Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

С него нарисовали дурной портрет и поместили в «Воре». Он недоволен и позирует художнику Луи Буланже[184]. У него широкие плечи, львиная храбрость, сильный характер, и если иногда овладевает им меланхолия, то он все-таки смотрит в будущее с верою, хотя и проходят годы с жестокой быстротой, «и какие годы. Лучшие». И наконец-то он ожил под кистью художника таким, каким хотел себя увидеть: «То, что сумел схватить Буланже, и чем я доволен, — это упорство, как у Колиньи, как у Петра Великого, и это основа моего характера: упрямая вера в будущее».

Быть побежденным для Бальзака значит думать о новых и больших победах. Остановиться на положении сегодняшнего дня, хотя бы и весьма почетном, могло заставить только мелкое честолюбие, а поэтому, если политическая журналистика не привела к желанному депутатскому креслу, то надо ее бросить, и Бальзак принимает это решение, побывав на двух заседаниях палаты депутатов.

Перед ним — тупость ораторов, бессмысленность прений, а у него самого — малые шансы на победу над такой ничтожной посредственностью. Нет, лучше вмешаться в эти дела по меньшей мере в качестве министра, или пушечными выстрелами открыть себе двери Академии, которая даст возможность стать пэром, потом накопить громадное состояние, попасть в верхнюю палату и «взять власть при помощи самой власти».

Из двух событий 1836 года нам наконец становится ясным, насколько были серьезны политические увлечения Бальзака в общем плане его жизни. 27 июля умерла мадам де Берни. Больше нет ласковой материнской руки женщины-друга, мудрой помощницы и советчицы в житейских делах.

Бальзак не видел мадам де Берни целый год. Известие о ее кончине пришло «в тот момент, — замечает он, — когда я терял 40 тысяч франков. Это было слишком». И к вечному покою он проводил ее словами, обращенными к другой женщине: «Скорбь моя — не на один день, она наложит печать на всю мою жизнь».

Но когда пришли дурные вести о положении «Кроник де Пари», Бальзак упал в саду, пораженный ударом. Еще раз рушились мечты, и пьедестал пэра — «звания самого прекрасного после короля Франции» — дал новую трещину.

Удар в саду — это вероятно был долгий обморок, от которого он благополучно очнулся, и в конце июля уже смог отправиться в Италию. Средства на эту поездку он получил от графской четы Гвидобони-Висконти, так как обещал больному графу устроить его наследственные дела в Турине, причем, конечно, ранее этой поездки не столько интересовался наследством графа, сколько его женой, и искал около нее уюта и утешения. Однако, нежные чувства к графине не помешали ему захватить с собою некую писательницу Клер Брюн (мадам Марбути), любовницу Жюли Сандо. Клер Брюн для сокрытия своей личности облеклась в костюм пажа и ко всеобщему удовольствию ее везде принимали за Жорж Санд.

В Италии Бальзак проводит время среди тогдашней аристократической интеллигенции — юристов. Прошлая культура Италии его не захватывает, он торопится, дела Висконти до конца не доводит и пускается в обратное и романтическое путешествие с Клер Брюн. Памятуя о нем, он в 1842 году посвятил Марбути «Гренадьер», но впоследствии снял это посвящение, обидевшись на свою бывшую спутницу, изобразившую его в карикатурном виде в своем романе «Ложное положение».

В Париже его ждут новые романтические шалости — с некоей неведомой Луизой. С ней он начинает такую же переписку, как и с Ганьской, но Луиза не открывает ему своего инкогнито. Для начала Бальзак опять задрапировывается в гарольдов плащ, — он-де согбен в трудах и разочарован в чувствах, хотя и имеет «светские привязанности, подчиненные законам света» — это, разумеется, намек на Ганьску, дабы не попасть впросак. И также он хочет, чтобы Луиза ему заменила Берни. Он умоляет ее о свидании, он хочет реальности, для него любовь заключается в повседневных радостях, но предупреждает, что любить его — это жертва, на которую он едва ли согласится. Наконец, они обмениваются подарками. Он посылает ей переплетенную корректуру какой-то вещи, точно так же как ранее этого графине Висконти, хотя и пишет в то же самое время Ганьской, что все его рукописи и корректуры принадлежат только ей. Луиза присылает ему свои рисунки и акварели.

Бальзак не преминул и ей пожаловаться на то, что мадам де Кастри причинила его сердцу жестокие страдания. Мечта его жизни — иметь тайную любовь, о которой бы никто не знал, но очевидно «эта небесная поэзия неосуществима». Она грезится Бальзаку воздушной, поэтической женщиной, страстной и преданной — такой она бывает в некоторых письмах. Но переписка обрывается — Бальзак покорен желанию Луизы прекратить их более чем платонические отношения.

Мы остановились на этом факте не для того, чтобы доказать ветреность Бальзака — Бальзак был очень серьезный человек, но что делать, коли в нем безнадежно сидел чувствительный буржуа, который мог свой буйный физический голод удовлетворять по несложным рецептам из «сонника» своей эпохи.

Последняя книжка Бальзака «Лилия в долине» принята в прессе с большой руганью. Это объясняется и ее неудачным содержанием, и особенным интересом, с каким ждали читатели появления этого романа. «Лилия в долине» была запродана Бальзаком Бюлозу[185] для напечатания в «Ревю де Пари». Пока первые гранки кочевали из типографии к автору и обратно, Бюлозу пришла блестящая мысль использовать права договора, по которому в течение трех месяцев он мог располагать рукописью по своему усмотрению, и еще раз обернуть ее в печати. И он продал роман петербургскому журналу «Ревю этранжер».

Рукопись была отправлена в Россию в гранках, еще недоработанных Бальзаком, и потому в отрывках романа, появившихся в Петербурге, оказалась страшная путаница; благодаря особенностям бальзаковских корректур встречались фразы без начала и без конца.

К тому же русские наборщики много еще напутали от себя. Бальзак был в ярости. Он подал на Бюлоза в суд, и скандалом этим были полны парижские газеты. Бальзак выиграл процесс и немедленно выпустил роман в издании Верде, снабдив его предисловием, в котором оправдывался перед читателями. Книгу невероятно быстро раскупали. «В два часа, — вспоминает Верде, — я продал 1 800 экземпляров из 2 000, напечатанных мною».

Разочарование ожидавших нового романа, о котором так много говорили, было совершенно понятно, так как на этот раз Бальзак дал вещь не только не полноценную, но совсем неудачную, и, желая увековечить в лице героини романа образ де Берни, сочинил неживую личину нравственной ханжи, пострадавшей от рокового поцелуя и скончавшей свои дни от телесной неудовлетворенности. Тем более этот мертвый персонаж становится невыносимым, когда автор показывает его рядом с другими действующими лицами, изображенными мастерской реалистической кистью среди очаровательных туреньских пейзажей. Невыносим также и стиль этого романа, напыщенно повторяющий выспренние любовные излияния героев Руссо. Самое ценное в романе — его автобиографические черты, которыми мы воспользовались, описывая детство и отрочество Оноре.

Толки и пересуды о романе и процесс с издателем подняли темную муть сплетен, застоявшуюся на дне сердец, уязвленных славой и популярностью Бальзака. Вспомнили ему кстати и то, что он незаконно присвоил к своей фамилии частицу «де», и разбередили его тщеславие. В предисловии к роману Бальзак главным образом старается доказать, что он, несмотря ни на что, аристократ, но не доказывает этого и сводит свою защиту к тому, что если, мол, это и не так, то все-таки он — «де» Бальзак, раз уж осмелился об этом заявить.

Отдыхая в Саше, Бальзак в восемь дней набрасывает план «Погибших мечтаний». Вернувшись в Париж, пишет «Старую деву» и задумывает «Куртизанок». Пока отделывается квартира на улице Батайль, ои «играет в мансарду»; это — та самая мансарда, где жил раньше Жюль Сандо.

«Я развлекаюсь, — говорит он, — как герцогини, которые для забавы иногда едят ситный хлеб. Во всем Париже нет такой хорошенькой мансарды. Она беленькая И кокетливая, как шестнадцатилетняя гризетка. Я сделаю из нее запасную спальню на тот случай, если заболею, потому что внизу я сплю в коридоре, в кровати шириною в два фута, около которой остается только узкий проход. Доктора сказали, что это не вредно для здоровья, но я побаиваюсь. Мне нужно много воздуха, я поглощаю его в огромном количестве. Я мечтаю о большой гостиной, где расположусь через несколько дней. Моя квартира стоит мне семьсот франков, но зато я буду избавлен от национальной гвардии. Меня все еще преследуют полиция и штаб, и мне грозит неделя тюрьмы. Я больше не буду выходить, и они меня не поймают. Здешнюю квартиру я снял под чужим именем, а официально перееду в меблированные комнаты».

Не только из-за этих опасностей придумал себе Бальзак новое убежище. К числу его преследователей надо отнести и некоторых кредиторов и друзей, от которых он старался скрыть кое-какие подробности своей жизни, на что ясно намекает Теофиль Готье, описывая его квартиру на улице Батайль: «В этот дом было не так-то легко проникнуть — он охранялся лучше, чем сады Гесперид. Нужно было знать несколько паролей, Бальзак часто менял их. Вспоминаю следующие: обращаясь к портье, говорили: «начали созревать сливы», — И он пропускал вас через порог; слуге, прибегавшему на звонок, нужно было пробормотать: «я принес бельгийские кружева», и, наконец, когда вы убеждали лакея, что «госпожа Бертран в добром здоровьи», — вас допускали до хозяина. В «Златоокой девушке» есть описание гостиной на улице Батайль. Оно сделано с самой щепетильной точностью.



В перекличку с фантастическими коммерческими планами самого Бальзака возникают не менее фантастические спекуляции вокруг его имени. Популярность Бальзака, теперь уже несомненная, возбуждает аппетит коммерсантов.

И вот вскоре одно за другим возникают два предложения Бальзаку по эксплуатации его произведений. Нашелся некий спекулянт по имени Богэн, предложивший заключить с Бальзаком договор под благородным предлогом дать ему возможность окончательно избавиться от долгов. По этому договору Бальзак должен был получить 50 тысяч франков и уступить Богэну издание всех своих произведений, бывших и будущих, сроком на пятнадцать лет. За это время, кроме указанной суммы, в первый год договора Бальзаку причиталось ежемесячно полторы тысячи франков, во второй год — по три тысячи, а затем во все остальные годы — по четыре тысячи франков. Кроме того, ему обещана была половина всех барышей.

Однако, к счастью для Бальзака, акционерное общество, составленное Богэном для этой цели, распалось, но вскоре же возникает новый план, которым очень легко было соблазнить автора, ввиду того, что его преданнейший друг и издатель Верде прогорел и поставил этим Бальзака под угрозу отсидки в долговой тюрьме.

«Для меня готовится выгодное дело, — пишет Бальзак Ганьской, — полное собрание моих сочинений с виньетками, основанное на пикантной и интересной для публики комбинации. Будет создана тонтина, и часть прибылей пойдет в пользу подписчиков, разделенных на классы по возрасту: от 1 до 10, от 10 до 20, от 20 до 30, от 30 до 40, от 40 до 50, от 50 до 60, от 60 до 70, от 70 до 80. Таким образом можно будет иметь великолепную вещь в смысле типографского искусства и шанс на ренту в тридцать тысяч франков. Капитал ренты будет кроме того переходить по наследству».

Бальзаку надо было стать участником темного дела, называемого буржуазной прессой, испытать все его соблазны, усыпить совесть, поверить лести, в советах столь быстро установившейся дружбы не распознавать коварства завистника, и, наконец, самому пострадать от клеветы и жадности, чтобы взять на себя роль такого беспощадного обличителя этих держателей нравственных и политических акций буржуазного общества, сделаться единственным в своем роде прокурором его печатного слова, каким был и остался по сей день Оноре де Бальзак.

Цинизм журналистской попойки у банкира Тайльфера в «Шагреневой коже» не возбудил серьезных подозрений ремесленников пера касательно дальнейших разоблачений паучьей системы газетных и журнальных силков, и они расценили его, как художественный вымысел, как некую подробность в фабуле, нужную автору для дорисовки образа героя романа. Редакторы сохранили олимпийское спокойствие. А на самом деле в творческой мастерской Бальзака постепенно созидалась эпопея ужасающих нравов печати, целая галерея ее дельцов, в руках которых оказались весы, градусники, метры для взвешивания продуктов всех искусств, для измерения политических температур, для установления роста гениев и талантов.

Иллюзий больше нет, есть только факты, и законодатель их — золото. Тот, кто явится в Париж, веруя в бескорыстную Музу, тот окажется на краю гибели, с пустыми карманами, ибо цел и благополучен только тот, кто будет служить золотому тельцу так же, как некогда служил своей совести.

«Лавочник». Рисунок Гаварни

Жизнь и страдания молодого поэта Люсьена Шардона, приехавшего в Париж завоевать себе славу — тема романа «Погибшие мечтания», вышедшего в феврале 1837 года. Это произведение насыщено жестоким протестом против общественных и политических нравов Франции. Ни в одном романе жизнь Франции не изображена с такой полнотой и разнообразием: нравы провинциального города, столица, ее бедные и богатые кварталы, театральные ложи и театральные кулисы, редакции и банки, великосветские львы и львицы, актрисы и куртизанки, писатели, журналисты, клакеры, каторжники, мансарды, кабачки и аристократические отели… Вот, что говорит обо всем этом Бальзак, вкладывая циническое признание в уста журналиста Люсто, этого типичнейшего представителя авгиевых конюшен буржуазии:

«…вы намерены выколачивать деньги из своей чернильницы… Бедное мое дитя, я пришел сюда, как и вы, с сердцем, полным иллюзий, побуждаемый любовью к искусству, несомый к славе незримым порывом, и я узрел горькую действительность ремесла, трудности издательского дела и неизбежную нужду…

У литературной жизни есть свои кулисы. Партер аплодирует успеху, случайному или заслуженному, кулисы же раскрывают пути к этому успеху, всегда отвратительные, размалеванных статистов, клакеров и мальчиков на побегушках. Вы еще находитесь в партере. Есть еще время, — откажитесь, прежде, чем поставить ногу на первую ступеньку трона, который оспаривают друг у друга столько честолюбцев, и для того, чтобы жить, не падайте так низко, как я…

Не думайте, что политический мир много красивее мира литературного: и в том и в другом мире все продажно — человек либо покупает, либо продается. Когда дело идет о сколько-нибудь значительном издательском предприятии, книгоиздатель мне платит, боясь моих нападков. Мои доходы зависят от объявлений о выходе новых книг…

Актрисы тоже платят за похвалу, но более ловкие платят за критику, ибо молчания они боятся больше всего. И правда, критика, написанная для того, чтобы ее опровергали в другом месте, стоит больше и оплачивается дороже, чем сухая похвала, назавтра уже забытая.

