Были минуты, когда он, казалось, совершенно подпадал влиянию говорившей. И остановись она тогда хотя бы случайно, он дал бы согласие на многое, если не на все, о чем молила сестра.
– Я тебе потом когда-нибудь про него расскажу. Я тебе ещё много чего расскажу.