Цвейг Стефан
Страх
Стефан Цвейг
Страх
Когда фрау Ирена вышла из квартиры своего возлюбленного и начала спускаться по лестнице, ее охватил уже знакомый бессмысленный страх. Перед глазами замелькали черные круги, колени вдруг точно окоченели, перестали сгибаться, и ей пришлось ухватиться за перила, чтобы не упасть. Не впервые отваживалась она на это рискованное приключение, и такая внезапная дрожь тоже была ей не в новинку, но всякий раз, возвращаясь домой, она не могла совладать с беспричинным приступом глупого и смешного страха. Идя на свидание, она не испытывала ничего похожего. Экипаж она отпускала за углом, торопливо, не глядя по сторонам, проходила несколько шагов до подъезда, взбегала по лестнице, и первый прилив страха, к которому примешивалось и нетерпение, растворялся в жарком приветственном объятии. Но когда она собиралась домой, дрожь иного, необъяснимого ужаса поднималась в ней, лишь смутно сочетаясь с чувством вины и нелепым опасением, будто каждый прохожий на улице с одного взгляда угадает, откуда она идет, и дерзко ухмыльнется при виде ее растерянности. Уже последние минуты близости были отравлены нарастающей тревогой; она торопилась уйти, от спешки у нее тряслись руки, она не вникала в слова возлюбленного, нетерпеливо пресекала прощальные вспышки страсти, все в ней уже рвалось прочь, прочь из его квартиры, из его дома, от этого похождения, обратно в свой спокойный, устоявшийся мирок. Не понимая от волнения тех ласковых слов, которыми возлюбленный старался ее успокоить, она на секунду замирала за спасительной дверью, прислушиваясь, не идет ли кто-нибудь вверх или вниз по лестнице. А снаружи уже караулил страх, чтобы сейчас же накинуться на нее, властной рукой останавливал биение ее сердца, и она спускалась по этой пологой лестнице, едва переводя дух.
С минуту она простояла, закрыв глаза, жадно вдыхая прохладу полутемного вестибюля. Где-то вверху хлопнула дверь. Фрау Ирена испуганно встрепенулась и сбежала с последних ступенек, а руки ее сами собой еще ниже натянули густую вуаль. Теперь оставалось еще самое жестокое испытание - необходимость выйти из чужого подъезда. Она пригнула голову, как будто готовясь к прыжку с разбега, и решительно устремилась к полуоткрытой двери.
И тут она лицом к лицу столкнулась с какой-то женщиной, которая, очевидно, шла в этот дом.
- Простите, - смущенно пробормотала она и собралась обойти незнакомку. Но та заслонила собой дверь и уставилась на фрау Ирену злобным и наглым взглядом.
- Вот я вас и накрыла! - сразу же заорала она грубым голосом. - Ну, ясно, из порядочных! У нее и муж есть, и деньги, и всего вдоволь. Так нет, ей еще понадобилось сманить любовника у бедной девушки...
- Ради бога... что вы?.. Вы ошибаетесь, - лепетала фрау Ирена и сделала неловкую попытку проскользнуть мимо, но женщина всей своей громоздкой фигурой загородила проход и пронзительно заверещала:
- Как же, ошибаюсь... Нет, я вас знаю. Вы от моего дружка, от Эдуарда идете. Наконец-то я вас застукала; теперь понятно, почему для меня у него времени нет. Из-за вас, подлянка вы этакая.
- Ради бога, не кричите так, - еле слышно выдавила из себя фрау Ирена и невольно отступила назад, в вестибюль. Женщина насмешливо смотрела на нее. Этот трепет и ужас, эта явная беспомощность были ей, видимо, приятны, потому что теперь она разглядывала свою жертву с самодовольной, торжествующе презрительной улыбкой. А в голосе от злобного удовлетворения появились даже фамильярно благодушные нотки.
- Вон они какие, замужние дамочки: гордые да благородные. Под вуалью ходят чужих мужчин отбивать. А как же без вуали? Надо же потом разыгрывать порядочную женщину.
- Ну, что... что вам от меня нужно? Ведь я вас даже не знаю... Пустите...
- Ага, пустите... Домой, к супругу, в теплую комнату... Чтоб разыгрывать важную барыню и помыкать прислугой... А что мы тут с голоду подыхаем, до этого благородным дамам дела нет... Они у нас последнее норовят украсть...
Ирена усилием воли овладела собой, по какому-то наитию схватилась за кошелек и вытащила оттуда все бумажные деньги. - Вот... вот... берите. Только пропустите меня... Я больше никогда сюда не приду... даю вам слово...
Свирепо блеснув глазами, женщина взяла деньги и при этом прошипела: - Стерва. - Фрау Ирена вся вздрогнула от такого оскорбления, но, увидев, что противница посторонилась, выбежала на улицу, не помня себя и задыхаясь, как самоубийца бросается с башни. В глазах у нее темнело, лица прохожих казались ей какими-то уродливыми масками. Но вот, наконец, она добралась до наемного автомобиля, стоявшего на углу, без сил упала на сидение, и сразу все в ней застыло, замерло. Когда же удивленный шофер спросил, наконец, странную пассажирку, куда ехать, она несколько мгновений тупо смотрела на него, пока до ее ошеломленного сознания дошли его слова.
- На Южный вокзал, - выговорила она, но вдруг у нее мелькнула мысль, что та тварь может броситься ей вдогонку. - Скорее, пожалуйста, скорее!
Только по дороге она поняла, каким потрясением была для нее эта встреча. Она ощутила холод своих безжизненно повисших рук и вдруг начала дрожать, как в ознобе. К горлу подступила горечь, и вместе с тошнотой в ней поднялась безудержная, слепая ярость, от которой выворачивалось все внутри. Ей хотелось кричать, молотить кулаками, избавиться от ужаса этого воспоминания, засевшего у нее в мозгу, точно заноза, забыть мерзкую рожу с наглой ухмылкой, противную вульгарность, которой так и разило от несвежего дыхания не знакомки, развратный рот, с ненавистью выплевывавший прямо ей в лицо грубые слова, угрожающе занесенный над ней красный кулак. Все сильнее становилась тошнота, все выше подкатывала к горлу, а вдобавок машину от быстрой езды швыряло во все стороны, Ирена хотела уже сказать шоферу, чтобы он ехал медленнее, но вовремя спохватилась, что ей нечем будет заплатить ему - ведь она отдала вымогательнице все крупные деньги Она поспешила остановить машину и, к вящему удивлению шофера, вышла на полдороге. К счастью, денег ей хватило. Зато она очутилась в совершенно незнакомом районе, среди деловито сновавших людей, каждое слово, каждый взгляд которых причиняли ей физическую боль. При этом ноги у нее были как ватные и не желали двигаться, но она понимала, что надо попасть домой, и, собрав всю свою волю, с неимоверным напряжением тащилась из улицы в улицу, словно пробиралась по болоту или глубокому снегу. Наконец, она дошла до дому и устремилась вверх по лестнице с лихорадочной поспешностью, но сейчас же сдержала себя, чтобы волнение ее не показалось подозрительным.
Лишь после того как горничная сняла с нее пальто и она услышала из соседней комнаты голос сына, игравшего с младшей сестренкой, а успокоенный взгляд ее увидел кругом все свое, родное и надежное, к ней вернулось внешнее самообладание, между тем как откуда-то из глубины еще накатывали волны тревоги и болезненно бились в стесненной груди Она сняла вуаль, заставила себя придать лицу выражение беспечности и вошла в столовую, где ее муж, сидя за накрытым к ужину столом, читал газету.
- Поздно, поздно, мой друг, - ласково пожурил он жену, поднялся и поцеловал ее в щеку, отчего в ней, помимо воли, проснулось щемящее чувство стыда. Они сели за стол, и муж равнодушным тоном, не отрываясь от газеты, спросил - Где ты была так долгой.
- У... у Амелии ей надо было кое-что купить... и я пошла с ней, - проговорила она и тут же рассердилась на себя за то, что не подготовилась к ответу и так неумело солгала Обычно она заранее изобретала тщательно продуманную ложь, способную выдержать любую проверку, но сегодня от страха все позабыла и принуждена была прибегнуть к такой беспомощной импровизации. А что если муж, как в той пьесе, которую они недавно видели вздумает позвонить по телефону и проверить?
- Что с тобой? Ты какая-то рассеянная... Отчего ты не снимешь шляпу?
Уже во второй раз она обнаруживает сегодня свое волнение! Вздрогнув, Ирена встала, пошла в спальню снять шляпу и до тех пор смотрела в зеркало, пока беспокойный взгляд ее не стал снова твердым и уверенным. Только после этого она вернулась в столовую.
Горничная подала ужин, и вечер прошел, как обычно, пожалуй молчаливее, менее оживленно, чем обычно, вялый, скудный разговор то и дело прерывался. Мысли Ирены неустанно возвращались к событиям этого дня, но всякий раз, дойдя до грозной минуты враждебной встречи, отшатывались в испуге, тогда она поднимала взгляд, чтобы ощутить себя в безопасности, среди дружественных предметов, связанных с дорогими воспоминаниями, нежно притрагивалась к ним и понемногу успокаивалась. А стенные часы, невозмутимо шагая в тишине своим стальным шагом, незаметно сообщали и ее сердцу свой равномерный, беспечно уверенный ритм.
На следующее утро, когда муж ушел к себе в контору, а дети отправились гулять и она наконец-то осталась наедине с собою, вчерашняя встреча при ярком утреннем свете стала казаться ей менее устрашающей. Прежде всего фрау Ирена рассудила, что вуаль у нее очень густая и шантажистка никак не могла разглядеть ее лицо, а значит, ни в коем случае в другой раз не узнает ее. Спокойно продумала она, как обезопасить себя впредь. Она ни за что больше не пойдет на квартиру к своему возлюбленному - таким образом, возможность вторичного наскока отпадет сама собой. Остается угроза случайной встречи, тоже маловероятная, ведь она уехала в автомобиле, и, значит, та не могла выследить ее. Ни ее имя, ни адрес вымогательнице не известны, а по общему облику трудно наверняка узнать человека. Но и на такой крайний случай фрау Ирена была вооружена. Избавившись от тисков страха, ничего не стоит, решила она, держать себя спокойно, от всего отпираться, невозмутимо утверждать, что это ошибка, ведь доказать, что она была у возлюбленного, немыслимо иначе, как застигнуть ее на месте преступления, - значит, в случае чего можно привлечь эту тварь к ответу за шантаж. Недаром фрау Ирена была женой одного из самых известных столичных адвокатов; из его разговоров с коллегами она усвоила, что шантаж должен быть пресечен немедленно и с полным хладнокровием, потому что малейшее колебание, малейший признак тревоги со стороны жертвы дают в руки противника лишний козырь.
Первой мерой предосторожности была короткая записка, в которой она извещала любовника, что не может прийти в условленный час ни завтра, ни в ближайшие дни. Ее гордость была уязвлена тягостным открытием, что она заменила в милостях возлюбленного такую низменную, недостойную соперницу, и теперь, с неприязненным чувством подбирая слова, она испытывала мстительную радость, что холодный тон записки ставит их свидания в зависимость от ее прихоти.