Полемика, мой дорогой, это подножие известности. На этом ремесле наемника идей и репутаций — промышленных, литературных и театральных — я зарабатываю 50 экю в месяц, а продай я за 500 франков роман — меня начнут считать за человека ненадежного…

За пределами литературного мира нет ни одного человека, который знал бы ужасную одиссею, при помощи которой приходят к тому, что можно назвать (в зависимости от силы таланта) успехом, модой, популярностью, известностью, знаменитостью, благосклонностью публики — этими различными ступенями, которые ведут к славе, но никогда ее не заменяют…

Эта столь желанная известность почти всегда — коронованная проститутка. Да, в низких областях литературы она — бедная девка, мерзнущая на углу улицы; в литературе второго сорта — это женщина-содержанка, вышедшая из злачных мест журналистики, которой я служу сутенером; в литературе удачливой — это блестящая, наглая куртизанка, у которой есть движимость, которая платит налоги государству, принимает вельмож, обращается с ними плохо или хорошо, у которой есть своя прислуга в ливрее, свой выезд, которая может заставлять ждать своих кредиторов…

Словом, дорогой мои, секрет успеха в литературе — не труд, а уменье пользоваться трудом других. Владельцы газет — подрядчики, мы — каменщики. Поэтому чем более посредственен человек, тем быстрее он преуспевает; он может глотать живьем жаб, соглашаться со всем, льстить низким страстишкам литературных султанов…

Чтобы создавать прекрасные произведения, мое бедное дитя, вы будете полными чернильницами черпать в своем сердце любовь, пыл, энергию, вы изойдете страстями, чувствами, фразами. Да, вы будете писать вместо того, чтобы действовать, петь вместо того, чтобы бороться, вы будете любить, ненавидеть, будете жить в своих книгах; но когда вы отдадите ваши богатства своему стилю, ваше золото, ваш пурпур — своим персонажам, когда вы будете прогуливаться в лохмотьях по улицам Парижа, счастливый тем, что, соперничая с актами гражданских состояний, создали существо по имени Адольф, Коринна, Кларисса, Рене, когда вы испортите свою жизнь и свой желудок, чтобы дать жизнь этому созданию, — тогда вы увидите, что его оклеветали, предали, продали, погрузили в пропасть забвения, погребли ваши лучшие друзья, журналисты. Будете ли вы в состоянии ждать того дня, когда ваше создание воскреснет, пробужденное — кем? когда? как?..»

Для юного и восторженного Люсьена это звучит, как мрачный хорал, сопровождающий на костер невинно осужденного, этими словами совлекается нарядный и блестящий покров с тайн, которые скрыты в механике угнетателей и в судьбах тысячи тысяч, продающихся им в полное рабство. Благодаря этому роман Бальзака приобретает значение величайшего исторического памятника.

«Бальзак, — пишет Энгельс мисс Гаркнес, — которого я считаю гораздо более крупным художником-реалистом, чем все Золя прошлого, настоящего и будущего, в своей «Человеческой комедии» дает нам самую замечательную реалистическую историю французского «общества», описывая в виде хроники нравы, год за годом, с 1816 до 1848 года, все усиливающийся нажим поднимающейся буржуазии на дворянское общество, которое оправилось после 1815 года, и опять, насколько это было возможно (tant bien que mal), восстановило знамя старой французской политики.

Он описывает, как последние остатки этого образцового для него общества постепенно погибли под натиском вульгарного денежного выскочки или были развращены им; как grande dame (знатная дама), супружеские измены которой были лишь способом отстоять себя, вполне отвечавшим тому положению, которое ей было отведено в браке, уступила место буржуазной женщине, которая приобретает мужа для денег и для нарядов. Вокруг этой центральной картины он группирует всю историю французского общества, из которой я узнал даже в смысле экономических деталей больше (например, перераспределение реальной и личной собственности после революции), чем из книг всех профессиональных историков, экономистов, статистиков этого периода, взятых вместе.

Правда, Бальзак политически был легитимистом. Его великое произведение — непрестанная элегия по поводу непоправимого развала высшего общества; его симпатии на стороне класса, осужденного на вымирание. Но при всем этом его сатира никогда не была более острой, его ирония более горькой, чем тогда, когда он заставляет действовать аристократов, мужчин и женщин, которым он глубоко симпатизирует. Единственные люди, о которых он говорит с нескрываемым восхищением, это его наиболее ярые противники — республиканские герои Cloitre Saint Merri, те люди, которые в то время (1830–1836) были действительно представителями народных масс. То, что Бальзак был принужден идти против своих собственных классовых симпатий и политических предрассудков, то, что он видел неизбежность падения своих излюбленных аристократов и описывал их как людей, не заслуживающих лучшей участи, и то, что он видел настоящих людей будущего там, где в это время их только можно было найти, — это я считаю одной из величайших побед реализма, одной из величайших особенностей сатирика-Бальзака».

Стремление к большим заработкам побуждает Бальзака обратиться к драматургии и театру, где успех пьесы может обеспечить постоянный приток денег в течение долгого времени. Бальзак садится за пьесу и, так же как и в романе, пытается и в этом роде творчества отрешиться от канонов романтической школы и ее величественность сменить «фламандской школы пестрым сором».

«На театре — замечает он в письме к Арману Переме, — сейчас возможно показывать только правду, как я пытался ввести ее в роман. Но быть правдивым не дано ни Гюго, талант которого увлекает его в сторону лирики, ни Дюма, который отошел от правды, чтобы никогда к ней не вернуться: он может быть только тем, чем он был. Скриб истощился…

Вы знаете мои взгляды по этому поводу. Они обширны, и их осуществление часто меня пугает. Но у меня достаточно и упорства и терпения в работе. Чтобы добиться успеха, нужен только труд и еще кое-что, что, чувствую, во мне есть… В качестве пробного шара я пущу драму из буржуазной жизни».

Это и была пьеса «Школа супружеской жизни», и после «Кромвеля» — не первая попытка писать для театра. Бальзак много раз набрасывал планы будущих пьес, много раз предлагал своим друзьям-писателям сотрудничество в этом деле, но все эти попытки реального завершения не получили. «Школе супружеской жизни» суждено было два года пролежать в столе Бальзака, пока она наконец не попала в театр.

Новые планы и работы отвлекали Бальзака от написания «Цезаря Биротто», на которого уже давно был заключен договор. В марте 1837 года Бальзак для отдыха едет в Италию, объезжает много городов, но впечатлений от этой поездки он не оставил нам ни в письмах, ни в своих произведениях. Большим лишением для него было то обстоятельство, что Теофиль Готье не мог принять участия в этом путешествии: его задержали в Париже срочные дела.

Безусловно, этот умный и тонкий ценитель памятников искусства был бы для Бальзака ценнейшим гидом. Ведь и все его творчество питается впечатлениями от изобразительных искусств, согрето светом живописных полотен, и в самом стиле его оживают строгие линии античных скульптур.

Бальзак по своим художественным вкусам не подымался выше рядового обывателя, и его склонность к собирательству антикварных вещей и картин шла не от потребности, а от моды, начало которой следует отнести к годам Первой империи. К тому же надо сказать, что, коллекционируя редкие вещи, Бальзак и в этом деле проявлял коммерческие инстинкты: покупая какую-нибудь вещь, мечтал о том, за сколько он ее может продать и сколько нажить.

«Парижанка». Рисунок Гаварни

Итальянское солнце и разнообразие путешествия благотворно подействовали на утомленные нервы Бальзака, и он вернулся в Париж веселым и поздоровевшим. Здесь его ожидало приятное известие о том, что предпринимается иллюстрированное издание собрания его сочинений. Правда, многие журналисты злорадствовали И подсмеивались над этим предприятием, в которое не верили, но на самом деле издание успешно подготовлялось, заказывались гравюры на стали, и первым томом должна была выйти «Шагреневая кожа».

«Биротто» опять не двигается, потому что Бальзак садится за повесть «Банкирский дом Нюсенжан» и печатает его в «Прессе». Это произведение является развитием двух любимых образов бальзаковской галереи — Растиньяка и банкира Нюсенжана.

Интересно отметить, что с появлением в свет первой части «Погибших мечтаний» Бальзак все время находится в кругу действующих лиц этого произведения, как будто неослабно следит за их дальнейшей судьбой, а поэтому тут же возникает план «Куртизанок», «Банкирский дом Нюсенжан» и следующая часть (продолжение) «Погибших мечтаний» — это все вместе и составляет главное ядро «Человеческой комедии». Понятно, почему «Биротто» откладывался в сторону.

Но больше откладывать было нельзя. «Фигаро» требовал выполнения договора, и Бальзаку, как и всегда в таких случаях, пришлось опять взвалить на себя колоссальный труд. В двадцать два дня он заканчивает «Биротто». И, конечно, эта творческая горячка немедленно отразилась на состоянии Бальзака: он опять не может работать, с двенадцати ночи до восьми утра, при свете свечей, он беспомощно сидит перед белым листом бумаги, прислушиваясь к треску горящих в камине поленьев и к грохоту карет, от которого дребезжат стекла. Кофе уже не оказывает на него никакого действия, — «оно не вызывает на свет внутреннего человека, спрятанного в своей тюрьме из мяса и костей».

Как писался «Биротто», можно судить по фельетону Эдуарда Урлиака под названием «Злоключения и подвиги Цезаря Биротто до его рождения на свет», помещенному в «Фигаро» в день появления на его страницах начала этого романа:

«…Это — типографский подвиг, литературный и технический фокус, достойный быть отмеченным. Автор, издатель и типограф — все более или менее заслужили благодарность отечества. Потомство будет говорить о метранпажах, и наши правнуки будут жалеть, что не знают имен учеников. Я уже сейчас жалею об этом, а то бы назвал их.

«Фигаро» обещал дать книгу к 15 декабря, а господин де Бальзак начинает ее 17 ноября. У господина де Бальзака и у «Фигаро» — странная привычка держать свое слово, раз они обещали. Типография стояла наготове и била в землю копытом, как разгоряченный боевой конь. Господин де Бальзак тотчас же присылает двести листков, исписанных карандашом в пять лихорадочных ночей. Вы знаете его манеру. Это был набросок, хаос, апокалипсис, индусская поэма. Типография бледнеет. Срок короток, почерк неописуем. Чудовищу придают человеческий вид, переводят его постепенно на язык известных знаков. Самые искусные перестают что-либо понимать. Его несут к автору.

Автор присылает две первые корректуры, наклеенные на огромные листы, афиши, ширмы. Тут-то все застонали и заплакали. Вид этих листов был ужасен. Представьте себе четыреста или пятьсот арабесок, соединяющихся, свивающихся, лезущих вверх и переползающих с одного поля на другое, с юга на север. Представьте себе двенадцать географических карт, на которых перепутаны все города, реки и горы. Моток ниток, спутанный котенком, все иероглифы династии фараонов, фейерверки двенадцати празднеств.

При виде этого типография пала духом. Наборщики били себя в грудь, тискальщики стонали, факторы рвали на себе волосы, ученики теряли голову. Наиболее сообразительные храбро взялись за корректуры и узнали персидский язык, другие — Мадагаскарское письмо, некоторые — символические письмена Вишну. Принялись за работу, предавшись на волю случая и на милость божью. На следующий день господни де Бальзак присылает два листа на чистейшем китайском языке. Остается всего две недели. Один великодушный фактор предлагает покончить самоубийством. Приходят еще два листа, очень разборчиво написанные на сиамском языке. Двое рабочих теряют зрение и то немногое, что знали из родного языка.

В таком виде корректуры присылаются семь раз подряд. Начинают различать кос-какие признаки превосходного французского языка; замечают даже некоторую связь между фразами. Но срок приближается — сочинение не выйдет в свет. Отчаяние достигает пределов, и тут дело осложняется небывалым стечением обстоятельств…» (описываются невероятные похищения, погони и т. п.).

«Сочинение в отличном виде, и г-н Бальзак и «Фигаро» сдержали слово. «Цезарь Биротто» увидит свет 15 декабря, Он у нас, мы его держим крепко. Дом охраняется, заперт и забаррикадирован. В нем не позволяют курить. На всех крышах поставлены громоотводы, а у всех дверей — караул. Приняты все меры предосторожности как против злоумышленников, так и против слишком рьяных подписчиков.

Закончив работу, типографщики зарыдали от радости, наборщики бросились друг другу на шею, и тискальщики стиснули друг друга в объятиях. Это были восторги, как после освобождения Медузы или взятия Константинополя. Мы все целовались, но просим публику, как бы ей этого не хотелось, не следовать нашему примеру…

«Сейчас это — сочинение на два тома, широкое полотно, целая поэма, задуманная, написанная и исправленная в пятнадцать приемов господином де Бальзаком в двадцатидневный срок, и расшифрованная, разобранная и набранная пятнадцать раз за то же время. Составлено в двадцать дней господином де Бальзаком, несмотря на типографию; набрано в двадцать дней типографией, несмотря на господина де Бальзака. Мы не вдаемся здесь в вопрос о достоинствах этой книги. Она сделана чудесным образом и с чудесной быстротой. Будь, что будет! Вполне возможно, что она окажется просто шедевром. Тем хуже для нее».

Этот фельетон написан с явным намерением рекламировать новое произведение Бальзака, и оно действительно оказалось достойным этой рекламы. Труд, положенный на него Бальзаком, был колоссален, и само произведение — совершенно замечательно. Уже в самом названии этой вещи — «Величие в падение Цезаря Биротто» — включен весь ее смысл: это — рассказ о судьбе среднего человека, золотом возведенного на пьедестал и свергнутого с высоты его в полное ничтожество силами противоречий капиталистической системы.