Этого молодого человека, пианиста с именем, она встретила на вечере у кого-то из знакомых и очень скоро, сама того не желая и не отдавая себе ни в чем отчета, стала его любовницей. Он в сущности почти не волновал ее кровь, у нее не было к нему ни чувственного, ни особого духовного тяготения; она отдалась ему не потому, что он был нужен, желанен ей, а просто из-за недостаточно решительного сопротивления его воле и еще из-за какого-то беспокойного любопытства. Ничто - ни удовлетворенная супружеским счастьем кровь, ни столь частое у женщин чувство духовного оскудения - не вызывало у нее потребности в любовнике; она была вполне счастлива, имея состоятельного, умственно превосходящего ее мужа и двоих детей; она лениво нежилась в своем уютном, обеспеченном, укрытом от бурь существовании. Но бывает в воздухе такое затишье, которое будит чувственность не меньше, чем духота и грозы, такая равномерная температура счастья, которая взвинчивает сильнее всякого несчастья. Сытость раздражает так же, как голод, и от надежной, устоявшейся жизни Ирену потянуло к приключению.
Вот в такую полосу полного довольства, которому сама она не умела придать новые краски, молодой пианист вошел в ее уравновешенный мирок, где обычно мужчины лишь пресными шутками и невинными любезностями почтительно отдавали дань ее красоте, по-настоящему не ощущая в ней женщины, и тут впервые с девических времен что-то всколыхнулось в ее душе. В нем самом ее привлек, пожалуй, лишь налет печали, подчеркивавший и без того нарочитую томность его лица. Ирене, привыкшей видеть кругом только довольных жизнью людей, эта печаль говорила об ином, высшем мире, и ее невольно потянуло за пределы повседневных чувств, чтобы заглянуть в этот мир. Похвала, вызванная минутным умилением от его игры, быть может чересчур горячая с точки зрения приличий, заставила сидевшего у рояля музыканта взглянуть на молодую, женщину, и уже в этом первом взгляде было что-то зовущее. Она испугалась и вместе с тем ощутила сладостную жуть, сопутствующую всякому страху, а дальнейшая беседа, вся словно пронизанная и опаленная скрытым пламенем, разожгла ее и без того настороженное любопытство, так что она не уклонилась от новой беседы, когда встретилась с ним в концерте. Дальше они стали видеться часто и уже не случайно. Ей льстило, что для него, настоящего артиста, она так много значит как ценительница и советчица, в чем он не раз уверял ее, и всего через несколько недель их знакомства она опрометчиво согласилась на его предложение - ей, одной ей сыграть свою новую вещь у себя дома; возможно, что у него отчасти и были такие благие намерения, но они потонули в поцелуях и страстных объятиях. Первым ощущением Ирены после того как она, неожиданно для себя, отдалась ему, был испуг перед этим поворотом в их отношениях; таинственное очарование развеялось в один миг, и чувство вины за измену мужу лишь отчасти умерялось тщеславным сознанием, что она, как ей казалось, добровольно, впервые отринула свой респектабельный мирок.
В первые дни она ужасалась собственной порочности, но мало-помалу, повинуясь голосу тщеславия, стала даже гордиться ею. Впрочем, все эти сложные чувства волновали ее очень недолго. Что-то бессознательно отталкивало ее в этом человеке, главным образом то новое, непривычное, что собственно и пленило ее. Страстность, которая увлекала ее в его музыке, становилась тягостной в минуты близости, его порывистые властные объятия были ей даже неприятны, она невольно сравнивала его себялюбивую необузданность с робким, после стольких лет супружества, благоговейным пылом мужа. Но, согрешив однажды, она вновь и вновь возвращалась к любовнику, без восторга и без разочарования, из своеобразного чувства долга и еще потому, что ей лень было побороть эту новую привычку. Прошло немного времени, и она уже отвела своему возлюбленному определенное местечко в жизни, назначила для него, как для родителей мужа, определенный день в неделе; но эта связь ничуть не изменила обычного течения ее жизни я только что-то добавила к ней. Вскоре возлюбленный вошел в благоустроенный механизм ее существования, как некий довесок равномерного счастья, как третий ребенок или новый автомобиль, и запретное любовное приключение уже ничем не отличалось от дозволенных радостей.
И вот впервые, когда ей надо было заплатить за это приключение настоящей ценой - опасностью, она принялась мелочно вычислять его истинную стоимость. Она была так избалована судьбой и заласкана близкими, так привыкла благодаря богатству почти не иметь желаний, что первое же затруднение оказалось ей не под силу. Она не пожелала поступиться хотя бы в малейшей степени своей душевной безмятежностью и, почти не задумываясь, сразу же решила пожертвовать возлюбленным ради своего покоя.
В тот же день к вечеру посыльный принес в ответ от возлюбленного испуганное, бессвязное письмо. Это письмо, наполненное растерянными мольбами, жалобами и упреками, слегка поколебало ее решимость покончить с приключением очень уж льстила ее тщеславию пылкость любовника и его страстное отчаяние. Он настойчиво просил ее хоть о мимолетной встрече, чтобы оправдаться, если он чем-нибудь невольно обидел ее, и теперь ее уже манила новая игра подольше сердиться на него, чтобы стать ему еще желаннее. Поэтому она велела ему прийти в ту кондитерскую, где, как ей вдруг вспомнилось, у нее в девические годы было свидание с одним актером, свидание настолько почтительное и невинное, что теперь оно казалось ей ребячеством. Забавно, с улыбкой подумала она, что романтика, совсем заглохшая за время супружеской жизни, вновь распускается пышным цветом. И она уже готова была радоваться вчерашнему столкновению, оказавшему на нее такое сильное, живительное действие, что нервы ее, обычно легко приходившие в равновесие, тут все еще продолжали вибрировать.
На этот раз она надела темненькое, незаметное платье и другую шляпу, чтобы, на случай новой встречи, сбить с толку вымогательницу. Она собралась было закрыть лицо, но из какого-то внезапно охватившего ее задора отложила вуаль. Неужели ей, достойной, уважаемой женщине, нельзя спокойно показаться на улице из страха перед какой-то тварью?
Только в первую минуту, когда она вышла из дому, ее пронизало мимолетное чувство страха, нервный озноб, какой бывает, когда пробуешь воду кончиками пальцев, прежде чем окунуться в море. Но эта холодная дрожь через секунду сменилась уверенностью в себе, непривычным для нее самолюбованием; ей нравилось, что она такая легкая, гибкая, сильная, а такой упругой, стремительной походки у нее не было никогда. Ей даже стало жаль, что кондитерская так близко - что-то неудержимо влекло ее навстречу неизведанным и заманчивым приключениям. Но время свидания приближалось, и фрау Ирене приятно было думать, что возлюбленный уже ждет ее. Он сидел в углу и, увидев ее, вскочил с неподдельным волнением, которое и льстило ей и тяготило ее. Ей пришлось попросить, чтоб он говорил потише, таким вихрем вопросов и упреков прорвалась его душевная тревога. Ни слова не сказав об истинной причине своего отказа от условленного свидания, она играла намеками, загадочность которых лишь сильнее раззадоривала его. Она не сдалась на его просьбы, чувствуя, как взвинчивает его эта необъяснимая, внезапная неприступность.
Когда после бурного получасового разговора Ирена ушла, не позволив молодому человеку ни малейшей нежности и даже ничего не пообещав на будущее, она вся трепетала от того особенного возбуждения, какое испытывала только девушкой. Ей казалось, что где-то там, в глубине, горит обжигающий огонек и только ждет, чтобы ветер раздул его в пламя, которое охватит ее всю. Идя по улице, она жадно ловила каждый брошенный на нее взгляд, это дружное и откровенное мужское восхищение было для нее непривычно, и ей вдруг так захотелось посмотреть на себя, что она остановилась перед зеркалом в витрине цветочного магазина, чтобы увидеть собственную красоту в рамке из красных роз и обрызганных росой фиалок. С девических времен не чувствовала она себя такой легкой, окрыленной; ни в первые дни замужества, ни от объятий любовника по телу ее не пробегали такие, как сейчас, электрические искры, и ей стало нестерпимо досадно, что вся эта удивительная легкость, все сладостное опьянение будет зря растрачено на однообразную повседневность. Вяло побрела она домой. У подъезда она замешкалась, чтобы еще раз полной грудью вдохнуть знойный пьянящий воздух запретного приключения, чтобы его последняя, иссякающая волна прихлынула к самому сердцу.
Тут кто-то тронул ее за плечо. Она обернулась. - Это вы... вы? Что вам опять надо? - в смертельном испуге пролепетала она, увидев перед собой ненавистное лицо, и еще сильнее испугалась своих собственных неосторожных слов. Ведь она же твердо решила не признать эту женщину, если им случится встретиться, все отрицать, дать резкий отпор вымогательнице... Но теперь уже было поздно.
- Я битых полчаса дожидаюсь вас тут, фрау Вагнер.
Ирена вздрогнула, услышав свою фамилию. Значит, этой твари известны и адрес и имя. Теперь все погибло, теперь она полностью в ее власти.
- Да, фрау Вагнер, я вас дожидаюсь битых полчаса, укоризненно и угрожающе повторила женщина.
- Что... что же вам нужно от меня?
- Сами знаете, фрау Вагнер. - Ирена снова вздрогнула, услышав свое имя. - Отлично знаете, зачем я пришла.
- Я больше ни разу с ним не виделась и никогда больше не увижусь... Только оставьте меня... Никогда больше...
Женщина невозмутимо подождала, пока у Ирены от волнения пресекся голос. А затем резко оборвала ее, словно подчиненную:
- Бросьте врать! Я за вами шла да самой кондитерской, и, увидев, что Ирена отшатнулась, насмешливо добавила: Делать-то мне нечего. Со службы меня уволили. Говорят, тяжелые времена, работы мало. Ну как же не попользоваться свободным временем. Чем мы хуже благородных дам, нам тоже хочется погулять.
Это было сказано с холодной злобой, уязвившей Ирену в самое сердце. Она чувствовала себя безоружной перед такой неприкрытой, вульгарной низостью, а в голове мутилось от страха, что эта тварь сейчас опять закричит во весь голос или мимо пройдет муж, и тогда все будет кончено. Торопливо нащупала она в муфте серебряную сумочку и выгребла оттуда все деньги, какие ей попались.
Но нагло протянутая рука не опустилась смиренно, едва ощутив деньги, как в тот раз, а застыла в воздухе, словно растопыренная когтистая лапа.
- Давайте заодно и сумочку, а то как бы мне деньги не потерять, - с утробным смешком выговорили презрительно вскинутые губы.
Ирена посмотрела шантажистке прямо в глаза, но тотчас отвела взгляд. Эта наглая, грубая насмешка была нестерпима. Отвращение, точно жгучая боль, пронизало ее. Только бы скорее уйти, только бы не видеть этого лица! Отвернувшись, она торопливо сунула вымогательнице драгоценную сумочку и, подгоняемая страхом, взбежала по лестнице.
Мужа еще не было дома; упав на диван, Ирена долго лежала неподвижно, словно ее оглушили обухом. Лишь услышав в передней голос мужа, она с величайшим усилием встала и машинально поплелась в соседнюю комнату.
Теперь ужас водворился у нее в доме и не отступал ни на шаг. В долгие, ничем не занятые часы, когда подробности страшной встречи одна за другой вставали в ее памяти, она совершенно ясно поняла безвыходность своего положения. Эта тварь, непонятно каким образом, узнала и ее адрес и фамилию, и, раз первые попытки шантажа оказались так успешны, она, без сомнения, ничем, не погнушается, лишь бы побольше выжать из своей осведомленности. Год за годом будет она тяготеть над ее жизнью, как кошмар, который не стряхнешь даже самым отчаянным усилием, потому что, несмотря на собственные и мужнины средства, фрау Ирена не могла бы без ведома мужа собрать достаточно крупную сумму, чтобы раз и навсегда откупиться от этой твари. Да и кроме того она знала из случайных рассказов мужа и из тех дел, которые он вел, что любые договоры и соглашения с такими отпетыми мошенниками ничего не стоят. В лучшем случае ей удастся на месяц, на два отсрочить беду, а там непрочное здание ее семейного счастья неизбежно рухнет, а если она увлечет за собой и свою мучительницу-радости ей от этого будет мало. С ужасающей ясностью видела она, что беда неотвратима, выхода нет. Но как... как именно это произойдет - с утра до ночи решала она роковой вопрос. Наступит день, когда мужу принесут письмо; она ясно представляла себе, как он войдет, бледный, нахмуренный, схватит ее за руку, начнет допрашивать... Но потом... что произойдет потом? Как он поступит? На этом ее воображение иссякало - все тонуло в мрачном сумбуре жестокого страха. Она не могла додумать до конца, от беспочвенных догадок у нее голова шла кругом. За эти долгие часы мучительного раздумья она с ужасающей ясностью поняла лишь одно: что очень плохо знает своего мужа и потому не может предугадать, как он поступит, что он решит. Она вышла за него по желанию родителей, но, без неохоты, чувствуя к нему расположение, оправдавшее себя с годами; прожила бок о бок с ним восемь благополучных, мирно размеренных лет, все у них было общее - дети, дом, бессчетные часы близости, и только сейчас, стараясь представить себе, как он поступит, она поняла, каким чуждым и незнакомым остался он для нее. Лишь теперь она перебирала всю их жизнь, стараясь по отдельным поступкам разгадать его характер. В страхе своем она судорожно цеплялась за каждое ничтожное воспоминание, надеясь найти ключ к заповедным тайникам его сердца.
Так как словами он не выдавал своих затаенных помыслов, то теперь, когда он с книгой сидел в кресле, ярко освещенный электрической лампой, она пытливо вглядывалась в него. Как в чужое лицо, старалась она проникнуть взглядом в лицо мужа и по этим знакомым чертам, ставшим вдруг чужими, узнать его характер, который не раскрылся перед ее равнодушием за восемь лет совместной жизни. Лоб был ясный и благородный, как будто вылепленный мощным и деятельным умом, зато рот выражал строгую непреклонность. Все-в его мужественных чертах дышало энергией и силой. Неожиданно для нее самой ей вдруг открылась красота этого волевого лица, с удивлением созерцала она его вдумчивую сосредоточенность и ясно выраженную твердость. Но глаза, в которых таилась главная разгадка, были опущены в книгу и недоступны ее наблюдению. Ей оставалось только испытующе смотреть на профиль мужа, как будто в его смелых очертаниях было запечатлено слово прощения или проклятия, на этот незнакомый профиль, пугавший ее своей суровостью и привлекавший своеобразной красотой, которую она впервые почувствовала в его энергичном складе. Внезапно она осознала, что смотрит на него с удовлетворением и гордостью. Тут он поднял глаза, а она торопливо отшатнулась в темноту, чтобы не пробудить подозрения своим страстно вопрошающим взглядом.
Три дня она не показывалась на улицу и уже стала с беспокойством замечать, что окружающим бросается в глаза ее домоседство, - обычно она редкий день безвыходно просиживала у себя.
Первыми заметили эту перемену дети, особенно старший мальчуган, не замедливший выразить простодушное удивление, что мама теперь так много бывает дома, меж тем как прислуга только шушукалась и делилась своими догадками с бонной. Тщетно пыталась она доказать, что ее присутствие необходимо по самым разнообразным, большей частью удачно придуманным причинам, но во что бы ока ни вмешивалась, она только нарушала заведенный порядок, каждая ее попытка помочь вызывала недоумение. При этом она не умела стушеваться, тактично уединиться и сидеть в своей спальне за книгой или работой; нет, внутренняя тревога, выражавшаяся у нее, как всякое сильное переживание, в нервном возбуждении, гнала ее из комнаты в комнату. При каждом звонке по телефону или на парадном она вздрагивала, чувствуя, как от малейшего толчка обрывается и превращается в ничто ее безмятежное существование; она сразу же падала духом, и ей уже мерещилась безвозвратно загубленная жизнь. Эти три дня, которые она просидела в своих комнатах, как в темнице, показались ей длиннее восьми лет замужества.
Но на третий вечер ей пришлось выйти из дому: они с мужем давно уже были приглашены в гости, и отказаться без достаточно веских причин не представлялось возможным. Да и нужно же, наконец, чтобы не сойти с ума, сломать этот незримый частокол ужаса, которым была теперь обнесена ее жизнь. Ей хотелось видеть людей, на несколько часов отдохнуть от себя, прервать самоубийственное одиночество страха. И кроме того, где может она чувствовать себя в большей безопасности от невидимого неотступного преследования, чем в чужом доме, среди друзей? Только один миг, тот короткий миг, когда она впервые после тягостной встречи ступила на улицу, ей стало страшно, что шантажистка караулит где-то тут, поблизости. Она невольно схватила руку мужа, зажмурилась и пробежала несколько шагов по тротуару до ожидавшего их автомобиля, но когда, сидя в машине под защитой мужа, она мчалась по обезлюдевшим в этот поздний час улицам, тяжесть мало-помалу свалилась с ее сердца, и, поднимаясь по лестнице чужого дома, она уже чувствовала себя вне опасности. На несколько часов она могла снова стать такой же беззаботной и веселой, какой была много лет до того, и даже радоваться более глубокой сознательной радостью узника, который вырвался из стен тюрьмы на солнечный свет. Здесь она была ограждена от преследования, ненависть не могла проникнуть сюда, здесь вокруг нее были люди, любившие и уважавшие ее, восхищавшиеся ею, нарядные, беспечные люди, окруженные искристым розовым ореолом легкомыслия, и этот хоровод наслаждения наконец-то снова сомкнулся вокруг нее. Ибо в первую же минуту взгляды присутствующих сказали ей, что она хороша, и она стала еще лучше от давно не испытанного чувства уверенности в себе.
Из соседнего зала неслись призывные звуки музыки и проникали в ее разгоряченную кровь. Начались танцы, и не успела она опомниться, как очутилась в самой гуще Толпы. Так она не танцевала ни разу в жизни. Этот кружащийся вихрь сделал ее невесомой, ритм проникал в каждую частицу тела, окрыляя его огненным движением. Как только музыка прекращалась, Ирена болезненно ощущала тишину, беспокойный огонь пробегал по ее напряженным мышцам, и как в охлаждающую, успокаивающую, баюкающею воду, окуналась она снова в этот круговорот. Обычно она танцевала довольно посредственно, рассудочная сдержанность делала ее движения угловатыми, чересчур осторожными, но дурман вырвавшейся на волю радости уничтожил внутреннюю скованность. Порвалась железная узда, в которой рассудок и стыд держали самые ее буйные страсти, и теперь Ирене казалось, что она тает и растворяется в бездумном блаженстве. Она ощущала объятия чьих-то рук, мимолетные касания, слова, точно вздохи, волнующий смех, музыку, звеневшую в крови; все ее тело трепетало как натянутая струна, платье жгло ее, ей хотелось сбросить все покровы, чтобы нагой глубже впитывать в себя этот дурман.
- Ирена, что с тобой? - Она обернулась, пошатываясь, блестя глазами, вся еще разгоряченная объятиями партнера. И тут ее прямо в сердце поразил холодный, жесткий взгляд удивленно, в упор смотревшего на нее мужа. Она испугалась: может быть, она слишком дала себе волю и что-то выдала своим исступлением?
Нина Соротокина
- Почему ты спрашиваешь, Фриц? - пролепетала она, растерявшись от его разящего взгляда, который впивался в нее все глубже и глубже, так что она ощущала его теперь в самом сердце. Ей хотелось кричать от этого беспощадного инквизиторского взгляда.
Гардемарины, вперед!
Тетралогия
- Очень странно, - после долгого молчания вымолвил он. В голосе его слышалось недоумение. Она не осмелилась спросить, что он хочет этим сказать, но по ее телу прошла дрожь, когда он отвернулся, не добавив ни слова, и она увидела его плечи, широкие, крепкие, массивные, а над ними упрямый, словно выкованный из железа затылок. Такой бывает у убийц, подумала Ирена и тут же отмахнулась от этой нелепой мысли. Только сейчас она как будто впервые увидела собственного мужа и с содроганием поняла, как он силен и опасен.
© Н. М. Соротокина (наследники), 2021
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2021
Снова заиграла музыка. Какой-то господин подошел к Ирене, она машинально оперлась на его руку. Но теперь все в ней отяжелело и веселая мелодия не могла вдохнуть жизнь в ее словно налитые свинцом ноги. Гнетущая тяжесть шла от сердца к ногам, и каждый шаг причинял ей страдание. Она принуждена была просить кавалера, чтобы он извинил ее. Возвращаясь на свое место, она невольно оглянулась, нет ли поблизости мужа, и вся задрожала он стоял вплотную за ней, как будто поджидая ее, и снова его холодный взгляд скрестился с ее взглядом. Что с ним? Что он уже знает? Она машинально запахнулась, словно желая защитить от него обнаженную грудь. Его молчание было так же упорно, как и взгляд.
Издательство АЗБУКА®
* * *
- Может быть, уедем? - робко спросила она.
Гардемарины, вперед! или Трое из навигацкой школы
- Да. - Голос звучал жестко и неласково. Он пошел вперед. И она опять увидела массивный, угрожающий затылок. На нее надели шубку, но ее по-прежнему пробирал озноб. Молча ехали они бок о бок. Ирена боялась заговорить. Смутно чуяла она новую опасность. Теперь ей нигде не было прибежища.