Но вот Бальзак опять во власти своей неизбывной страсти к коммерческим авантюрам. Он должен ехать в Сардинию. Цель его путешествия — область Аргентара, где находятся копи, заброшенные со времен открытия Америки. В прошлом году некий негоциант в Генуе рассказал ему, что в Аргентаре имеются залежи свинцовой руды, а между тем приятель его бывшего сожителя художника Борже, химик, может извлекать каким-то одному ему известным способом из любой руды золото и серебро. На поездку в Сардинию Бальзак с трудом добывает денег, но что они значат перед колоссальным богатством, которое его ожидает? Он едет туда ободренный советами господина Каро, человека весьма практического.

Родина Наполеона, Корсика, ему не нравится: корсиканцы — народ дикий и равнодушный, удобств никаких. Видел дом, где родился Наполеон, и узнал многое, что должно внести существенные поправки в биографию великого полководца. Женщины на Корсике не любят иностранцев — жалуется Бальзак — мужчины целый день гуляют и курят. Дети копошатся здесь в каждом углу, как мошки в летние вечера. Из этого Бальзак делает заключение, что здесь очень много любят. Его никто здесь не знает, ибо никто ничего не читает, но вскоре он утешился, так как какой-то парижский студент наконец-то его узнал, и в местной газете появилась заметка о приезде Бальзака.

Бальзак исколесил всю Сардинию верхом, ездил по восемнадцати часов подряд, с опасностью для жизни пробирался через девственные леса и сквозь лианы, и, увы, все эти героические подвиги ни к чему не привели: генуэзец, которому он поручил дело покупки рудников, действовал слишком медленно, и у него под самым носом их перехватил некий марселец, который добывает из руды свинец, а из свинца — серебро. Расчеты Бальзака были правильны, но он опоздал. Однако на всякий случай он захватил с собой образцы какой-то другой руды — может быть, повезет на ней.

На обратном пути Бальзака задержал австрийский консул, который не дал ему визы в Милан, а в Милане он сам задержался, ибо его осенило вдохновение и он решил написать книгу о счастливой любви, самую замечательную во всей мировой литературе. В гостинице он жить не мог, и князь Порциа предоставил ему у себя хорошенькую комнатку. А вообще ему грустно — у него долги и никто его не любит. Его снедает тоска по родине, — в Милане слишком синее небо. Но уехать отсюда очень трудно, и он в отчаянии: на путешествие он потратил три месяца, а между тем надо работать…

Не все было так, как описывает сам Бальзак. В Милане он задержался не потому, что внезапно посетила его муза, а потому, что он и в эту поездку продолжал выполнять поручении графини Висконти. Надо было только для Ганьской спрятаться за спину своей покровительницы — музы. Начиная с возвращения из Вены переписка Бальзака с Ганьской приобретает иной тон. Мадам, осведомленная, очевидно через какое-то доверенное лицо в Париже, о жизни и поведении писателя, шлет ему упреки и почти всегда вполне основательные, он же пытается защищаться, по большей части присочиняя на себя и избегая прямого ответа. Во всяком случае письма становятся реже и суше. Иногда он не пишет ей по нескольку месяцев.

Осведомленность Ганьской о жизни Бальзака не поднималась выше сплетен тетушки Ржевусской о его пьянстве, о его женитьбах на каких-то неизвестных особах и иных любовных похождениях. Неуемность ненасытимой бальзаковской натуры мадам Ганьска, — как и надлежало такой практической даме, — принимала только за легкомыслие, и прав был Бальзак, когда писал ей в весьма саркастическом тоне, отвечая на упреки за его «сумасшедшие» поездки в Италию и Сардинию: «Значит, вы хотите, чтобы человек, который может написать в пять ночей «Цезаря Биротто», ходил размеренным шагом как рантье, который прогуливает свою собачку по бульвару, читает «Конститюсьонель», возвращается домой обедать, а вечером играет на бильярде?»

«Ваша тетка сделала из меня игрока и развратника, — у нее есть доказательства, говорите вы. Вот уже семь или восемь лет, как я работаю по шестнадцати часов в сутки, и это вам известно. Если я — игрок и развратник, то тогда человека, написавшего за семь лет тридцать томов, не должно существовать. Эти два человека не могли бы ужиться под одной кожей, или же бог создал необыкновенное существо, каким я не являюсь?..» Для Ганьской эти доводы были малоубедительны.

Еще до поездки в Сардинию Бальзак решил скрыться от угроз национальной гвардии и уехать из Парижа, и будто бы для этой цели г-н Сюрвиль купил ему клочок земли под Севром и принялся за постройку дома. Это было Жарди. На самом деле испуг перед преследованием этого врага был только формальной придиркой к осуществлению заветнейшей мечты собственника, который сидел в нем крепко и всю жизнь: «Ах, боже мой, когда же у меня будет свой клочок земли, маленький замок, хорошая библиотека, и когда же я смогу жить там беззаботно вместе с любовыо моей жизни?»

Мечты Бальзака осуществились:

«У меня арпан земли, заканчивающийся на юге террасой в 150 футов и окруженный стенами. Здесь еще ничего не посажено, но осенью мы сделаем из этого клочка земли эдем с растениями, цветами и кустами. В Париже и в окрестностях можно все иметь за деньги; у меня будут двадцатилетние магнолии, шестнадцатилетние липы, двенадцатилетние тополя, березы и прочие деревья, пересаженные с корнями и комьями земли, привезенные в корзинах, и некоторые через год будут давать плоды. О, эта цивилизация восхитительна.

Сейчас моя земля гола как ладонь. В мае месяце это будет потрясающе. Мне нужно приобрести еще два арпана земли рядом, чтобы иметь огород, фрукты и т. д. Для этого понадобится тысяч тридцать франков, и я хочу заработать их этой зимой.

Дом — нашест для попугая. В каждом этаже по комнате, и три этажа. Внизу — столовая и гостиная, во втором этаже — туалетная комната и спальня, в третьем — рабочий кабинет, где и пишу вам сейчас глубокой ночью. Все это соединяется лестницей, которая сильно смахивает на стремянку.

Обстановки пока никакой нет, но все, что у меня есть в Париже, постепенно сюда прибудет. Сейчас мне прислуживают бывшая мамина кухарка и ее муж. Но мне еще по крайней мере месяц придется жить среди каменщиков, маляров и других рабочих, и я работаю или, вернее, собираюсь работать, чтобы за все это заплатить. Когда внутренняя отделка будет закончена, я вам ее опишу».

Бальзак прекрасно оправдал свои характер и в этом деле. Ведь он и в своем творчестве замысел всегда считал за уже выполненное произведение. Также было и здесь. Он переселился в Жарди — дом, который еще не был отстроен, а то, что было отстроено, начинало уже разрушаться. Да и сам Бальзак, гуляющий по своему так называемому «парку», не очень был похож на владельца замка.

«Бальзак, — вспоминает Гозлан, — был живописен в лохмотьях. Его штаны без помочей не встречались на животе с его обширным банкирским жилетом, такое же расстояние было между штанами и стоптанными туфлями, кончики галстуха попадали ему в уши, щеки его были покрыты пышной четырехдневной растительностью». Очарование этого толстяка в лохмотьях могли понять только немногие, приезжавшие сюда, чтобы беседовать с великим писателем Франции…

В Жарди Бальзак работает над «Куртизанками», «Сельским священником» и «Крестьянами». Помимо этого его начинает все более и более увлекать мысль о работе для театра. Пьесе «Школа супружеской жизни» суждено было, наконец, попасть в руки директора театра «Ренессанс», Антенора Жоли.

Дела театра шли плохо, его мог спасти только какой-нибудь «гвоздь сезона». Расчет был на Бальзака, но к его несчастью Жоли вновь помирился с Дюма, который тоже предложил ему свою пьесу. Жоли, разумеется, предпочел Бальзаку Дюма, и его «Алхимик» вытеснил «Школу супружеской жизни». Возмущенный Бальзак бросил в огонь все находившиеся у него экземпляры пьесы.

Надежды на большие заработки рухнули, а он, очевидно, сидел без денег, так как еще ранее изыскивал средства для покрытия расходов по Жарди продажею своих записей. Он продал собранные им мысли Наполеона за четыре тысячи франков какому-то бывшему шляпочнику, но без своего авторства. Однако для успеха издания он снабдил книгу предисловием и посвящением… королю Людовику-Филиппу: «Ваше Величество, награда, к которой стремился составитель сего труда — это честь посвятить его Вашему Величеству. Вам, Ваше Величество, принадлежит этот завет гения, возжаждавшего полноты власти для торжества Франции; разве мы не обязаны Вам победами, составляющими зависть всей Европы и достигнутыми благодаря честным гражданственным мыслям, которых недостает в этих «Изречениях», слишком часто внушенных необходимостью, и где всюду мелькает капитанская шпага? Итак, Вы один, Ваше Величество, можете когда-нибудь обогатить эту сокровищницу, не повредив свободе». «Изречения и мысли Наполеона, собранные Ж.-Л. Годи младшим» имели успех, и шляпочник Ж.-Л. Годи младший получил крест Почетного легиона.

Но это не спасло Бальзака от кредиторов, которые назойливо посещали Жарди. В защиту от них Бальзак придумывал всякие ухищрения. Как только слышался свисток парижского поезда, раздавался крик: «На караул!» и когда минут через пять-шесть звонил звонок, все в Жарди замирало. Садовник превращался в древесный ствол, собаку поднимали вверх на веревке, привязанной к ошейнику. Бальзак со своими гостями прятался за зеленые ставни и едва дышал. Дрожа от страха и радости, «отважный» романист слушал ругательства разъяренного кредитора перед дверями. Когда наконец кредитор, ничего не добившись, уезжал в Париж, Жарди вновь расцветало: ставни распахивались… собака начинала лаять, гости оживлялись… до прихода следующего поезда. Но бывали и другие случаи, когда по оплошности хозяина кредиторы все-таки врывались в дом, и тогда уже из дому вытаскивалось то немногое, что в нем было, вплоть до посуды, приготовленной к обеду, вместе с ее содержимым.

Дом в Жарди все еще не устроен: обваливаются степы, многое требует ремонта, но это не мешает Бальзаку помышлять об уютной жизни, о супруге, какой-нибудь тридцатилетней вдове, но только, конечно, с приданым, так как в голове Бальзака громоздятся великие проекты о покупке соседних участков, о разведении фруктовых садов и о культуре ананасов, которые будут продаваться в Париже в торговой палатке с золотой вывеской. Но мечты остаются мечтами и дом продолжает разрушаться.

Бальзак по-прежнему работает день и ночь. В 1839 г. он пишет «Сельского священника», вторую часть «Погибших мечтаний» и «Беатрису» — тот самый роман о счастливой любви, который был задуман в Милане. Летом этого года его навещает Гюго; вместе с ним и Гозланом Бальзак принимает участие в занятиях комитета Общества литераторов по вопросу об авторском праве, тогда еще не существовавшем во Франции.

Бальзак яростно защищает писателей, но вскоре ему приходится защищать самого себя, и не по поводу авторского права, нарушенного по отношению к нему, а по поводу сплетен в духе тетушки Ржевусской, которые получили в «Газетт дез-эколь» некое художественное оформление. Появилась карикатура, изображающая Бальзака в тюрьме Клиши, сидящего за столом, заставленным винными бутылками, в обнимку с некоей особой. Под карикатурой подпись: «Преподобный отец постоянного ордена братьев Клиши, дон Серафитус Мистикус Горио, посаженный в тюрьму, куда им самим были посажены многие, принимает в своем вынужденном одиночестве утешения Святой Серафиты (Сцены тайной жизни, продолжение Сцен частной жизни)». Бальзак возбудил судебное дело и подал прокурору заявление о диффамации, пригласив для ведения дела адвоката Общества литераторов.

А через некоторое время он берет на себя роль защитника по делу нотариуса Пейтеля, убившего свою жену и слугу. Пейтель встречал Бальзака в редакции «Вора» в ранние годы его литературной деятельности; еще с этой поры он уверовал в силу бальзаковской речи, и когда с ним стряслась беда, решил, что только Бальзак может выручить его из несчастья, и послал ему из тюрьмы письмо с просьбой о защите.

Бальзак ревностно занялся спасением Пейтеля, но было уже поздно, — приговор был вынесен, да и самое защитительное слово, написанное Бальзаком и бездарно прочитанное перед судом каким-то адвокатом, не содержало абсолютно никаких доказательств в оправдание обвиняемого. Бальзак старался уверить суд, что он, как писатель, своим психологическим прозрением может угадать, совершил или не совершил человек преступление, и что такой человек, как Пейтель, не мог быть убийцей, ибо он его знает, и даже, если бы не знал, достаточно было бы Бальзаку взглянуть на него хоть раз, чтобы установить его невиновность.

Не сердоболие и не чувство справедливости толкнули Бальзака на такую защиту и на расход в десять тысяч франков, а вернее всего втайне лелеемая надежда на популярность. Мечты эти не сбылись так же, как не сбылись мечты быть избранным в академики. Рядом с кандидатурой Бальзака встала фигура Гюго, и Бальзак отступил.

Наконец-то, в 1840 году, театральные замыслы Бальзака становятся близки к осуществлению. Он пишет пьесу «Вотрен», содержание которой не представляет сценического интереса и которая могла рассчитывать на успех только потому, что герой ее, Вотрен-каторжник, имел уже особую популярность среди читателей.

История с постановкой «Вотрена» весьма поучительна. Бальзак был измучен переделками пьесы. «Его усталость, — вспоминает Гозлан, — приобрела настолько публичный характер, что многие, зная час, когда он проходил по бульварам, возвращаясь домой с репетиции, ждали его. Его широкий синий сюртук с квадратными отворотами, его обширные казацкие шаровары цвета «нуазетт», его белый жилет, и особенно его огромные башмаки, кожаные языки которых торчали наружу, вместо того, чтобы прятаться под шаровары, — весь этот убор, слишком для него широкий, тяжелый, пропитанный грязью, — потому что бульвары тогда были очень грязны, говорил о беспорядке, о расстройстве, о невероятной сумятице, которую внесли в его жизнь драматургические опыты».

Все это Бальзак перенес со свойственным ему мужеством и упрямством, но премьера не вознаградила его за эту усталость. Впереди было новое хождение по мукам. Первые три действия прошли мирно, время от времени только слышались роптания — предвестники бури. Гроза разразилась в четвертом действии, когда Фредерик Леметр[186], исполнявший роль Вотрена, появился на сцене в причудливом костюме мексиканского генерала Крустаменте: шляпа с белым пером, украшенная райской птицей, небесно-голубой мундир, шитый золотом, белые панталоны, ярко-оранжевый кушак, невероятных размеров шпага. Крики, восклицания, шутки встретили его выход.