Посвящается моим сыновьям
Часть первая
В Москве
1
Эту ночь ей привиделся страшный сон. Музыка гремела в высоком и светлом зале. Она вошла, и ее окружила пестрая толпа. Вдруг к ней протиснулся какой-то молодой человек, она как будто знала его, но не могла вспомнить, кто он. Он взял ее под руку, и они пошли танцевать. Ей было отрадно и сладко, волна музыки подняла ее и понесла над землей. Так они танцевали через анфиладу зал, где высоко под потолком золоченые люстры, точно звезды, сияли огоньками свечей, а стенные зеркала возвращали Ирене ее собственную улыбку и передавали ее дальше в бессчетных отражениях. Все стремительней становился танец, все зажигательнее играла музыка. Ирена чувствовала, что юноша все теснее прижимается к ней, пальцы его глубже зарываются в ее обнаженное плечо. Она застонала от сладостной боли и, встретившись с ним взглядом, вспомнила, кто он. Это был актер, которого она еще совсем девочкой обожала издалека, и только она собралась в упоении произнести его имя, как он заглушил ее возглас жгучим поцелуем. И так, уста к устам, слившись воедино в жарком объятии, мчались они по залам, точно уносимые благодатным ветром. Мимо скользили стены, Ирена уже не видела над собой потолка, не ощущала ни времени, ни своего освобожденного от пут тела. Вдруг кто-то дотронулся до ее плеча. Она остановилась, и с ней остановилась музыка, погасли огни, черные стены обступили ее, а спутник исчез. \"Отдай мне его, воровка!\" - закричала страшная незнакомка так, что отозвались стены, и впилась ледяными пальцами ей в руку. Она рванулась и сама услышала свой крик, безумный, пронзительный крик ужаса; завязалась борьба, незнакомка взяла верх, сорвала с нее жемчужное ожерелье, а заодно и половину платья, так что из-под клочьев ткани выглянули обнаженные плечи и грудь. И вдруг откуда-то опять появились люди, шум нарастал, люди сбегались отовсюду и насмешливо глазели на нее и на страшную тварь, а та визжала во весь голос: \"Развратница, потаскуха! Отняла его у меня!\" Она не знала, куда спрятаться, куда смотреть, а осклабленные рожи подступали все ближе, любопытные взгляды ощупывали ее наготу, и вот, когда ее помутившийся взгляд, ища спасения, устремился вдаль, она внезапно увидела в дверях неподвижную фигуру мужа, его правая рука была спрятана за спиной. Она вскрикнула и бросилась бежать от него через всю анфиладу зал, алчная толпа ринулась за ней, а она чувствовала, что платье сползает с нее все ниже и ниже и скоро упадет совсем. Вдруг перед ней распахнулась дверь, она стремглав сбежала по лестнице, надеясь спастись, но внизу уже ждала гнусная тварь в своей замызганной шерстяной юбке и тянулась к ней цепкими когтями. Ирена шарахнулась в сторону и, не помня себя, кинулась вперед, та за ней, и так они долго бежали в темноте по длинным, безмолвным улицам, а фонари, скалясь, нагибались к ним. Она все время слышала, как топочут за ее спиной деревянные башмаки той твари, но стоило ей повернуть за угол, как та же тварь выскакивала ей навстречу; она караулила за каждым углом, в каждом подъезде справа и слева; она была повсюду, она множилась с ужасающей быстротой, ее нельзя было обогнать, всякий раз она оказывалась впереди и пыталась схватить Ирену, у которой уже подгибались колени. Вот наконец-то дом, она бросилась туда, распахнула дверь, но на пороге стоял муж с ножом в руке и смотрел на нее все тем же испытующим взглядом. \"Где ты была?\" - сурово спросил он. \"Нигде\", - услышала она собственный голос, а за спиной уже зазвучал пронзительный хохот. \"Я видела, видела!\" - визжала та тварь, хохоча, как безумная. Тут муж взмахнул ножом. \"Спасите! Спасите!\" - закричала Ирена.
— Пошли, Котов у себя.
— Может, не надо, а? — В голосе Алексея прозвучал последний робкий призыв к благоразумию, который, впрочем, был обращен больше к самому себе, чем к двум стоящим рядом друзьям.
Князь Никита Оленев, высокий, с несуразной фигурой малый, положил на плечо Алексея руку, словно подталкивая его к двери, а третий из молодых людей, Саша Белов, запальчиво воскликнул:
Она открыла глаза, и ее испуганный взгляд встретился со взглядом мужа. Что это... что такое? Она у себя в спальне, под потолком тускло горит фонарик, она дома, в своей постели, а то был только сон. Но почему у постели сидит муж и смотрит на нее, как на больную? Кто зажег свет, и почему это муж сидит так неподвижно, с таким суровым видом? Ей стало очень страшно. Невольно взглянула она на его руку: нет, ножа не видно. Медленно рассеивался гнетущий кошмар с зарницами сонных видении. Значит, все это ей приснилось, она кричала со сна и разбудила мужа. Но почему он смотрит на нее таким строгим, таким сверлящим, неумолимо строгим взглядом?
— Как же не надо? Ты дворянин! Или ты идешь и в присутствии нашем требуешь у этого негодяя извинения, или, прости, Алешка, как ты сможешь смотреть нам в глаза?
— А если он откажется извиниться? — пробормотал Алексей, сопротивляясь осторожно подталкивающей руке Никиты.
Она попыталась улыбнуться. - Что ты? Почему ты так смотришь на меня? Кажется, мне привиделся страшный сон.
— Тогда ты вернешь ему пощечину! — еще яростнее крикнул Белов.
Он предвидел эту заминку у двери и теперь дал волю своему негодованию:
- Да, ты кричала очень громко. Я услышал из соседней комнаты.
— Все ты колеблешься! Ходишь, как девица, румянец боишься расплескать. Зачем только шпагу на бедре носишь? Это тебе не театральный реквизит. Может, ты и мундир сменишь на женские тряпки?
Уже произнеся последние слова, Белов понял, что про театр вспоминать сейчас не к чему, зачем травить раны, Алешка и так на пределе, но было поздно. Недаром в школе говорили: «Козла бойся спереди, коня сзади, а тихого Алешу Корсака со всех сторон».
\"Что же я кричала, о чем проговорилась, - с ужасом думала она, - о чем он догадался?\" Она боялась поднять на него глаза. А он смотрел на нее очень серьезно и при этом удивительно спокойно.
— Реквизит, говоришь? — Алексей сбросил с плеча руку, которая уже не подталкивала к двери, а успокаивающе похлопывала, отступил назад и рванул шпагу из ножен. — Уж тебе-то я не позволю!.. Позиция ан-гард! Защищайся, Белов!
— Сэры, вы в уме? — только и успел крикнуть Никита Оленев.
- Что с тобой творится, Ирена? Ты стала неузнаваема за последние дни - дрожишь как в лихорадке, нервничаешь, чем-то озабочена. А тут еще зовешь на помощь со сна...
Позднее Алексей говорил друзьям, что шпагу выхватил без умысла, просто так, что он вовсе не хотел драться. «Глаза у тебя, однако, были опасные», — отвечал Никита.
Эти «опасные» глаза и заставили Оленева выставить руку, отводя острие шпаги от груди изумленного Белова. Шпага чиркнула по раскрытой ладони и повисла, опущенная к полу. К Белову вернулся дар речи.
Она опять попыталась улыбнуться. - Нет, ты что-то от меня скрываешь, - настаивал он. - Может, у тебя какие-то неприятности или огорчения? Все в доме уже заметили, как ты переменилась. Не бойся, скажи мне, что тебя мучает.
— Ты же ему руку поранил, сумасшедший! Никогда наперед не знаешь, что ты выкинешь!
Он пододвинулся к ней ближе, она чувствовала, как его пальцы ласкают и гладят ее обнаженную руку, а глаза светятся каким-то особенным светом. Ее неудержимо потянуло прильнуть к его сильному телу, прижаться, все рассказать ему и не отпускать его, пока он не простит. Ведь он только что видел, как она страдает. Но фонарик бросал свой тусклый свет на ее лицо, и ей стало стыдно. Она побоялась выговорить страшное слово.
Внезапно дверь распахнулась, и на пороге появился сухого сложения мужчина в черном камзоле. Он вышел на шум, собираясь отчитать курсантов, но так и замер с назидательно поднятым пальцем. Специальный указ запрещал в школе носить оружие, а тут мало того, что курсант при шпаге, так еще затеял оной драку.
- Не беспокойся, Фриц, - пыталась она улыбнуться, меж тем как по всему ее телу до кончиков пальцев пробегала дрожь ужаса. - Это просто нервы. Все пройдет.
— Что вы здесь?.. — начал Котов грозно и умолк, потому что прямо на него, выставив вперед шпагу, шел Алексей Корсак.
Глаза у Котова округлились. Вид дрожащего лезвия не столько испугал его, сколько обескуражил. Виданное ли дело, чтоб ученик шел с оружием на учителя?
Рука, протянувшаяся для объятия, мгновенно отодвинулась. Ирена посмотрела на мужа и содрогнулась - он был очень бледен в этом искусственном свете, лоб хмурился от мрачных мыслей. Медленно поднялся он с места.
Белов опомнился первым и бросился отнимать шпагу, а распаленный Алексей, который забыл, что́ у него в руках, решил, что ему хотят помешать объясниться с Котовым.
— Отойди, Александр! — крикнул он, отталкивая Белова.
- А мне все эти дни казалось, что тебе нужно о чем-то поговорить. О чем-то, что касается нас двоих. Мы сейчас одни, Ирена.
Шпага заходила ходуном, со свистом разрубая воздух.
— Отдай, дуралей, — требовал Белов.
Она лежала не шевелясь, словно загипнотизированная этим серьезным, загадочным взглядом. Как бы все сразу могло стать хорошо, думалось ей, если бы она сказала одно только слово, одно-единственное словечко \"прости\", и он не стал быспрашивать - за что. Но зачем горит свет, нескромный, наглый, любопытствующий свет? Она чувствовала, что в темноте могла бы заговорить. Но свет парализовал ее волю.
— Не отдам, — твердил Корсак, не понимая, что́ он должен отдать, и судорожно вспоминая слова, которых требовал этикет. — За бесчинство ваше, сударь, я пришел требовать удовлетворения! — прокричал он наконец.
- Значит, тебе нечего, совсем нечего мне сказать?
— Какое бесчинство? Опомнись! — воскликнул Котов.
— Вы дали мне пощечину!
Как велико искушение, как мягок его голос! Никогда он не говорил с ней так. Ах, если бы не свет фонарика, этот желтый, жадный свет!
— Ты лжешь!
В этот момент Белов разжал белые от натуги Алешкины пальцы, шпага взметнулась вверх, и самым своим кончиком сорвала парик, украшавший голову учителя.
Ирена встряхнулась. - Что ты сочиняешь? - рассмеялась она и сама же испугалась своего звенящего голоса. - Оттого что я тревожно сплю, у меня непременно должны быть тайны? Чего доброго, даже любовные похождения?
Парик описал плавную траекторию и упал прямо в руки к Никите, который как раз кончил перевязывать носовым платком окровавленную ладонь. Молодой князь поднял глаза и, увидев лысую, гладкую, как кувшин, голову и обалдевшее лицо Котова, громко, неприлично захохотал. Эхо рассыпалось по коридорам, как сыгранная на трубе гамма.
И тут до понимания Алексея дошел призыв Белова, но он его по-своему истолковал.
Она с содроганием чувствовала, как наигранно и лживо звучат ее слова, ей до глубины души стала противна собственная фальшь, и она невольно отвела взгляд.
— И отдам! — крикнул он страстно. — Сполна отдам! Если не было вашей пощечины, то моя налицо… — И он наотмашь приложился к отвислой щеке, да так, что рука потом ныла, как от тяжкой работы.
Котов успел только крикнуть: «У-ух!» — и задом влетел в комнату. Александр быстро захлопнул дверь и, подхватив обомлевшего Корсака, понесся прочь по коридору. Никита повесил на ручку двери парик и, громко хохоча, бросился вслед за друзьями.
- Что ж, спи спокойно. - Он произнес это отрывисто и даже резко. Тон его голоса совсем изменился и звучал как угроза или как злая, жестокая насмешка.
— Как при тебе шпага-то оказалась? — сердито спросил Александр, когда они, переводя дыхание, выскочили на улицу.
— Я из театра. — Только сейчас Алексей осознал, что совершил. — Теперь все, конец… в солдаты… или в Сибирь! Котов ведь решил, что я убивать его пришел. Почему вы меня не остановили?
Он погасил свет. Она увидела, как удаляется его бледная тень, безмолвная, полустертая, точно ночной призрак, а когда захлопнулась дверь, у нее было такое чувство, будто закрывается крышка гроба. Весь мир, казалось ей, вымер, и только в ее оцепеневшем теле гулко и бурно билось сердце и каждый удар болью отдавался в груди.
— Перестань причитать, — все еще смеялся Оленев. — Посадят всех под арест, это точно. Всыпят. Но пусть это Федор делает. Ему по чину положено. Но чтоб всякие штык-юнкеры руки распускали… Мразь! Доносчик!
— Хорошо ты его. — Белов тоже позволил себе улыбку. — Рожу теперь раздует пузырем. А как грохнул, господа!
На следующий день, когда вся семья сидела за обедом, дети только что поссорились, и их едва удалось унять, вошла горничная и подала Ирене письмо. Ждут ответа. Недоумевая, посмотрела Ирена на незнакомый почерк и торопливо вскрыла конверт. С первой же строчки она смертельно побледнела, вскочила на ноги и еще сильнее испугалась, увидев, какое единодушное удивление вызвала ее опрометчивая горячность.
Они шли по улице, размахивая руками, припоминая новые подробности и смешные детали. Сзади, горестно вздыхая, тащился Алексей.
— Такое и в помыслах представить страшно, — приговаривал он. — Вас посадят и выпустят, а со мной что будет?
Письмо было короткое. Всего три строчки: \"Прошу немедленно вручить подателю сего сто крон\". Ни подписи, ни числа под этими нарочитыми каракулями, только ужасающе наглый приказ. Ирена побежала за деньгами в спальню, но она куда-то запрятала ключ от шкатулки и теперь лихорадочно выдвигала ящик за ящиком, пока не нашла его. Дрожащими руками вложила она бумажки в конверт и сама отдала письмо дожидавшемуся на парадном посыльному. Все это она проделала бессознательно, в каком-то трансе, не позволив себе ни секунды колебания. Затем она вернулась в столовую - ее отсутствие длилось не больше двух минут.
— Не хнычь! — крикнул Оленев. — Ответ будем держать все вместе. Выше нос, гардемарины!
И они пошли в трактир обмыть пощечину.
2
Все молчали. Она смущенно села на свое место и собралась наспех сочинить какое- то объяснение, как вдруг рука ее так задрожала, что ей пришлось спешно поставить поднятый стакан, - в страшном испуге она заметила, что от волнения оставила распечатанное письмо около своего прибора. Она украдкой скомкала листок, но, засовывая его в карман, подняла глаза и встретилась с пристальным взглядом мужа, пронизывающим, суровым и страдальческим взглядом, какого никогда не видела у него. Именно в эти последние дни его взгляд так внезапно загорался недоверием, что все обрывалось у нее внутри, но дать отпор она была неспособна. От такою взгляда у нее тогда на балу оцепенели ноги, и такой же взгляд вчера ночью как кинжал сверкнул над ней в полусне. И пока она тщетно силилась что-то сказать, у нее в памяти внезапно всплыло давно забытое воспоминание - муж как-то рассказал ей, что ему в качестве адвоката пришлось столкнуться с одним следователем, у которого был свой особый прием: во время допроса он по большей части сидел уткнувшись в бумаги и, только задав решающий вопрос, мгновенно вскидывал глаза, точно нож вонзал взгляд в растерявшегося преступника, а тот, ослепленный этой яркой вспышкой проницательности, терял самообладание и, почувствовав свое бессилие, переставал отпираться. А вдруг он сам теперь решил поупражняться в этом опасном искусстве и избрал ее жертвой? Ей стало страшно, тем более что она знала, какую страстность психолога, далеко превосходящую требования юриспруденции, вкладывал он в свою профессию. Выследить, раскрыть преступление, вынудить признание - все это увлекало его так же, как других игра в карты или в любовь, и в те дни, когда он бывал занят такой психологической слежкой, он весь внутренне горел. Жгучее беспокойство, заставлявшее его ночи напролет рыться в старых давно забытых делах, для постороннего взгляда было скрыто за железной непроницаемостью. Он мало ел и пил, только курил непрерывно и почти не говорил, словно все свое красноречие берег к выступлению на суде. Ирена только раз присутствовала при его защите и ни за что не пошла бы вторично, так ее напугала мрачная страстность, почти что яростный пыл его речи и что-то угрюмое, жестокое в выражении лица, что, казалось ей, она видела теперь в его пристальном взгляде из-под грозно насупленных бровей.
Описанное событие происходило под сводами Сухаревой башни, где в сороковых годах XVIII столетия размещалась Морская академия, или попросту навигацкая школа, готовящая гардемаринов для русского флота.
Когда-то навигацкая школа была очень нужна России. Море было истинной страстью Петра I. Чуть ли не все свое дворянство решил он обучить морской службе, чтобы превратить дворянских детей в капитанов, инженеров и корабельных мастеров.
Все эти далекие воспоминания разом нахлынули на нее в этот короткий миг и не давали ей вымолвить хотя бы слово. Она молчала и чем дольше молчала, тем сильнее волновалась, понимая, как опасно это молчание. К счастью, обед скоро кончился, дети выскочили из-за стола и побежали в соседнюю комнату с громким, веселым щебетом, а бонна тщетно старалась утихомирить их. Муж тоже поднялся и, не оглядываясь, тяжелой поступлю пошел к себе в кабинет.
Для этих целей и открыли в Москве в 1701 году школу математических и навигационных искусств. Курсантов набирали принудительно, как рекрутов в полк. Дети дворян, подьячих, унтер-офицеров сели за общие парты.
Едва оставшись одна, Ирена достала роковое письмо, еще раз прочла: \"Прошу немедленно вручить подателю сего сто крон\", а затем яростно разорвала его на мелкие клочки и собралась было выбросить в корзинку для бумаг, но одумалась, нагнулась к печке и бросила бумажки в огонь. Когда белое пламя жадно пожрало эту угрозу, Ирене стало покойнее на душе.
Обучение велось «чиновно», то есть по всем правилам. Профессор Эбердинского университета Форварсон с двумя помощниками учили недорослей морской науке. Леонтий Магницкий, автор известной «Математики», вел цифирный курс. Неутомимый соратник Петра — Брюс оборудовал обсерваторию в верхнем ярусе Сухаревой башни и сам с курсантами наблюдал движение небесных светил.
Обыватель обходил стороной школу на Сретенке, считая ее притоном чернокнижия. Про Брюса говорили, что он продал душу дьяволу за тайну живой и мертвой воды.
В это мгновение она услышала шаги мужа - он был уже на пороге. Она вскочила, вся красная от жара печки и от того, что ее застигли врасплох. Печная дверца была еще предательски открыта, и Ирена неловко пыталась заслонить ее собой. Муж подошел к столу, зажег спичку, намереваясь закурить сигару, и, когда он поднес огонек к лицу, Ирене показалось, что у него дрожат ноздри, - признак гнева. Затем он спокойно взглянул на нее.
После смерти Петра многие его начинания были брошены. Наследники престола занимались казнями, охотой и балами. Бывшие соратники преобразователя, видевшие смысл жизни в служении государству, после смерти своего кумира сбросили личину патриотов и вспомнили о собственных кровных нуждах.
- Я хочу только подчеркнуть, что ты вовсе не обязана показывать мне свои письма. Если тебе угодно иметь от меня тайны - воля твоя.
В России легче было построить флот, чем привить понимание о необходимости этого флота. Сейчас, когда корабли тихо гнили в обмелевших Кронштадтских гаванях, вспоминая битвы при Гонгуте и Гренгаме, когда сама мысль о России как морской державе стала ненужной и хранилась только по привычке, Московская навигацкая школа совершенно захирела.
Еще при Петре в 1715 году в Петербурге создали Морскую академию для прохождения всей мореходной науки, а в Сухаревской школе, хоть и была она по примеру столичной переименована в «академию», предписывалось иметь только начальные курсы.
Она молчала, не смея поднять на него глаза. Он подождал минуту, потом с силой выдохнул сигарный дым и, грузно ступая, вышел из комнаты.
Но переводить курсантов, или, как их называли, «морских питомцев», в Петербург на доучивание было хлопотно, дорого, и их опять после прохождения арифметики принялись кое-как обучать круглой и плоской навигации, морской астрономии и прочим премудростям.
Адмиралтейская коллегия с недоумением просматривала штат навигацкой школы — закрыть ли ее совсем или присовокупить к другому учебному заведению? В Петербургской академии питомцы живут в казармах, гвардейские офицеры поддерживают в классах строгий порядок, а в Москве все по старинке. Да и как учить «фрунту» орду в разносшитых драных мундирах? Как заставить ходить на занятия расселенную по трущобам «морскую гвардию», если от голода и тоски по дому курсанты будто хмелели, смотрели независимо и впадали в предерзости, из которых самая невинная — ограбление монастырского сада или пекарни?
Она решила жить, ни о чем не думая, забыться, отвлечь себя пустыми, никчемными занятиями. Дома ей стало нестерпимо, ее потянуло снова на улицу, в толпу, а иначе, казалось ей, она сойдет с ума от страха. Она надеялась, что этой сотней крон хоть на несколько дней откупилась от вымогательницы, и потому отважилась совершить небольшую прогулку, тем более что надо было кое-что купить, а главное, она видела, как удивляет домашних ее непривычное поведение.
В те времена аппетит к знаниям прививался поркой. Слова «бить» и «учить» всякий недоросль воспринимал как синонимы. Но навигацкая школа побила все рекорды. В нее привозили столько розог, что вышеназванное учебное заведение можно было скорее принять за фабрику по производству корзин и прочих изделий из гибкой лозы.
Розги сваливались в просторном подвальном помещении, прозванном курсантами «крюйт-камерой»
[1], там же происходили ежедневные экзекуции. Правый угол подвала был разделен на закутки, в которых отсчитывали часы и дни посаженные на гауптвахту.
Она выработала себе особые приемы бегства из дому. С самого подъезда она, как с трамплина, закрыв глаза, бросалась в людскую гущу. Почувствовав под ногами плиты тротуара, а кругом теплый людской поток, она устремлялась куда-то наугад с такой лихорадочной поспешностью, какая только допустима для дамы, если она не хочет обратить на себя внимание; глаз она не поднимала, вполне естественно боясь встретить знакомый угрожающий взгляд. Если за ней следят, так лучше хоть не знать об этом. И все-таки ни о чем другом она думать не могла и болезненно вздрагивала, когда кто-нибудь случайно задевал ее. Каждый нерв ее дрожал от малейшего возгласа, от звука шагов за спиной, от мелькнувшей мимо тени; только в экипаже или в чужом доме могла она вздохнуть свободно.
Секли за малейшую провинность, а более всего за нежелание учиться. Ничего не вызывало в сухопутных курсантах большего отвращения, чем море. Им казалось, что их готовят на роль утопленников, а весь этот гвалт про защиту отечества, лоции, фок-мачты и навигацию не более чем ритуал перед тем страшным часом, когда они пойдут ко дну. «Хоть плохонькую службу, да на берегу», — было молитвой курсантов.
Были, правда, в школе и такие, в которых море вызывало не страх, а любопытство и даже интерес, и свои честолюбивые замыслы они связывали именно с флотом. В числе таких курсантов был и Алеша Корсак — неудачный дуэлянт. Но вот насмешка судьбы! Секли прилежного и, по признанию учителей, остропонятного Корсака не только не реже, но даже чаще, чем самых нерадивых, самых тупоумных учеников. Виной тому был Алешин простодушный характер, вспыльчивый нрав и прямо-таки фатальная невезучесть.