Дело было почти проиграно, и оно оказалось проигранным окончательно, когда Фредерик, сняв свою шляпу, обнаружил перед зрителями пирамидальный бунтовской кок — характерную прическу короля Людовика-Филиппа. Скандал был полный, и он усугубился благодаря тому, что в литерной ложе сидел старший сын короля.

Принц тотчас же покинул театр, и с этого момента до конца представления раздавались яростные свистки, прерываемые приступами смеха. Фредерик, в надежде спасти положение, дурачился даже там, где по роли надо было быть серьезным. Прежде это ему удавалось, но на этот раз он оказался менее счастливым: занавес опустился при ужасающем шуме, и великому комику пришлось отказаться от мысли «вызвать автора».

Пьесу запретил министр внутренних дел. Бальзак оказался в затруднительном положении, так как взял под нее 17 500 франков аванса. Директор театра Дрель окончательно разорился. Гюго вступился за Бальзака и вместе с ним и Арелем посетил министра, после чего к Бальзаку явился директор изящных искусств Каве с тем, чтобы передать ему и качестве компенсации некую сумму.

Сам Бальзак рассказывает об этом так: «Ко мне явились с предложением возместить мне убытки — для начала пять тысяч франков. Я покраснел до корней волос и ответил, что милостыню не принимаю, что я заработал 200 тысяч франков долгу, написав двенадцать или пятнадцать шедевров, которые прибавят кое-что к славе Франции девятнадцатого века, что я уже три месяца потерял на репетиции «Вотрена», и за эти три месяца мог бы заработать 25 тысяч франков, что за мною гонится стая кредиторов, но до тех пор, пока я не могу удовлетворить их, мне совершенно безразлично, будет ли меня преследовать пятьдесят или сто человек, — чтобы сопротивляться им, нужна та же доля мужества. Директор изящных искусств Каве вышел, — как он мне сказал, — проникнутый уважением в восхищением. — Вот, — сказал он мне, — первый раз в жизни я получил отказ. — Тем хуже для вас, — ответил я».

Неуспех «Вотрена» не охлаждает драматургического пыла Бальзака: он пишет пьесу «Меркаде» — комедию, где высмеивает биржевых прожектеров. Рукопись ее он передал Фредерику Леметру, который нашел в ней много недостатков и посоветовал Бальзаку внести исправление. Пьесе этой суждено было увидеть театральные подмостки только через год после смерти Бальзака и Теофиль Готье вспоминает о ней в некрологе: «Мы давно уже знали «Меркаде». Бальзак читал нам его в первоначальном виде в Жарди, где он тогда жил, и с каким смыслом, с каким разнообразием интонаций, с какой комической силой, — ни одно перо не может этого передать. Никакое театральное представление не сравнится с этим чтением. При звуке голоса автора толпами появлялись странные силуэты: костюмы, жесты, позы, гримасы, — вы все угадывали. Кредиторы кишели всюду; хор судебных приставов сопровождал ход драмы, и гербовая бумага падала хлопьями, как нескончаемый снег в полярную ночь. Он влагал в роль Меркаде вихрь чувств, зачаровывающую силу, лиризм, способность к ухищрениям невероятные. Одетый в свою белую рясу монаха, сидя между двумя семисвечными канделябрами, он жестикулировал, встряхивал своими густыми бровями и мощной гривой, тогда еще совсем черной…»

Не насадивши фруктовых садов и ананасов, Бальзак продает Жарди, по-видимому, с правом в течение установленного срока выкупить его у нового владельца, а поэтому несколько лет несет по нему часть расходов. Но выкупить ему Жарди не удается, и Бальзак продолжает жить на новой квартире в Пасси, на улице Басс.

В 1840 году у Бальзака происходит полный разрыв с графиней Висконти, о чем он пишет Ганьской, сетуя на ужасные английские предрассудки, убивающие все свойственное артистическим натурам: непосредственность, искренность. Очень знаменательно для его отношений с Висконти то обстоятельство, что сейчас же после разрыва с ней его письма к Ганьской становятся ласковее, и пишет он их чаще и пространнее. Очевидно, эти отношения были не простым волокитством за знатной англичанкой, и некоторое время перед Бальзаком стоял неразрешимый вопрос: либо она, либо Ганьска. И только теперь, после ссоры с графиней, вопрос был решен.

Он снова стремится в Вишховню, он восхищен видом этого имения, который ему прислала Ганьска: «Я сам принес домой этот ящик, сделанный из северного дерева, которое, расколовшись, распространило пленительное, чудесное благоухание, и оно пробудило во мне какую-то тоску по родине». Опять в этих письмах, как и в ранних, появляются строки, достойные занять почетное место в любом произведении Бальзака.

Так он описывает день 15 декабря 1840 года: «На Елисейскнх полях собралась стотысячная толпа. Можно было подумать, что природа действует сознательно: в тот момент, когда прах Наполеона вносили в Собор инвалидов, над собором появилась радуга… От Гавра до Пека оба берега Сены были черны от народа, и все эти люди падали на колени, когда мимо проплывал пароход. Это величественнее римских триумфов. Императора можно узнать в гробу: кожа белая, рука как бы что-то говорит. За пять дней было сделано 120 статуй, из них семь-восемь великолепных, сто триумфальных колонн, урны высотою в 20 футов и трибуны на сто тысяч человек. Собор инвалидов был затянут лиловым бархатом, расшитым золотыми пчелами».

Быть может, эта «говорящая» рука бывшего властителя и указала творческой фантазии Бальзака на «Темное дело», содеянное императором.

Борьба с разрушением

Как бы желая оглянуться на все, что сделано, как сделано и почему так сделано, Бальзак всему циклу своих произведений дает общее название — «Человеческая комедия». Под этим заголовком укладываются разделы: сцены частной жизни, провинциальной, парижской, политической, военной, сельской, философские и аналитические этюды. В этом плане с 1842 года начинает выходить полное собрание сочинений Оноре де Бальзака.

Чтобы предотвратить недоумение, которое могло вызвать у читателя это ко многому обязывающее название, Бальзак первому тому издания предпослал пространное предисловие. Но напрасно искать в этом предисловии то, что всегда интригует нас в писателе — увидать его самого перед лицом всех своих героев, когда не читатель, а как бы сами они вопрошают своего создателя о своих судьбах, жалуются, благодарят, каются, проливают счастливые или горькие слезы.

У каждого большого писателя остается какое-то сокровенное ощущение после рождения его героя, аналогичное ощущению женщины, родившей ребенка, оно является сокровенной причиной или необычайной любви или дикой ненависти к этому ребенку. Бальзак не открывает нам пути познания самого себя как творца, — он туманно ссылается на случай и называет его самым великим романистом, свою же роль сводит только к свидетельству: «Самим историком должно было оказаться французское общество, мне оставалось быть только его секретарем. Составляя опись пороков и добродетелей, собирая важнейшие случаи проявления страстей, изображая характеры, выбирая главные события из жизни общества, создавая типы путем соединения отдельных черт многочисленных однородных характеров, быть может, я мог бы в конце концов написать историю, забытую столькими историками, — историю нравов».

И он действительно написал историю нравов французского общества первых десятилетий XIX века. Однако, называя себя его секретарем, он только с некоторым приближением к истине определяет характер своего творчества и значение свое, как писателя. Но в основном он прав, и, развивая эту мысль далее, следует сказать, что отличительной чертой творчества Бальзака было именно то, что он, наблюдая жизнь, свидетельствовал о ней, но никогда не учительствовал; изображал жизнь, но не судил ее, отделяя добро от зла, не клеймил неправых, сочувствуя правым. Бальзак никогда не был моралистом, хотя сам себя считал моралистом и пытался это доказать тем, кто обвинял его в отсутствии морали, то есть в безнравственности.

В качестве доказательства Бальзак перечисляет целый ряд добродетельных лиц, изображенных в его произведениях, но в то же самое время, чувствуя и понимая несостоятельность этого аргумента, сам же себе возражает, направляя в сторону критиков горькое замечание: «Если вы правдивы в изображении, если, работая днем и ночью, вы начинаете писать необычайным по трудности языком, — тогда вам в лицо бросают упрек в безнравственности».

Бальзак был правдив в изображении, и был действительно, по его выражению, «смелым писателем». Этой смелостью современные Бальзаку писатели не могли похвалиться: ни Гюго, ни Жорж Сайд, которые оспаривали у него славу, никогда не были правдивы, реалистичны, потому что, с одной стороны, нарочито изображали жизнь не такой, какая она есть, а какой должна быть, а с другой стороны, потому, что в изображаемом хотели видеть самих себя. Жорж Санд часто старалась своими романами оправдать свою очередную страсть и образ своего поведения, Гюго всегда предпочитал учительствовать.

И вот, будучи правдивым и смелым писателем, Бальзак торопится зафиксировать все, что он видит и знает, и дает изображение всего того, чему был свидетелем, — то, что он сам называет сценами, то есть сцены жизни французского общества, начиная с Первой империи до 1850 года, причем по прозрению великого художника становится «творцом тех прообразов-типов, — как говорит Маркс, — которые при Людовике Филиппе находились еще в зародышевом состоянии и достигли развития уже впоследствии, при Наполеоне III».

Называя грандиозную галерею своих типов и их жизни «очерками нравов». Бальзак суживает значение своих произведений, которые не только изображают нравы, но главным образом вскрывают те социальные пружины, которые приводят людей к тем или иным взаимоотношениям и формируют их в определенные законченные типы.

И в этом отношении Бальзак стоял особняком среди современных ему писателей; он и сам это понимал, но когда попытался выразить это теоретически, опять сбился, подчиняясь модному увлечению «абстрактным естественно-историческим материализмом, исключающим исторический процесс» (Маркс). «Не создает ли общество, — говорит Бальзак, — из человека соответственно среде, где он действует, столько же разнообразных видов, сколько их существует в животном мире?»

Биологизм приводит Бальзака к тому, что он пытается провести параллель между развитием общества и развитием отдельного индивидуума. Так, например, он полагает, что сцены частной жизни должны изображать «детство, отрочество, их заблуждения», в то время, как сцены провинциальной жизни — «зрелый возраст, страсти, расчеты, интересы и честолюбие». В сценах парижской жизни должна быть дана «картина вкусов, пороков и тех необузданных проявлений жизни, которые вызваны правами, присущими столице, где существуют крайнее добро и крайнее зло». Сцены сельской жизни представляют собой «в некотором смысле вечер длинного дня», и только почему-то сцены политические являются «жизнью, протекающей вне общих рамок».

Позволительно спросить, почему относящийся к сценам частной жизни «Гобсек» должен изображать детство, а «Лилия в долине», входящая в сцены провинциальной жизни, и где много говорится именно о детстве, — не в пример «Гобсеку, должна изображать зрелый возраст? На этот вопрос вряд ли удовлетворительно ответил бы и сам Бальзак.

Несостоятельность таких аналогий в конце концов приводит Бальзака к тому, что он начинает представлять себе всю «Человеческую комедию» в виде архитектурного сооружения, которое он называет храмом и которое должно иметь вид спирали, причем (в письмах к Ганьской) аналитические этюды попадают на самый верх, а в предисловии к «Человеческой комедии» — на самый низ этой спирали.

План «Человеческой комедии» порождает много недоуменных вопросов, и мы смели бы спросить Бальзака, почему, например, среди его произведений, не нашлось места сценам рабочей жизни? Этот вопрос вполне естественен, так как мы помним молодого Оноре, спускающегося с мансарды на улице Ледигьер, чтобы вмешаться в толпу рабочих и прислушаться к их разговорам-жалобам на нищую жизнь. Но мы были бы правы только в том случае, если бы эти рабочие оказались действительно рабочими. На самом же деле надо полагать, что таким названием Бальзак определял людей, принадлежащих к окраинной бедноте, — мелких чиновников, приказчиков, вожделеющих о собственной торговле, и даже мелких ростовщиков, раскинувших свою паутину в захолустьи Парижа, скупость которых облекала их тела в лохмотья и отребье. Тех рабочих, о которых мы спрашиваем, он не знал, а не зная, не мог о них писать, ибо был правдив в изображении.

Насколько в жизни Бальзак был фантастом и отважился бы броситься в любую страну, с любым неизвестным человеком, для осуществления своих неосуществимых планов, настолько в своем творчестве он был расчетливым хозяином. «Мой труд, — говорит он, — имеет свою географию, так же как и свою генеалогию, свои семьи, свои местности, обстановку, действующих лиц и факты…». Он не уведет своего героя в прерии, чтобы заставить страдать в одиночестве, не создаст маску Квазимодо, чтобы обнаружить трогательное сердце под безобразным обличьем.

Рабочий кабинет Бальзака в его квартире в Пасси

Предисловие Бальзака не ограничивается только попытками теоретизировать и философски обосновать общий план своих произведений. Автор пожелал попутно изложить свои политические взгляды, хотя так еще недавно решительно заявлял о своем намерении оставить политику. Этого ему сделать не удалось и он снова возвращается к изложению своих политических принципов.

Причины такого возврата становятся ясны, если принять во внимание два обстоятельства; первое неугасимое желание играть видную роль среди парижской знати, второе — то, что Бальзак решил совершить путешествие в Россию, для чего ему необходимо стать вполне определенной политической фигурой, ибо в этой стране затребуют самый надежный паспорт, и, конечно, паспорт монархиста и ревнителя церкви.

Муж Ганьской умер, мадам свободна, и Бальзак снова лелеет мечту жениться на «молодой женщине». Письма в Вишховню опять полны нежности, он шлет их туда чаще, чем это было после размолвки в Вене. Бальзак старается привести в порядок свои денежные дела, чтобы они не задержали его, — и вдруг предстанет на пути закрытая для въезда царская застава? Надо это препятствие преодолеть, а преодолеть его можно только сняв с себя подозрение хотя бы в малейшем сочувствии республиканским идеям. В этом не трудно было признаться Бальзаку, — за несколько лет до смерти он сделался полным приверженцем королевского трона и отчасти ханжой.