Какой-то господин поклонился ей. Подняв глаза, она узнала давнего друга своей семьи, приветливого, болтливого старичка, от которого она всегда старалась улизнуть, потому что он имел обыкновение часами рассказывать о своих мелких, может быть даже воображаемых, недугах. Но теперь она пожалела, что ограничилась ответным поклоном; лучше бы он пошел провожать ее - ведь такой спутник был надежной защитой от неожиданного посягательства шантажистки. Она хотела уже вернуться и окликнуть его, как вдруг ей почудились сзади чьи-то торопливые шаги, и она инстинктивна ринулась вперед. Но обостренным от ужаса чутьем она уловила, что шаги за спиной тоже ускоряются, и шла все быстрее и быстрее, хоть и понимала, что все равно не уйдет от преследования. Ее плечи вздрагивали, уже ощущая руку, которая сейчас, сию минуту, шаги слышались все ближе, - дотронется до них, и чем скорее старалась она бежать, тем меньше повиновались ей ноги. Преследователь был уже совсем близко. - Ирена! - тихо, настойчиво окликнул ее сзади чей-то голос; она не сразу поняла чей, знала только, что не тот, которого она боялась, не голос страшной вестницы несчастья. Со вздохом облегчения она обернулась: это был ее любовник; она остановилась так резко, что он чуть не налетел на нее. Лицо его было бледно и выражало явное смятение, а под ее безумным взглядом он окончательно смутился. Нерешительно протянул он руку и снова опустил, потому что она не подала ему руки. Она только смотрела на него секунду, две, - его она никак не ожидала увидеть. Именно о нем она позабыла в эти мучительные дни. Но сейчас, когда перед ней очутилось его бледное, недоумевающее лицо с пустыми глазами, признаком внутренней неуверенности, волна бешеной злобы неожиданно затопила ее. Дрожащие губы силились что-то выговорить, а лицо было искажено таким волнением, что он в испуге пролепетал: - Ирена, что с тобой? - И, увидев ее гневный жест, добавил уже совсем смиренно: - Что я тебе сделал?
Алеша жил в нереальном, выдуманном мире. Убогая маменькина усадьба, забытая за три года, сквалыга-хозяйка, у которой он квартировал, неприязнь учителей, опостылевший театр, всевидящее око Котова — все это существовало само по себе, а он бредил морем, грозными баталиями и теми далекими странами, где нас нет, и уже потому там хорошо.
Она смотрела на него с нескрываемой злобой. - Что? Ничего! Ровно ничего! - насмешливо захохотала она. - Одно только хорошее! Самое что ни на есть приятное!
За эту нелепую, непонятную любовь к морю курсанты считали Корсака чудаковатым, чуть ли не помешанным, и ждали только очередной истории, в которую тот попадет, чтобы всласть посмеяться за его спиной. Смеяться над Алешей в лицо было опасно. Одному насмешнику он скулу в драке свернул, другому пальцы отбил, третьему… Да что говорить? В гневе, тихий и даже трусоватый по мнению курсантов, Корсак совершенно забывался и мог ударить чем попадя.
«Остропонятных» в Сухаревской школе не любили. Курсанты считали их подлизами и выскочками, учителя тоже не нуждались в слишком шустрых — много лишних вопросов, а то еще спорить начнут…
Он уставился на нее растерянным взглядом и даже рот раскрыл от удивления, отчего лицо у него стало до смешного бессмысленным. - Что ты, что ты, Ирена!
Навигацию в школе преподавал мрачного вида англичанин по кличке Пират. Изъяснялся он на немыслимом жаргоне из смеси русских, английских и даже испанских слов, словно эксперимент ставил во славу лингвистики — а вдруг поймут! Но понять было невозможно, и Алексей, для того чтобы разобраться в морских учебниках (русских учебников по навигации еще не было), начал втайне от всех изучать английский язык.
Через полгода Алеша стал улавливать в лекциях англичанина столь тщательно скрываемый им смысл, и только отдельные, особенно часто повторяемые Пиратом слова-термины, оставались непонятными.
- Не поднимайте шума, - резко оборвала она, - и не прикидывайтесь дурачком. Ваша миленькая подружка, наверно, уж подглядывает из-за угла и только ждет, чтобы на меня накинуться...
Тогда Алексей, полистав навигацкий словарь и не получив в нем ответа, обратился на лекции к англичанину за разъяснением. Пират свирепо прищурился и довольно чисто перевел на русский непонятные термины. Алеша покрылся краской, курсанты грохнули хохотом, а англичанин, выделив таким образом Корсака (для него все ученики были, как арапы, на одно лицо), стал придираться к этому «остропонятному» по поводу и без повода.
- Кто? О ком вы?
А каждая придирка — это порка в крюйт-камере или общей зале, где курсанты собирались для молитвы.
Ей неудержимо хотелось размахнуться и ударить по этому застывшему в глупой гримасе лицу. Рука ее невольно стиснула зонтик. Никогда еще никто не был ей так противен и ненавистен.
В Священном законе греческого вероисповедания наставлял курсантов отец Илларион, человек рассеянный и добродушный. Многие находили в его лице заступника, но Алексей и с ним не нашел общего языка.
Пользуясь повышенной смешливостью веселого попа, морские питомцы во время богослужения, если не присутствовало начальство, выкидывали иногда каверзы, впрочем весьма традиционные и безобидные.
- Что ты, что ты, Ирена, - все растеряннее лепетал он. Что я тебе сделал?.. Ты вдруг перестала приходить... Я жду тебя дни и ночи... Сегодня я целый день простоял у твоего подъезда, чтобы хоть минуту поговорить с тобой.
Однажды отец Илларион так увлекся служебным ритуалом, что не заметил, как один из курсантов поставил на оклад вместо иконы светскую картинку, закрыв лик Всескорбящей. Изображенная на картине девица томно улыбалась и протягивала изумленному священнослужителю бокал вина.
На этот раз отец Илларион не рассмеялся, а обрушился на паству с бранью. Алеша стоял в первом ряду, как всегда во время богослужения витая где-то мыслью, и поэтому не сразу заметил, что произошло. Кадило в руках разъяренного отца вертелось, как праща, и больно ударило юношу в бок. Воспринимая все обидные слова на свой счет, Алексей побагровел и, вцепившись в эфес шпаги, прокричал: «Я вам, батюшка, дворянин, а не „мерзкий богоотступник“!»
- Ах, ждешь! Ты тоже! - Она чувствовала, что от злобы у нее ум мутится. Вот ударить бы его по лицу - какое это было бы облегчение! Но она сдержалась, еще раз с жгучей ненавистью посмотрела на него, чуть не поддалась соблазну излить всю накопившуюся ярость в оскорбительных словах, а вместо этого вдруг повернулась и, не оглядываясь, вновь нырнула в людской поток. А он так и застыл на месте, растерянный, испуганный, с умоляюще протянутой рукой, пока уличная сутолока не подхватила и не понесла его, как несет река опавший лист, а он противится, трепеща и кружась, пока безвольно не покорится течению.
Отец Илларион сразу умолк, окинул Алешу пристальным взглядом и исчез за царскими вратами.
Батюшка очень обиделся за такое непочтение к сану, но доноса на еретика-курсанта не настрочил, считая это несовместимым со своим положением. Однако вездесущий Котов придал сцене на заутрене гласность, особо упирая на то, что Корсак при разговоре держался за шпагу. За это «держание» Алексей был порот сильнее обычного и трое суток просидел в закутке крюйт-камеры, а курсантам было строжайше запрещено являться в школу при шпаге.
Но Ирене, видимо, не суждено было предаваться утешительным надеждам. На следующий же день новая записка, как новый удар бича, подхлестнула ее ослабевший было страх. На сей раз у нее требовали двести крон, и она безропотно отдала эти деньги. Ее ужасало это стремительное нарастание требований, она понимала, что скоро не в силах будет удовлетворить их, ибо хоть она и принадлежала к состоятельной семье, но не могла незаметно урывать такие значительные суммы. Да и к чему это приведет? Она не сомневалась, что завтра с нее потребуют четыреста крон, а немного погодя целую тысячу, и чем больше она даст, тем больше у нее будут вымогать, когда же ее средства иссякнут, все это кончится анонимным письмом, катастрофой. Она оплачивала только время, только передышку, два-три дня, самое большее - неделю отсрочки. Но при этом сколько ничем не окупаемых часов мучительного ожидания!.. Она была не в силах ни читать, ни чем-либо заниматься, страх, точно злой демон, не давал ей покоя. Она чувствовала себя понастоящему больной. Временами у нее начина- лось такое сердцебиение, что она не могла держаться на ногах, тревога точно расплавленным свинцом наливала ее тело, но, несмотря на мучительную усталость, спать она тоже не могла. И хотя каждый нерв ее дрожал, ей надо было улыбаться, притворяться беспечной, и никто даже представить себе не мог, какого несказанного напряжения стоила эта мнимая веселость, сколько подлинного героизма было в этом повседневном и бесцельном насилии над собой.
Штык-юнкер Котов вел в навигацкой школе курс под названием «Рыцарская конная езда и берейторское обучение лошадей». Трудно представить себе что-либо более бесполезное для моряка, чем берейторское обучение, разве что «Наука о различных способах пускания мыльных пузырей», но мало ли несуразностей нес с собой век просвещения. И в Москве, и в Петербурге знали, что всесильный Бирон — страстный любитель лошадей. Знали также, что напрямую говорить об этом не надо, потому что страсть эта как бы наследная — Биронов дед был не граф, не маркиз, а конюх у герцога Курляндского. Но так хочется русскому чиновнику угодить, так сладко угадать скрытые желания фаворита, что, не ожидая прямого указания сверху, школьное начальство придумало новую дисциплину, определив на службу штык-юнкера Котова.
Из всех ее окружающих только один человек, казалось ей, смутно догадывался о том, каково у нее на душе, догадывался лишь потому, что следил за ней. Она чувствовала, что он непрерывно занят ею, как она им, и эта уверенность заставляла ее быть постоянно настороже. Так они день и ночь выслеживали и подкарауливали друг друга, и каждый старался выведать тайну другого и понадежнее скрыть свою. Муж тоже изменился за последнее время. Грозная следовательская суровость первых дней уступила место любовному вниманию, невольно напоминавшему Ирене ту пору, когда он был женихом. Он обращался с ней, словно с больной, смущая ее своей заботливостью. У нее сердце замирало, когда она видела, как он чуть не подсказывает ей спасительное слово, как старается сделать признание заманчиво легким; она понимала его намерение, была ему благодарна и радовалась его доброте. Но вместе с теплым чувством росло и чувство стыда, которое сковывало ей уста сильнее, чем прежнее недоверие.
Скоро, однако, об этом и пожалели, и не только курсанты. Несмотря на то что Котов был невоздержан на язык, груб, крайне самонадеян и дремуче безграмотен во всем, что выходило за рамки рыцарской конной езды, ему удалось занять в Сухаревской школе куда более значительное положение, чем полагалось ему по скромной его должности. И не без основания! Ходили слухи, что еще тридцать лет назад был он назначен фискалом или «правдивым доносителем», как называли тогда добровольных помощников «активного контроля». Орган этот учредил Петр, «дабы обнаруживать грабителей народа и повредителей интересов государственных». Говорили, что не одну душу погубил штык-юнкер, что многих раздел до нитки, а поскольку сам он при этом оставался гол как сокол и не нашел на старости лет ничего более прибыльного, чем преподавание в заштатной школе, то выходило, что доносил и подличал он не из корысти, а из любви к делу. Это казалось совсем непонятным и мерзким.
Понимали также, что и во времена Анны Иоанновны он не оставил своего патриотического дела.