«Просвещение, — говорит он в предисловии, — или, вернее, воспитание при помощи религиозных учреждений является для народов великой основой их жизни, единственным средством уменьшить количество зла и увеличить количество добра в каждом обществе. Мысль — начало добра и зла — может быть обработана, укрощена и направлена только религией. Единственно возможная религия — христианство…

Христианство создало современные народы, оно будет их сохранять. Отсюда же с несомненностью вытекает необходимость монархического принципа. Католичество и королевская власть — близнецы… Я высказываюсь в защиту двух вечных истин: религии и монархии, необходимость того и другого вызывается современными событиями, и каждый здравомыслящий писатель должен пытаться вести к ним нашу страну.

Не будучи врагом избирательной системы, этого прекрасного принципа созидания законов, я отвергаю ее, как единственную общественную систему, тем более, когда она так плохо организована, как теперь, ибо она не представляет имеющих столь значительный вес меньшинств, о духовной жизни и интересах которых позаботилось бы монархическое правительство».

В своих политико-религиозных рассуждениях Бальзак доходит до явных нелепостей: «Будучи вынужденным сообразоваться с понятиями народа, лицемерного по самой своей сущности, Вальтер Скотт клеветал на все человечество, изображая женщин, ибо его образы принадлежали протестантизму. Женщина-протестантка не имеет в себе ничего идеального. Она может быть целомудренной, чистой, добродетельной, но любовь не захватывает ее целиком, — она всегда остается спокойной и ровной, как выполненный долг…

В протестантизме для женщины падшей все кончено, тогда как в католической церкви ее возвышает надежда на прощение. Поэтому для протестантского писателя возможен только один образ, в то время как писатель-католик для каждого нового положения находит другую женщину.

Если бы Вальтер Скотт был католиком, если бы он взял на себя труд правдивого изображения различных слоев общества, сменявших друг друга в Шотландии, то возможно, что создатель Эффи и Алисы (два образа, за обрисовку которых он упрекал себя в старости) признал бы мир страстей с его падениями и возмездием и с теми добродетелями, к которым ведет раскаяние».

Эта сентенция говорит нам о том, что Бальзак, как истый монархист, был церковен; ревнительство к католической государственной церкви — это необходимая принадлежность светского человека, который по Бальзаку рассуждает так: «Религия всегда будет политической необходимостью. Возьметесь ли вы управлять народом, который склонен рассуждать? Чтобы помешать ему рассуждать, нужно внушить ему чувство; поэтому примем католическую религию со всеми ее последствиями. Если мы хотим, чтобы Франция ходила в церковь, разве мы не должны ходить туда сами? Религия — связующее звено консервативных принципов, которые позволяют богатым жить спокойно, — религия так тесно связана с собственностью. Священник и король — ведь это вы, это я, это олицетворенные интересы всех порядочных людей» («Герцогиня Ланже».)

Это говорит сокровенный безбожник и откровенный циник, которому нетрудно в нужный для него момент прикинуться верующим, что и делает Бальзак, ближе сошедшись с Ганьской. Он пишет ей: «Политически я принадлежу к королевской церкви… Перед богом я принадлежу к религии святого Иоанна, к мистической церкви — единственной, которая сохранила истинное учение. Это — самая сущность моего сердца. Когда-нибудь узнают, насколько предпринятый мною труд глубоко католичен и монархичен».

Как бы ни были туманны и совсем даже непонятны некоторые места предисловия к «Человеческой комедии», все же оно является для читателя очень ценным документом, в котором автор, поскольку он хотел, раскрывает самого себя как художника и как человека.

После многословной переписки с Ганьской, в которой он всякими ухищрениями пытается склонить мадам стать его супругой, Бальзак получает решительный отказ. В Вишховню опять летят жалобы на несчастную судьбу, и в конце концов Бальзак 18 июля 1843 года уезжает из Парижа в Россию, чтобы свидеться с Ганьской в Петербурге, куда он и прибывает 29 июля. Там он поселяется на Большой Миллионной в доме Титова, против дома Кутайсовых, где проживала Ганьска. За 32 рубля ассигнациями Бальзак получает из Третьего отделения вид на жительство, а за 50 рублей ассигнациями в месяц к нему приставляют лакея, изъясняющегося по-французски.

О его пребывании в русской столице пока мало что известно. Очевидно, его тамошнее времяпрепровождение ничем не отличалось от прежних встреч с Ганьской: те же салонные визиты к русской знати и званые обеды — известно, что однажды он обедал у Данзаса.

Но об этой поездке шли разговоры за границей, и «Аугсбургская газета» поместила сообщение о том, что Бальзак, прибывши в столицу России, послал императору Николаю I следующую записку: «Господин де Бальзак-писатель и господин де Бальзак-дворянин покорнейше просит его величество не отказать ему в личной аудиенции». На следующий день, — как утверждает та же газета, — к нему явился посланный от императора с запиской, начертанной собственной его императорского величества рукой: «Господин де Бальзак-дворянин и господин де Бальзак-писатель могут взять почтовую карету, когда им заблагорассудится».

После этого Бальзак будто бы немедленно покинул Петербург.

Сплетня это или не сплетня, но ее связывали с тем, что Николай хотел завербовать какого-нибудь французского писателя, искусно владеющего пером, который мог бы защитить его страну от нападков маркиза де Кюстина[187], побывавшего в 1839 году в России и написавшего о ней далеко не лестные воспоминания.

С Ганьской в Петербурге у Бальзака установились трогательные отношения; на него были обращены заботы, и он прощался с ней, одетый в теплую шубу, обутый в валенки, обмотанный теплым платком, с саквояжем в руке, в котором был запасен на дорогу копченый язык. Он отбыл из России в октябре того же 1843 года, но по дороге задержался в Берлине и Дрездене, где заболел.

По его словам, у него сделалось воспаление сетчатой мозговой оболочки, на самом же деле это было, очевидно, резкое проявление склероза, которое сопровождалось очень сильными головными болями. По счету это был уже третий припадок, после которого они начинают учащаться и сопровождаются настолько большим упадком сил, что Бальзак теряет свою обычную трудоспособность и бездействует в течение долгих месяцев.

По приезде в Париж он долго оправляется после путешествия, не работает, и в это время позирует Давиду д\'Анжеру, который лепит его бюст. Опять воскресают мечты об академическом кресле, опять возникают разговоры о переизданиях, и именно потому, что Академия может дать определенный денежный фикс, а литературные доходы могли притечь только от прежних вещей, ибо нового ничего написано не было.

Бальзак. Карандашный набросок Давида д\'Анжера

Бальзак сообщает очень подробно Ганьской о вновь приобретенной мебели, о том, что ходит в церковь и однажды принес оттуда вербочку и поставил ее перед портретом мадам, висящем на стене на фоне алого бархата в какой-то необычайной золоченой раме. Несколько раз в этих письмах он с восхищением говорит об императоре Николае I, от которого все без ума, так как красота его — это «химера».

В начале 1844 года в Париже разыгрывается, — как говорит Бальзак, — «битва газет и фельетонов». Издание газет после революции 1830 года стало коммерческим предприятием, и вслед за Жирарденом с его «Прессой» и другими дешевыми изданиями появился с газетой «Век» («Сьекль») Арман Дютак[188], второй «Наполеон прессы». Другим газетам оппозиции — «Конститюсьонель» и «Журналь де Деба» — пришлось тоже снизить подписную плату; в погоне за подписчиками они стали взапуски поставлять всякое чтиво, привлекая к его изготовлению самых популярных писателей, в том числе Жорж Санд, Дюма, Сю и Бальзака.

Кончились времена «высокой литературы», романов, выходивших отдельным изданием с тиражом не больше двух тысяч: теперь романы печатаются в газетах, и их читают все. Приобретая романы, газеты не скупятся на затраты, зная, что они себя оправдают. Так, например, «Конститюсьонель» купил у Сю «Вечного жида» за сто тысяч франков.

Входят в моду фабриканты романов, умеющие писать быстро и занимательно, на протяжении целого года разжигая читателя невероятными приключениями и интригой, подготовляя ее благополучное разрешение к декабрьским номерам. Бывший романтик Дюма организует целое производство, пользуясь услугами «негров», и печатает под своим именем романы сразу в трех-четырех газетах.

На газетных столбцах родился новый жанр романа — «роман-фельетон», который быстро узаконил свои особые приемы: нелюди-герои, неправдоподобная фабула с бесконечными перипетиями, таинственными убийствами в подземельях и пещерах, высокопарная сантиментальность речи и ни малейшего внимания к языку. Роман для автора сделался таким же коммерческим предприятием, как и газета для издателя. «Это, — писал Бальзак, — избиение подписчиков, борьба денег, битва чернил и прозы».

На этом поле битвы одним из первых воинов появляется Бальзак, который, конечно, непрочь был продать рукопись дважды. Но он не изменил себе: печатая свои романы в газетах, он по-прежнему правит по нескольку корректур и не меняет построения вещи ради того, чтобы прервать главу на самом интересном месте и заставить читателя непременно купить следующий номер газеты. В 1844 году он печатает в «Деба» «Мелких буржуа» — роман, оставшийся незаконченным.

Данью Бальзака роману-фельетону можно считать «Темное дело» и «Куртизанок», где много нарочитой занимательности, однако, эти романы по их социальной значимости и литературным достоинствам конечно не идут в сравнение с типичными фельетонами Сю, Дюма, Фредерика Сулье[189] и прочих поставщиков захватывающего чтения.

Большинство тогдашних читателей, гоняясь за фабулой, просмотрело в «Темном деле» самое главное, что и до сих пор представляет чрезвычайный интерес, а тогда, без преувеличения можно сказать, было просто откровением. Это — раскрытие полицейско-шпионской системы Фуше, политика-хамелеона, сменившего в течение четверти века четыре окраски: 1) член Конвента, друг Робеспьера и председатель якобинского клуба; 2) министр полиции Директории; 3) министр полиции, сенатор и посланник Наполеона; 4) министр полиции короля Людовика XVIII.

Время, выдвинувшее этого страшного человека, создало целый ряд его сподвижников, и их фигуры с потрясающей силой показаны Бальзаком в «Темном деле», в «Последнем воплощении Вотрена» и др. Нет никакого сомнения, что в душах полицейских деятелей царской России хранился нерукотворный образ праотца политического сыска. Во всяком случае, в домашнем кабинете Победоносцева висел портрет Фуше.

Благодаря своей добросовестности Бальзак не имеет такого бешеного успеха у публики и ему не было суждено дожить до славы своего соперника Эжена Сю, у которого в комнате повесился в его отсутствии некий восторженный поклонник его таланта, — думая этим, очевидно, сделать автору «Парижских тайн» приятный сюрприз.



В начале апреля 1844 года Бальзак снова заболевает: у него разлилась желчь, и он полтора месяца лежит в постели. Но в июне силы его восстанавливаются, и он садится за окончание «Модесты Миньон», пишет последнюю часть «Беатрисы» и задумывает «Последнее воплощение Вотрена».

Есть уже надежды на новые заработки, и Бальзак начинает присматривать себе в Париже, в тихом квартале, дом с садом. Дом ему нужен для того, чтобы приобрести у издателей вес и перестать ходить к ним самому и напрашиваться на издание.

Ведь вот Эжен Сю, — пишет он, — имеет дом, и у него в прихожей толпятся издатели. Еще этот дом нужен для устройства салона, такого же, какой, например, был у Жерара, где станет принимать гостей Бальзак, уже царствующий в палате, и Ганьска — одна из королев Парижа. И, наконец, собственный дом даст ему возможность скорее попасть в Академию, так как, — по словам Нодье, — Академия скорее примет под свои своды политического преступника, жулика, избежавшего суда благодаря огромному состоянию, чем гениального человека, если он беден.

В октябре этого же года Бальзак еще продолжает работать и возвращается к роману «Крестьяне», но уже с усилием, и, как сам говорит, — голова его находится в опиуме. Что это значит, — сказать трудно, но наверное во избежание головных болей он применял опиум, принимая его внутрь, или в виде мази, как наружное средство.

Успех романа «Крестьяне» начался уже тогда, когда он был еще только на типографском станке, наборщики его читали и приходили в восторг. Достоинство романа сам Бальзак видит в том, что он «направлен против народа и демократии».

Опиум Бальзаку не помог, пришлось опять ставить пиявки и банки и лечь в постель. Отвлеченный от своей работы и озабоченный тем, как бы увеличить средства для создания будущего салона, Бальзак снова мечтает о Монтионовской премии и сочиняет план издания «Энциклопедии начатков знаний», которая, как ему кажется, должна быть премирована Академией. Но план так и остался планом.

Его сменяют новые заботы о подыскании дома и тревоги по поводу неожиданной вести: Ганьска решила уйти в монастырь. Она ждет Бальзака в Дрездене, но выехать он не может, так как, почувствовав себя немного лучше, опять садится за «Крестьян», и только 25 апреля 1845 года едет к Ганьской и живет с ней месяц в Капштадте. Они проводят за границей четыре месяца, и в конце августа расстаются в Брюсселе.

Побывав в доме Бальзака, Ганьска сделала первый шаг будущей хозяйки: по ее требованию Бальзак должен был расстаться с экономкой Брюньоль. Этот факт, сам по себе очень мелкий, говорит о том, что Ганьска, отодвигая сроки вступления в законный брак с Бальзаком, старается всеми средствами подчинить своему влиянию будущего супруга: пугает его уходом в монастырь, ревнует к женщинам, вплоть до экономки, прислушивается к сплетням тетки, Ржевусской, и, наконец, ставит все свои поступки в зависимость от того, как, когда и за кого выйдет замуж ее дочь Анна. И она добивается своего. Бальзак пишет ей: «Я могу теперь любить только тебя. Я думаю только о тебе, а не о своих произведениях. Ты дала мне познать бесконечное счастье, и больше мне ничего не надо. Я делаю только то, что имеет отношение к тебе».

И действительно, Бальзак очень мало пишет и занят всяческими пустяками: домом, нелепыми подарками Ганьской и покупкой антикварных вещей. После следующего путешествии с Ганьской в Неаполь он даже начинает писать ей поэму в прозе, изобилующую самыми нежными излияниями.

В поэме сообщалось о том, что он нашел ей в подарок коралловый убор: «Это — красный цвет победы, пурпур счастливой любви, — наш чудесный год, тысяча его причуд». В том месте поэмы, где он вспоминает о совместном морском путешествии, Бальзак восклицает: «Нельзя болеть морской болезнью, когда в сердце целый океан».

Карикатура на Бальзака. Работа Бенжамена Рубо (30-е годы)

Ганьска отлично знала, чем можно было подействовать на этого взрослого ребенка. Он конечно верил ее необычайно трогательным чувствам к дочери и, как истый буржуа, склонный к умилительной семейственности, сам принял участие в судьбе ее дочери Анны и совершенно серьезно советует: «Твоя дочь как богатая полячка находится в исключительном и опасном положении. Император Николай хочет, чтобы его империя была едина, любой ценой, и у него две мечты: уничтожить польский католицизм и национализм. Это — очевидно и необходимо. На его месте, если бы я был русским, православным императором, я бы это сделал. Он ничего не может предпринять, будучи скован по ногам Польшей и Кавказом.

Все гордое, богатое и сильное будет для него, а еще больше для его приближенных, мишенью. Подчиненные, со свойственной сарматам непоследовательностью, поживятся всласть. Мысль Анны о замужестве с поляком гибельна… Ничтожный поляк даст ей разориться, поляк легкомысленный сам ее разорит. Если же он будет мужественен и великодушен, то его будут преследовать… Мнишек, которого я не знаю, в политическом отношении неприемлем, как все потомки польских королей».

На самом же деле Ганьска, если бы вздумала до замужества дочери выйти замуж сама, должна была бы пройти целый ряд судебных сутяжничеств и в случае неудачи попасть в очень сложные юридические отношения со своей собственной дочерью в вопросе наследства.

Не нужно было, конечно, весьма практичной мадам Ганьской внушать Бальзаку ту мысль, что «быть домовладельцем — самое главное положение при Людовике-Филиппе», — это и без ее влияния в любом случае мог бы высказать и сам Бальзак, — но страшно то, что эта женщина, склонная к чувствительности, по природе своей была холодна, и этот холод послужил ей преградой к пониманию необычайно сложного человека — туреньского силача-галла и утонченного парижанина, способного растрачивать на житейские суеты столь же много сил, сколько он тратил на свои замечательные романы.

Бальзак писал ей: «Мне больше нравится писать тебе, чем сочинять романы», — это питало вздохи отшельницы-вдовы замка Вишховни, но великому писателю Франции это грозило бедствием, не говоря уже о том, что для человека, который работал по ночам, потому что ему не хватало дня, и пил по пятьдесят чашек крепкого кофе, потому что ему не хватало крепкого здоровья, — сорок шесть лет возраста были сорока шестью этапами, приближавшими его к неизбежному раннему концу.

Графиня Ганьска не могла ни понять, ни объять такое исключительное явление, каким был писатель Бальзак.

С каждым годом в письмах к Ганьской Бальзак все меньше уделяет места своим литературным планам, но зато самым подробным образом останавливается на житейских и издательских мелочах. Ганьска не ограничивается его сообщениями и еще в 1844 году в качестве соглядатайши присылает к Бальзаку гувернантку своей дочери — Анриетту Борель, — под тем предлогом, что этой женщине без его помощи трудно будет поступить в монастырь. Действительно, Анриетта задумала посвятить себя богу, но причем тут помощь Бальзака, когда сама Ганьска была настолько видной и знатной католичкой, что достаточно было только ее письма к какой-нибудь аббатессе, и эта дева могла бы явиться в обитель, заранее облекшись в печальные одежды.

Письмо Бальзака о приезде к нему Борель очень интересно рисует фигуру этой женщины, бегущей от соблазнов мира: «Ей здесь нравится, эта тихая, спокойная жизнь ей по душе. Она очень удивлена, что я так экономно живу. Еще немного — и мадам де Брюньоль придется показать ей свои расходные книги за четыре года, как доказательство того, что мы тратим всего 3 600 франков в год, — так это ее поражает. Я же говорил Вам, даже Вы не можете понять, что я работаю день и ночь и очень редко выхожу из дому. Брат мадемуазель Борель, наверное, вбил ей в голову, что я готовлю жемчуг и питаюсь бриллиантами, что у меня семь или восемь любовниц и лакеи, разряженные в золото; она так поражена, что прямо смешно. Еще немного — и она подумает, что я показываю ей подставного викария и фальшивую квартиру. Хорошие фрукты, вкусные и изысканные блюда примиряют ее с действительностью».

Очевидно, будущая невеста Христа обожала хорошо поесть не меньше, чем посплетничать. Во всяком случае, в Вишховню был отослан подробнейший донос о жизни Бальзака.

Мы знаем, что и сам Бальзак мог воодушевляться меркантильными замыслами и всякими пустяками, но во всем этом он неизменно проявлял какую-то ребяческую наивность. С той поры, как мадам Ганьска овладела его мыслями, житейские планы его мельчают, и та обстановка, в которой он представляет себе будущую совместную жизнь, насыщается духотой мещанских будней: «Мы будем спать спокойно в нашей красивой кровати Буля… — пишет он Ганьской. — Будет прекрасная комната в этом же стиле, ванная в стиле Фонтенебло, библиотека в стиле ампир и кабинет во вкусе мосье».

Так и кажется, что с этой благополучной кровати Буля спускаются ноги Цезаря Биротто в ту ночь, когда он задумал учинить великое пиршество. Купленные на деньги Ганьской двести акций Северной железной дороги — уже целое событие. Бальзак следит на бирже за их падением и повышением, подробно и многократно об этом сообщает в Вишховню. А творческие дни становятся все короче и короче.

Бальзак. Литография Августа Кнейзеля (30-е годы)

В мае он едет к Ганьской в Женеву, потом в Рим. Вероятно, эта поездка была задумана мадам со специальной целью посетить знаменитых докторов — она плохо себя чувствует. В конце концов выясняется, что она беременна. Это будет сын, и он уже назван Виктором-Оноре.

Вернувшись в Париж, Бальзак вскоре же отправляется в Тур за метрическим свидетельством, ибо нужно скорее венчаться, чтобы «покрыть грех». Попутно с этим Ганьска торопит свадьбу дочери, у которой есть жених — Георгий Мнишек.

Разлука с Ганьской очень трудна, мысль о том, что она может бросить его — ужасна, и если это случится, то он «через два года станет идиотом». Но более ужасна творческая пустота.

Кофе уже давно не действует: «вдохновенье, которое, бывало, пробуждало во мне кофе, — пишет он уже в 1834 г., — проходит очень быстро; кофе дает моему мозгу только две недели возбужденья; возбужденья рокового, ибо оно причиняет мне жестокие боли в желудке…».

Прошло то время, когда он с восторгом объяснял его действие Гозлану: «Кофе попадает к вам в желудок, и все приходит в действие; мысли движутся, как батальоны Великой Армии на поле битвы, и сражение начинается. Тяжелой поступью приближаются воспоминанья с развернутыми знаменами; легкая кавалерия сравнений скачет великолепным галопом; артиллерия логики подъезжает со своими орудиями и снарядами; остроумные слова мечутся, как стрелки; встают образы, бумага покрывается чернилами. Битва начинается и кончается потоками чернил, как настоящее сраженье — черным порохом…».

Теперь этот роковой возбудитель потерял над ним свою власть. В порыве отчаяния он намеревается курить гашиш и сообщает мадам, что курил его: как всегда, для Бальзака задуманное было уже совершенным. На самом же деле, он только пытался это сделать, и эту попытку описывает Теофиль Готье со слов Бодлера:

«Бальзак, наверное, думал, что нет большего позора и большего страдания, как отказ от своей воли. Я видел его однажды в обществе, где шла речь о чудесном влиянии гашиша. Он слушал и задавал вопросы с забавным вниманием и живостью. Люди, его знавшие, легко догадаются, что он этим заинтересовался. Однако возможность думать о чем-нибудь не по своей воле очень его возмущала. Ему протянули «давамеск», он потрогал его, понюхал, и вернул, не испробовав. На его выразительном лице отражалась борьба детского любопытства с отвращением к отказу от своей воли; в нем победило чувство собственного достоинства. И правда, трудно представить себе, чтобы теоретик воли, духовный близнец Луи Ламбера, согласился потерять хотя бы крупицу этой ценной «субстанции».

Готье добавляет: «Мы тоже были в этот вечер в доме Пимодана, и можем подтвердить точность этого анекдота. Прибавим только к нему характерную подробность: возвращая ложечку, которую ему предложили, Бальзак сказал, что опыт производить не стоит и что гашиш, он в этом уверен, не окажет на его мозг никакого действия.

Это вполне возможно: этот мощный мозг, в котором царила воля, который укреплялся ежедневным упражнением, пропитывался тончайшими ароматами кофе и на который не оказывали ни малейшего действия три бутылки самого крепкою вина Вуврей, может быть и был бы способен устоять перед мимолетным отравлением индийской пенькой».

Бальзак не решился испробовать этот яд, облегчающий воображение не потому, что боялся его разрушительного действия на организм, а потому, что он уже чувствовал, как после долгого и мучительного перерыва начинает нарастать творческий прилив. В июле того же 1846 года Бальзаком задуман план «Бедных родственников».

Он работает с таким напряжением, с каким никогда не работал, как бы чувствуя, что вот-вот иссякнут силы. Оторвавшись от работы и разговаривая с кем-нибудь, он вдруг прерывает речь, долго и напряженно молчит, вспоминая какое-нибудь самое простое слово. Он обрил голову, — конечно, не для того, чтобы предложить Ганьской из его волос сделать себе цепочку к медальону (это просто очередной сантимент), — а, вероятно, для того, чтобы удобнее было применять мази с опиумом или компрессы. Кроме того, лето 1846 года было необыкновенно жаркое, и Бальзак задыхался в своей тесной квартирке с низкими потолками, под раскаленной железной крышей.

Судя по письмам, он не раз прибегает к помощи своего доктора Накара, который предупреждает, что такая работа может кончиться очень плохо. Бальзак был тогда, как говорится, еще не в своем теле, ибо во время недавней болезни сильно похудел, что тоже могло способствовать дурному исходу. К его благополучию, ему пришлось на несколько дней уехать в Висбаден, чтобы присутствовать на бракосочетании Анны Ганьской с Мнишеком.

Бальзак в начале 40-х годов. Гравюра Дюжардена

Вернувшись в Париж, Бальзак снова безвыходно у письменного стола. В прежние годы он редко бывал в таком лихорадочном творческом состоянии, но последнее не следует расценивать как состояние человека, на которого, что называется, «накатило», тем более, что Бальзак сам очень ясно определил побудительные основания к такому невероятному упорству и усидчивости. «Обстоятельства требуют, — пишет он Ганьской, — чтобы я написал два или три капитальных труда, которые свергнут с пьедестала мнимых богов этой незаконнорожденной литературы и докажут, что я молод, свеж и велик, как никогда».

Под этой «незаконнорожденной» литературой надо понимать ужасные сочинения литературных «негров» Дюма и им подобных писак. Среди них уже появились любимцы читателей, которым в тысячу раз легче, чем Бальзаку, достались и слава, и деньги, и кареты, и собственные дома.

Бальзак с полным правом мог сказать, что он велик, — его «Бедные родственники» — увы, последнее, но замечательное произведение. По сравнению с паноптикумом романов-фельетонов, где показываются злодеи, нанизывающие на рыцарские шпаги сразу десяток порочных душ, сыщики, которые, ложась спать, развинчивают себя на части и правое ухо вешают на дверную скважину соседа, — кузен Понс и кузина Бетт — самые обыкновенные люди. Нет башен с узницами и пещер с жуткими тенями, но жуть и осиротелость человеческой души, загнанной в сети, раскинутые ловцами выгод, дешевого труда, пороков и несчастий, из которых можно извлечь золото — изображены Бальзаком с гениальной простотой.

Ни в одном из его романов не показана столь ярко гнилостность и полное разложение аристократии, среди которой, как пауки, ползают и набивают себе брюхо люди, подобные буржуа Клавелю. «В то время, как финансовая аристократия, — говорит Маркс, — издавала законы, управляла государством, распоряжалась всеми организованными общественными властями, фактически и при посредстве печати подчиняла себе общественное мнение, во всех сферах, начиная с двора и кончая Cafe Borgne, повторялся тот же разврат, тот же бесстыдный обман, та же жажда обогащения не посредством производства, а посредством ловкого фокусничества с уже существующим чужим богатством. Верхи буржуазного общества охватывались безудержным, вступающим в постоянные конфликты даже с законами буржуазного общества, развитием нездоровых и распутных вожделений, в которых богатство, нажитое азартной игрой, естественно ищет себе удовлетворения, превращая наслаждение в разврат и сливая в один общий поток деньги, грязь и кровь.

Финансовая аристократия как в своих способах наживы, так и в наслаждениях является ни чем иным, как возрождением пролетариата босяков на верхах буржуазного общества». (К. Маркс, «Борьба классов во Франции», стр. 23, изд. «Красная новь». М. 1923).

Такова была картина страшного города и таким его изобразил Бальзак, и в конце концов рассказ идет не о бедных родственниках, а о Париже кануна февраля 1848 года; Бальзака надо считать первым творцом в мировой литературе типа босяка, заседающего на верхах.

Романы Бальзака «Бедные родственники» показательны для его творчества еще и в отношении самого процесса писания и той особой атмосферы нарастания мрачности или подавленности, причину которой следует искать в возбудителях, в преступных друзьях фантазии и темных врагах творчества, — в кофе b опиуме, — к помощи которых прибегал Бальзак, обессиленный трудом.

Начиная рассматривать его рукописи, нельзя не заметить, что почерк, в заголовке и начальных страницах очень четкий и красивый, чем дальше, тем все больше искажается, становится трудно разборчивым и, наконец, превращается в нервные иероглифы, за которыми так и чувствуется рука с возбужденным пульсом.

Открывая любую страницу рукописи, почти нельзя ошибиться в определении — написана она днем или ночью. Свет дня и полусумрак свечей отражены на рукописи, точно также как в самих образах отражены ясность здравой мысли и затуманенность воображения. Некоторые критики пытались приписать Бальзаку пессимизм, но Бальзак не был пессимистом, — по натуре он был здоровый, подвижной, веселый человек, и все болезненные проявления этой крепкой натуры надо отнести за счет той ненормальной жизни, какую вел Бальзак.