В один из этих дней он заговорил открыто, глядя ей прямо в глаза. Она вернулась домой и уже из передней услышала громкий разговор; резкий, решительный голос мужа и ворчливая скороговорка бонны перемежались с всхлипываниями. Сначала она испугалась. Стоило ей услышать дома громкий, взволнованный разговор, как она вся съеживалась. На все выходящее за пределы обыденности она теперь отзывалась страхом, щемящим страхом, что письмо уже пришло и тайна разоблачена. Открыв дверь, она прежде всего бросала на лица домашних торопливый взгляд, жадно вопрошающий, не случилось ли чего в ее отсутствие, не разразилась ли уже катастрофа. Но тут она почти сразу же успокоилась, поняв, что это просто детская ссора и нечто вроде импровизированного судебного разбирательства. Как-то на днях одна из теток подарила мальчику пеструю игрушечную лошадку, что вызвало зависть у младшей сестренки, получившей подарки похуже. Она пыталась предъявить свои права на лошадку, да так настойчиво, что брат запретил ей вообще трогать игрушку; тогда она сперва раскричалась, а потом затаилась в злобном, упрямом молчании. Но наутро лошадки вдруг не стало; как ни искал ее мальчуган, она бесследно исчезла, пока пропажу случайно не обнаружили в печке: деревянные части ее были разломаны, пестрая шкурка содрана, а внутренности выпотрошены. Подозрение естественным образом пало на девочку - мальчуган с ревом бросился к отцу жаловаться на обидчицу, и только что начался допрос.
Носил Котов черный, застегнутый до горла камзол, лицо и парик содержал в отменной чистоте и только глазам, что с ними ни делай, не мог придать приличный вид. Покрытые сетью тончайших красных жилок, они казались мясистыми, как фрикадельки. Котов знал, что глаза его не красят, и часто во время назиданий прикрывал их темными морщинистыми веками.
Этот человек и был главным мучителем Алеши Корсака. Какая-то неуловимая черта в характере юноши вызывала в Котове неодолимое желание бить, ломать, переделывать.
Суд длился недолго. Девчурка сперва запиралась, правда с конфузливо опущенными глазками и предательской дрожью в голосе; бонна свидетельствовала против нее, она слышала, как девочка в пылу досады грозилась выбросить лошадку за окно, что малютка тщетно пыталась отрицать, потом произошла маленькая сценка со слезами ребячьего отчаяния. Ирена неотступно смотрела на мужа; у нее было такое чувство, что он правит суд не над дочкой, а решает собственную ее судьбу, ведь завтра уже она сама, быть может, будет стоять перед ним с таким же трепетом и отвечать таким же срывающимся голосом. Муж держался строго, пока девочка лгала и отрицала свою вину, но постепенно, шаг за шагом он сломил ее упорство, ни разу не выказав раздражения. Когда же на смену лжи пришло упрямое молчание, он стал ласково уговаривать ее, доказывать чуть не естественность такого дурного побуждения и до некоторой степени извинял ее гадкий поступок тем, что в порыве злости она не подумала, как огорчит брата. Он так тепло и убедительно объяснил девочке ее выходку как нечто вполне понятное и все же достойное порицания, что малютка постепенно размякла и, наконец, заревела навзрыд. И тут же сквозь слезы призналась во всем.
Не то чтобы Корсак не боялся штык-юнкера — боялся, как все, и даже не фрондировал, как некоторые, не грубил. Алексей оскорбительно не замечал любителя конной езды. При всех экзекуциях рядом с распластанным телом Алексея неизменно торчал черный камзол и гнусавил голос: «Сие впрок пойдет». После каждой порки Корсак вставал, натягивал штаны и даже взглядом не удостаивал штык-юнкера, будто тот — пустое место.
От простодушия или недомыслия Алексей не признавал за Котовым права читать нотации, вмешиваться в личную жизнь и не понимал особой значимости его в школе. А непонимание есть бунт, и все грехи Корсака, вольные и невольные, стал штык-юнкер держать в уме.
Ирена бросилась обнимать плачущую дочку, но та сердито оттолкнула мать. Муж в свою очередь упрекнул ее за неуместную жалость, - он не собирался оставлять проступок безнаказанным и назначил ничтожную, но для ребенка чувствительную кару: девочке было запрещено идти завтра на детский праздник, которому она радовалась уже давно. С ревом выслушала малютка приговор, а мальчуган шумно выразил свое торжество, оказавшееся преждевременным: за такое злорадство ему тоже не позволили пойти на завтрашний праздник. Опечаленные дети в конце концов удалились, только общность наказания немного утешила их, а Ирена осталась наедине с мужем.
Раздача стипендии не входила в обязанности Котова, но и тут он решил навести свой порядок. «Малое жалованье» (всего-то рубль в месяц!) платили всегда неисправно, вызывая полнейшую неразбериху — кто два раза получил, кто ни одного. Котов стал выдавать деньги по алфавиту. Когда курсанты от «А» до «К» получали положенное жалованье, неудачники от «Л» до «Я» довольствовались недоимками за прошлый месяц.
Денег регулярно не хватало, и Котов начал передвигать фамилии по своему разумению, отмечая неоплаченных красными и синими чернилами, кружочками и галочками.
Вот подходящий случай, почувствовала она, отбросить всякие намеки, связанные с виной и признанием ребенка, и прямо заговорить о собственной вине. Если муж благосклонно примет ее заступничество за дочку, это будет ей знаком, что она может отважиться заговорить о себе.
Фамилия Корсак находилась как раз на стыке мысленно проведенной в списке черты, что помогло штык-юнкеру задолжать Алексею не за месяц, а за три. Котов потерял эту фамилию скорее не по прямому расчету, а повинуясь скрытому голосу души своей, но бесхитростный Корсак не понял этого и в присутствии курсантов обвинил штык-юнкера в злонамеренности этой ошибки. Котов смертельно обиделся и с бранью ударил ученика по лицу.
— Одно дело, когда бьют по мягким местам. Это и уставом предусмотрено, — говорили курсанты. — Но совсем другое дело пощечина. Да и дворянского ли он звания? Этого ему нельзя спускать!
- Скажи, фриц, - начала она, - неужели же ты действительно не пустишь детей на праздник? Это будет для них ужасное огорчение - особенно для малютки. К чему такая строгая кара? Ведь ничего особенно страшного она не сделала. И тебе не жаль ее?
— Ты обязан!.. — горячо говорил Белов.
— Ты просто не имеешь права… — вторили курсанты.
Он посмотрел на жену.
Никита Оленев ничего не говорил, но так сокрушенно качал головой, что Алексей первый раз в жизни почувствовал себя битым, словно и не пороли его каждую неделю.
Это и привело трех наших героев к вышеописанной сцене, которая круто повернула их жизнь, заставив стать участниками событий, может быть вовсе не уготовленных им судьбой.
- Ты спрашиваешь: неужели мне ее не жаль? Сегодня уже нет. После того как ее наказали, ей стало гораздо легче, хоть она сейчас и огорчена. По-настоящему несчастна она была вчера, когда злополучная лошадка лежала в печке. Весь дом разыскивал ее, а малютка непрерывно дрожала от страха, что пропажу вот-вот обнаружат. Страх хуже наказания. В наказании есть нечто определенное. Велико ли оно, или мало, все лучше, чем неопределенность, чем нескончаемый ужас ожидание. Едва только она узнала, как ее накажут, ей стало легко. Пусть тебя не смущают слезы - сейчас они только вырвались наружу, раньше они скоплялись внутри. А таить их внутри куда больнее.
3
Ирена посмотрела на мужа. Ей казалось, что каждое слово метит прямо в нее. Но он как будто и не думал о ней.
В третьем ярусе Сухаревой башни размещался рапирный зал. Обучал курсантов шпажной игре полнощекий мосье с кошачьими усами и повадками мушкетера. Десять лет он растрачивал в Москве свое педагогическое уменье, но так и не привык к русскому характеру. Показываешь им блистательный бой, а они в окно смотрят на крыши, на огороды, на открытые взору дворы, а то ласточек хлебными крошками начнут кормить. Трудно работать в России! Он твердил курсантам, что шпага — суть дворянской доблести, панацея от всех бед. Ученики вполне усвоили положение руки «moyenne», «quarte» и прямой выпад с ударом, но воспитать в них задор и святую веру, что шпага поможет им выйти из любого трудного положения, так и не удалось азартному французу.
Шпага для курсантов как была, так и осталась принадлежностью модного туалета, данью куртуазности, но каждый знал: коли дойдет до важного дела, то лучшего оружия, чем кулак или дубина, не найти.
- Верь мне, это именно так. Я это наблюдал и в суде и во время следствия. Больше всего обвиняемые страдают от утаивания правды, от угрозы ее раскрытия. Как мучительна необходимость защищать ложь от множества скрытых нападок! Страшно смотреть, как извивается и корчится обвиняемый, когда из него клещами приходится вырывать признание. Иногда оно уже совсем на языке, непреодолимая сила подняла его из самых сокровенных тайников, оно душит преступника, оно уже готово претвориться в слова - и вдруг какая-то злая воля овладевает им, непостижимая помесь упрямства и страха, он подавляет признание, загоняет его внутрь. И борьба начинается сызнова. Судьи иногда страдают от этого больше, чем жертвы. А обвиняемые видят в судьях врагов, хотя на самом деле судьи - их помощники. А мне, как их адвокату, как защитнику, следовало бы предостерегать моих подопечных от признаний, поддерживать и поощрять их ложь, но у меня часто все внутри противится этому - слишком уж они страдают от необходимости запираться, гораздо больше, чем от признания и последующей кары. Мне собственно до сих пор непонятно, как можно совершить проступок, сознавая всю связанную с ним опасность, а потом не иметь мужества признаться в нем. Малодушный страх перед решительным словом, на мой взгляд, постыднее всякого преступления.
Белов был любимым учеником, и хоть мосье не признавался себе в этом, превзошел своего учителя в уменье фехтовать. Молодость, хорошая осанка и бесстрашие помогли ему в этом, а главное — не с морской стихией связывал Саша Белов свои честолюбивые мечты. Он хотел в гвардию, а именно в лейб-гвардию, в обязанности которой входила охрана царского дворца. Поэтому главный курс обучения видел Белов не в математике, не в изучении качества рангоута и такелажа, а здесь, в рапирном зале. Лейб-гвардеец должен отлично владеть благородным оружием!
В отличие от друга Корсак плохо фехтовал. В минуты горячности он забывал все приемы, ему было все равно, чем драться — шпагой или кочергой. В классе он все делал правильно, но не чувствовал настоящей злобы к противнику, фехтовал вяло, скучно, словно бубнил набивший оскомину урок.
- Ты думаешь... по-твоему... только страх удерживает людей? А может... не страх... а стыд мешает человеку раскрыться... разоблачить себя... перед посторонними?
Оленев тоже не любил шпагу. В его руках любое оружие выглядело нелепо. Он вообще не любил драться, и только нежелание выслушивать ругань Котова да постоянная угроза порки удерживали его от пропусков занятий в рапирном зале.
Муж удивленно взглянул на нее. Он не привык слышать от нее возражения. Но высказанная ею мысль поразила его.
После уроков француза друзья часто собирались где-нибудь в уединенном месте, чтобы повторить фехтовальные приемы, а чаще просто поболтать о том о сем. Больше всего они любили маленькую лужайку на берегу Самотеки, защищенную от городского шума старым погостом и храмом Св. Адриана и Натальи.
- Ты говоришь - стыд, да ведь это... как бы сказать... это тоже своего рода страх... только высшего порядка... страх не перед наказанием, а... ну да, я понимаю...
Жарко… июль на исходе. Никита улегся в тени одинокого вяза, закрыл лицо платком и слегка похрапывает, Белов вертит шпагой, тренируя кисть, Алеша сидит поодаль, опустив ноги в воду, и швыряет камешки в стайки мальков.
— В августе распустят по домам, — раздается голос из-под платка. — Потом еще год…
Он вскочил, явно взволнованный, и зашагал по комнате. Эта мысль, по-видимому, задела в нем самые чувствительные струны, сильно растревожила его. Вдруг он остановился.