Пока Бальзак был занят своими образами, в Вишховне не дремала зоркая наблюдательница. Для мадам Ганьской было ясно, что автор «Человеческой комедии» — в состоянии безволия и целиком находится в ее руках. Ему можно диктовать те или иные поступки, запрещать или разрешать, и она разрешила Бальзаку купить дом на улице Фортюне, чего бы, конечно, не допустила, если бы этот поступок не входил в план организации хозяйства ее будущего супруга.

Дом на улице Фортюнэ, где скончался Бальзак

Свое влияние на него она оказывала незаметным образом, но упорно и неизменно. Она даже временами потакала ему; заметив, что Бальзак равнодушен к детям, скинула на четвертом месяце предполагаемого Виктора-Оноре, но не откладывала перевоспитания жениха в духе любви и преданности королю Людовику-Филиппу и добилась признания Бальзака:

«Нужно признаться, что своим управлением Людовик-Филипп сделал из Франции первую державу мира. Подумайте только! Всё у нас настоящее; наша армия — прекрасная армия, у нас есть деньги, и сейчас все у нас — сила, и все — реально. Когда будет закончен Алжирский порт, у нас будет второй Тулон перед Гибралтаром; мы идем к господству на Средиземном море. Испания и Бельгия — наши. Этот человек многого достиг. Вы правы, и если бы он был честолюбив, если бы он хотел петь Марсельезу, то он уничтожил бы в свою пользу три империи. Если он приберет к рукам Магомета-Али, как он прибрал тунисского бея, то Средиземное море целиком будет в распоряжении Франции на случай войны. Это большая победа, и притом моральная, одержанная без единого пушечного выстрела. Кроме того, мы гигантскими шагами продвинулись в Алжире, перемещая центры военных действий; победа закреплена и восстание невозможно. Надеюсь, что Вы останетесь мною довольны и увидите, что я отдаю, наконец, должное монарху, которого Вы всегда защищали — не по симпатии, как Вы говорите, а из убеждения. Может быть, по существу Вы и правы. Может быть, действительно Франция меньше нуждается в славе, чем в свободе и безопасности, и поскольку она добилась этих двух больших благ, пожелаем, чтобы она сумела ценить и сохранить правительство, которое ей эти блага дало». Верноподданный Ганьской оказался верноподданным и королю. Теперь уже можно не бояться эксцентричных выступлений Бальзака в присутствии кавалерственной дамы-тетушки, графини Ржевусской. Для приезда жениха в Вишховню нет никаких препятствий.

Человеческая комедия

В 1847 году, в феврале, Ганьска инкогнито приехала в Париж и поселилась в хорошенькой квартирке, которая, — кстати замечает Бальзак, — и недорого стоила. Через три месяца он проводил ее в Германию, откуда она отправилась к себе в Вишховню.

Летом Бальзак кончает «Последнее воплощение Вотрена», переделывает пьесу «Меркаде», и осенью, наконец-то, отправляется в Вишховню, в обитель подневольного труда, ханжества, чопорности и сластолюбия, скрытого сантиментальностью, — обитель, над вратами которой красовался рыцарский герб.

По двум письмам Бальзака к сестре мы можем судить, каково было его впечатление от этой новой обстановки и какие мысли и намерения пробудила в нем дотоле неведомая страна.

«Это жилище — настоящий Лувр, и земли его не меньше одного из наших департаментов. Вы не можете представить себе обширность и плодородие этих земель, которые никогда не удобряют, сея на них хлеб каждый год. У молодой графской четы (Мнишеков) около двадцати тысяч крестьян мужского пола, что составляет сорок тысяч душ, но для обработки всех этих земель нужно четыреста тысяч человек. Сеют только то, что могут собрать.

Страна эта любопытна тем, что наряду с самым большим великолепием здесь не хватает самых простых вещей нашего обихода. Это имение — единственное, где есть карсельская лампа и больница. Зеркала в десять футов — и нет обоев на стенах. А Вишховня слывет самым богатым имением на Украине, которая величиной со всю Францию…

Несмотря на столь плодородные земли, превратить продукты в деньги крайне затруднительно, потому что управляющие воруют, и недостает рабочих рук для молотьбы хлеба, который молотят машинами. Вы не воображаете себе богатства и мощи России: нужно видеть, чтобы поверить. Эта мощь и это богатство — чисто территориальные, и поэтому Россия рано или поздно станет хозяйкой европейского рынка по сырью.

А вот по этому поводу сведения, которые я сообщаю твоему мужу, и вопросы, которые прошу его выяснить.

У двух графов Мнишек есть земля, одна из самых прекрасных в империи, расположенная, к счастью для них, на русской границе, в пяти милях от города Броды. В Бродах начинается большая Галицийская дорога, ведущая к Краковской железной дороге: а железная дорога от Кракова до Франции будет закончена 15-го сего месяца… Сейчас Франция, где потребляется огромное количество дубового леса для железнодорожных шпал, почти не имеет дуба. Я знаю, что цены на дубовый лес выросли почти вдвое…

Эти господа, владеющие 20 тысячами арпанов высокого строевого дубового леса, могут продать 60 тысяч футов дуба высотою в 10 метров, в среднем 15 дюймов в диаметре у корня и 10 дюймов у того места, где отрубают верхушку. Нужно вычислить цену, которую можно было бы заплатить за каждое дерево владельцам, принимая во внимание: 1) перевозку из Брод в Краков — 80 миль, 2) стоимость перевозки по железной дороге из Кракова в Париж, считая также сплав через Рейн у Кельна и через Эльбу в Магдебург, так как на этих, двух реках мостов-виадуков еще нет, и лес придется сплавлять, а сплав 60 тысяч таких стволов — дело не шуточное.

Но если первоначальная стоимость, скажем, десять франков, а фрахт будет стоить двадцать франков (я беру первые попавшиеся цифры, чтобы объяснить ход моих вычислений) и ствол обойдется в тридцать франков, то весь вопрос в том, чтобы узнать, сколько стоят в Париже 60 тысяч штук дубовых стволов длиною в 30 футов без отески, что даст 60 тысяч балок в 20 футов и 60 тысяч штук железнодорожных шпал в 10 футов длиной. Если это даст только двадцать франков прибыли, то и то это составит 1 200 тысяч франков.

Мне нужен определенный ответ по этому поводу… Я говорю только о стволах дубов, а не о ветках, а если взять на себя обрубку ветвей, то возможно, что толстые ветки дадут еще 120 тысяч шпал, не считая громадного количества дров…

Итак, ответьте мне возможно скорее, и пускай Сюрвиль составит точный перечень фрахтов от Кракова до Парижа, стоимости перевозки, пошлины, если таковая существует во Франции и т. д. Я узнаю здесь, сколько будет стоить перевозка от Брод до Кракова… Не следует удивляться, что дело это еще не сделано: так беззаботны здешние помещики; эта страна — какие-то ледяные Антильские острова, а помещики — креолы, эксплуатирующие свои земли при помощи мужиков…

Я желаю, чтобы это дело выгорело, и то, что я вам о нем пишу, доказывает, что я всегда думаю о вас и о моих племянницах. Вопрос сводится к тому чтобы узнать, какая перевозка дороже — по воде или по железной дороге; если необычайно выгодно сплавляют сосну из Риги и Архангельска в Гавр, наживая состояния в Риге, Гавре и Париже, то что же будет, когда станут перевозить не сосны, а дубы, которые стоят по крайней мере вдвое дороже…

Вы не представляете себе, какие огромные богатства сосредоточены в России и не используются за отсутствием транспорта. Мы топим здесь печки соломой (а Вишховня — дворец). В неделю сжигают в печах всю солому, какую можно найти на рынке святого Лаврентия в Париже.

Как-то я пошел на гумно в Вишховне, где молотят хлеб машинами, и там стояло, на одну деревню, 20 скирд высотою в 30 футов, длиною в 50 шагов и шириною в 12 шагов. Но воровство управляющих и расходы сильно уменьшают доходы.

Мы не представляем себе дома, как здесь живут. В Вишховне нужно иметь все свое: здесь есть кондитер, мебельщик, портной, сапожник и т. д. при доме. Я понимаю теперь, что рассказывал мне покойный господин Ганьский о трехсот слугах и о том, что в его распоряжении был целый оркестр. Граф Юрий Мнишек, счастливый супруг графини Анны, имеет в Волыни замок — польский Версаль…

В Вишховне… есть суконная фабрика, и сукно вырабатывают очень хорошее. Мне делают шубу, подбитую сибирской лисой, из местного сукна, чтобы я мог провести здесь зиму, и это сукно стоит французского. Фабрика выпускает 10 тысяч штук сукна в год.

У меня здесь прелестная квартирка, состоящая из гостиной, кабинета и спальни; кабинет выкрашен розовой клеевой краской, там есть камин, роскошные ковры и удобная мебель…»

Как видим, громадные латифундии Гаиьских и Мнишеков вдохновили Бальзака не на роман или повесть. Замки этих помещиков, несмотря на то, что напрашиваются на сравнение с Лувром и Версалем, — очевидно, и в отношении их внутреннего убранства, всяких редкостей и произведений искусства, — не содействовали литературным занятиям Бальзака. Среди их населения царил дух делячества и феодальных треволнений. Он то и затронул его слабые струны и вылился целым аккордом коммерческих соображений. Десятки тысяч десятин, сорок тысяч рабов, триста слуг, — все это вызывало в Бальзаке восхищение, и ему ни на минуту не казалось странным, что бок-о-бок с прекрасными картинами великих мастеров и роскошными коврами торгуют людьми, секут людей и ведут им счет так же, как ведут счет скотине, и в урожайные годы на мальчиков радуются приплоду рабочей силы.

Он увидел воочию эту «прекрасную» страну, о которой мечтал, и не отказался от своего влечения к фигуре «гиганта», как он называл императора Николая. Он не перестает обожать его, «во-первых, потому что он — единственный самодержец в полном смысле этого слова, то есть господин, управляющий самолично; во-вторых! потому что он пользуется властью, как ею нужно пользоваться; в-третьих, потому что он очень любезен с французами, приезжающими осматривать его город». Это подлинное признание вылилось из-под пера Бальзака в благодарность за рассказы Ганьской об императорской семье.

Дом в имении Ганьских в Вишховне (на Волыни)

Можно думать, что и в Вишховне за вечерним столом графиня не раз повествовала ему о том же императорском доме и о быте возлюбленного монарха, чтобы на ночь согреть душу человека, который «если бы не был французом… хотел бы быть русским». Речи графини, пересыпанные на каждой фразе «его величеством», мечтательные вздохи и взгляды молодоженов и любезность французского гостя, доходящая до самозабвения, — вот то, что повторялось изо дня в день в доме Ганьской. Бальзак не работает и пребывает в праздности и лени.

Однажды его возили в Киев вместе с супругами Мнишек. Молодой супруге Анне необходимо было появиться в киевском свете — показать себя, осчастливленную браком с родственником коварной Марты, пленившей некогда сердце самозваного русского царя. О Киеве и о том, что и кого он там встречал, Бальзак почти ничего не говорит:

«…итак, я видел северный Рим, православный город с тремястами церквей, и сокровища Лавры — степной святой Софии. Один раз это стоит посмотреть. Меня осыпали знаками внимания. Вообразите себе, что какой-то богатый мужик (moujik) читал все мои сочинения, что он каждую неделю ставил за меня свечку святому Николаю и обещал дать денег прислуге одной из сестер госпожи Ганьской, чтобы узнать, когда я приеду, и повидать меня…».

Через четыре месяца — в конце января 1848 года — он трогается в обратный путь — в Париж и возвращается туда за несколько дней до революции.

В то время как Бальзак, закутанный в шубу, подбитую сибирской лисой и крытую сукном изделия вишховнянских рабов, медленно двигался по ухабам, страдая от двадцатиградусного мороза, — в Париже чувствовалась весна, и в эту весну особым возбуждением были оживлены его улицы. Собирались толпы у редакций газет, у кафе, у кабачков, в рабочих районах и на больших бульварах, обсуждались политические новости, слухи превращались в истинное происшествие, происшествие разрасталось в большое событие. Из палаты депутатов целыми группами, в каретах и пешком, направлялись люди в какой-нибудь клуб или салон, и до поздней ночи на банкетах раздавались тосты, провозглашения и речи. Во всем слышалось нарастание политической бури.

Не раз со времени водворения июльской монархии Париж и другие города Франции переживали революционные вспышки, превращаясь на несколько дней в революционный лагерь; каждый раз сторона пролетариев терпела неудачи и, затаив в сердцах своих ненависть и месть, разбредалась по трущобам, насчитывая сотни жертв. Но чем дальше, тем напряженнее становилась классовая борьба, все ярче назревали конфликты между социальными группами, ибо, как писал Герцен, «эксплуатация пролетария была приведена в систему, окружена всей правительственной силой, нажива делалась страстью, религией, жизнь сведена на средство чеканить монету, государство, суд, войско — на средство беречь собственность».

Борьба угнетенных со своими угнетателями нарастала не только в одной Франции; недаром католик-демократ Монталамбер[190] в январе 1848 года в парламенте предупреждал правительство о надвигающейся всеевропейской революции. Почему пала старая монархия? — спрашивал он. — «Она была сильнее вас — сильнее своим происхождением, она тверже вас опиралась на старые обычаи, на старые нравы, на древние верования. Она была сильнее вас и, однако, пала в прах. Почему она пала? По случайному обстоятельству? Думаете ли вы, что это было делом какого-то лица, дефицита, присяги в зале «для игры в мяч» Лафайета, Мирабо? Нет, милостивые государи, есть причина более глубокая, более действительная: эта причина в том, что тогдашний правящий класс сделался, по своему равнодушию, эгоизму и порокам, неспособным и недостойным править».

В данном случае депутат Монталамбер говорил о героях Бальзака, о которых не вспомнил бы сам Бальзак, если бы ему пришлось выступать в эти же дни и с этой же трибуны, и о которых он также не вспомнил, появившись одним из первых в Тюильри в день 24 февраля, когда революционная толпа ворвалась во дворец отрекшегося от короны и бежавшего в Сен-Клу Людовика-Филиппа.

Взятие Лувра. Июльская революция 1830 года. Картина Швебаха. Из собрания гравюр Гос. музея изобразительных искусств

Сцены революции 1830 года. Картина Швебаха. Из собрания гравюр Гос. музея изобразительных искусств

«Встреча с ним, в Маршальском зале, — вспоминает Шанфлери[191], — меня поразила больше, чем сама революция и бегство короля. Среди бойцов и ружейных выстрелов странно было видеть человека, преданного монархическим принципам. Актер Монроз, который играл в «Изворотливом Квиноле», пробрался к господину де Бальзаку сквозь толпу и узнал от него, что он пришел взять лоскут бархата с королевского трона…».

В дни, когда «Европа, — по словам Маркса, — пораженная, очнулась от своей мещанской полудремоты», Бальзак пребывал в обывательском сне, навеянном монархическими дебрями Вишховни. Есть что-то предзакатное и утомленное во всей его фигуре. В волосах засеребрилась седина, на висках и у глаз желтые пятна. Он оживляется только в разговоре о литературе и искусстве, но тотчас же начинает брюзжать и жаловаться на свою бедность, изображая из себя приживальщика у какого-то несуществующего богатого человека.

В этом отношении очень интересны воспоминания того же Шанфлери, посетившего Бальзака вскоре же после встречи в Тюильри. «Господин де Бальзак излагает мне целый ряд мыслей о своем театральном будущем; ему хотелось бы организовать крупное объединение драматургов; но все они — бездельники, лентяи, с ними ничего нельзя сделать; нужно заставить их работать, как работали Кальдерон и Лопе де Вега, «которые были полны пантомимы», как говорит он. Единственный настоящий работник — это Скриб».

Бальзак рассказывает, что собирается возобновить на сцене «Вотрена», подав его под революционным соусом, как осмеяние Людовика-Филиппа, и будто бы к нему поступило заявление за пятьюдесятью подписями с просьбой возобновить эту пьесу. Затем разговор заходит о литературных трудах Шанфлери, и Бальзак очень доволен, что молодой писатель собирается много работать. «В добрый час, — говорит он ему, — вы похожи на меня, и я рад за вас, что вы на меня похожи». Вспоминает свои первые литературные опыты, говорит, что мало кто из писателей знает французский язык — только Гюго, Готье, да он.

«Господин де Бальзак поплакался на печальное положение литераторов во Франции, особенно романистов. По его словам, это — самое утомительное и самое плохо оплачиваемое ремесло. Он всю жизнь писал, чтобы не умереть с голоду; он сочинял романы по нужде, чтобы заработать на жизнь.

«Проработав двадцать лет по пятнадцати часов в сутки, — говорит Бальзак, — я не имею ни гроша, и если я живу здесь, то только потому, что люди, которым принадлежит этот дом, оставили меня здесь в качестве швейцара…».

Бальзак советует Шанфлери писать романы и рассказы только для собственного удовольствия, а деньги зарабатывать пьесами, потому что художник «должен вести роскошную жизнь». Вот Ламартин занялся политикой, и ничего не зарабатывает, и умрет нищим на соломе; да он, кроме того, совершенно не знает французского языка.

«После двухчасового разговора я встаю и прощаюсь; господин де Бальзак провожает меня до лестницы; проходя, я вижу мраморную статую, на две трети больше натуральной величины, изображающую господина де Бальзака. Она… кажется мне посредственной. — Ах, вы занимаетесь искусством! — говорит мне автор «Человеческой комедии». — Тогда я покажу вам свою галерею. — Мы поднимаемся в другие комнаты и входим в длинную картинную галерею, где на почетном месте висит большая картина, изображающая монаха-доминиканца. Там было много картин всех размеров, но теперь я уже забыл их сюжеты и имена художников.

Мы осматриваем галерею, и мне делается странно: я как будто уже знаю ее. Господин де Бальзак рассказывает о происхождении рам; одна из этих рам принадлежала Марии Медичи. Бальзак — энтузиаст живописи, особенно портретной; его галерея стоила больших денег; Ротшильд очень завидует знаменитой раме Марии Медичи. Я ломаю себе голову, стараясь вспомнить, где я видел эту галерею, никогда в ней не бывав.

Но вот, перейдя в соседнюю комнату, господин де Бальзак останавливает меня перед небольшой пустой рамой резного дерева, нарочно повешенной на видном месте. — Когда известный голландский антиквар (имя я забыл) узнал, что у меня есть рама этого мастера, — сказал Бальзак, — он заявил, что отдаст все, до последней капли крови, лишь бы получить половину…

Да ведь это — галерея кузена Понса, это — картины кузена Понса, это — редкости кузена Понса! Теперь я их узнаю! Они были описаны г-ном де Бальзаком в первой части «Бедных родственников» с пониманием и точностью, которых можно достигнуть только тогда, когда пишешь с натуры…

После картинной галереи мы вошли в залу с одним единственным окном. Там ничего не было, кроме богатых шкафов с книгами, в красивых переплетах. Без провожатого было бы трудно найти выход из этого убежища.

Опять начались жалобы Бальзака на свою бедность. Он боится, как бы я не подумал, что все это принадлежит ему.

— В этом доме меня только терпят, — сказал он, — и владельцы поручили мне приобрести для них все эти красивые вещи. В свое время Теофиль пустил по Парижу стух, что я прячу миллионы, но это неправда. Здесь ничего нет моего. — И господин де Бальзак повторил, что какие-то влиятельные люди были так добры, что приютили его.

Однако он показывал мне с восторгом, несвойственным временным жильцам, расположение комнат, разные залы, ванную комнату, бывший будуар финансиста Божона, где недавно реставрирована стенная роспись, и, наконец, большую гостиную, которая изобиловала всякого рода редкостями: резной мебелью, старинными креслами, заново отполированными и позолоченными с большой тщательностью…

Господин де Бальзак был очень доволен, что может показать свою коллекцию, почти законченную. Под конец он, очевидно, решил переменить тактику. — Прошу вас, сударь, не рассказывать в Париже о том, что вы видели, а то будут всякие неприятности».

Это не юродство. Для Бальзака наступил период, который наступает для каждого в разном возрасте, когда даже на физическом облике проступают пороки человека, как на поношенной одежде проступают сальные пятна. Отлетело то очарование молодости и силы, которое скрашивает недостатки.

Во всяком случае, из чувства стыда перед самим собой и людьми Бальзак в былое время не допустил бы мысли переделать пьесу «Вотрен» на новый революционный лад, как задумал переделать теперь, рассчитывая на подъем революционного духа у тогдашнего зрителя. Правда, в этом сказалась еще его неутолимая жажда театрального успеха, а успеха до 1848 года не было, и путь его, как драматурга, был устлан терниями.

После провала «Вотрена», в конце 1841 года, явился к Бальзаку новый театральный соблазнитель директор Одеона Огюст Лоре, такой же, как и Бальзак, прожектер по части снискания внезапных богатств. Из-под спуда была извлечена пьеса «Изворотливый Квинола». Труппе Одеона читал ее сам Бальзак. Во время чтения пятого акта примадонна Мари Дорваль раскапризничалась и заявила, что играть не будет. «Сказав это, — вспоминает Гозлан, — она с обычной поспешностью завязала ленты своей шляпки, двумя сухими щелчками оправила платье, измятое от долгого сидения, засунула свои вечно зябнувшие руки в муфту из серой лисы, поклонилась и вышла».

Лоре принял пьесу и назначил через два дня репетицию. Бальзак взял на себя распространение билетов на три первых спектакля: никаких клакеров! Он по нескольку часов сидел в кассе, и если кто-нибудь из пришедших за билетами ему не нравился и казался врагом, он говорил, что билеты все проданы. За билетами перестали ходить. Бальзак забеспокоился и прибегнул к письменным приглашениям. Он плел великосветские кружева, льстил, лгал и кокетничал именно в том кругу парижского общества, где более всего могло оказаться недовольных скандальным зрелищем «Вотрена», которые могли ему повредить за прошлое и теперь.

Премьера состоялась 19 марта 1842 года. Зал был почти пуст. Эта смесь слезливой драмы с бурлескной комедией пришлась, по-видимому, не по вкусу публике 1842 года. Зрители негодовали, свистали изо всех сил. Свистки, крики, грубые остроты — чего только не было в этом спектакле; даже в некоторых местах иронические аплодисменты. В пьесе были сделаны некоторые купюры, и она выдержала только 19 представлений.

Через полтора года после «Квинолы» на подмостках театра Гэтэ 26 сентября 1843 года была показана пьеса Бальзака «Памела Жиро». Сам автор был в Петербурге и не особенно интересовался судьбой своего произведения, к тому же переделанного каким-то безвестным драматургом. Журналисты, обозленные недавно напечатанной статьей Бальзака «Монография парижской прессы», разругали «Памелу», и один только Готье остался дружески расположенным к Бальзаку. Он оценил эту мелодраму, как вещь, написанную с большим знанием законов жанра и театральных подмостков.

Теофиль Готье писал в «Прессе» 30 сентября 1843 года: «Господин де Бальзак — один из самых живых и в то же время самых выдержанных умов нашего времени. Обладая непоколебимой волей, он сказал себе пятнадцать лет назад: «Я буду знаменитым романистом», — и он стал им — не сразу, а в результате неустанных усилий. Качество, которое как будто создало г-на де Бальзака для театра, — это его талант живописать характеры. Физиономии, им нарисованные, живут и глубоко запечатлеваются в памяти… Не боясь испортить свою репутацию, так законно им завоеванную, он захотел в последнее время испытать счастья на сцене.

Опыты его были неудачны — «Вотрен», «Квинола» провалились. Эти два провала не помешали г-ну де Бальзаку продолжать свои опыты, и вот в театре Гэтэ идет его новая пьеса «Памела Жиро», которая кажется нам не решающим его словом. Если понадобится, господин де Бальзак напишет еще сотню актов, пока не нащупает своей формы, и тогда мы нисколько не сомневаемся, что он обогатит театр пьесами столь же замечательными, как его лучшие романы».

Готье оказался прав: следующая пьеса, «Мачеха», является большим шагом вперед. В ней Бальзак освобождается от трафаретных сценических образов, интрига построена крепко и занимательно, в живом и остроумном диалоге предугадано театральное действие. Такой зритель, как Тургенев, проживавший тогда в Париже, был восхищен пьесой. Мало того — он целиком воспользовался ее фабулой и характерами ее персонажей для своего «Месяца в деревне».

День премьеры «Мачехи» — 25 мая 1848 года — был днем победы Бальзака над журнальной и литературной кликой, которая состояла в большинстве случаев из людей бездарных, а если и мало-мальски одаренных, то развращенных куплей-продажей успеха. В литераторы старались пролезть все, начиная от чиновников и кончая сочинителями парфюмерных объявлений.

Это пестрое сборище служителей пера, каким мы застаем его в 1848 году, так описывает Шанфлери: «Если память мне не изменяет, в мае 1848 года господин Ледрю-Роллен напечатал в газетах официальное извещение, которым он приглашал всех литераторов собраться в определенный день в одной из зал Инститю де Франс.

Около двух часов зала, в которой происходят обычно торжественные заседания, запестрела «литераторами», отличительным признаком которых было отсутствие какого бы то ни было отношения к литературе. Все смотрели друг на друга, пытались друг друга узнать — и не узнавали.

Там были фурьерист Туснель[192], Франсис Вей и несколько молодых людей, составлявших «гору» этого клуба; на трибуне восседал в качестве председателя Сезар Дали, архитектор-фурьерист (довольно странный председатель на собрании литераторов!). Были там Ахилл Конт, естествоиспытатель, и многие другие, которых я не запомнил.

Внезапно входит господин де Бальзак, и все собрание поворачивает головы к толстому человеку в зеленом костюме и перчатках. Он быстро оглядел присутствующих, узнал меня и сел рядом, нисколько не сомневаясь, что садится на «горе».

Некто взошел на трибуну и возвестил, что он прислан г-ном Ледрю-Ролленом, министром внутренних дел, чтобы узнать, какие меры надобно принять в отношении художественных изданий. Это слово «художественные издания» сразу оживило собрание, и поднялся крик, к которому не привыкли залы Института.

Господин Вей произнес остроумную речь, в которой правильно указал, что художественные издания — один из бичей литературы; что художественные издания съедают все фонды, предназначенные для литераторов; что художественные издания всегда заказываются и чрезвычайно дорого оплачиваются лжеученым, которые поручают работу своим секретарям; что художественные издания — это просто книги с картинками, и часто эти картинки — всего-навсего старые клише, купленные на вес у жестянщика и перепроданные министерству, как новые. Господин Вен заключил, что художественное издание в том его виде, в каком оно до сих пор поощрялось министерствами — вещь бесполезная и даже крайне вредящая интересам литераторов.

После довольно бесцветного возражения г-на Леба, сидевшего в президиуме, собрание еще трижды испустило рыкание по адресу художественных изданий. Тогда личный секретарь г-на Ледрю-Роллена вышел, ни слова не говоря, и предоставил литераторов на съедение друг другу.

Господни де Бальзак много смеялся над этой сутолокой; он, как ребенок, забавлялся шумом, и живот его плясал под складками панталон. — Какие странные литераторы, — сказал он мне, — и я ни одного из них не знаю… Откуда они взялись? Можете вы назвать мне фамилии? — Я назвал всех, кого знал, а Бальзак признал только господина де ла Ландель, бывшего моряка, занявшегося изготовлением романов.

Когда волнение немного поостыло, собрание более или менее пришло к соглашению и постановило отправить к г-ну Ледрю-Роллену двух депутатов, чтобы дать ему понять, что художественные издания в революционные времена — вещь бесполезная, и что лучше поощрять более популярные литературные труды. Представителем собрания литераторов единогласно был избран господин де Бальзак. Великий романист взошел на трибуну и взял слово.

Бальзак. Портрет Берталя

Сначала он поблагодарил своих собратьев за честь, которую они ему оказали, выбрав его депутатом; но он не может принять на себя этого поручения. Бальзак снова поставил вопрос в той же форме, что и секретарь министра. Г-н Ледрю-Роллен спрашивает, что нужно сделать по части художественных издании, и он, Бальзак, считает, что собрание не может отвечать на вопрос министра советом.

— Не отвечайте ничего, — сказал он, — или отвечайте о художественных изданиях. Министр не спрашивает вас, считаете ли вы художественные издания нужными или нет — он спрашивает вас о художественных изданиях, и ничто не может заставить вас обойти этот вопрос. — И, снова поблагодарив своих собратьев, Бальзак удалился.