— Угу… еще год. — Саша ловко срезает шпагой венчик ромашки. — Тоска…
Не вяжется сегодня беседа, настроение, видно, не то. А при хорошем настроении какие разговоры случались под старым вязом! Здесь мечтали и ругали учителей, здесь вольнодумствовали и насмешничали, зубрили науки и обсуждали достоинства и недостатки прекрасного пола, никого конкретно, а вообще… вот ведь загадочные существа! Но более всего спорили о долге и дворянской чести.
- Допускаю... можно стыдиться посторонних... толпы, которая выуживает из газет чужую беду, смакует ее и облизывается... Но ведь близким-то можно признаться...
Роль ментора в этих спорах обычно доставалась Никите. Начинал он всегда своей любимой фразой: «Жители Афин говорили…»
— Тебя послушать, так умнее древних афинян нет никого!
- А что, если... - она отвернулась; он смотрел на нее очень пристально, и она чувствовала, что у нее срывается голос. - Что, если... самым близким особенно стыдно признаться...
— Вспомни Сенеку, — Никита умел быть невозмутимым, — оскорбление не достигает мудреца.
— Оскорбление словом, но не рукоприкладством, — горячился Саша. — А если мудрецу по роже съездят?
Он остановился перед ней, явно пораженный.
— Циник Крат, получив удар кулаком в лицо, повесил под кровоподтек табличку: «Это сделал Никондромас», и все афиняне сочувствовали ему и презирали обидчика.
— Если в России так отвечать на побои, то все бы оделись в дощечки. Со мной этого не будет! Я шпагой защищу свою честь! Жители Афин говорили, что честь у гражданина может отнять только государство.
- Так по-твоему... по-твоему... - голос его сразу стал другим, мягким, глубоким... - по-твоему, Ленхен легче было бы рассказать о своем проступке кому- нибудь другому... например... бонне, а то ей...
— Угу… Напишет один гражданин на другого гражданина донос в Тайную канцелярию, и государство с готовностью отнимет не только честь твою, но и жизнь.
— Любишь ты, Сашка, Россию ругать!
- Я в этом уверена... Она так долго отпиралась перед тобой именно поэтому... ну, потому, что твое мнение ей важнее всего, что тебя она любит больше всех...
— Отнюдь! Просто я понимаю, что с государством не повоюешь, а с гражданином можно, — как озорно умел Сашка блеснуть глазом, а потом продолжить то ли дурашливо, то ли серьезно, не сразу и поймешь. — Как говорит Соборное уложение государя нашего Алексей Михайловича от 1649 года…
— …в котором, как известно, девятьсот шестьдесят семь статей, — поддакивал Никита, — и из которых ничего нельзя понять…
Он задумался на миг.
— Но, но! Я говорю об уложении о чести и бесчестии…
Алеша обычно не вмешивался в эти споры, следуя мудрой пословице: «Audi, vide, sile» — слушай, смотри и молчи. Да и о чем спорить? Алеше казалось, что правы оба. Но однажды он не выдержал:
- Пожалуй, ты права, да, наверняка права. Как странно... мне это не приходило в голову. Но, конечно, ты права, и я не хочу, чтобы ты думала, что я не могу простить... Нет, именно ты не должна так думать, Ирена...
— Саш, что ты все о себе да о дворянской чести? Шпагой можно защитить слабого, например женщину!
С той поры друзья при всяком удобном случае подтрунивали над Алексеем, сочиняя образ некой обиженной дамы, чью жизнь будет защищать Алешка в далеких портах.
— Алешка! — крикнул Александр. — Хватит ногами болтать. Лучше становись в позицию. Будем отрабатывать фланконаду. Ты сегодня отвратительно дрался.
Он смотрел на нее, и она чувствовала, что краснеет под его взглядом. Умышленно он так говорит, или это случайность, коварная, опасная случайность? Все та же мучительная нерешимость тяготела над ней.
— Зато он хорошо дрался вчера, — разомлевшим голосом сказал Никита, — с Котовым… Ювелирная была битва. Но больше бряцать оружием не надо, это утомляет… Гардемарины, а где белая коза? Я к ней привык. Почему она не идет?
— Тьфу на вас! — обиженно сказал Алексей. — Как вы можете, право… Уже сутки прошли. Неужели замнут дело?
- Приговор кассирован. - Он заметно повеселел. \"Ленхен свободна, я сам сейчас об этом объявлю. Ну, ты довольна мною? Или тебе еще чего-нибудь хочется... Видишь... я сегодня настроен благодушно... может быть, от радости, что вовремя спохватился, понял, что был несправедлив. Это большое облегчение, Ирена, очень большое...
— Вряд ли, мой друг, — сказал Никита, обмахиваясь платком.
Она, казалось ей, поняла, что именно он хочет подчеркнуть. Инстинктивно она потянулась к нему, слово уже готово было сорваться с ее губ. И он тоже приблизился к ней, как будто хотел поскорее снять с нее то, что ее угнетало. Но тут она встретила его взгляд, горящий алчным нетерпением, жаждой услышать ее признание, проникнуть в ее тайну, и в ней словно что-то оборвалось. Она уронила протянутую руку и отвернулась. Все напрасно, думала она, никогда не хватит у нее сил произнести то единственное спасительное слово, которое жжет ее, лишает покоя. Как раскаты близкой грозы прозвучало предупреждение, но Ирена знала, что ей все равно не спастись, и в тайниках души уже хотела того, чего до сих пор так боялась: чтобы скорее сверкнула очистительная молния, чтобы все стало известно.
— Так чего тянут?
— Фискал рожу боится показать. Вот когда синяк чуть-чуть слиняет, он зенки-то свои красные почистит и пред глазами директора предстанет — так, мол, и так… А дальше колодки, Владимирка, Сибирь…
— Да ну тебя к черту. Голова идет кругом…
Ее желанию, видимо, суждено было исполниться скорее, чем она предполагала. Борьба длилась уже две недели, Ирена дошла до полного изнеможения. Последние четыре дня шантажистка не подавала признаков жизни, но страх прочно въелся в плоть и кровь Ирены, - при каждом звонке на парадном она вскакивала, чтобы перехватить новые вымогательские требования. Она ждала их нетерпеливо, чуть не страстно, - ведь удовлетворив эти требования;, она докупала себе целый вечер покоя, несколько мирных часов в обществе детей, прогулку.
— Послушай, Алеша, когда мысли твои в смятении, — начал Александр патетическим тоном, — и голова идет кругом, возьми шпагу и разогрей мышцы. Это научит тебя презирать боль, очистит мозг от скверны и прибавит уменья в обращении с благородным оружием.
И на этот раз, услышав звонок, она бросилась к парадной двери, открыла и в первую минуту удивилась при виде пышно разодетой дамы, но тут же испуганно шарахнулась, узнав под новомодной шляпкой ненавистную физиономию вымогательницы.
Саша встал, одернул камзол, легким щелчком поправил манжеты, хотя этого и не требовалось. Сашин костюм всегда в безукоризненном порядке.
— Ремесло гладиаторов, — проворчал Никита и опять лег, закинув за голову длинные руки.
Алексей, по опыту зная, что Саша не отвяжется, вынул ноги из воды и долго махал ими в воздухе, пытаясь сбить капли.
- А, вы дома, фрау Вагнер. Мне повезло. У меня к вам важное дело. - Не дожидаясь ответа растерянной Ирены, которая дрожащей рукой ухватилась за дверь, вымогательница вошла и прежде всего положила зонтик, кричащий красный зонтик, очевидно первый плод ее грабительских набегов. Двигалась она с необычайной уверенностью, точно в своей собственной квартире; окинув изящное убранство одобрительным и явно удовлетворенным взглядом, она без приглашения проследовала к полуотворенной двери в гостиную. - Сюда, не правда ли? - спросила она с затаенной насмешкой, и когда онемевшая от потрясения Ирена жестом попыталась остановить ее, успокоительно добавила: - Если вам неприятно, я не задержусь, дело минутное.
— Башмаки надень, поскользнешься…
Ирена беспрекословно пошла за ней. Вторжение шантажистки в ее дом, своей наглостью превзошедшее все самые страшные ожидания, совершенно ошеломило ее. Ей казалось, будто это сон.
— Да ну… — бросил Алеша, разыскивая под лопухами шпагу.
- Н-да, ничего не скажешь, богато живете, - с нескрываемым удовольствием заметила шантажистка, усаживаясь в кресло. - Мягко-то как. А сколько картин! Тут только и понимаешь наше убожество. Богато вы живете, фрау Вагнер, очень богато.
В его больших, серых у зрачка и ярко-синих по ободку, глазах тоска: «Кой черт Сашке надо, чтобы я фехтовал? Почему я перед ним робею? И вообще иду у них на поводу… Оскорбление не достигает мудреца… И вот я как циник Крат… И Никита уже не советует повесить мне на щеку табличку! И еще зубоскалят: колодки, Сибирь!..»
При виде преступницы, удобно расположившейся у нее в комнатах, несчастная женщина не выдержала и дала волю возмущению.
— Начнем! Ты усвоил одни парады: кварту и квинту, а нужно еще уметь рипост и контррипост…
- Что вам от меня надо, подлая вы шантажистка! Как вы смели прийти ко мне домой! Не думайте, я не позволю так измываться надо мной. Я вас...
Алексей стал в позицию и сделал выпад.
— Не так, не так, — тут же закричал Саша. — Нет в тебе настоящей злости. Шпагу держишь ватно! В бою главное крепкая, подвижная кисть. Слушай… Гамбург, а хочешь, Венеция… Ночь… Твой фрегат у причала, и ты пошел в таверну выпить стаканчик рома, а хочешь пива… Та-ак! Теперь дегаже — выводи мою рапиру из линии прямого удара. Укол! Не западай кистью! Экий ты неловкий… Смотри на меня! Я не друг твой Александр Белов, а пьяный шкипер у таверны и обижаю даму. Видишь, она плачет? «Ух ты, мерзавец!» — кричишь ты. Дегаже, укол! «Какого такого дьявола, сэр, какого черта, разрази вас гром!» — или как там ругаются пьяные шкипера? Так, хорошо… Умница, тебя главное разозлить!
- Говорите потише, - прервала та с оскорбительной фамильярностью. - Дверь открыта, прислуга услышит. Мне-то что! Я ведь не скрываюсь. Господи боже мой! Не все ли мне равно - в тюрьме ли сидеть, или бедствовать на воле. А вам бы следовало быть поосторожнее, фрау Вагнер. Давайте я прежде всего закрою дверь, на случай если бы вы вздумали опять погорячиться. Только знайте заранее, бранью меня не проймешь.
Потные фехтовальщики повалились на траву. Никита приоткрыл глаз.
— А если так… Ночь, Петербург, фрегат, кабак… И где-то на его задворках пьяный мужик таскает за косу свою дочь. «Вы что это делаете, сэр?» — кричит наш горячий друг и выхватывает шпагу. Мужик повалится в ноги, а потом за это заступничество уж с дочкой посчитается…
На короткое мгновение гнев придал Ирене силы, но теперь она снова почувствовала себя беспомощной перед невозмутимой наглостью противницы. Как ребенок, ожидающий, какой ему зададут урок, стояла она испуганно и почти смиренно.
— Любишь ты, Никита, Россию ругать, — крикнул Александр и навалился на разморенного приятеля.
Короткая схватка, и вот уже Белов лежит внизу, а Никита, скрутив ему руки, нравоучает: