Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Первые десятилетия татарского владычества над Русью отмечены беспощадным, почти ничем не ограниченным произволом татар, продолжающимся разграблением страны, массовыми убийствами, уводом населения в рабство. Требования, которые татары предъявляли к подчинившимся им народам, перечислил Плано Карпини: эти требования сводились к тому, «чтобы они (покорённые народы. — А. К.) шли с ними в войске против всякого человека, когда им угодно, и чтобы они давали им десятую часть от всего, как от людей, так и от имущества. Именно, они отсчитывают десять отроков и берут одного и точно так же поступают и с девушками; они отвозят их в свою страну и держат в качестве рабов. Остальных они считают и распределяют согласно своему обычаю». Это были те самые требования «десятины во всём», которые татары накануне нашествия предъявили русским князьям. Но даже если бы русские приняли их, татары вряд ли бы стали соблюдать какие-то договорённости относительно условий подчинения Русской земли их власти. Плано Карпини прямо писал об этом: в отношении стран, уже завоёванных ими, татары, «если что и обещали им, не исполняют ничего, но пытаются повредить им всевозможными способами, какие только соответственно могут найти против них». А далее приводил конкретные примеры, прямо относившиеся к Руси: «Например, в бытность нашу в Руссии был прислан туда один сарацин, как говорили, из партии Куйюк-кана (Гуюка. — А. К.) и Бату, и этот наместник у всякого человека, имевшего трёх сыновей, брал одного (то есть вместо «десятины» треть! — А. К.)… вместе с тем он уводил всех мужчин, не имевших жён, и точно так же поступал с женщинами, не имевшими законных мужей, а равным образом выселял он и бедных, которые снискивали себе пропитание нищенством. Остальных же, согласно своему обычаю, пересчитал, приказывая, чтобы каждый, как малый, так и большой, даже однодневный младенец, или бедный, или богатый, платил такую дань, именно, чтобы он давал одну шкуру белого медведя (? — А. К.), одного чёрного бобра, одного чёрного соболя, одну чёрную шкуру некоего животного (хоря. — А. К.)… и одну чёрную лисью шкуру. И всякий, кто не даст этого, должен быть отведён к татарам и превращён в их раба». Возможно, итальянский монах не вполне точен, перечисляя состав русской дани (да и едва ли эта дань была одинаковой для всех категорий населения и всех областей Руси). Но он прав в том, что дань эта была в полном смысле слова губительной для страны и народа. К тому времени в Монгольской империи получила широкое распространение практика передачи дани с отдельных земель на откуп — главным образом «сарацинам», то есть купцам-мусульманам из Средней Азии («бесерменам», как их будут называть на Руси) или купцам-евреям56. Внеся определённую сумму платежа в ханскую казну, откупщики получали возможность собирать с отведённой им территории много больше — их сопровождали сильные татарские отряды, которые выбивали недоимки, а когда платить было нечем, забирали в рабство самих должников или членов их семей. Для определения размеров дани и требовалось «исчисление» жителей. Массовые переписи населения (или «число», как называли эти переписи на Руси) начнутся в русских землях позднее (первое всеобщее «исчисление» Северо-Восточной Руси отмечено летописями уже после смерти Батыя, в 1257 году). Но судя по свидетельству Плано Карпини, «исчисления» отдельных городов и сёл происходили на Руси уже в первое десятилетие ордынского ига. «Людей тех держат они в самом тяжёлом рабстве», — писал Плано Карпини о русских. Несколько лет спустя Гильом Рубрук подтвердил его слова: «Эта страна вся опустошена татарами и поныне ежедневно опустошается ими… Когда русские не могут дать больше золота или серебра, татары уводят их и их малюток, как стада, в пустыню, чтобы караулить их животных»57.

Должно было пройти немало времени, чтобы сбор татарской дани перешёл из рук татарских «откупщиков» в руки самих русских князей. Этому способствовали и начавшийся распад Монгольской империи, перераспределение потоков дани между Сараем и Каракорумом, ослабление политических связей между ними, и та политика лояльности по отношению к татарам, которую проводили суздальские, а потом и московские князья58. Но память о страшных последствиях наездов татарских «данщиков» и «должников» надолго осталась в русском народе. Процитированные выше свидетельства Плано Карпини и Рубрука находят точное, почти буквальное подтверждение в русской исторической песне о «Щелкане Дудентьевиче» — одном из разорителей Руси, татарском после и сборщике дани, бесчинствовавшем в Твери в 20-е годы XIV века; он «брал… дани, невыходы, царски невыплаты»:




У которого денег нет,
У того дитя возьмёт;
У кого дитя нет,
У того жену возьмёт;
У которого жены-то нет —
Того самого головой возьмёт59.




Как и в другие завоёванные страны, в русские земли назначались особые чиновники — баскаки (Плано Карпини называет их «наместниками»). Отнюдь не всегда это были собственно монголы. В летописях упоминается, например, баскак Ахмат, «бесерменин злохитр и велми зол» (по всей вероятности, выходец из Средней Азии); в одном из поселений на юге Руси начальником при Батые был некий алан Михей (судя по имени, христианин), «человек, преисполненный всякой злобы и коварства», как характеризует его Плано Карпини. Этих наместников сопровождали сильные военные отряды. Баскаки стояли над князьями и могли контролировать каждый их шаг. В их непосредственные обязанности входили сбор дани и организация военных отрядов для участия в войнах, которые вели монголы. Княжеские договоры, посажение на княжеский стол того или иного князя — всё это осуществлялось под строгим наблюдением специальных посланников, порученцев правителей Орды60. Наряду с великим князем Владимирским будет назначен и «великий баскак», резиденцией которого — по крайней мере позднее — станет стольный Владимир. Другие баскаки будут приставлены к другим княжествам, большим и малым. Всем без исключения «подобает повиноваться их мановению, — писал Плано Карпини, — и если люди какого-нибудь города или земли не делают того, что они хотят, то эти баскаки возражают им, что они неверны татарам, и таким образом разрушают их города и землю, а людей, которые в ней находятся, убивают при помощи сильного отряда татар, которые приходят без ведома жителей по приказу того правителя, которому повинуется упомянутая земля, и внезапно бросаются на них, как недавно случилось, ещё в бытность нашу в земле татар, с одним городом, который они сами поставили над русскими в земле команов (половцев. — А. К.). И не только государь татар, захвативший землю, или наместник его, но и всякий татарин, проезжающий через эту землю или город, является как бы владыкой над жителями, в особенности тот, кто считается у них более знатным. Сверх того, они требуют и забирают без всякого условия золото и серебро и другое, что угодно и сколько угодно».

О каком городе «в земле команов» сообщает итальянский монах, мы не знаем — в русских летописях этого эпизода нет. Но в них имеется рассказ о другом баскаке — упомянутом выше «злом бесерменине» Ахмате, — действовавшем, правда, много позже Батыя, в 80-е годы XIII века. Он «держал баскачество Курского княжения» и одновременно откупил у татар «дани всякие, и теми данями великую досаду творил князьям и чёрным людям». Ахмат устроил две слободы в землях Олега, князя Рыльского и Воргольского, освободив тех, кто перейдёт к нему, от даней и податей. Естественно, что эти слободы тут же наполнились людьми самого разного пошиба; люди эти (в большинстве своём русские, а не татары) «насилие творили христианам», разоряя и опустошая все земли вокруг Рыльска и Воргола (последний город находился на реке Клевень, правом притоке Сейма). Князь Олег пожаловался тогдашнему правителю Орды «царю» Телебуге, правнуку Батыя; тот приказал разогнать слободы, а людей, принадлежавших Олегу, вернуть на их прежние места. Но не бездействовал и Ахмат: он обратился к сопернику Телебуги, могущественному правителю Ногаю, обвинив русского князя в том, что тот «враг татарам» (в точности как писал об этом Плано Карпини). Ногай поверил в клевету и направил против Олега и его родственника Святослава, князя Липовичского, вооружённый отряд татар. В январе 1284 года татары подступили к Ворголу; заняв все пути и дороги, они разорили «всё княжение Ольгово и Святославле», но самих князей не поймали (Олег вновь ушёл в Орду к Телебуге, а Святослав скрывался в лесах), зато схватили 13 их главных бояр и множество «чёрных людей». Все они были выданы на расправу Ахмату. «Чёрных людей» Ахмат освободил и прогнал прочь, а бояр казнил: им отрубили головы и правые руки. В полоне оказалось и несколько странников — паломников. Ахмат отдал им одежды убитых бояр и отпустил, наказав так: «Вы — гости-паломники, ходите по землям; так молвите: “Кто будет спорить со своим баскаком, тому то же будет”». Трупы бояр развесили для устрашения по деревьям, а отрубленные головы и руки велели с той же целью накладывать в сани, чтобы развозить их по землям княжества, — но некуда было развозить их, рассказывает летописец, ибо всё разграблено и разорено, а люди разбежались; и тогда головы и руки боярские бросили здесь же, на съедение псам… Но это ещё не конец истории с баскаком Ахматом. О её продолжении стоит сказать тоже, поскольку история эта с редкой силой являет нам самое существо ордынского ига, калечившего не одну только плоть, но и душу русских людей, вынужденных приспосабливаться к жестоким ордынским порядкам, идти против совести, подавлять родственные чувства, даже предавать смерти близких им людей — и не всегда ради того, чтобы спасти собственную жизнь, иной раз — ради спасения чужих жизней… По прошествии некоторого времени липовичский князь Святослав[26] напал на двух Ахматовых братьев, ехавших со своими людьми из одной слободы в другую. Оба брата сумели убежать в Курск, но из их людей убито было 25 человек русских да ещё два «бесерменина». Наутро люди из обеих Ахматовых слобод в страхе разбежались. По татарским законам, Святослав совершил тяжкое преступление; нависла угроза нового нашествия. И тогда князь Олег обратился к своему родичу с такими словами: «Зачем ты не по правде поступил?.. Ныне, как разбойник, напал из засады у дороги! Знаешь ведь ты законы татарские! Да и у нас на Руси разбой — преступление. Езжай теперь в Орду, отвечай!» Святослав отказался, и Олег поехал в Орду один. Там Святослав был заочно осуждён на смерть. «…И потом пришёл из Орды князь Олег с татарами, и убил князя Святослава по царёву слову». А ещё потом родной брат Святослава, князь Александр, убил в отместку князя Олега и двух его малолетних сыновей… Летописец пытается бесстрастно рассказывать обо всём случившемся. Но и он не сдерживает слёз, передавая чувства людей, вынужденных жить в условиях чудовищного насилия, беспробудного страха и полной потери нравственных ориентиров: «…И было видеть дело это стыдно и вельми страшно, [так страшно, что] и хлеб во уста не шёл от страха»61.

А вот рассказ о другом баскаке — уже из времён Балыя. Он был поставлен в Бакоту. город на Днестре, в так называемом Понизье, на юге Галицкой земли. Когда татары подступили к Бакоте, местный правитель Милей перешёл на их сторону. В то время галицкий князь Даниил Романович воевал с татарским военачальником Куремсой. Он двинул к Бакоте свои войска и захватил в плен и Милея, и баскака; вскоре, однако, оба были отпущены. Когда же татары вновь подошли к Бакоте, Милей опять передал им город. Затем Куремса двинулся к Кременцу — городу, который когда-то не сумел взять сам Батый. В Кременце имелся свой наместник, некий Андрей. По словам галицкого летописца, он действовал двоедушно: то исправно выполнял волю татар, то принимал сторону князя Даниила Романовича. У Андрея имелась какая-то грамота, данная ему самим Батыем, — вероятно, освобождавшая его от даней и поборов, вроде той грамоты, какую Батый выдал русским перевозчикам через Дон. Но эта грамота и сгубила Андрея, ибо, держа сторону Даниила, он тем самым нарушал предписания правителя Орды. «Предал Бог его в руки им (татарам. — А. К.), — рассказывает летописец. — Он же сказал: “Батыева грамота у меня есть”; они же ещё больше взъярились на него, и убили его, и сердце вырезали; и, ничего не добившись у Кременца, возвратились в страны свои»62.

Князю Даниилу Галицкому до времени удавалось сдерживать натиск татар. «Даниил воевал с Куремсой и никогда не боялся Куремсы, потому что Куремса никогда не мог причинить ему зла», — пишет галицкий книжник. Всё изменится спустя несколько лет, когда место Куремсы займёт гораздо более опытный Бурундай и Даниил вынужден будет покориться, а многие из его городов — те самые, которые он отстраивал, украшал и заселял людьми, бежавшими от татар, — будут разрушены по повелению татар самими же русскими. А сколько ещё таких карательных набегов, безжалостных татарских ратей обрушится на Русь, и сколько бед причинят они русским людям! Только за вторую половину XIII — начало XIV века историки насчитывают более двадцати нашествий татарских полчищ на земли Северо-Восточной и Южной Руси63. Иные из них по своим масштабам и степени разрушений приближались к Батыеву погрому. И нередко эти рати наводили на Русь сами русские князья.

Летописцы рисуют ужасающие картины нравственной деградации русского общества того времени. Это выразится во многом, но, может быть, больше всего и страшнее всего именно в этих татарских ратях, наводнявших Русь по приглашению самих князей. И отнюдь не для того приглашали татар русские князья, чтобы — как в случае с князем Олегом Рыльским — ценой жизни своего родича (а как выяснялось, и ценой собственной жизни и жизней своих малых детей) спасти людей от ещё больших ужасов и мучений. Нет, чаще всего русские князья будут приводить татар на свою землю для того, чтобы решить в свою пользу тот или иной спор, расправиться с тем или иным противником — таким же князем, нередко родным братом или племянником, — получить то или иное княжение. А платить за это придётся сотнями и тысячами жизней простых русских людей. Десятилетия страха, постоянного унижения, бесконечного кровопролития вселяли озлобление в души, порождали всеобщую ненависть, недоверие, вероломство. И напрасны будут призывы к покаянию знаменитого русского проповедника и пастыря Серапиона, архимандрита Киево-Печерского монастыря, а позднее епископа Владимиро-Суздальского, обращавшегося в 70-е годы XIII века в своих проповедях и к «простой чади», простолюдинам, и к «сильным» земли Русской. «Не пленена ли земля наша? Не покорены ли города наши? — взывал Серапион. — Давно ли пали отцы и братья наши трупьем на землю? Не уведены ли женщины наши и дети в полон? Не порабощены ли были оставшиеся горестным рабством неверных? Вот уже к сорока годам приближаются страдания и мучения, и дани тяжкие на нас непрестанны, голод, мор на скот наш, и всласть хлеба своего наесться не можем, и стенания наши и горе сушат нам кости. Кто же нас до этого довёл? Наше безверье и наши грехи, наше непослушанье, нераскаянность наша! Молю вас, братья, каждого из вас: вникните в помыслы ваши, узрите очами сердца дела ваши, — возненавидьте их и отриньте, к покаянью придите…» И ещё, в другой проповеди, — слова очень внятные, страшные в своей простоте и, увы, применимые не только к людям далёкого XIII века: «Даже язычники, Божьего слова не зная, не убивают единоверцев своих, не грабят, не обвиняют, не клевещут, не крадут, не зарятся на чужое. Никакой неверный не продаст своего брата, но если кого-то постигнет беда — выкупят его и на жизнь дадут ему… Мы же считаем себя православными, во имя Божье крещёнными и, заповедь Божию зная, неправды всегда преисполнены, и зависти, и немилосердья: братий своих мы грабим и убиваем, язычникам их продаём; доносами, завистью, если бы можно, так съели б друг друга, — но Бог охраняет. Вельможа или простой человек — каждый добычи желает, ищет, как бы обидеть кого. Окаянный, кого поедаешь?! Не такого ли человека, как ты сам?.. Потому вам с мольбой говорю: раскаемся все мы сердечно — и Бог оставит свой гнев, отвратимся от всех злодеяний — и Господь Бог да вернётся к нам…»64 Но всё тщетно. Пройдёт ещё не одно десятилетие, сменится не одно поколение — и лишь постепенно вызреет в русском обществе та нравственная сила, которая способна будет поднять людей на свержение ненавистного ордынского ига. Пока же до этого ещё очень и очень далеко…

«Глухое царство»: русские в ставке Батыя

«О глухое царство осквернённое!» — такими словами, по летописи, обличал владычество татар князь-мученик Василько Константинович в 1238 году. Слова эти несли в себе вполне ясный смысл для древнерусского книжника. Прежде всего имелось в виду идолопоклонство татар: осквернённое жестокими убийствами и пролитием христианской крови, татарское «царство» оставалось глухо не только к Слову Божию и божественным законам и установлениям, но и к людским мольбам («глухота», невосприимчивость к молитвенному обращению, — таково, по убеждению христианских апологетов, первейшее свойство языческих «кумиров»). В нашем же сегодняшнем понимании к этому прибавляется ещё одно значение летописного выражения: «глухота» татарского «царства» проявлялась и в том, что победители и побеждённые изначально не способны были расслышать и понять друг друга, ибо не просто говорили на разных языках, но и мыслили принципиально разными, даже противоположными категориями. И если татарам, особенно на первых порах, вовсе не обязательно было понимать своих «улусников» и «служебников» — довольно было того, что они диктовали им свою волю и требовали от них беспрекословного повиновения во всём, то русским князьям и правителям других подвластных татарам стран приходилось приспосабливаться к новым для себя условиям существования под пятой жестоких завоевателей, принимать их условия, учиться понимать те требования, которые предъявлялись ими, и исполнять эти требования таким образом, чтобы не вызвать гнева и раздражения татарских «царей» и вместе с тем по возможности облегчить собственную участь и участь людей своих княжеств. А для этого в первую очередь надо было научиться правильно вести себя в Орде. Рассказы о пребывании русских в ставке Батыя позволяют не только глубже понять существо ордынского ига, но и увидеть правителя Орды глазами его новых подданных — русских князей и сопровождавших их лиц, со слов которых и записывалось то, что попадало затем в летопись.

Всего в русских летописях сохранились упоминания о шестнадцати поездках русских князей в Орду за время правления Батыя и его ближайших преемников — Сартака и Улагчи (1242–1258). Большинство из этих поездок были коллективными — в них принимали участие двое или больше князей. При этом в пяти случаях князьям приходилось ехать ещё дальше — в ставку великих ханов в Монголии. Из русских источников известно о пребывании в Орде за это время пятнадцати князей; некоторые из них ездили на поклон к ханам не по одному разу. Так, ростовский князь Борис Василькович совершил шесть таких поездок (в 1244, 1246, 1250, 1256, 1257 и 1258 годах; он и скончается в Орде, но позже — в 1277 году); сын Ярослава Всеволодовича великий князь Александр Невский — четыре поездки (в 1247–1249 годах в Монголию и в 1252, 1257 и 1258 годах; в 1262 году он снова отправится в Орду, к хану Берке, и вернётся на Русь осенью следующего года смертельно больным); его брат Андрей Ярославич ездил в Орду трижды (в 1247–1249, 1257 и 1258 годах); ростовский князь Глеб Василькович — тоже трижды (в 1244, 1249 и 1256–1257 годах; из последней поездки в Монголию, к великому хану Менгу, он привезёт жену — принявшую православие монгольскую княжну); дважды ездили в Орду великий князь Ярослав Всеволодович (первым из русских князей в 1243 году и в 1245–1246 годах; во время последней поездки в Монголию он будет отравлен, и из Каракорума на Русь в 1247 году привезут его бездыханное тело) и его брат великий князь Святослав Всеволодович (в 1245 и 1250 годах); по одному разу — сыновья Ярослава Всеволодовича Константин (в 1243 году совершивший поездку в Каракорум и оставшийся затем в Орде у Батыя в качестве заложника) и Ярослав (1258), Владимир Константинович Угличский и Василий Всеволодович Ярославский (1244), Иван Всеволодович Стародубский (1245), сын Святослава Всеволодовича Дмитрий (1250, вместе с отцом), Даниил Романович Галицкий (1245/46) и Михаил Всеволодович Черниговский (убит в Орде в 1246 году). Ещё один князь, Олег Игоревич Рязанский, пребывал в Орде в качестве пленника в течение пятнадцати лет (с 1237/38 до 1252 года) и в 1242 году был послан Батыем в Каракорум (вернулся в следующем, 1243 году)1. Мы привели здесь сведения только за указанные годы; впоследствии число поездок русских князей в Орду увеличится: так, например, тот же Глеб Василькович ещё трижды ездил в Орду (в 1268, 1271 и 1277–1278 годах), не отставая в этом от старшего брата Бориса. Ростовским князьям, сыновьям убитого татарами князя Василька Константиновича, вообще приходилось чаще других иметь дело с новыми хозяевами Руси, и они старались обратить эту «дружбу» с «погаными» во благо своих подданных. «Сей [Глеб] от юности своей, с самого нашествия поганых татар и пленения ими Русской земли, начал служить им и многих христиан, обидимых от них, избавил (надо полагать, выкупил из неволи. — А. К.)», — писал о Глебе Васильковиче ростовский книжник2. Но служение татарам и «дружба» с ними имели и оборотную сторону. Ростов при Васильковичах превратится в едва ли не «татарский» город, в котором татары будут чувствовать себя весьма вольготно, почти как у себя дома. Стоит сказать и о другом. В числе прочих ростовские князья, и в частности Глеб Василькович, будут участвовать в войнах, которые внук Батыя хан Менгу-Темир вёл на Северном Кавказе против своих врагов — правителей монгольского Ирана, причём участвовать не только по обязанности «улусников» татарского «царя», но и по собственной воле. В этой совершенно чужой для русских внутренней монгольской войне обильно лилась и русская кровь, и кровь враждебных монголам ясов (аланов) и других кавказских народов.






Монгольские завоевания в XIII веке




Иным русским князьям удавалось сделать в Орде головокружительную карьеру. Так произошло, например, с ярославским князем Фёдором Ростиславичем, прозванным Чёрным, из рода смоленских князей (впоследствии он будет причислен на Руси к лику святых). Правда, и его история относится ко временам более поздним, чем времена Батыя. Как и его сват Глеб Василькович, Фёдор принимал самое деятельное участие в войнах ордынского хана Менгу-Темира на Северном Кавказе. В 1277 году в составе объединённой русско-татарской рати он ходил на ясский город Дедяков: русские тогда «полон и корысть велику взяша, а супротивных без числа оружием избита, а град их огнём пожгоша», за что удостоились «похвалы» ордынского «царя»; годом позже Фёдор опять воевал вместе с татарами в Болгарской земле. Менгу-Темир, а особенно его «царица» «вельми полюбили» русского князя «мужества ради и красоты лица его»; «он же всегда у царя предстояше и чашу подаваше ему», — рассказывает Житие князя, составленное в XV веке в Ярославле. Должность чашника считалась в Орде весьма почётной. Изгнанный из Ярославля своей тёщей, княгиней Ксенией, и боярами (посадившими на престол после смерти его первой жены сына от этого брака Михаила), Фёдор надолго обосновался в Орде. Здесь он женился вторым браком на принявшей православие татарской царевне, дочери Менгу-Темира, на что было получено благословение от самого константинопольского патриарха. Этот брак, устроенный стараниями татарской «царицы», ещё больше упрочил его положение. Хан приказал прислуживать на его свадьбе «князьям и боярам русским», сам «одарил златом и сребром и бисера множеством» и держал всегда при себе: «повеле ему садиться противу себе, потом паки повеле ему дом устроити и вся вдати ему на потребу домовную, елико довлеет (подобает. — А. К.) его господству». В Орде у Фёдора родились сыновья Давыд и Константин (также впоследствии причисленные к лику святых). При поддержке нового хана Гуда-Менгу он вернул себе княжение в Ярославле, причём его возвращение в город сопровождалось жестокими расправами над теми, кто прежде отказывался принять его: «…И царёва двора прииде с ним множество татар; и кои быша были ему обиды от гражан, и он же царёвым повелением мьсти обиду свою, а татар отпусти в свою землю в Орду с честию великою к царю»3. Не раз вместе с другими князьями ходил Фёдор в Орду, не раз наводил на Русь татарские рати, принимавшие участие в жестоких междоусобных войнах, — и вновь горели русские города и сёла, гибли сотни, если не тысячи людей, а князья делили власть над истерзанной и разорённой Русской землёй… Биография Фёдора Чёрного всё же уникальна — хотя бы потому, что через много лет после его смерти, в последние годы существования независимого Ярославского княжества (60-е годы XV века), его обретённые мощи неожиданно для всех проявили дар чудотворения. Но путь, избранный им в глухие годы татарского владычества, — путь раболепного «служения», угодничества правителям Орды, вовлечения их в свои счёты и междоусобные брани, — избирали тогда многие…

Насколько полными можно признать сведения летописей о поездках русских в Орду? Книжники Северо-Восточной Руси писали почти исключительно о своих князьях; их путешествия, по крайней мере за указанный период, фиксировались весьма тщательно, и здесь пропуски маловероятны. Но вот относительно князей, правивших другими областями Руси, этого сказать нельзя. Так, например, ни в Лаврентьевской, ни в какой-либо другой северорусской летописи нет упоминаний о поездке к Батыю галицкого князя Даниила Романовича (о чём подробно рассказывается в Ипатьевской летописи). Ещё более показательно сравнение русских летописей с теми данными, которые приводит Плано Карпини. Итальянский монах-францисканец, посол к монголам римского папы Иннокентия IV, побывал в ставке Батыя дважды: покинув Киев 4 февраля 1246 года, он со своими спутниками прибыл к Батыю 4 апреля, а уже 8 апреля, в самый день Пасхи, вынужден был отправиться дальше, в Каракорум; на обратном пути, выехав из ставки Гуюка 13 ноября того же 1246 года, он достиг ставки Батыя 9 мая 1247 года и вскоре, после повторной аудиенции, поехал домой и окончательно покинул страну татар 9 июня, когда благополучно добрался до Киева. В своей «Истории монгалов» он счёл нужным назвать поимённо всех, с кем встречался в ставках Батыя и великого хана Гуюка и по пути к ним; его сведения точны, поскольку Плано Карпини важно было подтвердить достоверность своих слов, «чтобы не возникло у кого-нибудь сомнения, что мы были в земле татар». Он называет не только князей, но и купцов, воевод и вельмож, отдельных священников и слуг4. Так вот Плано Карпини упоминает девять русских князей, встреченных им или его спутниками «в Татарах» за год с небольшим (февраль 1246-го — июнь 1247 года), и в отношении пяти или шести из них по летописям также известно, что они в это время находились в Орде[27]; о путешествиях к Батыю троих или четверых[28] летописи не сообщают. Наверное, примерно таким же было соотношение известных и неизвестных нам поездок в Орду русских князей и за другие годы.

Надо сказать, что уже при Батые в его ставке и ставках других монгольских правителей образовались целые русские колонии из людей, более или менее постоянно здесь проживавших. Конечно, в первую очередь это были пленники и пленницы, насильно вывезенные из русских земель, — рабы, слуги и служанки, рядовые воины, женщины, отданные на потребу проезжающим на многочисленных ямах и постоялых дворах, а также ремесленники. Подавляющее большинство жило в ужасающих условиях. «…Их бьют, как ослов, — писал о пленниках татар Плано Карпини. — …Они мало что едят, мало пьют и очень скверно одеваются, если только они не могут что-нибудь заработать в качестве золотых дел мастеров и других хороших ремесленников… Другие же, которых держат дома в качестве рабов, достойны всякой жалости: мы видели, как они весьма часто ходят в меховых штанах, а прочее тело у них всё нагое, несмотря на сильнейший солнечный зной, зимою же они испытывают сильнейший холод. Мы видели также, что иные от сильной стужи теряли пальцы на ногах и руках; слышали мы также, что другие умирали или также от сильной стужи все члены тела их становились, так сказать, непригодными»5. Лишь немногим ремесленникам, особо выдающимся мастерам своего дела, удавалось добиться лучшей доли. Тот же Плано Карпини рассказывал о русском мастере золотых дел Косьме, которого он встретил в ставке Гуюка в Монголии: тот жил при дворе великого хана и был очень любим им. Косьма, по существу, спас Плано Карпини и его спутников, которым без его помощи пришлось бы совсем худо: в ставке Гуюка они провели месяц «среди такого голода и жажды, что едва могли жить, так как продовольствия, выдаваемого на четверых, едва хватало одному», и если бы не Косьма, писал Плано Карпини, «мы, как полагаем, умерли бы». Этот русский мастер изготовил драгоценный трон для великого хана Гуюка, а также печать — и то и другое он показал Плано Карпини, причём разъяснил и надпись, вырезанную им на печати. Помимо Косьмы в ставке Гуюка пребывали также другие русские и венгры, в том числе знавшие «по-латыни и по-французски»; иные из них знали и монгольский язык, так как «неотлучно пребывали с ними (монголами. — А. К.) некоторые двадцать лет (то есть ещё со времени битвы при Калке. — А. К.), некоторые десять, некоторые больше, некоторые меньше». Гильом Рубрук, проведший зиму, весну и часть лета 1254 года в ставке великого хана Менгу, близ Каракорума, упоминает об одном молодом русском, который «умел строить дома, что считается у них (монголов. — А. К.) выгодным занятием». Он женился на некой пленнице-венгерке, принадлежавшей ко двору одной из жён Менгу; эта венгерская женщина рассказывала Рубруку «про неслыханные лишения, которые вынесла раньше, чем попасть ко двору; но теперь она жила вполне хорошо»6.

Поскольку русским князьям приходилось часто ездить в Орду и подолгу жить там, они старались окружить себя своими людьми — по большей части русскими и половцами, которые в их отсутствие оставались среди татар, были в курсе всего, что происходило, и могли предупредить своего князя о грозящей опасности или, наоборот, представить выгоды того или иного предприятия. Далеко не всегда они жили дружно; вражда между князьями распространялась и на их слуг, и порой приближённые одного князя чинили козни другому (со случаями такого рода мы ещё встретимся в дальнейшем повествовании). Значительную часть русской колонии и в Сарае, и в кочевых ставках татарских «царей» и «царевичей» составляли купцы, а также православные священники, которые совершали необходимые службы и требы. «Русских клириков» неоднократно упоминает тот же Плано Карпини; именно они, как правило, были посредниками в его общении с татарами, передавали ему важные сведения об их истории (иногда, правда, совершенно фантастические) и рассказывали о том, что происходило в Орде. Порой они оказывались даже в привилегированном положении, входили в окружение как самого Батыя и его сына Сартака (благоволившего к христианам), так и Гуюка. При Батые русский язык стал одним из официальных, дипломатических языков Орды, а потому на службе у монгольских правителей состояли русские секретари, писцы и переводчики, толмачи. Когда Плано Карпини предъявил Батыю буллу папы Иннокентия IV, то она была тут же переведена «на письмена русские и сарацинские (здесь: персидские. — А. К.) и на письмена татар (то есть на уйгурицу, которую использовали монголы. — А. К.)». Точно так же когда монахам-францисканцам в ставке Гукжа была передана ответная грамота великого хана, то их прежде всего спросили, «есть ли у господина папы лица, понимающие грамоту русских или сарацинов или также татар»7. Очевидно, что в случае положительного ответа на этот вопрос переговоры с папой могли бы проходить легче, с меньшим числом посредников (другое дело, что эти переговоры изначально были обречены на неудачу). И Батый, и Гуюк вполне доверяли своим русским секретарям и полагались на их умение составлять официальные документы. Но подобное доверие было подтверждено многократно доказанной на деле преданностью, услужливостью, готовностью неукоснительно исполнить любое повеление хана.

Доказывать же это приходилось постоянно, и всем без исключения. История общения русских, да и не только русских князей с татарами наполнена многочисленными примерами унижений и обид, лести и раболепства, а также жестоких расправ и казней, на которые хозяева Улуса Джучи никогда не скупились. В этой череде драм и трагедий, мелких интриг и постоянного угодничества, а порой отчаянного мужества и даже безрассудства проступает и личность самого Батыя — то милующего (но, разумеется, на свой лад — так что порой милость эта оборачивалась еще большим унижением), то карающего тех, кто приезжал к нему на поклон. Ещё и поэтому свидетельства источников на сей счёт представляют для нас особый интерес.



Когда Ярослав, первым из русских князей, добровольно явился к Батыю, он столкнулся с необходимостью исполнения многочисленных и весьма унизительных обрядов, которые полагались по монгольским законам. Для самих монголов эти обряды были наполнены глубоким сакральным смыслом; и глазах же русских они выглядели лишь данью проклятому идолослужению, недопустимым отступлением от норм православной веры. «Обычай же имели хан и Батый, — писал об этом автор древнерусского Жития князя Михаила Черниговского, — если приедет кто поклониться им, то не велели сразу приводить его к себе, но приказывали волхвам вести его сквозь огонь и кланяться кусту и идолам. А из того, что приносили с собой в дар царю, от всего того брали волхвы часть и бросали сначала в огонь и тогда уже пускали к царю их самих и дары. Многие же князья с боярами своими проходили сквозь огонь и поклонялись солнцу, и кусту, и идолам славы ради света сего, и просил каждый себе владений. Они же (хан и Батый. — А. К.) беспрепятственно давали каждому те владения, которые кто хотел…»8 Пришлось выполнять все эти унизительные обряды и гордому Ярославу Всеволодовичу. О том, что это было именно так, рассказывал позднее один из его приближённых, половец Сонгур, князю Даниилу Романовичу, причём рассказывал с явным злорадством, предвкушая подобные же унижения галицкого князя:

— Брат твой Ярослав кланялся кусту, и тебе кланяться!

— Дьявол глаголет из уст твоих, — отвечал на это Даниил. — Да заградит Бог уста твои, и не слышно будет слово твоё!

Но исполнять обычаи татарские пришлось и ему, как и всем прочим русским князьям, за очень небольшим исключением. Однако смысл того, что происходило, сами русские далеко не всегда понимали правильно.

О подобных обрядах в ставке татарских ханов (за исключением разве что поклонения загадочному «кусту»[29]) сообщают и другие авторы, побывавшие в Орде, — как христиане, так и мусульмане. Из их свидетельств, вкупе со свидетельствами русских источников, и может быть сложена более или менее ясная картина. Сначала о прохождении сквозь огонь, или о «поклонении огню», как иногда ошибочно трактовали это действо русские.

Известно, что монголы приписывали огню очистительную силу. Они почитают «огненную природу» «превыше всего, ибо они верят, что через огонь всё очищается», — рассказывал побывавший у монголов Бенедикт Поляк. Именно по этой причине «каким бы то ни было послам с дарами, которые они приносят их владыкам, надлежит пройти между двух огней, чтобы яд, если они его принесли, или же дурное намерение очистились». Бенедикту Поляку и Джиованни дель Плано Карпини «в силу некоторых соображений» очень не хотелось исполнять эту унизительную процедуру; однако их заверили в том, что обряд этот совершается «не по какой другой причине, а только ради того, чтобы, если вы умышляете какое-нибудь зло против нашего господина или если случайно приносите яд, огонь унёс всё зло». Так что и францисканцам, как позднее послу французского короля Людовика IX Андре Лонжюмо (побывавшему у монголов в 1249–1250 годах), послам алеппского султана (в начале 1259 года), египетским послам ко двору ильхана Абаги, сына Хулагу (в 1271–1272 годах), и всем прочим тоже пришлось пройти между двух огней, прежде чем они сами и привезённые ими подарки были предъявлены хану. «…Они развели с двух сторон костры и прошли через них с нами, при этом колотя нас палками, — вспоминал о своей первой встрече с монгольскими шаманами посол алеппского султана Ибн Шаддад. — Осмотрев ткани (привезённые в качестве даров. — А. К.), они взяли штуку золочёной китайской материи и отрезали от неё кусок длиной в локоть. От него они отрезали более мелкие куски, бросили их на землю и сожгли в костре»9.

Но точно так же очистительному действию огня подвергались и сами монголы — в том случае, если кто-то из них, пусть и не по своей воле, нарушал какой-либо из многочисленных запретов, установленных монгольскими законами. Например, «после того, как кто-либо умер, — разъяснял Бенедикт Поляк, — необходимо очистить всё, что относится к его стойбищу». А далее он описал саму процедуру, которая, очевидно, применялась одинаково и в отношении своих, и в отношении чужеземцев: «…Разводят два костра, рядом с которыми вертикально воздвигаются два шеста, на верхушках связанные поясом, к которому прикрепляются несколько кусков букерана[30]. Под этим поясом между шестами и кострами надлежит пройти людям, животным и провести юрту. Как с той, так и с другой стороны шестов стоят две заклинательницы (в случае с русскими князьями, вероятно, мужчины-«заклинатели», или «волхвы», как их называли русские. — А. К.), которые брызгают водой и произносят заклинания. А если же повозка, проезжая между огней, сломается или если какие-либо вещи с неё упадут, то заклинательницы сразу же берут их по своему праву», Точно так же юрта и всё, что находилось в ней, включая людей, подвергались очищению в том случае, если в юрте, например, кто-либо помочился (что было строжайше запрещено), и т. п. Собственно религиозного смысла этот обряд не имел. Упомянутый выше Андре Лонжюмо попал, например, в весьма непростое положение по той причине, что вёз дары для великого хана Гуюка, но к тому времени когда он въехал в землю монголов, Гуюка уже не было в живых; следовательно, в глазах монголов его дары представляли особую опасность — и потому, что были привезены из чужих краёв, и потому, что предназначались мёртвому человеку. «Отсюда брату Андрею и его товарищам надлежало пройти между огнями», — объяснял Гильом Рубрук. Сам же Рубрук всячески отрицал перед монголами, что выполняет посольскую миссию, подчёркивал свою принадлежность к монашескому ордену, своё нестяжание богатств, а потому был освобождён от процедуры «огненного очищения»: «От меня ничего подобного не требовали, так как я ничего не принёс»10.

Не имел религиозного смысла в глазах монголов и обряд преклонения перед великим ханом, также упомянутый в Житии Михаила Черниговского и других русских источниках. Этот обряд был обязателен для всех, кто желал видеть хана или его наместника, правителя той или иной области Монгольской империи (применительно к русским князьям — Батыя или его преемников, правителей Золотой Орды). Введённый в 1230 году по образцу китайской церемонии коленопреклонения перед императором, он заключался в том, что явившийся ко двору хана должен был стать на оба колена и коснуться земли лбом, опершись о землю ладонями рук. При этом поклонение совершалось как перед живым ханом (или его заместителем), так и перед изображением великого основателя Монгольской империи. Священное изображение Чингисхана находилось в ставке великого хана в Монголии, а потому и поклонение ему носило символический характер — поклоны обращались в сторону юга («на полдень») или на восток. «Этому… идолу кланяются на юг, словно Богу, — рассказывал поляк Бенедикт, — и этому же многих принуждают, в особенности покорённую знать». По свидетельству западных путешественников, в ставке Батыя также имелось изображение Чингисхана — по одной из версий, даже его золотая статуя11. Если так, то от прибывших к Батыю иноземных послов и князей завоёванных стран должны были требовать поклонения и этому истукану. Но для христиан подобная церемония — в какой бы форме она ни проводилась и в какую сторону ни обращались поклоны — была неприемлема, поскольку в христианской традиции преклонение на оба колена воспринималось прежде всего (или даже исключительно) как поклонение Богу. Тем более неприемлемо было поклонение рукотворному изображению Чингисхана, что могло быть воспринято не иначе как идолопоклонство. С точки же зрения самих монголов, как разъясняет современный исследователь, «ситуация выглядела иначе. Поклоняясь фигуре Чингисхана, знатные чужеземцы приобщались к новой социальной среде “Великого монгольского государства”», занимали в ней своё определённое место. А значит, конфликт, «связанный с различным пониманием одного и того же жеста — преклонения колен — в монгольском и европейском (христианском) придворном этикете… был неизбежен»12. Иными словами, то, что русские и латиняне принимали за идолопоклонство, в глазах монголов было не более чем изъявлением покорности. Но в том-то и дело, что если в религиозной сфере монголы готовы были идти на уступки, позволяя каждому поклоняться своему богу, то во всём, что относилось к сфере власти, к сфере их господства над другими народами, они не признавали никаких компромиссов.

Веротерпимость действительно была отличительной чертой монголов и одной из основ созданного ими государства. Это соответствовало установлениям Чингисхана, сформулированным вето знаменитой ясе — своде утверждённых им правовых норм. «Поскольку Чингис не принадлежал какой-либо религии и не следовал какой-либо вере, он избегал фанатизма и не предпочитал одну веру другой или не превозносил одних над другими», — писал об этом Джувейни. «Он (Чингисхан) приказал уважать все религии и не выказывать предпочтения какой-либо из них», — вторил ему арабский историк первой половины XV века ал-Макризи13. Вообще, свидетельств на этот счёт немало, и принадлежат они как мусульманским, так и христианским авторам. Язычники-монголы с почтением относились ко всем богам, требуя от служителей культа — будь то христиане, мусульмане, буддисты или идолопоклонники — лишь одного: дабы те «правым сердцем (то есть искренне. — А. К.) молились Богу за нас и за племя наше и благословляли нас» (как было сформулировано это требование в ярлыке, выданном русскому духовенству в 1267 году внуком Батыя Менгу-Темиром)14. За это священнослужители всех конфессий освобождались от даней и податей. Но преувеличивать религиозную терпимость монголов и идеализировать их в этом отношении (как это порой делают современные исследователи) было бы неверно. Свобода вероисповедания и отправления различных религиозных обрядов допускалась лишь в тех рамках, в каких она не входила в противоречие с собственно монгольскими обычаями. Последние же соблюдались, как правило, с подчёркнутой суровостью[31]. Действительно, монголы «никого не принуждают оставлять свою веру, только бы повиновался во всём их приказам», — констатировал поляк Бенедикт. Но в противном случае, то есть тогда, когда религиозные предписания становились помехой исполнению этих приказов, «они принуждают к подчинению насильно или убивают»16. Того же мнения держался и глава францисканской миссии Плано Карпини. «…Так как они не соблюдают никакого закона о богопочитании, то никого ещё, насколько мы знаем, не заставили отказаться от своей веры или закона», — писал он, но тут же сам указывай на исключение из этого правила. Этим исключением стала трагическая история русского князя Михаила Всеволодовича, убитого в Орде, и именно по религиозным мотивам, — во всяком случае, как это представлялось русским. Всё происходило в ставке Батыя осенью 1246 года, как раз тогда, когда сам Плано Карпини со своими спутниками, покинув владения Батыя, пребывал в Монголии, в ставке нового властителя Монгольской империи великого хана Гуюка. С особой силой и исключительной остротой история Михаила Черниговского иллюстрирует ту трагедию непонимания, которая характеризует отношения, сложившиеся между завоевателями и завоёванными, прежде всего русскими и татарами.



Судьба Михаила Всеволодовича, одного из самых деятельных русских князей домонгольского времени, складывалась после нашествия особенно трудно. Вынужденный бежать от татар из Галицкой Руси (где, напомню, его на время приютил князь Даниил Романович), Михаил с семьёй вновь устремился в Польшу, к своему дяде Конраду Мазовецкому. Это случилось зимой 1240/41 года, сразу же после того, как Михаил получил известие о взятии Киева и наступлении татар на Галицко-Волынскую землю. Но именно в эти зимние месяцы 1241 года татары начали вторжение и на территорию Польши, Узнав об их приближении, Михаил в страхе решает бежать в «землю Вроцлавскую», к сильнейшему из польских князей того времени Генриху II Благочестивому, правителю Силезии (в русской летописи ею называли «Индриховичем», то есть «Генриховичем», — по имени его отца Генриха I Бородатого, тоже князя Силезского). Однако в пути, близ некоего «места немецкого, именем Середа» (возможно, имеется в виду польский город Серадз на реке Варте, притоке Одера), он подвергся нападению живших там немцев: «увидели же немцы, что добра много у него, перебили его людей, и добра много отняли, и внучку его убили». Михаил повернул назад; он был в «печали великой», особенно после того, как узнал, что татары уже начали военные действия против того самого Генриха, к которому он направлялся (и которому, напомню, суждено было погибнуть в несчастной для поляков битве у Легницы 9 апреля 1241 года). Не дожидаясь трагической развязки, Михаил возвратился опять к Конраду, а оттуда, через разорённые земли Галицкой Руси, — в сожжённый татарами Киев, где поселился «во острове», близ города, а его сын Ростислав занял Чернигов. Михаил не стал подтверждать мир с Даниилом («не показа правды», несмотря на все добродеяния его, по выражению летописца), а вскоре его сын Ростислав начат войну против галицкого князя и даже занял Галич, но был разбит и бежал в Венгрию. Как пережил Михаил возвращение орд Батыя через Русь на Волгу, мы не знаем. Но претендовать на Киев, переданный Батыем князю Ярославу Всеволодовичу Суздальскому, он не посмел и перебрался в родной Чернигов. Вскоре, узнав о том, что король Бела отдал-таки свою дочь за его сына, Михаил отправился «в Угры», однако ни его сын Ростислав, ни венгерский король не оказали ему достойной чести, а попросту говоря, выгнали его из страны. Оскорблённый в лучших чувствах князь вынужден был вновь вернуться на Русь17.

На этом метания Михаила Всеволодовича как будто закончились. Теперь выбора у него не оставалось; предстояло жить на Руси, а значит, устраивать свои дела с татарами, получать от них ярлык, дававший право на обладание той землёй, которая принадлежала ему по праву рождения, по праву старейшинства в роду черниговских князей. После того как князь вернулся в Чернигов, продолжает свой рассказ летописец, он «оттуда поехал к Батыю, прося волости своей у него». В этой поездке его сопровождали пятнадцатилетний внук Борис (сын его дочери Марии, вдовы убитого татарами ростовского князя Василька Константиновича) и боярин Фёдор (названный в некоторых редакциях Жития «первым воеводой княжения его»), а также приближённые, свита. Шёл сентябрь 1246 года; следовательно, Михаил направлялся к Батыю по пути, проторённому до него другими князьями — и не только князьями Северо-Восточной Руси, но и его давним недругом, а затем и покровителем, шурином Даниилом Романовичем Галицким, побывавшим у Батыя раньше.

Различные редакции Жития князя Михаила Черниговского рассказывают, что перед тем, как отправиться на поклон к Батыю, князь вместе с боярином Фёдором пришёл за благословением к своему духовнику (в некоторых поздних редакциях он назван по имени — епископ Иоанн), и тот стал наставлять его:

— Многие поехавшие (к Батыю. — А, К.) исполнили волю поганого, прельстившись славою света сего: прошли сквозь огонь, и поклонились кусту и идолам, и погубили души свои. Но ты, Михаиле, если хочешь ехать, не сотвори так: не проходи сквозь огонь, не поклоняйся кусту и идолам их, ни брашна, ни питья их не принимай в уста свои. Но исповедай веру христианскую, ибо не достойно христианам кланяться никакой твари, но только Господу Богу Иисусу Христу!

В этих словах изложена программа полного неприятия татар, неприятия их законов, их «правил игры», их господства над Русью. Запрещалось даже общаться с ними, вкушать одну пищу! Надо полагать, что эта программа отражала взгляды многих — как простых людей, так и князей и иерархов Церкви. Но она обрекала князя Михаила — равно как и любого, кто готов был последовать наставлениям черниговского духовника, — на верную гибель.

(Впрочем, само появление эпизода с духовником князя может объясняться и данью агиографической традиции. Показательно, что в тех редакциях Жития, в которых имеется этот эпизод, полностью затушёвана политическая составляющая поездки Михаила в Орду: его решение ехать к Батыю объясняется исключительно желанием князя «обличити прелесть его», что конечно же весьма далеко от действительности.)

О том, как развивались события в ставке Батыя, куда в сентябре 1246 года прибыл Михаил, мы знаем из разных источников — как русских (летописи, различные версии княжеского Жития), так и иностранных (рассказы Плано Карпини и поляка Бенедикта)18.

Когда Батыю доложили о приезде русского князя, он повелел привести его к себе. Но сначала Михаилу предстояло исполнить те обычаи, о которых мы говорили выше и о которых предупреждал князя его духовник. «Царь же (Батый. — А. К.) призвал волхвов своих, и когда те пришли к нему, сказал им: “Всё, что полагается по обычаю вашему, сотворите князю Михаилу, а потом приведите его ко мне”» — так рассказывает об этом автор княжеского Жития. Волхвы явились за Михаилом: «Батый зовёт тебя»; и тот в сопровождении Фёдора направился к «месту, где был разложен огонь по обе стороны; многие же (прежде Михаила. — А. К.) проходили через огонь, поклонялись солнцу и идолам». «Послал Батый к Михаилу князю, веля ему поклониться огню и болванам их (то есть идолам. — А. К.)» — так, не вполне точно, передано повеление Батыя в Лаврентьевской летописи. По свидетельству русских источников, Михаил отказался от прохождения через костры: «Не творю аз сего: не иду сквозь огонь и не кланяюсь твари». Однако Плано Карпини, знавший обо всём со слов очевидцев, опровергает это. По его словам, «Михаила, который был одним из великих князей русских, когда он отправился на поклон к Бату, они (татары. — А. К.) заставили раньше пройти между двух огней». Получается, что эту крайне неприятную для себя процедуру русский князь всё же вытерпел. Но «после они сказали ему, чтобы он поклонился на полдень Чингисхану», — и вот здесь Михаил оказался непреклонен. Он «ответил, что охотно поклонится Бату и даже его рабам, — продолжает свой рассказ Плано Карпини, — но не поклонится изображению мёртвого человека, так как христианам этого делать не подобает». «Михаил же князь не повиновался велению их, но укорил его и глухие его кумиры» — так изложено это в Лаврентьевской летописи. Житийное же Сказание об убиении в Орде князя Михаила Черниговского и боярина Фёдора дополняет летописный рассказ целым рядом подробностей, причём некоторые из них находят подтверждение в других источниках.

Волхвы оставили Михаила на том месте, до которого они его довели, а сами направились к Батыю и поведали ему, что «Михаил-де повеления твоего не слушает, сквозь огонь не идёт и богам твоим не кланяется». Батый пришел в великую ярость («взъярився велми») и послал к Михаилу «одного из вельмож своих, по имени Елдега». Этот Елдега, или Ельдеке (из монгольского племени джурьят), принадлежал к числу наиболее доверенных его лиц; Плано Карпини неоднократно упоминает его в «Истории монгалов» и называет «управляющим» Бату. И менно через Елдегу велись переговоры правителя Орды с лицами, прибывавшими в его ставку. Елдега и передал Михаилу слова Батыя:

— Почему повелением моим пренебрегаешь, богам моим не поклонился? Теперь выбирай себе живот или смерть! Если повеление моё исполнишь, жив будешь и всё княжение своё получишь. Если же не пройдёшь сквозь огонь, не поклонишься кусту, ни идолам, то злой смертью умрёшь!

И Михаил сознательно избрал для себя крестный путь, смертную муку, отвечав Батыю через того же Елдегу:

— Тебе, царю, кланяюсь, поскольку тебе Бог поручил царство света сего. А тому, кому поклоняются (то есть идолам. — А. К.), не поклонюсь!

(Или, как переданы слова князя в Ипатьевской летописи: «Раз уж Бог предал нас и волость нашу за наши грехи в руки ваши, тебе кланяемся и почести приносим тебе. А закону отцев ваших и твоему богонечестивому повелению не кланяемся!»)

И сказал на это Елдега:

— Знай, Михаиле, что уже мёртв ты!

Решение князя всецело поддержал только боярин Фёдор. Прочие же, бывшие с Михаилом, всячески отговаривали его и умоляли подчиниться требованиям татар. С «плачем многим» обращался к деду его внук, юный ростовский князь Борис:

— Господине отче! Створи волю царёву!

Также и другие бояре уговаривали князя, обещая все вместе, всею Черниговскою землёй, принять на себя епитимию за невольное его согрешение. Но князь оставался твёрд:

— Не хочу только по имени зваться христианином, а дела поганых творить!

Собралось же на месте том множество людей — как христиан, так и «поганых» (язычников), рассказывает Житие, — и все они слышали то, что отвечал русский князь посланнику Батыя. Михаил сбросил со своих плеч княжеский плащ — зримый символ его земной власти. Вдвоём с боярином Фёдором они причастились Святых даров, которые вручил им перед поездкой в Орду их духовник, и начали петь молитвы. Тут и появились убийцы, посланные от Батыя. «И когда, приехав, убийцы соскочили с коней, они схватили святого Михаила за руки и за ноги и начали бить его руками по сердцу. А потом повергли его ниц на землю и били его пятками». Избиение продолжалось в течение долгого времени, пока один из убийц — заметим, русский, а не татарин, некий «законопреступник, отвергший христианскую веру», по имени Доман, родом путивлец, то есть выходец из Северской земли (принадлежавшей князьям Черниговского дома!), — не довершил начатое злодейство и не прикончил князя: «сий отрезал святому мученику Михаилу честную его главу и отбросил её прочь». Затем убийцы приступили к Фёдору, предлагая ему — если он исполнит их волю — «всё княжение» убитого ими Михаила. Фёдор отказался, предпочёл разделить участь своего князя. Его подвергли тем же мучениям, что и Михаила, а затем, так же как и Михаилу, отрезали ему голову. Именно отрезали ножом, а не отрубили: это особо оговорил в отношении обоих казнённых Плано Карпини19. Такая смерть, как мы знаем, считалась у монголов особенно позорной. Но в глазах русских она уподобляла Михаила и Фёдора многим великим мученикам за веру прежних времён, в частности святому Борису, русскому князю-страстотерпцу, принявшему такую же мученическую смерть в начале XI столетия.

Смерть Михаила Черниговского и боярина Фёдора случилась 20 сентября, и этот день почитается ныне как день их памяти. Церковное прославление мучеников началось с Ростова — города, в котором правили внуки князя Михаила Всеволодовича Борис и Глеб и мать их Мария Михайловна. Ещё при жизни княгини Марии (умершей в декабре 1271 года) в Ростове была сооружена первая деревянная церковь во имя святого Михаила Черниговского и установлено празднование святым, вскоре распространившееся по всей Русской земле20.

Внук Михаила Борис, по всей вероятности, не присутствовал при страшной сцене убийства. Ростовский книжник, автор соответствующей части Лаврентьевской летописи, сообщает о том. что Батый «отпустил князя Бориса к Сартаку, сыну своему», и тот, известный своим благожелательным отношением к христианам, оказал ему «честь» — то есть поступил с ним так, как это было принято в отношении проявивших покорность русских князей: взял у него дары и отправил домой, в Ростов.

Стоит отметить, что русские источники отнюдь не сразу стали открыто обвинять в расправе над Михаилом самого Батыя. В Ростовской (Лаврентьевской) летописи о гибели князя говорится в общей форме, без упоминания о тогдашнем правителе Орды: «…тако без милости от нечестивых заколен бысть и конец житью прият». Это понятно: имя Батыя названо здесь чуть ниже, в сообщении о благополучном «отпуске» им ростовского князя Бориса Васильковича. Нет прямых обвинений в адрес Батыя и в наиболее ранней, ростовской же по происхождению редакции Жития князя Михаила Черниговского, составленной при жизни его внуков, в 70-е годы XIII века. Там убийцей князя назван Елдега, действующий как бы от собственного имени: «Некто же от вельмож царя того, глаголемый Елдега, повеле мучити его (Михаила. — А. К.) различными муками и посем повеле честную его главу отрезати». И лишь в тех текстах, которые не были связаны происхождением с Ростовом — местом первоначального церковного прославления князя Михаила и боярина Фёдора, — обвинения в адрес Батыя звучат в полную силу. Так в Галицко-Волынской (Ипатьевской) летописи: «Батый же, яко свирепый зверь, разъярившись, повеле заклати [князя Михаила], и заклан (убит. — А. К.) бысть беззаконным Доманом Путивльцем нечестивым…» Слова о «великой ярости» Батыя повторены и в тех редакциях Жития князя Михаила и боярина Фёдора, которые также имеют не ростовский, а общерусский характер.

Современные исследователи ещё больше усложняют картину. Дело в том, что какую-то роль во всём произошедшем сыграли люди суздальского князя Ярослава Всеволодовича (к тому времени находившегося в Монголии, куда он был послан Батыем для участия в избрании великого хана Гуюка). Но какова была их роль, сказать трудно. Известно, что Михаил и Ярослав были непримиримыми врагами; вражда эта началась ещё с их соперничества за Новгород в 20-е годы XIII века и продолжалась до самой их смерти. Именно Ярослав получил от Батыя ярлык на Киев — а на этот город, напомню, претендовал и Михаил Черниговский. Понятно, что для Ярослава черниговский князь оставался опасным конкурентом. Батый же в русских делах поставил на Ярослава, но, поддерживая суздальского князя, он, наверное, был не прочь сыграть на противоречиях, существовавших между ним и другими русскими князьями. Плано Карпини, описывая гибель Михаила в целом весьма схоже с летописью (что и неудивительно, ибо его информаторами были главным образом русские), сообщает, однако, ряд удивительных подробностей. Он тоже утверждает, что Михаилу неоднократно предлагали исполнить положенные обряды. Но оказывается, что в роли посредника выступил сын суздальского князя. Речь идёт о Константине, который находился в ставке Батыя на положении заложника, обеспечивая безусловную лояльность отца. (Это было обычной практикой монголов: у тех князей, «которым они позволяют вернуться, — объяснял Плано Карпини в другом месте, — они требуют их сыновей или братьев, которых больше никогда не отпускают, как было сделано с сыном Ярослава, неким вождём аланов и весьма многими другими»21.) По всей вероятности, Константин сумел заслужить доверие Батыя, поскольку именно ему было поручено сообщить Михаилу, «что он будет убит, если не поклонится». Но и Константину черниговский князь отвечал то же, что и другим, — «что лучше желает умереть, чем сделать то, чего не подобает». Само убийство Плано Карпини описывает схоже с летописью: князя били «пяткой в живот (или, по версии Бенедикта Поляка, в грудь. — А. К.) так долго, пока тот не скончался». Но при этом убийцей он называет какого-то «приближённого» (или, в другом переводе, «телохранителя»), который, как выясняется, убивал черниговского князя «вопреки своему желанию». Более того, латинский текст «Истории монгалов» можно понять в том смысле, что речь идёт о «приближённом» не Батыя, но князя Ярослава Всеволодовича!22

Насколько верно такое понимание текста? И что оно меняет в наших представлениях о судьбе несчастного Михаила?

Сначала о самой возможности участия людей Ярослава в убийстве черниговского князя. Какие-то «приближённые» Ярослава, несомненно, оставались в ставке Батыя и после того, как их князь уехал в Монголию. Они входили в окружение совсем ещё молодого Константина Ярославича (ко времени описываемых событий ему было около двадцати лет или едва за двадцать). Одним из них был известный нам Сонгур (или Сангор), «воин из Руссии… родом коман (половец. — А, К.), но теперь христианин», как характеризует его Плано Карпини. Это тот самый Сонгур, «человек Ярослава», который несколькими месяцами раньше позволил себе с дерзостью говорить с князем Даниилом Галицким. По свидетельству Плано Карпини, он был приставлен к сыну Ярослава, «как и другой русский, бывший нашим толмачом у Бату, из земли Суздальской». Кроме того, у нас имеются сведения, что в Орде в это время находилась жена Ярослава Всеволодовича[32], и эта женщина тоже была близка ко двору Батыя и пользовалась его доверием23. Рядом с ней должны были находиться лица, вполне преданные Ярославу. С одним из таких людей — неким Угнеем (судя по имени, также половцем), выехавшим из Орды той же осенью 1246 года и направлявшимся в ставку Гуюка в Каракорум, — Плано Карпини встретился на обратном пути; этот Угней отправился в Монголию «по приказу жены Ярослава и Бату». Наверное, нельзя исключать, что кто-то из приближённых Ярослава, его сына или жены — вместе с людьми Батыя или того же Елдеги — мог участвовать в расправе над Михаилом и Фёдором. В принципе ничего нового здесь нет: ведь из русских источников мы и без того знаем, что одним из убийц Михаила (и даже главным его убийцей!) был русский — некий Доман «Путивлец». Если же учесть, что версии русского летописца и итальянского автора восходят к одному источнику — рассказам русских очевидцев ордынской трагедии, — то нет ничего невероятного и в предположении, что Плано Карпини, говоря об убийце Михаила — каком-то «приближённом» князя Ярослава Всеволодовича, — имеет в виду того самого Домана, которого в той же связи называет Галицко-Волынская летопись. Правда, этот Доман был выходцем из Северской земли — но мало ли таких выходцев из разорённых черниговских и северских земель в первые десятилетия после нашествия вынуждены были покинуть свои дома?! Многие переселялись в Суздальскую землю (раньше других оправившуюся от татарского погрома); некоторые оказались на службе у суздальских или галицких князей, другие были уведены в Орду, а кое-кто, наверное, отправился туда добровольно. Важно и другое. Независимо от того, как понимать фразу Плано Карпини и чьим «приближённым» или «телохранителем» был убийца князя Михаила, приказ об убийстве отдал Батый. Иначе быть просто не могло: убийство в ставке правителя Орды без его на то воли само по себе являлось тягчайшим преступлением. Да и совершил своё чёрное дело этот палач, исполнитель чужой воли, «вопреки своему желанию» — во всяком случае, если верить тому же Плано Карпини.

Между тем современные исследователи, опираясь в том числе на свидетельство итальянского монаха, а также на соображения отвлечённого характера и разного рода логические допущения, всё чаще склоняются к полному пересмотру традиционной версии убийства князя Михаила Черниговского. «Отказ от тех или иных требований посольского церемониала не мог повлечь за собой позорную смерть князя, — утверждает, например, А. Г. Юрченко, автор одного из наиболее глубоких исследований этой истории. — …Если мы примем мотивировку события в соответствии с агиографической легендой, то должны признать случай с Михаилом единственным в своём роде фактом религиозного принуждения… Скорее всего, русская версия трагической истории князя Михаила является от начала до конца вымышленной; в противном случае она имела бы повторы»24. В поисках истинных причин случившегося историки обращаются к различным сторонам жизни самого Михаила и его взаимоотношениям с татарами и русскими князьями. Убийство князя связывают то с его мнимыми тайными переговорами с папской курией, о чём будто бы стало известно Батыю25, то с местью за убийство татарских послов во время его княжения в Киеве26, то, наконец, с его давней ссорой с князем Ярославом Всеволодовичем, которого решительно поддержал Батый, позволивший людям суздальского князя расправиться с их врагом27, — но только не с его отказом поклониться идолу Чингисхана. Но можно ли согласиться с такой резко негативной оценкой русской версии, подкреплённой к тому же свидетельством монахов-францисканцев? Мне представляется, что нет.

Как видно из приведённой выше цитаты, историки в подтверждение своих слов ссылаются прежде всего на исключительность расправы над Михаилом (что, между прочим, отмечал ещё Плано Карпини!). Однако поведение Михаила в ставке Батыя стоит сравнить не только с поведением там же других русских князей — например, Ярослава Всеволодовича, Даниила Галицкого или Александра Невского, которые сумели сохранить жизнь и добиться благорасположения правителя Орды. Случалось и по-другому В нашем распоряжении имеется подробный рассказ об очень похожем инциденте, произошедшем менее чем через год после убийства князя Михаила, в конце весны — летом 1247 года, в Армении, в ставке предводителя монгольских войск в этой части их державы Бачу-нойона. Рассказ этот принадлежит монаху Симону де Сент-Квентину, участнику посольства монахов-доминиканцев во главе с братом Асцелином, отправленных папой Иннокентием IV в очередной попытке наладить контакты с завоевателями-татарами. Когда Асцелин со своими спутниками прибыл в ставку Бачу-нойона (а случилось это 24 мая, в самый день памяти святого Доминика, основателя ордена), ему было заявлено буквально следующее:

— Если вы хотите видеть лицо нашего государя (Бачу-нойона. — А. К.) и вручить ему грамоту вашего государя (папы. — А. К.), то должны поклониться ему как сыну Божию, царствующему на земле, преклоня пред ним три раза колено; ибо хан, сын Божий, царствующий на земле, повелел нам, чтобы все, сюда приходящие, поклонялись князьям его, [Бачу]-нойону и Батыю (отметим это упоминание имени правителя Улуса Джучи. — А. К.), как самому ему, что мы до сих пор исполняем и навсегда твёрдо соблюдать намерены.

У доминиканцев возникло вполне резонное опасение: не является ли то, что им предлагают, идолопоклонством? Сомнения развеял брат Гвихард Кремонский, который хорошо знал нравы и обычаи татар, поскольку до этого семь лет провёл в Тифлисе, под властью татар, в одном из тамошних доминиканских монастырей, и присоединился к посольству позже остальных, уже в пути. «Не бойтесь, чтобы поклонение, требуемое… по повелению хана от всех приходящих сюда послов, было идолопоклонство, — объяснил он братьям. — Но оно означает только покорность святейшего отца (папы. — А. К.) и всей Римской церкви хану». После таких слов члены посольства единодушно отказались совершать поклонение, даже под угрозой смерти, — «как для сохранения чести православной (католической. — А. К.) церкви, так и для того, чтобы не подать соблазна грузинам, армянам, грекам, персам, туркам и всем восточным народам, кои таковое поклонение приняв за знак подданства и долженствуемой некогда платиться от христиан татарам дани, не подали бы тем случая врагам церкви нашей расславить о том с надменностию по всему востоку; также и для того, чтобы христиане, находящиеся у них в плену или в подданстве, не потеряли совсем надежды освободиться от них… и чтобы сим изъявлением покорности… не принести православной церкви посрамления и не показать вида малодушия и страха смерти»28. Отказ от преклонения колен сильно осложнил положение доминиканцев в ставке нойона. Их всё же не стали лишать жизни, но к Бачу-нойону так и не допустили.

Ситуация с посольством Асцелина выглядит как бы зеркальным отражением того, что произошло с князем Михаилом Черниговским и боярином Фёдором. В самом деле, если черниговский князь и его воевода согласны были признать власть ордынского «царя» и поклониться ему, но решительно воспротивились исполнить кажущиеся им языческими обряды, то монахи-доминиканцы, напротив, рассудили, что к идолопоклонству обряд этот не имеет отношения, но отказались совершать его именно потому, что увидели в нём форму изъявления покорности монголам. Итог же для тех и других едва не оказался одинаковым. Симон де Сент-Квентин сообщает, что Бачу-нойон трижды принимал решение о казни строптивых доминиканцев, то собираясь убить всех, то лишь двоих, а двоих отослать домой, то угрожая содрать с Асцелина кожу и, набив её соломой, послать в назидание папе. Спасло Асцелина и его спутников лишь то, что они были послами, а монголы никогда не убивали послов[33]. (Ибо в случае такого убийства любой монгольский военачальник, какого бы высокого ранга он ни был, сам заслуживал наказания со стороны верховной власти — о чём, собственно, и напомнил Бачу-нойону один из его приближённых.) Михаил послом не являлся, а потому принцип неприкосновенности в отношении его, увы, был неприменим30. И отказ от выполнения требуемого обряда не мог закончиться для него так же бескровно, как для братьев-доминиканцев. Нюансы же в понимании сути происходящего, сколь существенными ни кажутся они современным историкам, в случае с черниговским князем были не так уж важны. То, что в глазах русских являлось мученической гибелью за веру, в понимании монголов было казнью за нежелание признать власть великого хана и её божественное происхождение. Но наделе это означало одно и то же.

Справедливости ради отметим, что поведение самого Батыя в этой кровавой истории выглядит отнюдь не столь однозначным, как это обыкновенно представляется. «Разъярившийся», «яко свирепый зверь» (по словам автора Галицко-Волынской летописи), он далеко не сразу отдал приказ убить Михаила. В традициях монголов вообще было тщательно расследовать любое преступление. Виновного обычно наказывали смертью лишь после того, как убеждались, что он совершил преступление намеренно, а не по незнанию или случайно, — в противном случае наказание было более мягким или же его не было вовсе. Характерный пример, подтверждающий это, можно отыскать в записках Гильома Рубрука. Ему, как и всем, кто являлся в ставку хана, было известно о строжайшем запрете касаться при входе в юрту и при выходе из неё порога или верёвок, на которых она держалась; нарушение этого запрета грозило смертью. Между тем, когда Рубрук пребывал в ставке великого хана Менгу, один из его спутников, пятясь назад и кланяясь великому хану, споткнулся о порог. Стражники, зорко наблюдавшие за порогом, немедленно «наложили на него руки и приказали ему остановиться». Было проведено расследование, в ходе которого выяснялось, предупреждал ли кто-нибудь монахов «остерегаться от прикосновения к порогу» или нет. И хотя подобные предупреждения имели место, Рубрук сумел отговориться тем, что у них не было хорошего толмача и потому понять суть предостережений они не смогли. Этого оказалось достаточно: виновного простили, хотя впоследствии «ему никогда не позволяли входить ни в один дом хана»31. Вот и черниговского князя неоднократно от имени самого Батыя предупреждали о тех последствиях, которые будет иметь отказ от совершения обряда. К нему посылали то Елдегу, то Константина Ярославича — очевидно, желая удостовериться, что Михаил всё правильно понял и его правильно поняли и речь идёт не о каком-то недоразумении или ошибке, а об осознанном проступке. Так что Батый — если взглянуть на произошедшее глазами татар — вовсе не проявлял в отношении русского князя какой-то особой свирепости; напротив, он тянул с роковым решением, давал возможность Михаилу оправдаться. И лишь после того, как выяснилось, что черниговский князь действует вполне сознательно и упорствует в своём неприятии воли правителя Орды, участь его решилась. В этой ситуации Батый, всегда строго следовавший монгольским законам, просто не мог оставить его в живых. Как говорится, «ничего личного»…

Наверное, можно допустить, что смерть черниговского князя оказалась на руку Ярославу Всеволодовичу. Но даже если так, воспользоваться ею Ярослав не успел. В том же злосчастном сентябре 1246 года он и сам принял смерть — и тоже от рук монголов, отравленный в ставке тогдашней правительницы Монгольской державы, матери великого хана Гуюка Туракины-хатун, недоброжелательницы Батыя. Случилось это 30 сентября. Так смерть с разницей всего в десять дней соединила двух русских князей, жестоко враждовавших друг с другом при жизни.

В истории России два этих князя олицетворяют собой две линии, две политики во взаимоотношениях с Ордой. Во многом эти линии были противоположны. Ярослав избрал путь беспрекословного подчинения татарам, сотрудничества с ними; в дальнейшем путь этот продолжат его сын Александр Невский, а затем и князья Московского дома. В конечном же итоге этот путь приведёт к тому, что накопившая силы, избавившаяся от разорительных татарских ратей, окрепшая Русь сбросит-таки ненавистное ордынское иго. Путь Михаила был иным — этот путь привёл его к гибели, как должен был привести к неминуемой гибели любого, кто последовал бы за ним. Но для поколений русских людей два эти пути оказались в неразрывном единстве. Подвиг Михаила Черниговского, как и подвиг других мучеников за веру и великих праведников, оправдывал ту далеко не праведную жизнь, которую по большей части приходилось вести в годы татарской неволи русским людям, — оправдывал и давал надежду на то, что Бог помилует Русскую землю и освободит её от жестокого рабства. Наверное, можно сказать и так: без подвига Михаила, без осознания его смерти в Орде как отказа от принятия «поганских» обычаев татар, как подвига во имя веры — великой Куликовской победы не случилось бы точно так же, как и без благоразумной, осторожной, выжидательной политики суздальских, а затем и московских князей. И не случайно церковное прославление Михаила Черниговского и боярина Фёдора началось именно с Ростова — города, чьи князья более иных погрязли в угодничестве «поганым» татарам. Как оказалось очень скоро, не только им, но всей Русской земле жизненно необходимо было небесное заступничество новых мучеников за веру.

Смерть Михаила Черниговского оказалась, увы, не единственной смертью русского князя в ставке Батыя. В том же 1246 году здесь произошла ещё одна трагедия, о которой поведал Плано Карпини. «Случилось также в недавнюю бытность нашу в их земле, — писал он, — что Андрей, князь Чернигова… был обвинён пред Бату в том, что уводил лошадей татар из земли и продавал их в другое место; и хотя это не было доказано, он всё-таки был убит»32. Об убиении «от Батыя» некоего князя Андрея Мстиславича сообщают под тем же 1246 годом и отдельные русские летописи33. Правда, Андрей не был черниговским князем. Слова Плано Карпини, по-видимому, надо понимать в том смысле, что он княжил где-то в Черниговской земле, владея одним из небольших уделов. Обвинение, предъявленное ему, было очень серьёзным: по монгольским законам кража лошадей безусловно каралась смертью. Однако Плано Карпини, видимо, не случайно поясняет, что вина русского князя не была доказана: он был вызван в Орду и казнён там без должного расследования. Почему так произошло, мы не знаем. Возможно, что как раз в этом случае сказались «свирепость» Батыя и его личное чувство обиды и раздражения или были задеты какие-то его личные интересы. Отчасти это подтверждается тем, какое развитие получила история с казнённым русским князем.

О её не менее драматичном продолжении рассказывает тот же Плано Карпини. Узнав о гибели старшего брата, к Батыю прибыли младший брат и вдова убитого. Юный русский князь, ещё отрок, намеревался просить правителя Орды «не отнимать у них земли», то есть подтвердить ярлыком его право на удел брата. Батый согласился, но поставил перед ним немыслимое условие: «Бату сказал отроку, чтобы он взял себе в жёны жену вышеупомянутого родного брата своего, а женщине приказал поять его в мужья, согласно обычаю татар. Тот сказал в ответ, что лучше желает быть убитым, чем поступить вопреки закону христианскому. А Бату тем не менее передал её ему, хотя оба отказывались, насколько могли, и их обоих повели на ложе, и плачущего и кричащего отрока положили на неё, и принудили их одинаково совокупиться сочетанием не условным, а полным».

Сцена поистине ужасная! То, что заставили сделать юного русского князя (возможно, ещё даже и не знавшего женщин!), было для монголов обычным делом. Младшему брату в обязательном порядке доставались жёны его умершего старшего брата, а часто — ещё и жёны отца (за исключением его собственной матери). Но с точки зрения русских, с точки зрения христиан, это было неслыханное кощунство, прелюбодеяние, кровосмешение, похабство — к тому же совершённое против воли, насильно, на виду у всех, наверное, под хохот и улюлюканье окружающих татар!

В этой сцене, описанной итальянским монахом, личность Батыя просматривается вполне отчётливо, являя свои наиболее отвратительные черты. Да, он и в самом деле исполнил желание приехавшего к нему княжича, заодно приобщив юношу к монгольским обычаям супружества (как мы увидим, Батый и в других случаях был не прочь хотя бы слегка, в насмешку, «отатарить» своих русских «гостей»). Но при этом он не мог не понимать, какую чудовищную травму наносит юному русскому князю и насколько задевает его религиозные чувства. Все его действия исполнены ничем не прикрытым желанием унизить княжича, надругаться над ним, притом сделать так, чтобы о случившемся стало известно и на Руси. Уж коли об этом пишет Плано Карпини, то русские — можно не сомневаться — знали о произошедшем в деталях! Летописи, разумеется, умалчивают об этой постыдной истории. Что и понятно: неслыханному унижению подвергся не только юный черниговский княжич, но и весь княжеский род, и писать о таком было нельзя.

Перечень князей, казнённых в Орде, не исчерпывается именами Михаила Черниговского и Андрея Мстиславича. Напомню, что ещё раньше, в 1242 или 1243 году, был казнён князь Мстислав Рыльский — но где это произошло, на Руси или в Орде, неизвестно. Справедливости ради отметим, что за годы пребывания Батыя на Волге других случаев кровавых расправ над русскими князьями в его ставке, кажется, не было; во всяком случае, источники о них не сообщают. По всей вероятности, до подобных крайностей Батый всё же старался не доводить дело. А вот при его преемниках жестокие убийства в Орде возобновятся. Следующей жертвой станет сын Олега Рязанского князь Роман Ольгович, казнённый 19 июля 1270 года, при внуке Батыя Менгу-Темире. Его убийство описано в летописях с леденящими кровь подробностями: татары «заткоша уста его убрусом (полотнищем. — А. К.), и начата резати его по суставам и метати разно, и, яко разоимаша его, остася труп един, они же одравше главу ему, взоткоша на копие»34. Ну а потом придёт черёд тверских князей, один за другим принимавших смерть в Орде. Но это уже совсем другая страница в истории русско-ордынских отношений…



Личность Батыя вполне отчётливо проявляется и в другой, менее трагической, но также весьма тягостной для русского сердца истории, отражённой в летописи, — истории его общения с галицким князем Даниилом Романовичем, сильнейшим из правителей тогдашней Руси.

Как мы помним, Даниил дольше других русских князей сопротивлялся власти татар. Ещё в те годы, когда татары ушли в Польшу и Венгрию, он подверг жесточайшему разорению землю болоховских князей, союзников татар: «города их огню предал и гребли (оборонительные валы. — А. К.) их раскопал»; Даниил потому испытывал к ним ненависть, объясняет галицкий летописец, что болоховцы «на татар большую надежду имели». Как и князья Северо-Восточной Руси, Даниил прилагал много усилий к тому, чтобы возродить жизнь в разорённых и обезлюдевших городах своего княжества (тем более что некоторые его города так и не были взяты татарами). Он много способствовал возвращению жителей, бежавших из своей земли во время нашествия, принимал беженцев из иных областей, в том числе и беглецов от самих татар, приглашал иноземцев. «Князь Даниил… начал призывать немцев и русь, иноязычников и ляхов (поляков. — А. К.), — пишет галицкий книжник о возрождении Холма, стольного города княжества. — Шли [к нему] изо дня в день и юные, и мастера всякие, бежавшие из Татар: седельники, и лучники, и тульники (колчанщики. — А. К.), и кузнецы по железу и меди и серебру. И всё ожило, и наполнились дворы вокруг града, и поле, и сёла»35. В Холм свозили и святыни, спасённые во время разорения Киева и других южнорусских городов: летописец упоминает киевские иконы Спаса и Пресвятой Богородицы из Фёдоровского монастыря, киевские колокола, икону из Овруча (в Древлянской земле). Правда, почти всё это богатство сгорело во время великого пожара, уничтожившего город, так что Холму так и не удалось стать «вторым Киевом» — к чему, вероятно, стремился князь. Отстраивались и другие города Галицкой и Волынской земли. Даниилу и его брату и соправителю Васильку очень много приходилось воевать — то с поляками (в 1243 и 1244 годах они дважды подступали к Люблину и добились заключения выгодного для себя мира), то с венграми, то с язычниками литовцами и ятвягами. Именно в годы после нашествия окончательно сломлена была боярская оппозиция и власть Даниила утвердилась во всей Галицко-Волынской земле. Последним аккордом этой борьбы стало сражение войск Даниила и Василька Романовичей с объединённым венгерско-польско-русским войском, посланным на Галич венгерским королём Белой IV. Во главе этого войска стояли зять короля русский князь Ростислав Михайлович — главный противник Романовичей и претендент на галицкий стол, — а также старый венгерский воевода бан Фильний («Филя гордый», как именовали его на Руси) и польский пан Флориан Войцехович. 17 августа 1245 года у города Ярослава, в западной Галичине, войска галицких князей нанесли врагам сокрушительное поражение. Множество венгров и поляков были убиты или попали в плен. В числе последних оказался и «гордый» Фильний, казнённый по приказу Даниила. Ростислав же бежал, и с этого момента его имя исчезает из русской истории: он перешёл на службу королю, получил от него земли в Сербии, между Дунаем, Савой и Дравой, и превратился в одного из банов — феодальных магнатов.

Победа у Ярослава стала несомненным триумфом Даниила Галицкого. Но радоваться ему довелось недолго. Той же осенью 1245 года к князьям Романовичам явился посол от Могучея (Мауци), владетеля одного из улусов в державе Батыя. Его требование к Даниилу выражено в летописи очень ёмко, всего одной короткой фразой:

— Дай Галич!

И «был [Даниил] в печали великой, ибо не укрепил городов земли своей, — рассказывает летописец, — и, посовещавшись с братом своим, поехал к Батыю, так сказав: “Не дам половины отчины своей, но еду к Батыю сам”»36.

Смысл требования татар ясен не до конца. Судя по размышлениям самого Даниила, Мауци претендовал на половину его княжества — то есть, скорее всего, на одну только Галицкую землю, не трогая Волыни. Если так, то и Мауци, и Батый (который, несомненно, санкционировал его действия) неплохо разбирались в междукняжеских отношениях. Волынь действительно была «отчиной» Даниила Романовича, а вот на Галич претендовали и другие русские князья, и венгры, и спор за него только-только завершился битвой у Ярослава. Обосновать же эти претензии татар можно было одним: Даниил до сих пор не признал власть Батыя, а, как мы помним, не подобало «жить на земле хановой и Батыевой, не поклонившись им». Теперь Даниил должен был выбирать: либо вступать в войну с татарами, либо признать зависимость от них и получить Галич и Волынь уже из рук Батыя. Кажется, он всерьёз раздумывал о первом варианте (сетуя, однако, что «не утвердил» своих городов). Но в итоге избрал второй.

Несмотря на откровенно враждебные отношения с татарами, Даниилу удалось наладить кое-какие контакты с ними. Известно, что его брат Василько предварительно посылал в Орду за охранной грамотой для проезда Даниила к Батыю, и такая грамота была привезена37. 26 октября, на память святого великомученика Димитрия Солунского, Даниил выступил в путь. Ехал он с тяжёлым сердцем, и предчувствия его были недобрыми. В Киев, где хозяйничал наместник князя Ярослава Всеволодовича Дмитр Ейкович, Даниил не стал даже заезжать, остановившись в пригородном Выдубицком Михайловском монастыре. «И созвал священников и монашеский чин, и сказал игумену и всей братии, чтобы сотворили молитву о нём, и помолились, чтобы получил он милость от Бога, и исполнилось это. И, поклонившись Архистратигу Михаилу, выехал из монастыря в ладье, чуя беду страшную и грозную». В Переяславле князя встретили татары. Оттуда, сопровождаемый ими, он двинулся в ставку Куремсы «и увидел, что нет в них добра. С той поры начал ещё больше скорбеть душою, видя их во власти дьявола: скверные их кудесничьи блядения, и Чингисхановы мечтания, скверные его кровопития, многие его волошбы. Приходящих [к ним] царей, и князей, и вельмож, водя вокруг куста, [заставляли] поклоняться солнцу, и луне, и земле, дьяволу, и умершим в аду отцам их, и дедам, и матерям. О скверная прелесть их!». Эти слова, по всей вероятности, написаны человеком, который находился при князе Данииле в его поездке. В них переданы личные ощущения автора, его личное восприятие нечестивых обычаев татар как богомерзкого и гнусного «кудесничанья» — но вместе с тем это и выражение общей боли русских людей, общей ненависти к завоевателям. Несомненно, испытывал все эти чувства и князь Даниил. Но ему приходилось скрывать их под маской почтительности и покорности. От Куремсы Даниил направился к Батыю, на Волгу, продолжает летописец. И Батый на удивление милостиво встретил его.

Здесь нужно принять во внимание один немаловажный нюанс, касавшийся прежде всего географического положения Галицко-Волынской земли. Не до конца ещё покорённая татарами, она соседствовала с враждебными им странами Запада. Галицкие князья находились в постоянном контакте с венгерскими, польскими и немецкими королями и князьями. Между тем ещё Плано Карпини отмечал определённую гибкость татар во взаимоотношениях с разными народами — в зависимости от их удалённости и степени подчинения. «Они берут дань также с тех народов, — писал он, — которые находятся далеко от них и смежны с другими народами, которых до известной степени они боятся и которые им не подчинены, и поступают с ними, так сказать, участливо, чтобы те не привели на них войска или также чтобы другие не страшились предаться им»38. Конкретно Плано Карпини имел в виду абхазов и грузин, но отчасти его слова могут быть отнесены и к Галицкой Руси. Притом Даниил только что нанёс поражение венграм и полякам, а и тех и других Батый по-прежнему воспринимал как своих врагов. Это тоже способствовало его благосклонному отношению к русскому князю.

Даниил был вполне подготовлен к встрече с Батыем. О чём-то он знал понаслышке, что-то со злорадством рассказал ему Сонгур, «человек Ярослава». Можно даже полагать, что половец намеренно был послан к князю, ибо сразу же после разговора с ним Даниила позвали к Батыю. «Избавлен был Богом от злого их бешения (беснования. — А. К.) и кудесничанья», — сообщает о Данииле летописец. Что он имел в виду? О том, что галицкий князь совершил положенные обряды («поклонился по обычаю их»), сказано тут же, следом. Может быть, Даниил и его люди ждали чего-то ещё более страшного — каких-то «волшб» и «кудесничаний» в прямом смысле этого слова — и радовались тому, что остались живы?

Свидание с Батыем князя Даниила Галицкого описано в летописи весьма подробно — и, повторюсь, скорее всего, очевидцем. Совершив положенный обряд поклонения (а мы уже знаем, в чём он заключался: в троекратном преклонении колен и касании лбом земли) и, очевидно, предупреждённый относительно неприкосновенности порога и других татарских обычаев и запретов, Даниил вошёл в шатёр. Батый заговорил с ним сам. Такое случалось не всегда и не со всеми. В отношении Даниила с самого начала был задействован не посольский, а именно придворный церемониал. Батый разговаривал с ним не как с чужим, но как со «своим»:

— Данило, почему давно не пришёл? А ныне пришёл — это хорошо. Пьёшь ли чёрное молоко, наше питьё, кобылий кумыс?

Слова Батыя (звучавшие конечно же через переводчика) на редкость весомы, наполнены смыслом, который должен был угадывать Даниил. В первой фразе можно расслышать осуждение, даже угрозу Но угроза эта лишь обозначена, она скрыта общим благодушным, покровительственным тоном, который сквозит во всём строе речи. Самим фактом своего приезда, исполнением положенных обрядов Даниил уже поставил себя в положение «улусника» и «служебника» татарского «царя», занял вполне определённое, по-своему даже почётное место в ордынской иерархии, и Батый даёт понять это. Но в его словах нельзя не уловить и очевидной насмешки. В таком тоне монгольские правители и разговаривали обычно с покорившимися им князьями[34].

И сама беседа с Батыем, и особенно предложение отведать кумыса — «татарского питья», — свидетельство немалой чести, оказанной Даниилу «Они считают очень важным, когда кто-нибудь пьёт с ним кумыс в его доме», — писал о татарах Гильом Рубрук, сам удостоившийся подобной чести в ставке Батыя. Причём речь идёт о так называемом «чёрном кумысе» — питье высшей монгольской знати. Чужеземцам его предлагали нечасто. Китайский посол к монголам Сюй Тин попробовал его, например, лишь однажды — когда был приглашён в «золотой шатёр» Угедея. «Если сравнивать его с тем кумысом, который обычного белого цвета, притом мутный, прокисший и вонючий, то они вообще не имеют никакого сходства», — сообщал он. Этот кумыс назывался «чёрным» по той причине, что он был совершенно прозрачен, «а значит, кажется чёрным, как дно и стенки сосуда». Прозрачный цвет и сладкий вкус достигались благодаря тому что кумыс взбалтывали в течение длительного времени — не менее семи-восьми дней, нанося по кожаному бурдюку особым пестом иногда до десяти тысяч ударов, «и чем сильнее колотят, тем более чистым становится кумыс, а когда кумыс становится прозрачным, то запах его перестаёт быть вонючим»40. Рубрук тоже оценил вкусовые свойства этого напитка и даже предпочитал его вину. Но «честь», оказанная Даниилу, была весьма специфического свойства и для русского князя граничила с откровенным унижением. Дело в том, что питьё кумыса считалось у православных тягчайшим грехом. Жившие в Орде «христиане, русские, греки и атаны, которые хотят крепко хранить свой закон, не пьют его, — писал Рубрук, — и даже не считают себя христианами, когда выпьют, и их священники примиряют их тогда [со Христом], как будто они отказались от христианской веры». Это мнение, которое сам Рубрук отнюдь не разделял, «укрепилось среди них» именно благодаря русским, «количество которых среди них весьма велико»41.

При этом надо было ещё правильно пить предложенный напиток и ни в коем случае не пролить и не выплюнуть на землю ни капли (что считалось весьма тяжким преступлением и каралось смертью). Надо было и правильно вести себя во время угощения. «…Так как я, сидя, смотрел в землю, — писал Рубрук о своём пребывании у Батыя, когда ему было предложено выпить «чёрное молоко», — то он (Батый. — А. К.) приказал мне поднять лицо, желая ещё больше рассмотреть нас или, может быть, от суеверия, потому что они считают за дурное знамение… когда кто-нибудь сидит перед ними, наклонив лицо, как бы печальный, особенно если он опирается на руку щекой или подбородком». Случалось и так, что в знак особенного уважения, «когда они хотят побудить кого-нибудь к питью, то хватают его за уши и сильно тянут, чтобы расширить ему горло». В ставке Батыя нужно было следить и за тем, чтобы не нарушить многочисленные запреты, принятые у монголов. Большинство из них должны были казаться русским нелепыми и смешными — если бы они не грозили жестоким наказанием в случае нарушения. Понятно, что ни одному русскому князю не пришло бы в голову, например, мочиться в ставке хана — что каралось смертью. Никто из русских не смог бы во время угощения «вонзать нож в огонь, или также каким бы то ни было образом касаться огня ножом, или извлекать ножом мясо из котла» (что также по монгольским законам каралось смертью), — поскольку всякого, кто являлся в ставку, тщательно обыскивали на предмет оружия, отбирая любые острые предметы. Но запрещалось ещё и опираться на плеть, касаться бичом стрел, убивать птенцов, ударять лошадь уздой, ломать кость о другую кость, проливать на землю молоко или другой напиток. «Точно так же, если кому положат в рот кусочек (пищи) и он не может проглотить его и выбросит изо рта, то под ставкой делают отверстие, вытаскивают его через это отверстие и без всякого сожаления убивают», — сообщал Плано Карпини42. А вот этого надо было уже по-настоящему опасаться, тем более что пища монголов была в глазах христиан по большей части «нечистой», а порой могла вызвать физическое отвращение и рвоту. Можно было отказаться от неё, сославшись на предписания веры (как это сделал, например, грузинский князь Аваг в ставке монгольского военачальника Чармагуна)[35]. Но приняв угощение из рук татар, надлежало съесть его целиком.

Несомненно, Даниил разделял взгляды русских священников на питьё «кобыльего кумыса» и другие «нечистые» обычаи татар. А потому, соглашаясь принять из рук Батыя чашу с кумысом, он должен был в очередной раз переступить через себя, подавить свою гордость и христианское чувство. Но что делать — пришлось пойти и на это.

— Доселе не пил, — отвечал он Батыю. — Ныне же ты велишь — пью.

И сказал ему на это Батый:

— Ты уже наш, татарин! Пей наше питьё!

«Он же, испив, поклонился по обычаю их, произнёс положенные слова и сказал:

— Пойду поклониться великой княгине Боракчине (старшей из жён Батыевых. — А. К.).

Батый же сказал:

— Иди!»

Даниил явился к Батыевой жене и вновь совершил поклон «по обычаю их» — уже адресованный ханше. После чего Батый прислал ему ковш вина с такими словами:

«Не привыкли вы пить кумыс. Пей вино!»

Нельзя не оценить своеобразное чувство юмора Батыя. Как и в случае с несчастным братом черниговского князя Андрея, он примеряет на Даниила татарский обычай — и явно доволен получившимся результатом. «Ты уже наш, татарин!» — в этих словах одновременно звучат и похвала в адрес русского князя, и неприкрытая насмешка над ним. Уязвлённое же самолюбие, попранные религиозные чувства — всё это Батыя, по-видимому, совершенно не интересовало. А может быть, наоборот, он получал удовольствие, видя нравственные мучения своих собеседников. Но, с другой стороны, он ведь действительно оказал честь Даниилу. Более того, посылка им чары с вином — это и явный знак благоволения, и в общем-то проявление искреннего добродушия, даже заботы о князе, не привыкшем к татарским обычаям, — ещё не до конца «татарине»! Многие современники Батыя, особенно армянские и персидские авторы, писали о его щедрости и великодушии, милостивом отношении к подданным. Пожалуй, в его общении с Даниилом можно увидеть проявление этих качеств. Но для самого Даниила подобное было сродни самому тяжкому унижению. Галицкий книжник, автор летописного рассказа о поездке князя в Орду, очень верно выразил это: «О, злее зла честь татарская! Даниил Романович был князем великим, владел вместе с братом Русскою землёю: Киевом, и Владимиром (Волынским. — А. К.), и Галичем, и другими областями, — ныне же стоит на коленях и холопом себя называет! [Татары] дани хотят, [а он] жизни не чает и грозы приходящей [ожидает]. О злая честь татарская!..»

Оказанная князю милость и в самом деле казалась «злее зла». Речь не только о его личном унижении. Выслуженное Даниилом и другими русскими князьями место в иерархии татарского общества, место «служебников» и «улусников» татарского «царя», обозначено галицким книжником с предельной откровенностью, именно так, как это и было в действительности: Даниил признавал себя «холопом» Батыя — а это слово не предполагало никакой двусмысленности или неясности. И ни Даниилу, ни другим русским князьям не было дела до того, что точно таким же «холопским» являлось положение всех вообще подданных великого хана. «Император… этих татар имеет изумительную власть над всеми, — писал хорошо разобравшийся в структуре монгольского общества Плано Карпини. — …Ту же власть имеют во всём вожди над своими людьми… Личностью их они располагают во всём, как им будет благоугодно». С тех пор и Руси придётся выживать в условиях всеподавляющей, абсолютной власти сначала ордынских, а потом и своих правителей. Ордынская модель во взаимоотношениях правителя и подданных, высших и низших, господ и холопов перейдёт к нам как бы по наследству, так что иностранцы будут описывать структуру московского общества почти в тех же выражениях, в каких описывал власть татарского хана Плано Карпини. «Властью, которую он имеет над своими подданными, он далеко превосходит всех монархов целого мира… Всех одинаково гнетёт он жестоким рабством…» — это сказано не о Батые и не о его преемниках на троне Золотой Орды, а о великом князе Василии III, и сказано в первой половине XVI столетия австрийским дипломатом Сигизмундом Герберштейном41. Однако слова эти очень близки к тем, что приведены выше…

Даниил пробыл у Батыя 25 дней и той же зимой 1245/46 года отправился восвояси. Он получил желаемое, сохранив за собой и Волынь, и Галич: «и поручена была ему земля его, которая у него была». В марте 1246 года князя «со всеми воинами и людьми, именно с теми, которые прибыли с ним», встретили в ставке Картана, зятя Батыя, монахи-францисканцы. По возвращении же в Волынскую землю Даниила встречали его брат Василько и сыновья Роман и Лев. «И был плач об обиде его, и большая же радость была о здравии его» — так завершает летописец свой рассказ о путешествии князя.

Даниил сразу же смог оценить те преимущества, которые он получил после поездки в Орду. Поддержка Батыя чрезвычайно возвысила его в глазах правителей соседних стран. Венгерский король Бела, ещё недавно направлявший против него войско, теперь поспешил с заключением мира, предлагая закрепить его браком своей дочери с сыном Даниила Львом. Даниил согласился не сразу, и королю пришлось уговаривать его, давать гарантии соблюдения союзнических отношений. Летописец правильно объяснил причины столь резкого поворота в русской политике венгерского короля: тот стал бояться Даниила прежде всего потому, что Даниил побывал «в Татарех» (это, кстати, подтвердил и сам король в письме папе Иннокентию IV)44. Кое-что Даниил смог перенять у татар. Это касалось, в частности, вооружения и средств защиты на поле битвы. Когда около 1248 года венгерский король Бела вступил в войну за австрийскую корону (освободившуюся после гибели двумя годами раньше его врага, герцога Фридриха II Бабенберга), он обратился за помощью к Даниилу, обещая Австрию его сыну Роману, и галицкий князь поддержал свата. Во главе сильного войска Даниил подступил к городу Пресбургу (нынешняя Братислава) и здесь встретился с послами германского императора Фридриха II Гогенштауфена. Даниил «исполчил всех людей своих, — свидетельствует летописец, — немцы же дивились оружию татарскому, ибо были кони в личинах и коярах (защитных намордниках и плотных кожаных попонах. — А. К.), а люди — в ярицах (многослойных кожаных панцирях. — А. К.)…». Превосходные свойства лёгких и прочных татарских доспехов русские давно уже смогли оценить на поле боя; теперь их с любопытством рассматривали немецкие рыцари. Впрочем, сам Даниил одет был «по русскому обычаю: конь под ним был на диво, и седло из жжёного золота, и стрелы и сабля златом украшены и другими украшениями дивными, кожух из греческого оловира (затканной золотом шёлковой ткани. — А. К.), обшитый широким золотым кружевом, и сапоги из зелёного сафьяна, обшитого золотом. Немцы же, глядя, сильно удивлялись»45.

Но Даниил так и не смог смириться со своим новым положением «подручного» татарского «царя». Практически сразу же по возвращении от Батыя он встал на путь пока ещё глухого и тайного сопротивления ордынскому игу. Ещё через Плано Карпини, на обратном пути из Орды, Даниил завязал сношения с римским папой Иннокентием IV, который как раз в эти годы усиленно хлопотал о создании антитатарской коалиции, включавшей бы в себя и правителей русских земель. В переговорах с папой отчётливо звучала и «татарская» тема; возможность совместной борьбы с татарами обсуждалась и с венгерским королём46. Однако реальной помощи от папы Даниил так и не дождётся, что вскоре (около 1248 года) приведёт к срыву переговоров и отказу от предложенной ему королевской короны («Татарское войско не перестаёт жить с нами во вражде, как же могу я принять от тебя венец, не имея от тебя помощи?» — такие слова передаст понтифику русский князь). Впоследствии, однако, переговоры возобновятся и увенчаются коронацией Даниила и признанием за ним титула короля в 1254 году, что будет означать открытый вызов Орде. Тогда же будет заключена и уния с Римской церковью: при сохранении всех православных обрядов Даниил и его епископы признают верховенство римского папы. Впрочем, итог татарской политики князя Даниила Романовича печален. Уже после смерти Батыя, в 1258 году, в Галицкую землю вступит войско одного из сильнейших татарских полководцев Бурундая. Свой первый удар Бурундай направит против Литвы — в то время союзника Даниила Галицкого. От Даниила и Василька Романовичей татарский военачальник потребует участия в этом походе, причём обратится к ним не просто как к своим союзникам («мирникам»), но, по существу, как к бесправным холопам, и войска Василька вынуждены будут воевать вместе с ним, заботясь лишь о том, чтобы заслужить его похвалу. А ещё год спустя войско Бурундая — опять-таки с присоединившимися к нему галицкими полками — двинется в Польшу, ещё одну недавнюю союзницу галицких князей. Но прежде Бурундай потребует от Даниила и его брата явиться к нему на поклон: «Если вы мои мирники, встретьте меня. А кто меня не встретит, тот враг мне». Даниил не осмелится исполнить его волю и бежит сначала в Польшу, а затем в Венгрию — так, словно бы вернулись страшные времена Батыева погрома Руси. Василько же с Данииловым сыном Львом отправятся навстречу Бурундаю с «дарами многими и угощением» и едва смогут хоть немного утишить его гнев. «А потом сказал Бурундай Васильку: “Если вы мои мирники, разрушьте все укрепления городов своих”». Это было в обычае татар, которые разрушали любые укрепления в завоёванных ими землях и оставляли без крепостных стен покорённые ими города. И русским князьям придётся исполнить злую волю грозного Бурундая: подчиняясь его приказу, сын Даниила Лев разрушит укрепления Данилова, Стожка, Львова, а Василько пошлёт своих людей разрушить Кременец, Луцк, Владимир-Волынский. С последним придётся повозиться. «Князь Василько стал думать про себя о городских укреплениях, ведь нельзя было разрушить их быстро из-за их величины. И он велел поджечь их, и за ночь они сгорели. На другой день приехал Бурундай во Владимир и увидел своими глазами, что укрепления все сгорели… Наутро прислал татарина по имени Баимура. Баимур приехал к князю и сказал: “Василько, прислал меня Бурундай и велел вал сравнять с землёй”. И сказал Василько: “Делай, что тебе велели”. И стал тот равнять вал с землёй в знак победы…»47 Так, без войны и кровопролития, одной лишь угрозой татарского гнева будет сломлено сопротивление галицких князей. Даниил вернётся в свою землю — и увиденное поразит его. Разорённые руками самих же русских ещё недавно процветавшие города его земли, обугленные башни Владимира-Волынского и пепелище на месте стен красноречиво свидетельствовали о крахе его рискованной игры с правителями Орды в независимость и политическую самостоятельность…



В русских источниках сохранился ещё один рассказ о пребывании в ставке Батыя русского князя — но рассказ этот носит во многом фольклорный характер. Речь идёт о Житии князя Александра Невского, где сообщается о его первой поездке к Батыю, совершённой в 1247 году: «В то же время был некий сильный царь в восточной стране (Батый. — А. К.); ему же покорил Бог многие языки от востока и до запада. И тот царь, прослышав о… славе и храбрости Александра, послал к нему послов и сказал: “Александр, знаешь ли, что Бог покорил мне многие языки? Или ты один не хочешь покориться силе моей? Но если хочешь сохранить землю свою, то вскоре приди ко мне — и увидишь славу царства моего”… И был грозен приход его (Александра. — А. К.), и промчалась весть о нём до самого устья Волги. И начали жёны моавитянские (здесь: татарские. — А. К.) пугать детей своих, говоря: “Александр князь едет!” Задумал князь Александр, и благословил его епископ (ростовский. — А. К.) Кирилл; и пошёл к царю в Орду. И увидел его царь Батый, и удивился, и сказал вельможам своим: “Воистину мне сказали, что нет князя, подобного ему”. Почтив же его достойно, отпустил его»48. В новгородской рукописи XV века, содержащей Новгородскую Первую летопись младшего извода, в статье «А се князи русьстии», этот рассказ Жития изложен так: «Царь Батый услышал о мужестве его (Александра. — А. К.), и возлюбил его паче всех князей, и призвал его к себе с любовью, и в первый, и во второй раз, и отпустил его с великою честью, одарив»49.

«Повесть о житии и о храбрости благоверного и великого князя Александра» (так называется Житие в рукописях) была составлена в начале 80-х годов XIII века иноком владимирского Рождественского монастыря, знавшим великого князя Александра Ярославича в последние годы его жизни. Однако орду Батыя автор представлял себе плохо, и ничего определённого о пребывании в ней Александра сказать не мог — за исключением того общеизвестного факта, что князь сумел снискать милость Батыя. Возможно, впечатляющая внешность Александра («Ростом он был выше иных людей», — описывал его автор Жития) сыграла при этом какую-то роль: татары умели ценить мужскую стать и красоту. Но может быть и так, что перед нами всего лишь литературный приём. Книжники же более поздних веков, перерабатывая первоначальный житийный текст, сильно изменили его, включив в повествование совершенно новый эпизод. То, что представлялось неизбежным в середине — второй половине XIII века, совсем по-другому воспринималось во времена независимой Московской Руси, свергнувшей ордынское иго. Правители Орды, «цари», как их называли на Руси, превращаются под пером авторов XV–XVI веков в «злочестивых» и «злоименитых мучителей», окаянных «сыроядцев», и подчинение им православного русского князя, победителя шведов и немцев, начинает казаться немыслимым и недопустимым. Так в поздних редакциях Жития святого Александра Невского возник рассказ об отказе князя от исполнения унизительного обряда прохождения сквозь огни и поклонения «твари» — причём историки давно уже определили, что рассказ этот целиком заимствован из Жития другого русского святого — князя Михаила Черниговского. Слова черниговского духовника вложены здесь в уста ростовского епископа Кирилла, наделе проводившего совсем другую политику в отношении Орды, неоднократно бывавшего в ставке ордынских ханов и охотно общавшегося с ними. Сам же Александр, подобно князю Михаилу Черниговскому, решительно противится исполнению требований татарских «волхвов», однако «окаянный» Батый, «не насытившийся ещё крови христианской», вопреки всему не спешит проявлять свою злобу, но, «ради красоты лица его, повелел с честью привести святого к себе, не понуждая его кланяться солнцу и идолам… не причинил святому никакого зла, но, видев красоту лица блаженного, и величавость тела его, и храбрость, похвалил святого перед всеми и великую честь воздал ему»50. Излишне говорить, что ни к историческому Александру Невскому, ни к историческому Батыю эти слова не имеют никакого отношения.



Как и другие завоёванные монголами страны, Русь считалась достоянием не одного лишь Батыя, но всего «Золотого рода» наследников Чингисхана, представленного личностью великого хана. Но в первые годы пребывания Батыя на Волге ханский престол пустовал. В соответствии с этим Батый по своему усмотрению распорядился ярлыком на великое княжение, даровав его Ярославу Всеволодовичу; посылка же «к Кановичам» Ярославова сына Константина выглядела своего рода компромиссом. Точно так же не было необходимости отправлять в Монголию Даниила Романовича и других русских князей, являвшихся в Орду за ярлыками. Впоследствии, однако, ситуация изменится. Когда вопрос с избранием великого хана Гуюка будет наконец-то решён, Батый отправит в Каракорум и Ярослава Всеволодовича, и правителей других завоёванных им стран — дабы те приняли участие в курултае и, изъявив покорность новому великому хану, уже из его рук получили ярлыки на свои земли. Затем, после смерти Ярослава Всеволодовича, для получения ярлыка на великое княжение Владимирское в Каракорум поедут его заспорившие о власти сыновья Андрей и Александр. Сам Батый разрешить их спор не возьмётся.

«Русская политика» правителя Орды всецело определялась тем, что происходило в центре Монгольской империи. Всё зависело от того, имелся ли там законный император (великий хан) и в каких отношениях с Батыем он находился. Русские князья — особенно поначалу — были не более чем разменной монетой во взаимоотношениях между Сараем и Каракорумом. «Имперское» направление политики, несомненно, являлось главным для Батыя. Об этой стороне его политической и государственной деятельности нам предстоит поговорить особенно обстоятельно.

На вершине могущества

Биографию Батыя как правителя Улуса Джучи можно разделить на два неравных по продолжительности отрезка. До лета 1251 года — года избрания великим ханом союзника Бату Менгу — всё его внимание было приковано к борьбе за власть над Монгольской империей. Борьба эта началась сразу же после смерти великого хана Угедея, и в неё оказались вовлечены представители всех четырёх ветвей «Золотого рода» наследников Чингисхана. И даже с избранием на ханский престол Гуюка борьба не закончилась, но разгорелась с ещё большей силой. Ставкой в борьбе лично для Бату была не только власть над Улусом Джучи и другими покорёнными монголами территориями на западе, не только возможность вести ту политику, которую он считал нужной, но в какой-то момент, по-видимому, и сама жизнь. И Бату в конечном итоге вышел победителем в этой жестокой схватке, ещё раз подтвердив, что обладает несомненными качествами по-настоящему выдающегося политика. Обстоятельства его необъявленной войны против родичей — двоюродных и троюродных братьев и племянников — представляют исключительный интерес для характеристики героя нашего повествования.

Напомню, что, когда Угедей умер, его старшего сына Гуюка в Монголии не было и вся полнота власти оказалась в руках вдовы Угедея Туракины-хатун. Происходившая из меркитского племени, она не была ни старшей, ни любимой женой великого хана, но зато была матерью пяти его сыновей. «Эта супруга была не слишком красива, но по природе была очень властной», — пишет Рашид ад-Дин. Когда-то, после покорения меркитов, Угедей силой овладел ею; Чингисхан одобрил поступок сына и выдал за него знатную пленницу. Любимая же жена Угедея, Мука-хатун, умерла вскоре после супруга (своей ли смертью или нет, неизвестно), и Туракина «ловкостью и хитростью, без совещания с родичами, по собственной воле захватила власть в государстве. Она пленила различными дарами и подношениями сердца родных и эмиров, все склонились на её сторону и вошли в её подчинение»1. Надо отдать должное этой женщине; ещё до прибытия Гуюка она сумела отразить попытку младшего брата Чингисхана Тэмугэ-Отчигина захватить ханский престол. Узнав о том, что Отчигин во главе большого войска движется в её направлении, Туракина не растерялась и направила к нему гонца с грозным предостережением: «Что означает это выступление с войском, с запасом провизии и снаряжения? Всё войско и улус встревожены». Кроме того, навстречу Отчигину были высланы находившиеся в ставке войска свиты покойного хана и его домочадцы. И Отчигин — очевидно, рассчитывавший на внезапность своего выступления и на то, что оставшаяся без мужа женщина не решится противиться ему, — смутился и начал оправдываться тем, что он-де направляется единственное для устройства поминок по случаю смерти великого хана. «В это время пришло известие о прибытии из похода Гуюк-хана… — продолжает Рашид ад-Дин. — Сожаление Отчигина о содеянном стало сильнее, и он вернулся в свои места, в свой юрт». Впоследствии Отчигин жестоко поплатится за этот необдуманный поступок. Но история с ним — пожалуй, единственное, за что потомки Угедея могли быть благодарны Туракине-хатун. В целом же её правление принесло много вреда и в конечном счёте стало причиной полного крушения дома Угедея.

Правление Туракины продолжалось более трёх лет. Гуюк даже после возвращения домой не вмешивался в ход государственных дел. Что же касается передачи престола внуку Угедея Ширамуну, то об этом Туракина и стоявшие за ней эмиры не хотели и слышать, ссылаясь на то, что юноша ещё мал и «Гуюк-хан старше». Звучали голоса и в пользу второго сына Угедея Кудэна, которого будто бы прочил в преемники ещё Чингисхан (что едва ли могло соответствовать действительности). Кудэн, единственный из всего Угедеева семейства, был близок к Менгу и другим потомкам Тулуя, и можно думать, что именно они поддерживали его кандидатуру[36]. Но Кудэн был сильно болен, а потому о его избрании великим ханом всерьёз говорить не приходилось. Вопрос с избранием хана должен был решить курултай с участием всех представителей «Золотого рода» наследников Чингисхана. Но царевичи не спешили с приездом, а Туракина не торопила их, пользуясь всей полнотой власти и по своей воле смещая и назначая вельмож. «Так как во времена каана (Угедея. — А. К.) Туракина-хатун была сердита на некоторых и в душе ненавидела их, то теперь, когда она сделалась полновластной правительницей дел, она захотела воздать каждому по заслугам», — пишет Рашид ад-Дин. Туракина находилась под сильным влиянием своей мусульманской рабыни Фатимы, женщины «очень ловкой и способной», являвшейся «доверенным лицом и хранительницей тайн своей госпожи»; именно «по совету этой наперсницы Туракина-хатун смещала эмиров и вельмож государства, которые при каане были определены к большим делам, и на их место назначала людей невежественных». Первыми жертвами Фатимы стали всемогущий при Угедее великий визирь Чинкай, уйгур по происхождению и христианин по вере, и хорезмиец Махмуд Ялавач, которому великий хан поручил в управление Китай и Среднюю Азию. Оба, однако, сумели бежать и нашли убежище у Кудэна, который наотрез отказался выдать их матери. Место Ялавача занял «торговый человек» Абд-ар-Рахман, возвысившийся ещё при Угедее благодаря предложенному им откупу даней с Китая. Видя, что происходит, эмир Масуд-бек, сын Ялавача, бывший наместником великого хана в Туркестане и Мавераннахре (междуречье Амударьи и Сырдарьи), тоже «не счёл за благо оставаться в своей области» и бежал к Бату, на Волгу. Правитель Улуса Джучи охотно принял его. «Во время этого междуцарствия и этой смуты каждый отправлял во все стороны гонцов и рассылал от себя бераты и ассигновки (письма, или чеки, которые давали право на получение определённых сумм с целых областей или отдельных лиц. — А. К.), каждый искал сближения с одной из сторон и опирался на её покровительство любыми средствами», — пишет Рашид ад-Дин. Печальные последствия такого положения дел не замедлили сказаться: «В это время разруха проникла на окраины и в центральные части государства».

По мнению персидского историка, в этом отчасти была вина Батыя. После смерти Чагатая и Угедея он стал старшим в роду потомков Чингисхана, занял место аки. Однако его бездействие и некстати обострившиеся болезни — действительные или мнимые — не давали возможности собрать курултай и тем самым покончить с неопределённостью в государственных делах. «…Когда скончался Угедей-каан, Бату, вследствие преклонного возраста, почувствовал упадок сил, и когда его потребовали на курултай, то он под предлогом болезни уклонился от участия в нём, — пишет Рашид ад-Дин. — Так как он был старший из всех родичей, то из-за его отсутствия около трёх лет не выяснялось дело о звании каана»2. Подтверждают это и китайские источники. В жизнеописании Субедея из «Юань-ши» рассказывается о том, что на следующий год после смерти Угедея, когда планировался «большой сбор всех князей», Бату не захотел отправиться в путь, и престарелый Субедей вынужден был укорять его: «Великий князь во всём роду старший, как можно не отправиться?»3 По сведениям этого источника, в 1244 году имел место какой-то курултай на реке Идэр, притоке Селенги, в Монголии, но что это был за курултай и какие решения он принял, мы не знаем.

В словах Рашид ад-Дина, несомненно, был резон. Известно, что у Батыя действительно болели ноги. Но в данном случае он использовал свою болезнь лишь как предлог для того, чтобы не двигаться с места. Ехать в Монголию ему решительно не хотелось. Трудно, вслед за Рашид ад-Дином, назвать преклонным и его возраст: ко времени смерти Угедея Батыю было лет тридцать шесть или около того. И тем не менее в общении с родичами он вёл себя как престарелый и тяжелобольной человек. Ситуация безвластия и неопределённости явно была ему на руку, и он умело пользовался ею. Отсутствие великого хана позволило ему, например, по собственному усмотрению, без всякого вмешательства Каракорума, решить русские дела. Воспользовавшись бегством Масуд-бека, он обозначил свой интерес и к тому, что происходило в Мавераннахре, граничившем с владениями его брата Орды. Кроме того, в годы междуцарствия Батый постарался утвердить свою власть над теми недавно завоёванными областями Монгольской державы, которые соседствовали с его собственными владениями на юге.

Напомню, что по завещанию Чингисхана все земли к западу от Амударьи и Аральского моря должны были перейти к Джучи и его потомкам. Однако завоевание Иранского нагорья и стран Закавказья началось ещё до Западного похода и продолжалось параллельно с ним. Здесь действовали другие монгольские полководцы, и управление этими территориями с самого начала осуществлялось через наместников великого хана4. В 1242 году место одряхлевшего, разбитого параличом, оглохшего и онемевшего, но почитаемого за прежние доблести военачальника Чармагуна занял энергичный и весьма амбициозный Бачу-нойон. Наместником в Армению и Грузию его послал великий хан, но к тому времени, когда Бачу прибыл к месту своего назначения, Угедея уже не было в живых. Считается, что какую-то роль в его продвижении в Закавказье сыграл Батый5. Однако Бачу-нойон не признавал над собой его власть и подчинялся лишь приказам из Каракорума. Хотя Бачу не принадлежал к числу Чингисидов, он явно старался показать, что по нынешнему своему статусу — правителя одной из областей Монгольской державы — не уступает Батыю. Примечательно, что в 1247 году, когда к его двору прибыло посольство монахов-доминиканцев во главе с Асцелином, имена Багу и Бачу-нойона в ходе начавшихся переговоров назывались рядом как имена «князей» великого хана. Батый, естественно, оценивал ситуацию иначе. В Грузии и Малой Азии он действовал не только без оглядки на представителя центральной власти, но зачастую наперекор ему.

Грузией в то время правила царица Русудан, дочь знаменитой царицы Тамары и сестра царя Георгия IV Лаши, погибшего ещё в 1223 году от ран, полученных в битве с монголами. Армянские и грузинские хронисты характеризуют её как женщину весьма привлекательную, но излишне предававшуюся «праздности и развлечениям», «развратную и сладострастную». По словам армянского хрониста Киракоса Гандзакеци, «ей не нравились мужчины, которых ей предлагали»; после смерти супруга (сельджукского турка, внука иконийского султана Кылыч-Арслана II) «со многими была она в связи, но осталась вдовой». Делами царства она не занималась, передоверив их другим: сначала атабеку Иване Мхардзели, а после его смерти — его сыну Авагу. Не желая подчиняться власти татар, Русудан бежала в Кутаиси, а позднее нашла убежище в Абхазии и Сванетии. У неё был маленький сын Давид, известный под именем Давида Нарина («Молодого»), и царица сделала всё, чтобы передать мальчику корону Грузинского царства. Между тем после царя Георгия Лаши остался незаконнорождённый сын, тоже Давид (известный под именем Улу, то есть «Большой»). Русудан решила избавиться от него, отослала своему зятю, правителю сельджуков султану Гийс ад-Дину Кай-Хосрову II, и попросила того тайно убить племянника. Султан, однако, сохранил жизнь пленнику (двоюродному брату своей любимой жены!), но держал его в оковах в какой-то глубокой яме. Вокруг этих двух царевичей и развернулась борьба разных группировок грузинской знати. Русудан и её окружение попытались использовать противоречия между самими монголами, в частности противостояние Батыя и Бачу-нойона. Последний настойчиво требовал от Русудан признания власти татар, но царица не желала подчиняться ему. В 1243 году Бачу-нойон нанёс сокрушительное поражение войскам иконийского султана, зятя Русудан. Вскоре после этого был освобождён из заточения и привезён в Грузию сын царя Лаши Давид, что стало полной неожиданностью для Русудан и большинства грузин, считавших его погибшим. По приказу Бачу-нойона Давид-старший был объявлен царём; католикос Грузинский совершил обряд помазания на царство, и все грузинские князья, включая Авага, признали его законным государем. Так в Грузии оказалось сразу два царя. «А тётка его Русудан, — рассказывает Киракос, — узнав об этом… послала послов к другому татарскому военачальнику, которого звали Бату, родственнику хана, командовавшему войсками, находившимися на Руси, в Осетии и Дербенте, предлагая признать свою зависимость от него, поскольку тот был вторым после хана лицом». Посредником в переговорах выступил атабек Аваг, который ещё раньше побывал у Батыя. По условиям мира, заключённого в обход Бачу-нойона, грузинская царица признавала власть великого хана, обязывалась ежегодно выплачивать весьма значительную дань и выставлять по требованию татар столько войск, сколько необходимо для участия в предпринимаемых ими походах. «…Бату велел ей восседать в Тифлисе, — продолжает Киракос, — и татары не стали противодействовать этому, так как в эти дни умер хан». Тогда же юный сын Русудан был отправлен к Батыю и провёл в его ставке около двух лет6.

Ситуация неопределённости должна была разрешиться после избрания великого хана, на чьё усмотрение предоставлялись все дела, в том числе и это. В 1246 году Батый отправил юного Давида Нарина в Каракорум; точно так же Бачу-нойон поступил с Давидом Улу, сыном Георгия Лаши. По сведениям грузинских источников, старший Давид тоже побывал у Батыя, который принял его «по-доброму» и отправил к великому хану, «коего… уведомил — разобраться и решить, кому из двух Давидов следует царство — пусть тому и утвердит его». В августе 1246 года оба царевича в числе прочих подвластных монголам правителей приняли участие в курултае, избравшем на великоханский престол Гуюка. Однако Русудан так и не суждено было дождаться ханского решения. О её трагической судьбе рассказывает тот же Киракос Гандзакеци. К царице, укрывшейся «в неприступных местах Сванетии», по-прежнему «прибывали послы с двух сторон: из татарского стана от ближайшего родственника хана великого военачальника Бату, находившегося на севере… и от другого военачальника, по имени Бачу, находившегося в Армении; оба они предлагали ей явиться к ним с миром и дружбой и уже с их позволения править царством своим. А она, будучи женщиной красивой, не решалась поехать ни к кому из них, дабы не быть опозоренной… Притесняемая с обеих сторон, [она] приняла смертоносное зелье и покончила с жизнью. А до того она написала завещание князю Авагу, поручила ему сына своего, если тот вернётся от хана».

Забегая вперёд скажу, что оба царевича вернутся в Грузию живыми и невредимыми. Великий хан Гуюк поддержит сына Георгия Лаши, но в случае его смерти царство должно было перейти к сыну Русудан. Плано Карпини, встретившийся с обоими царевичами в ставке великого хана, объяснял это тем, что незаконнорождённый сын грузинского царя воззвал к обычаям татар и тем расположил их к себе. «Они же по прибытии раздали огромные подарки, — писал он, — в особенности законный сын (таковым итальянский монах считал Давида Нарина. — А. К.), требовавший части земли, которую отец оставил сыну своему Давиду (Улу. — А. К.), так как этот последний, будучи сыном прелюбодейки, не должен был владеть ею. Тот же отвечал: “Пусть я сын наложницы; всё же я прошу, чтобы мне оказана была справедливость по обычаю татар, не делающих никакого различия между сыновьями законной супруги и рабыни”»7. Такие слова действительно могли понравиться Гуюку. Но всё же можно думать, что решение великого хана в первую очередь определялось его соперничеством с Батыем, нежеланием принять сторону правителя Улуса Джучи и тем самым усилить его. Для Грузии же решение Гуюка окажется тяжёлым ударом. Мало того что Гуюк велел забрать в ханскую казну наиболее ценные сокровища грузинских царей, собиравшиеся веками, в том числе «великолепный бесценный трон, дивную корону, подобной которой не было ни у кого из царей… и другие редкостные ценности». Исполняя волю великого хана, старший Давид воцарится в Тифлисе, а младший обоснуется на западе, в Сванетии. В итоге это приведёт к расколу Грузинского государства на две части — Западную и Восточную Грузию.

Поздние грузинские источники изображают «правителя Севера» «великого каэна» Бато (Бату) сильнейшим среди всех татарских «каэнов» (ханов). Грузия не входила в число его владений, тем не менее правители страны для решения своих насущных вопросов направлялись именно к нему. Так, у Батыя ещё раз побывал царь Давид Улу, сын Георгия Лаши. Если верить авторам анонимной грузинской хроники XIV века, Бату принял его весьма милостиво и даже подарил ему «опахало теневое, коим никто не мог обладать, разве только каэн и родня его». У Бату «были преимущества перед всеми», и «где бы ни был государь, покорённый ими (татарами. — А. К.), отправляли его к Бато»8. Это относилось не только к грузинским князьям, но и к сельджукскому султану и правителям других областей Малой Азии и Закавказья.

Действительно, в годы междуцарствия Батыю удалось включить в сферу своего влияния сельджукские государства Малой Азии, прежде всего самое сильное из них — Иконийский султанат. Потерпевший поражение от Бачу-нойона султан Гийс ад-Дин Кай-Хосров II также предпочёл признать власть Батыя и около 1243 года направил к нему посольство, которое было принято весьма милостиво. Бату ежедневно устраивал для послов приёмы «и оказывал почёт, так что они стати предметом зависти обитателей мира, — сообщает сельджукский историк XIII века Ибн Биби, автор книги «Сельджук-наме». — Через некоторое время он дал им разрешение вернуться и пожаловал для султана колчан, футляр для него, меч, кафтан, шапку, украшенную драгоценными камнями, и ярлык». Как справедливо отмечают современные исследователи, сам факт дарения и принятия этих даров означал «признание одаряемого правителя вассалом монгольского государя и его включение в монгольскую имперскую иерархию». Старшего из послов, наиба Шаме ад-Дина, Батый «сделал от своего имени правителем (хакимом) в областях и дал об этом ярлык». В 1246 году султан умер, и Батый утвердил в качестве преемника его старшего сына Изз ад-Дина. Однако борьбу с братом начал другой сын Кай-Хосрова II Рукн ад-Дин, получивший поддержку Бачу-нойона. Решение было передано на усмотрение великого хана, и Гуюк принял сторону младшего. «Румское государство (Иконийский султанат. — А. К.) он дал султану Рукн ад-Дину, а его брата сместил», — свидетельствует Рашид ад-Дин. В действительности же и здесь получилось так, что оба брата стали править совместно, поделив между собой государство. Батый (особенно после смерти Гуюка) по-прежнему играл роль верховного арбитра в сельджукских делах. Так, после убийства назначенного им «хакимом» наиба Шаме ад-Дина именно он направил в султанат «группу послов» «для расследования дела… и с упрёками за убийство». К нему же, в Кипчакскую степь, выехало ответное посольство «с большими деньгами… для отражения упрёков и ответа на вопросы»9. Страсти в султанате продолжали бушевать. В 1254 году Рукн ад-Дин и Изз ад-Дин вместе со своим младшим братом Ала ад-Дином вновь отправятся к Батыю. В дороге братья испугаются, что Батый окажет предпочтение младшему, Ала ад-Дину, и убьют его. Но вскоре и между ними вспыхнет вражда. Изз ад-Дин схватит брата и заключит его в крепость, после чего отправит новое посольство к Батыю, жалуясь, между прочим, на то, что «послы Бачу-нойона и других нойонов слишком часто являлись в Рум (сельджукские владения в Малой Азии. — А. К.), и каждый год бесчисленные средства уходили на их нужды». «Правитель Севера» опять с готовностью поддержит его, но вот от Бачу-нойона, через ставку которого будет возвращаться посольство, последует грозное предупреждение в адрес турок: «Несомненно, мой убыток принесёт вам злополучие»10. Так и случится — уже после смерти Батыя. В октябре 1256 года войска Бачу-нойона вторгнутся на территорию султаната; Изз ад-Дин будет разбит и бежит из страны, власть перейдёт к Рукн ад-Дину, и с этого времени влияние правителей Золотой Орды на сельджукские дела постепенно сойдёт на нет.

Заслуживает внимания и политика, которую Батый проводил в Иране. Ещё его отец Джучи вскоре после завоевания Хорезма поставил правителем завоёванных им областей онгута Чин-Тимура, которому были переданы также области Ирана — Мазендаран и Хорасан (на северо-востоке страны). Чин-Тимур продолжал исполнять свои обязанности и при Угедее. При нём состояли наместники, представлявшие интересы всех четырёх ветвей «Золотого рода», в том числе наместник Батыя хорезмиец Шараф ад-Дин, сын носильщика, человек весьма жестокий, виновный в незаконных поборах, вымогательствах, хищениях и пытках. В каждой иранской области Батыю, как мы уже говорили, принадлежал отдельный округ, в который также были поставлены его управители. После смерти Чин-Тимура власть над всеми иранскими областями перешла к уйгуру Куркузу, который прежде был секретарём при Чин-Тимуре. Выходец из небогатого селения, Куркуз начинал свою карьеру в орде Батыя, но затем обратил на себя внимание великого хана Угедея и его визиря Чинкая, тоже уйгура, правившего тогда всеми делами. Правление Куркуза оценивается в источниках весьма позитивно. «Он произвёл подушную перепись и определил твёрдые налоги, основал мастерские и проявил наибольшую справедливость и правосудие», — отмечал Рашид ад-Дин; «никто из эмиров, прежде швырявшихся головами людей, не имел теперь возможности притеснения, не в силах был зарезать даже курицы», — явно преувеличивая, писал Джувейни. Однако другим чиновникам, утратившим влияние в стране, такое понравиться не могло. Недоволен был и Батый, который, несмотря на участие в Западном походе, продолжал следить за событиями, происходившими в Хорасане. В страну вновь вернулся покинувший её было Шараф ад-Дин Хорезми, и именно после этого закрутилась интрига, имевшая своей целью отстранение Куркуза от власти. В ход было пущено всё: доносы, провокации, тайные убийства. Хорезми подговорил старшего сына Чин-Тимура Онгу-Тимура просить себе должность отца. Куркуза же оговорили, а когда он вознамерился поехать с жалобой к великому хану, схватили; в завязавшейся потасовке ему в кровь разбили лицо. Куркуз, однако, исхитрился послать к хану своего человека и передал ему окровавленную одежду. Это возымело действие: вскоре пришёл приказ Угедея явиться «всем эмирам и меликам, а там, в Хорасане, ни слова не допрашивать». Жалобщики отправились к великому хану, причём в дороге от руки подосланного убийцы пал один из них, бывший помощник Чин-Тимура Кул-Пулад, человек Батыя. Началось следствие, на ход которого повлияли вещи, казалось бы, совершенно не имеющие отношения к делу, — но такова уж была практика монгольского правосудия. Сперва пир для великого хана устроили в ставке Онгу-Тимура, но когда Угедей вышел из шатра, чтобы облегчиться, внезапно налетевший ветер опрокинул шатёр и покалечил одну из ханских наложниц. «Каан приказал растащить этот шатёр по кускам, и по этой причине дело Онгу-Тимура расстроилось». Когда же неделю спустя пир устроили в шатре, привезённом Куркузом, Угедей смог веселиться без помех. Больше того: ему поднесли в подарок пояс, и когда хан надел его, «некоторая тяжесть, которая была у него в пояснице от несварения желудка, прошла. Он счёл это за хорошеее предзнаменование — и дело Куркуза возвеличилось». Хан уличил Онгу-Тимура и его людей в преступлениях, однако сам наказывать их не захотел. «Так как ты находишься в зависимости от Бату, — заявил он сыну Чин-Тимура, — то я пошлю туда твоё показание. Бату знает, как лучше с тобой поступить». Но тут в дело вмешался Чинкай: «Судьёй Бату является каан. А это что за собака, что для его дела нужно совещание государей?» Угедей согласился с этими словами. И поскольку он был ханом милостивым и справедливым, то решил простить Онгу-Тимура и его людей. «Вас всех нужно убить, — сказал он, — но ради того, что вы прибыли издалека и ваши жёны и дети ожидают вас, я дарую вам жизнь». Куркузу было поручено ведать «всеми областями за Джейхуном (Амударьёй. — А. К.)», однако с условием, что он не будет мстить своим обидчикам; в противном случае его тоже ждало наказание. Все отправились обратно, и по дороге Куркуз заехал к брату Бату Тангуту — видимо, для того, чтобы заручиться его поддержкой. Примирение с Бату, однако, не состоялось. Вскоре после прибытия в Хорасан Куркуз схватил Шараф ад-Дина Хорезми — главного зачинщика смуты, и, вопреки запрету великого хана, приказал подвергнуть его жестоким пыткам. Хорезмиец сознался в злоупотреблениях. Налицо было прямое нарушение воли Угедея, а потому Куркуз вновь направился к великому хану для объяснений. Но погубило его не это. По пути, в Мавераннахре, он затеял спор с одним из эмиров только что умершего Чагатая. Куркуз вёл себя вызывающе; эмир пригрозил расправой, обещая доложить о его поведении. «Кому ты обо мне доложишь?» — с издёвкой возразил Куркуз, намекая, что Чагатая нет в живых, а больше за эмира заступиться некому. Об этой выходке было доложено вдове Чагатая, и та пожаловалась великому хану. Оскорбление было слишком сильным; уйгур переступил ту грань, за которой прощения ему не было. Великий хан приказал схватить его и «набить ему рот землёй так, чтобы он умер». Это произошло перед самой смертью Угедея[37]. Куркуз бежал, пытался сопротивляться, но его схватили. Суд над ним состоялся уже при Туракине-хатун. Бывший покровитель Куркуза Чинкай к тому времени бежал, защитить уйгура было некому, и «после того, как доказали за ним вину, его убили, наполнив его рот камнями». Наместником Хорасана был назначен эмир Аргун (родом ойрат, из числа личных слуг Угедея), а его помощником (наибом) — Шараф ад-Дин Хорезми. К последнему Туракина-хатун относилась с крайней неприязнью (очевидно, как к ставленнику Батыя), однако она «сильно благоволила эмиру Аргуну, через которого Шараф ад-Дин устроил свои дела и получил ярлык… Благодаря этому он возвратился вместе с эмиром Аргуном и, когда прибыл в Хорасан, взял в свои руки все дела». Это было явно на руку Батыю. Но слухи о злоупотреблениях наиба, очевидно, дошли и до него, и он направил за Шараф ад-Ди-ном своих людей. В ставке Батыя состоялось разбирательство, однако «благодаря ходатайству и авторитету Аргуна и взятым им (Шараф ад-Дином. — А. К.) на себя обязательствам по сбору налогов» хорезмиец был оправдан. Он действительно умел, как никто, выбивать налоги из населения, добиваться своего самыми бесчеловечными способами, и правители Монгольской империи — как Батый, так и те, кто представлял интересы великого хана, — не могли не оценить его стараний. Шараф ад-Дин бесчинствовал в городах Ирана до самой своей кончины (случившейся около 1245/46 года), и лишь после этого, как пишет Джувейни, «весь народ успокоился»11. Что же касается эмира Аргуна, то он в своей политике ориентировался не столько на Батыя, сколько на великих ханов — сначала Гуюка, а затем Менгу. Впрочем, его методы выбивания податей и налогов не слишком отличались от тех, что практиковал Шараф ад-Дин, и мы ещё поговорим об этом.

Установить своё влияние над Ираном ни Бату, ни его преемнику Берке так и не удастся, несмотря на все их старания и на все потрясения в империи монголов. Судьбы этой части Монгольской державы всё дальше расходились с судьбами Дешт-и-Кипчак, и объединить их под одной властью было не под силу никому. Позднее, когда великим ханом станет Менгу, он передаст Иран и сопредельные земли своему младшему брату Хулагу, и тот превратит их в новый, пятый улус Монгольской империи — государство ильханов. Правители Дешт-и-Кипчак, наследники Батыя, вступят с Хулагу и его преемниками в жестокую междоусобную войну, которая не даст перевеса ни одной из сторон и завершится в конце концов признанием существующих границ.



К 1246 году вопрос с избранием Гуюка наконец-то решился. Тянуть дальше с созывом курултая и ждать, когда Батый соизволит приехать в Монголию, было нельзя. «Так как во все концы государства, в близкие и отдалённые области, отправились гонцы с приглашением и созывом царевичей, эмиров, меликов и писцов, — сообщает Рашид ад-Дин, — то все они, повинуясь и следуя приказу, выступили из своих обиталищ и родных мест». Само избрание должно было состояться во владениях Угедеева рода, в ставке Туракины-хатун. Сюда к лету указанного года и начали прибывать «царевичи и эмиры правого и левого крыла… каждый со своими подчинёнными и приверженцами… за исключением Бату, который был на них обижен по какому-то поводу и который уклонился от участия [в курултае], сославшись на слабое здоровье и болезнь ног»12.

Отсутствие Батыя историки объясняют по-разному. Иногда полагают, что у него имелись серьёзные основания опасаться за свою жизнь: его вражда с Гуюком и другими царевичами достигла такой степени, что Гуюк вполне мог или обвинить его в каком-нибудь преступлении и предать казни или тайно отравить во время пиршественного угощения13. Трудно сказать, насколько обоснованы такие подозрения: всё же Гуюк был крайне заинтересован в том, чтобы Бату признал его, и вряд ли готов был уже тогда воевать с ним или (в случае его гибели) с его братьями. Но у правителя Улуса Джучи имелся и иной резон не ехать в Монголию. Как отмечают исследователи, само его участие в церемонии провозглашения нового хана, при которой он, как и все царевичи, должен был по обычаю обнажить голову и развязать пояс, являя тем полнейшую покорность, а затем вместе с другими поднять нового хана на белом войлоке и преклонить перед ним колени, означало бы его отказ от роли старшего в роду наследников Чингисхана — роли аки14. Поступать так Бату, очевидно, не захотел. Более того, позднее он будет ставить себе в заслугу тот факт, что не участвовал в выборах Гуюка, а сами выборы объявит незаконными, проведёнными в нарушение ясы, установлений Чингисхана. Но в то же время он, очевидно, не хотел открыто демонстрировать своё неприятие власти Гуюка. Мнимый характер его болезни, судя по свидетельству Рашид ад-Дина, ни для кого не являлся секретом. Тем не менее Бату сделал всё, чтобы не дать повода для прямых обвинений в свой адрес. Он отправил в Монголию многих из своих братьев, а также правителей тех стран, которые были покорены им или находились под его протекторатом, в том числе русского князя Ярослава Всеволодовича, обоих грузинских царей Давидов, иконийского султана Рукн ад-Дина, родичей правителей Мосула и Алеппо и др. Своеобразным «жестом доброй воли» стала и присылка на курултай послов «франков», то есть монахов-францисканцев во главе с Джиованни дель Плано Карпини, которых ради такого случая везли с исключительной поспешностью. (Примечательно, что в восточных источниках среди всех этих посланцев Бату не упомянут оказался один только правитель Руси. Это выглядит странно, особенно на фоне того, что, по свидетельству Плано Карпини, именно Ярославу вместе с монахами-францисканцами монголы «всегда давали высшее место».) Всего же, по словам Плано Карпини, для участия в курултае было призвано «более четырёх тысяч послов в числе тех, кто приносил дань, и тех, кто шёл с дарами султанов, других вождей, которые являлись покориться им, тех, за которыми они послали, и тех, кто были наместниками земель»15. Всё это множество правителей и владык, говоривших на разных языках, облачённых в разные одежды и непохожих друг на друга, с диковинными дарами, привезёнными из своих стран, должно было зримо продемонстрировать величие Монгольской державы, простиравшейся от Средиземного до Жёлтого моря.

Внешнюю сторону происходящего подробно описал очевидец, Плано Карпини. Он со своими спутниками прибыл в ставку Гуюка 22 июля 1246 года и спустя несколько дней был отправлен в ставку Туракины, где «уже был воздвигнут большой шатёр, приготовленный из белого пурпура[38]… и собрались все вожди… В первый день все одеты были в белый пурпур, на второй — в красный, и тогда к упомянутому шатру прибыл Куйюк (Гуюк. — А. К.): на третий день все были в голубом пурпуре, а на четвёртый — в самых лучших балдакинах… Вожди говорили внутри шатра и, как мы полагаем, рассуждали об избрании». Так продолжалось около четырёх недель. Наконец, всё сборище отправилось в урочище, расположенное в нескольких километрах от ставки Туракины, где «был приготовлен другой шатёр, называемый у них Золотой ордой». По первоначальной задумке, провозглашение Гуюка великим ханом должно было состояться 15 августа (в христианский праздник Успения Божьей Матери), однако внезапно начавшийся ливень с крупным градом, приведший к настоящему наводнению, во время которого погибло несколько десятков человек16, заставил отложить торжества. 24 августа Гуюк был посажен «на императорском престоле, и вожди преклонили пред ним колена». Плано Карпини — единственный из всех авторов — описал внешность нового великого хана: «…Император может иметь от роду сорок или сорок пять лет или больше (в действительности сорок лет или чуть больше. — А. К.); он небольшого роста; очень благоразумен и чересчур хитёр, весьма серьёзен и важен характером. Никогда не видит человек, чтобы он попусту смеялся и совершил какой-нибудь легкомысленный поступок». Жестокий от природы, Гуюк внушал страх своим подданным. И то, что его воцарение сопровождалось природными катаклизмами — бурей и небывалым градом с человеческими жертвами, — наверное, напугало многих.

Персидский историк Рашид ад-Дин, пользовавшийся документами из монгольских архивов, раскрыл перед нами суть того, что обсуждалось в ханском шатре. С кандидатурой Гуюка определились сравнительно быстро; против него никто открыто не высказывался. «Относительно ханского достоинства царевичи и эмиры так говорили; “Так как Кудэн, которого Чингисхан соизволил предназначить в кааны, не совсем здоров[39], а Ширамун, наследник по завещанию каана, не достиг зрелого возраста, то самое лучшее — назначим Гунж-хана, который является старшим сыном каана”. Гуюк-хан прославился военными победами и завоеваниями, и Туракина-хатун склонилась на его сторону, большинство эмиров было с ней согласно. После словопренья все согласились на возведение его на престол, а он, как это обычно бывает, отказывался, перепоручая это каждому царевичу, и ссылался на болезнь и слабость здоровья». Отказ Гуюка носил ритуальный характер и был обязательным элементом церемонии интронизации. Но в ходе ритуальных препирательств, когда царевичи и нойоны уговаривали его занять место отца, Гуюк выговорил важное условие, менявшее существующий порядок наследования ханского престола. «После убедительных просьб эмиров он сказал: “Я соглашусь на том условии, что после меня каанство будет утверждено за моим родом”. Все единодушно дали письменную присягу: “Пока от твоего рода не останется всего лишь кусок мяса, завёрнутого в жир и траву, который не будет есть собака и бык, мы никому другому не отдадим ханского достоинства”. Тогда, исполнив обряд шаманства, все царевичи сняли шапки, развязали кушаки и посадили его на царский престол».

Слова присяги, данной Гуюку, повторяли слова монгольской пословицы, некогда озвученной самим Чингисханом, и именно по поводу избрания его будущих наследников. Но слова эти были переиначены так, что получили смысл, отличный от того, который вкладывал в них великий основатель Монгольской империи. Ибо когда Чингисхан объявлял своим наследником Угедея, тот, соглашаясь принять после отца власть, обратился к нему с такими словами: «…Про себя-то я могу сказать, что постараюсь осилить (каанство. — А. К.). Но… что как после меня народятся такие потомки, что, как говорится, “хоть ты их травушкой-муравушкой оберни — коровы есть не станут, хоть салом обложи — собаки есть не станут?!”». — «Вот это дело говорит Угедей», — отвечал Чингисхан, а потом, объявляя его своим наследником, добавил: «Моё повеление — неизменно… Ну а уж если у Угедея народятся такие потомки, что хоть травушкой-муравушкой оберни — коровы есть не станут, хоть салом окрути — собаки есть не станут, то среди моих-то потомков ужели так-таки ни одного доброго не родится?»17 Слова эти означали, что при определённых обстоятельствах преемником Чингисхана может стать любой из его потомков от четырёх старших сыновей. Гуюк же потребовал клятвы в том, что ханское достоинство останется в исключительном владении его рода. Наверное, немногие заметили тогда, как ловко изменил он слова отца и деда. Гуюк добился желаемого: клятва была произнесена и записана. Но никаких реальных последствий, как оказалось, она не имела. На деле вышло так, что Гуюк стал последним монгольским ханом из Угедеева дома. И решающую роль в этом сыграл Бату, который на курултае не присутствовал и никакой клятвы не давал.

По установившейся традиции избрание хана должно было завершиться раздачей щедрых даров. Не стал нарушать обычай и Гуюк. «По обыкновению все принялись за чаши и неделю занимались пиршествами, — повествует Рашид ад-Дин, — а когда кончили пировать, он раздарил много добра хатунам, царевичам, эмирам-темникам, тысячникам, сотникам и десятникам». Но тогда же начались расправы и казни. Хотя мать нового великого хана в первые месяцы после избрания сына продолжала держать в своих руках нити управления страной, с её приближёнными расправились весьма решительно и безо всякой пощады. Первой пала Фатима. Её обвинили в том, что она навела порчу на брата Гуюка Кудэна. Когда же Кудэн умер, Фатиму подвергли пыткам и после того, как она созналась, предали позорной и мучительной смерти: ей зашили верхние и нижние отверстия тела, а затем, завернув в кошму, бросили в воду. Казнён был и ставленник Туракины и Фатимы Абд-ар-Рахман. Чинкай же, Махмуд Ялавач и Масуд-бек, напротив, вернули себе прежние должности. Спустя несколько месяцев умерла и Туракина-хатун. При каких обстоятельствах это произошло, осталось невыясненным.

Репрессии обрушились и на родню великого хана. Сразу по завершении курултая был устроен суд над братом Чингисхана Тэмугэ-Отчигином. Это трудное дело было доверено Менгу-хану и брату Батыя Орде — старшим и наиболее влиятельным Чингисидам, если не считать Бату и Гуюка. Как видно, в тех случаях, когда затрагивались общие интересы всех Чингисидов, противоречия между соперничающими домами отступали на второй план. Вот и здесь споров не возникло: Отчигин был обвинён в попытке захватить престол, осуждён на смерть и предан казни вместе с другими эмирами. Его обвинители ссылались при этом на предписание самого Чингисхана, установившего, что «всякого, кто, превозносясь в гордости, пожелает быть императором собственною властью без избрания князей, дóлжно убивать без малейшего сожаления»18. Тогда же была казнена и младшая дочь Чингисхана Алталун (или Чаур-сечен, как называл её отец). В чём состояла её вина, неизвестно. Находившийся в ставке Гуюка Плано Карпини полагал, будто «тётка нынешнего императора» была виновна в отравлении великого хана Угедея: «Над ней и очень многими другими был произведён суд, и они были убиты»19. Но это, скорее всего, домысел, основанный на смешении разных слухов, доходивших до членов францисканского посольства и касавшихся разных лиц (в отравлении Угедея подозревали, напомню, Абикэ-беги). Позднее, уже после смерти Гуюка, сыновей Угедея обвинят в том, что они, «преступив древний закон и обычай, не посоветовавшись с родичами, ни за что убили младшую дочь Чингисхана, которую он любил больше всех своих детей»20. И тем нечего будет сказать в своё оправдание.

Гуюк поспешил вмешаться и в наследование власти в Чагатаевом улусе. Ещё при жизни Чагатай сделал наследником престола внука Кара-Хулагу, четвёртого сына своего первенца Мутугэна; к нему и перешла власть после смерти деда. Однако Гуюк посчитал это несправедливым и сместил Кара-Хулагу, отдав власть его дяде, пятому сыну Чагатая Йису-Менгу. «Как может быть наследником внук, когда сын находится в живых?» — так объяснял Гуюк своё решение. Нет сомнений, что, высказываясь таким образом, он имел в виду и незаконность намерения его отца Угедея передать власть внуку Ширамуну в обход его, Гуюка. Но помимо личной обиды в действиях нового хана виден и политический расчёт. Йису-Менгу входил в число его друзей и сторонников; Кара-Хулагу же, напротив, считался сторонником Менгу, с которым у Гуюка была давняя вражда21. Так что перемены в Чагатаевом улусе должны были привести к ослаблению позиций Менгу и его клана (и, соответственно, Батыя) и, напротив, укрепить собственные позиции великого хана. Однако добился Гуюк обратного: внёс раскол в лагерь своих союзников и в лице Кара-Хулагу приобрёл себе и своим детям смертельного врага. Будучи человеком «злым, жестоким, высокомерным и свирепым» (слова аль-Омари), он ни во что не ставил и собственных братьев и племянников, «стал распоряжаться ими самовластно» — и это привело в дальнейшем к трениям и расколу в его собственном стане — стане потомков Угедея.

В ближайшие после завершения курултая дни в ставке Туракины-хатун произошло ещё одно убийство, на этот раз тайное, а не явное, — русского князя Ярослава Всеволодовича. Об этом рассказывает Плано Карпини: «В то же время умер Ярослав, бывший великим князем в некоей части Руссии… Он только что был приглашён к матери императора, которая, как бы в знак почёта, дала ему есть и пить из собственной руки; и он вернулся в своё помещение, тотчас же занедужил и умер спустя семь дней, и всё тело его удивительным образом посинело. Поэтому все верили, что его там опоили, чтобы свободнее и окончательнее завладеть его землёю»22. О «нужной», то есть насильственной, смерти великого князя Ярослава Всеволодовича, случившейся «в Татарах», знают и русские летописи. «…Злобе их и лести несть конца, — писал о татарах галицкий книжник, — Ярослава, великого князя Суздальского, зелием уморили». А в более поздних летописях XV века читается развёрнутый рассказ о смерти русского князя: «…Князь же великий Ярослав был тогда в Орде, у Кановичей, и много пострадал от безбожных татар за землю Русскую; Фёдором Яруновичем оклеветан был перед царём, и многую тяготу принял. И, пробыв долго в Орде, пошёл из Кановичей, и преставился в иноплеменниках насильственной смертью той же осенью и того же сентября 30-го [дня]»23.

Имя боярина Фёдора Яруновича, оклеветавшего князя Ярослава перед «царём» (Гуюком? или всё же Бату?), в других источниках не упоминается. Ничего не говорит об этом оговоре и Плано Карпини. Он называет по именам нескольких слуг русского князя, в том числе некоего Темира, «воина Ярослава», бывшего толмачом у Плано Карпини и его спутников во время их аудиенции у Гуюка. Через этого Темира велись весьма откровенные беседы между самим Плано Карпини и Ярославом; посланец папского престола склонял русского князя признать власть папы, принять унию с католичеством, объясняя это необходимостью объединить усилия всего христианского мира против «варваров». В «Истории монгалов», предназначенной для широкого круга читателей, Плано Карпини ни словом не обмолвился о тайных переговорах с русским князем, происходивших в далёкой Монголии. Но зато он подробно доложил о них папе Иннокентию IV, причём с его слов выходило, что Ярослав согласился с его увещеваниями. В послании от 23 января 1248 года, ссылаясь на Плано Карпини, понтифик уверял сына Ярослава, князя Александра Невского, в том, что его отец «смиренно и благочестиво отдал себя послушанию Римской церкви, матери своей, через этого брата, в присутствии Емера (Темира? — А. К.), военного советника, и вскоре бы о том проведали все люди, если бы смерть столь неожиданно и злосчастно не вырвала его из жизни»24. Как и некоторые другие приближённые Ярослава, Темир имел доступ в окружение великого хана (куда входило немало священников, в том числе и русских, ибо Гуюк открыто благоволил христианам). Но если в ставке великого хана или его матери действительно узнали о содержании сокровенных бесед русского князя, то это могло стать достаточным поводом для того, чтобы обвинить его в заговоре против монголов и предать смерти.

Впрочем, гибель Ярослава Всеволодовича можно объяснить иначе. Сам Гуюк или его мать могли убрать русского князя прежде всего как ставленника ненавистного им Бату. Эта версия больше похожа на правду, ибо смерть Ярослава выглядит всего лишь звеном в целой цепи схожих событий. Случайность это или нет, но в один год трагически ушли из жизни сразу три вассала Батыя, не устраивавшие правителей Каракорума: грузинская царица Русудан (покончившая с собой), султан Гийс ад-Дин (отравленный неизвестно кем во время осады одной из армянских крепостей)25 и князь Ярослав (отравленный в самой Монголии). Известно, что, находясь в орде великого хана, Ярослав поддерживал постоянные связи с Батыем, обменивался с ним посланниками, о чём-то, видимо, информируя его и получая какие-то указания. Выше мы упоминали вскользь, что осенью 1246 года, ещё не зная о смерти князя, Батый отправил к нему некоего Угнея. Он явно использовал Ярослава в своих целях, и это не могло понравиться Гуюку. Плано Карпини объяснял случившееся убийство тем, что татары вознамерились «завладеть» землёй Ярослава, — получается, что в обход Бату? В подтверждение своих слов итальянец ссылался на то, что Туракина-хатун без ведома людей Ярослава «поспешно отправила гонца в Руссию к его сыну Александру, чтобы тот явился к ней, так как она хочет подарить ему землю отца. Тот не пожелал поехать, а остался, и тем временем она посылала грамоты, чтобы он явился для получения земли своего отца. Однако все верили, что если он явится, она умертвит его или даже подвергнет вечному плену». Последнее предположение — на совести итальянского монаха: ничего определённого о намерениях ханши он, разумеется, знать не мог. Между тем её желание передать ярлык на русское княжение сыну убитого — вполне в духе той политики, которую проводил её сын Гуюк в отношении других подконтрольных Бату земель. Вспомним, что он поддержал старшего грузинского царя Давида в пику ставленнику Бату Давиду Нарину. Позднее он поддержит султана Рукн ад-Дина, сместив его старшего брата, тоже ставленника Бату. Точно так же поддержка князя Александра Ярославича могла означать попытку Каракорума лишить Батыя его русских владений или по крайней мере ослабить его влияние там. Александр пока что в Каракорум за ярлыком не поехал. Позже папа Иннокентий IV будет воздавать ему хвалу за то, что он «не пожелал… подставить выю свою под ярмо татарских дикарей», — очевидно, имея в виду именно этот его отказ ответить на призывы Туракины. Но как раз в те дни, когда папа составлял своё послание, Александр уже находился в Орде.

Батый, несомненно, оставался главным соперником Гуюка. Но до открытого столкновения между ними пока что не дошло. Как Батый старался не переступать рамки дозволенного, так и Гуюк не хотел давать повод для того, чтобы его обвинили в возобновлении старой вражды. Убийство Ярослава — чем бы оно ни мотивировалось — было тайным. Внешне же всё выглядело так, что русскому князю оказали подобающую его статусу честь. После смерти его тело было отправлено домой — опять же с соблюдением всех формальностей. Уехали восвояси и правители других подчинённых Батыю областей, а также монахи-францисканцы, которым была вручена грамота от хана Гуюка, адресованная папе. На обратном пути монахов вновь принял Батый, но задерживать у себя не стал и лишь подтвердил всё, что было написано в грамоте Гуюка; «он прибавил, чтобы мы тщательно передали господину папе и другим владыкам о том, что написал император», — свидетельствует Плано Карпини. Тогда же, на обратном пути, монахи-францисканцы встретились с армянским полководцем Смбатом Спарапетом, братом царя Киликийской Армении Гетума I, направлявшимся к Гуюку. По сведениям одного из армянских историков, Смбат также побывал и у Батыя. Его принимали с почётом; от великого хана Гуюка Смбат получил ярлык, золотую пайцзу (металлическую пластину, служившую одновременно верительной грамотой и знаком отличия), а также жену-татарку26.

Что касается русских земель, то они остались в прежнем, обычном положении. Тот же Плано Карпини сообщает, что в бытность его на Руси туда для сбора дани был прислан «один сарацин, как говорили, из партии Куйюк-кана и Бату»27. Это надо понимать в том смысле, что сборщики дани, как и было заведено в Монгольской державе, представляли интересы, с одной стороны, правителя Улуса Джучи, а с другой — центральной власти. В соответствии с этим делилась и собранная дань: бóльшая её часть шла в Каракорум, меньшая оставалась у Батыя. «Партия» Гуюка и Бату, как видим, пока что могла быть представлена одним человеком. В свою очередь, Батый восстановил в отношении русских земель принятый в Монгольской империи порядок, по которому правители покорённых монголами стран утверждались в своих правах в ставке великого хана. Когда летом или осенью 1247 года к нему прибыл русский князь Андрей Ярославич, сын Ярослава Всеволодовича, просивший себе ярлык на великое княжение, а вслед за ним явился и его старший брат Александр, Батый не стал сам решать возникший между ними спор, но отправил обоих «к Кановичам», то есть в Каракорум28. Это тоже свидетельствовало о его нежелании идти на прямой конфликт с новым великим ханом.

В действительности же в отношениях между Бату и Гуюком назревал острый кризис. Покидая в ноябре 1246 года Монголию, Плано Карпини и его спутники заметили приготовления к новому большому походу на запад, который готовил великий хан. Им казалось, что целью этого похода является христианская Европа. «…Теперь, так как император избран… они начинают снова готовиться к бою», — писал Плано Карпини. Когда члены францисканской миссии возвращались домой, они встретили войско, «набранное у всех татар»; войско это продвигалось к границам Руси. Плано Карпини рисовал пугающую картину: «…в три или четыре года они дойдут до Комании (половецких владений на Дунае и Балканах. — А. К.), из Комании же сделают набег на вышеуказанные земли (Венгрию и Польшу. — А. К.)». Но не стали секретом для членов посольства и разногласия, существовавшие между Батыем и Гуюком; именно эти разногласия, казалось, давали надежду на то, что нового вторжения удастся избежать. «Между ними возник большой разлад, — доносил о Гуюке и Батые поляк Бенедикт, — и если бы он имел продолжение, то христиане смогли бы получить в течение многих лет передышку от тартар»29. Наблюдение очень тонкое! Однако общий смысл начавшихся передвижений монгольских сил францисканцы понимали не вполне верно. Может быть, Гуюк и имел намерение воевать с Европой («Император собственными устами сказал, что желает послать своё войско в Ливонию и Пруссию», — сообщал Плано Карпини), но позднее. Пока же его цели были иными.

Во-первых, значительная армия во главе со стариком Субедеем и Чаган-нойоном была послана в Южный Китай. Во-вторых, с конца 1246-го — весны 1247 года начался сбор войск для участия в новом походе на западные страны, но целью этого похода была отнюдь не Европа, а до сих пор не покорившиеся монголам исмаилиты горного Ирака (так называемое государство «Старца Горы», или «орден» ассасинов — «курителей гашиша») и Багдадский халифат. Во главе формирующейся армии Гуюк поставил Илджидай-нойона (Эльчжигидая), одного из наиболее близких и доверенных лиц своего отца Угедея. Ему были даны значительные полномочия: Гуюк «приказал, чтобы из войска, которое находится в Иранской земле… выступило в поход по два человека от каждого десятка», и «препоручил Илджидаю всё то войско и народ; в частности, дела Рума, Грузии, Мосула, Халеба и Диярбекра (в Турецком Курдистане. — А. К.) он передал в управление ему, с тем чтобы хакимы тех мест держали бы перед ним ответ за налоги и чтобы никто больше в то дело не вмешивался». В сентябре 1247 года войско двинулось в западном направлении, и тогда же Гуюк-хан издал «высочайший указ, чтобы каждая сотня монгольских кибиток дала по одному человеку на службу батурам»30. Оба похода завершатся ничем — прежде всего из-за скорой смерти Гуюка. Но это были определяющие, стратегические направления монгольской завоевательной политики; не случайно военные действия на обоих направлениях будут продолжены преемником Гуюка великим ханом Менгу.

Назначение Илджидая означало смещение Бачу-нойона, прежнего наместника великого хана в странах Малой Азии и Закавказья, точнее, подчинение его новому правителю этих областей. Бачу-нойон, как мы помним, был недоброжелателем Батыя. Но от произошедшей перемены Батый ничего не выгадывал; более того, его позиции в регионе должны были серьёзно пошатнуться. С Бачу-нойоном он по большей части не слишком считался. Теперь же в непосредственной близости от его владений появился значительно более влиятельный правитель, человек, всецело преданный Угедееву дому и облечённый Гуюком огромными полномочиями. К тому же Батый с полным основанием мог считать Илджидая своим личным врагом: ведь это сын Илджидая Аргасун грязно оскорблял его во время Западного похода. По некоторым сведениям, Гуюк поручил Илджидаю схватить «тамошних наместников Бату» и тот даже приступил к исполнению этого приказания31. Всё это таило в себе огромную опасность для правителя Улуса Джучи. Тем более что вслед за Илджидаем на запад намеревался выступить и сам великий хан. Ситуация накалялась с каждым месяцем.

Ещё летом 1247 года на восток, в направлении монгольских владений Гуюка, двинулся и Батый со своей ордой. Об этом узнали монахи-францисканцы, возвращавшиеся в Европу. Самого Батыя они встретили в мае в обычных местах его кочевий, но позднее до них дошли слухи о том, что «из своих владений он уже направляется к Куйюк-хану»32. Правда, продвигался Батый чрезвычайно медленно, не торопясь, так что лишь к весне следующего, 1248 года он достигнет восточных границ Улуса Джучи. Вместе с ним выступили в поход и его братья.

Внешне всё выглядело вполне благопристойно: поддавшись на уговоры родичей и нойонов, Батый, казалось, нашёл в себе силы наконец-то перебороть болезнь и отправиться в Монголию для того, чтобы поклониться новому великому хану, совершить положенные церемонии и, в свою очередь, получить причитавшуюся ему долю подарков. Рашид ад-Дин (ошибочно относивший его выступление ко времени, предшествующему избранию Гуюка) так писал об этом: когда эмиры в очередной раз попросили Бату приехать, то, «хотя он и был обижен на них и опасался печальных событий из-за прежних отношений, но всё же тронулся в путь и двигался медленно» — настолько медленно, что ещё до его приезда ханство было утверждено за Гуюк-ханом33. Но готов ли был Бату и в самом деле совершить всё, что требовал от него обычай? И как намеревался встретить его Гуюк? Арабский историк XIV века аль-Омари считал, что и Гуюк, и Бату с самого начала готовились к вооружённому столкновению друг с другом34. Впрочем, кто знает, чем могли бы закончиться все эти передвижения громадных масс войск во главе с двумя самыми влиятельными, но ненавидящими друг друга людьми Монгольской империи? Не привело бы столкновение между ними — особенно в случае поражения Батыя — к новому жестокому разорению западных областей, в том числе и Руси? Или к новому походу монгольских армий в Европу? Однако произошло событие, в очередной раз круто изменившее ход монгольской, да и всей мировой истории.

На исходе зимы 1247/48 года Гуюк во главе своего войска двинулся в западном направлении. Он объявил о том, что хочет провести тёплые месяцы года в собственном юрте, располагавшемся в районе реки Имиль (или Эмель) и озера Алаколь — в нынешнем Восточном Казахстане и прилегающих к нему областях Синьцзян-Уйгурского автономного района Китая. Великий хан с детства страдал какой-то болезнью и свой отъезд объяснял исключительно состоянием здоровья: «Погода склоняется к теплу, воздух Имиля подходит для моей природы, и тамошняя вода благотворна для моей болезни»35. «Он выступил из тех мест и в полнейшем величии и могуществе направился к западным городам», — рассказывает Рашид ад-Дин. По пути Гуюк щедро раздавал деньги и одежды. Люди проницательные тут же заподозрили недоброе, ибо знали, что Гуюк обижен на Бату за его отказ приехать на курултай «и в душе замышлял козни» против него. Наибольшей же проницательностью в Монгольской державе, как известно, отличалась мать Менгу-хана Соркуктани-беги, «умнейшая из женщин мира», тонко чувствовавшая малейшие изменения политической обстановки. Соркуктани и Бату и прежде могли положиться друг на друга; теперь же помощь ханши оказалась для сына Джучи поистине бесценной. Ханша действовала «на основании той дружбы, которая со времён Чингисхана установилась и укрепилась между Джучи и Тулуй-ханом и родами обеих сторон». Она тайно отправила к Бату нарочного с известием, «что прибыл Гуюк-хан в те края не без хитрости». Рашид ад-Дин так передаёт содержание её устного послания Бату: «Будь готов, так как Гуюк-хан с многочисленным войском идёт в те пределы». К этому времени Бату достиг местности Алакамак36, в семи днях пути от Каялыка — большого города, расположенного в Илийской долине, у предгорий Джунгарского Алатау, на юго-востоке современного Казахстана[40]. Узнав о приближении Гуюка во главе громадной армии (некоторые авторы, явно преувеличивая, пишут о том, что с Гуюком было до 600 тысяч человек), он остановился, поскольку не знал его намерений, и «стал немного опасаться». Известие же Соркуктани-беги окончательно прояснило ситуацию: «подозрения Бату усилились, и он с предосторожностями и осмотрительностью ожидал прибытия Гуюк-хана». Казалось, всё шло к новой большой войне: «Бату держал наготове границы и вооружился для борьбы с ним». Два войска отделяли друг от друга не более десяти дней пути.

Тут-то и пришло к Батыю известие о внезапной смерти великого хана. Всё случилось в стране уйгуров, на пути к столь любимой Гуюком Имили, воздух и воду которой он так жаждал вкусить. «Когда Гуюк-хан достиг пределов Самарканда, откуда до Бишбалыка неделя пути, его настиг предопределённый смертный час и не дал ему времени ступить шагу дальше того места, и он скончался», — витиевато пишет Рашид ад-Дин. Конечно, речь идёт не о всем известном Самарканде в Средней Азии, а о каком-то одноимённом поселении, возможно, основанном согдийцами, выходцами из «большого» Самарканда38. Древний же Бишбалык, главный город уйгуров, находился в Восточном Туркестане, в полусотне километров западнее современного города Гучен (или Цитай), в Синьцзян-Уйгурском автономном районе Китая. Похожие сведения приводит китайский источник: Гуюк умер в местности Канхан-Ир (предположительно к юго-востоку от современного города Чингиль, на севере того же Синьцзян-Уйгурского автономного района). Произошло это «в третьей луне года у-шэнь», то есть между 27 марта и 24 апреля 1248 года39.

Итак, Батый мог торжествовать. Не сделав ни одного резкого или ненужного движения, но, напротив, медля и выжидая, он дождался того, что ситуация разрешилась сама собой. После смерти Гуюка в Монголии не осталось ни одного царевича или нойона, который мог бы открыто бросить ему вызов или оспорить его старейшинство. По словам аль-Омари, «хатуни и эмиры», находившиеся рядом с Гуюком в момент его смерти, сначала «смутились», но затем «согласились между собой насчёт того, чтобы написать Бату». Они извещали его о случившемся «и о том, что он, Бату, более других имеет право на престол и чтобы он поступил так, как признает нужным». Возможно, аль-Омари в своём повествовании несколько забегает вперёд. Но старейшинство Бату действительно признавалось тогда во всём монгольском обществе. Зная нравы эпохи и особенности монгольской политики того времени, нельзя не задаться естественным вопросом: не приложил ли Бату руку к тому, чтобы ситуация разрешилась именно таким образом? Рашид ад-Дин сообщает, что Гуюк-хан умер своей смертью — «от болезни, которой страдал», — но насколько надёжно его свидетельство?

В Монгольской империи тут же стали распространяться слухи, что Гуюк был отравлен. Слухи эти собрал проезжавший по стране в 1253–1254 годах Гильом Рубрук. Сам он оговаривается, что о смерти великого хана «не мог узнать ничего достоверного». Однако побывавший в Монголии несколько раньше монах Андре Лонжюмо рассказывал ему, что Гуюк будто бы «умер от одного врачебного средства, данного ему, и подозревал, что это средство приказал приготовить Бату». Слышал Рубрук и другое. Говорили, будто хан «сам позвал Бату, чтобы тот пришёл поклониться ему, и Бату пустился в путь с великой пышностью (мы знаем, что это было действительно так. — А. К.). Однако он сам и его люди сильно опасались (опять истинная правда. — А. К), и он послал вперёд своего брата, по имени Стикана (Шибана. — А. К.), который, прибыв к хану, должен был подать ему чашу за столом, но в это время возникла ссора между ними, и они убили друг друга»40.

Похоже ли это на правду? Трудно сказать. Гуюка никак нельзя назвать беспечным человеком, пренебрегающим опасностью и не думающим о возможном коварстве противника. Может быть, Бату или Шибану удалось каким-то образом усыпить его бдительность? Однако Шибан, будто бы убитый в схватке с Гуюком, упоминается в источниках и позже; в частности, он принимал участие в курултае 1249 года (см. ниже). Да и никаких других подтверждений в источниках эта история не имеет. Доказать причастность Батыя к смерти Гуюка, по-видимому, невозможно. В конце концов слухи такого рода сопровождали смерть почти каждого монгольского хана. Да, действительно, кончина Гуюка была чрезвычайно выгодна Бату, случилась весьма кстати и, по всей вероятности, позволила избежать открытого вооружённого столкновения, чреватого страшными потрясениями для мира. Но это, пожалуй, и всё, что можно сказать по данному поводу. Остальное — не более чем догадки и предположения, которые каждый волен делать сам…



Со смертью Гуюка в Монголии вновь повторилась ситуация бесцарствия и неопределённости. Формально власть перешла в руки вдовы Гуюка ханши Огул-Каймиш, матери двух его старших сыновей. По её повелению гроб с телом Гуюка перенесли в его ставку на Имили. «После смерти великого хана закрыли все дороги, вышел приказ, чтобы каждый остановился там, где его застало [это повеление], будь то населённое место или разорённое», — свидетельствует Рашид ад-Дин. Бату и Соркуктани-беки поспешили подтвердить права Огул-Каймиш и выразили ей сочувствие — так, будто вражды между ними никогда не существовало. «Соркуктани-беги по обычаю послала ей в утешение наставление, одежду и бохтаг (головной убор замужней женщины. — А. К.). И Бату таким же образом обласкал её и выказал дружбу». На правах аки, то есть главы всего рода, Бату посчитал нужным указать, как именно Огул-Каймиш и всем прочим надлежит поступать в сложившейся ситуации, причём вновь стал ссылаться на свою старость и болезни: «Дела государства пусть правит на прежних основаниях по советам Чинкая и вельмож Огул-Каймиш, и пусть не пренебрегает ими, так как мне невозможно тронуться с места по причине старости, немощи и болезни ног. Вы, младшие родственники, все находитесь там и приступайте к тому, что нужно»41.

Бату и Соркуктани-беги с самого начала действовали согласованно. Именно это обеспечило им успех в борьбе за власть. При этом цели их различались: Соркуктани стремилась обеспечить ханский престол своим детям; для Бату же главным было устранить от власти враждебную ему партию потомков Угедея и Чагатая. В итоге и тот и другая добились своего — к обоюдной выгоде. Их успеху способствовало и то, что у противной им партии не было единства. И дом Угедея, и дом Чагатая раздирали противоречия, причём противоречия эти во многом были порождены неудачным опытом правления сначала Туракины, а затем Гуюка.

Как и Туракина-хатун, Огул-Каймиш принадлежала к меркитскому роду. Но в отличие от свекрови она не обладала теми чертами характера, которые позволили бы ей удержать власть в своих руках на сколько-нибудь долгое время. Никаким авторитетом в монгольском обществе она не пользовалась (в официальных документах эпохи Менгу-хана её будут именовать «негодной женщиной, более презренной, чем собака»42). Как свидетельствует Рашид ад-Дин, бóльшую часть времени она «проводила наедине с шаманами и была занята их бреднями и небылицами». Воспользовавшись этим, власть попытались забрать в свои руки сыновья Гуюка Ходжа-Огул и Нагу — люди ещё весьма молодые, не обладавшие ни политическим, ни жизненным опытом. Но единства не было и между ними. «У Ходжи и Нагу, — продолжает Рашид ад-Дин, — в противодействие матери появились свои две резиденции, так что в одном месте оказалось три правителя… Царевичи по собственной воле писали грамоты и издавали приказы. Вследствие разногласий между матерью, сыновьями и другими царевичами и противоречивых мнений и распоряжений дела пришли в беспорядок. Эмир Чинкай не знал, что делать, — никто не слушал его слов и советов. Из их родных Соркуктани-беги посылала наставления и увещевания, а царевичи по ребячеству своевольничали». О своих правах на престол открыто заявил внук Угедея Ширамун, которого великий хан ещё при жизни объявил наследником; его поддерживали некоторые царевичи и эмиры. Ситуацию осложняла начавшаяся засуха, имевшая тяжелейшие последствия для Монголии и сопредельных ей степных районов. «Воды в реках совершенно высохли, травы выгорели, из каждых десяти голов лошадей или скота восемь или девять пали, и люди не имели, чем поддерживать жизнь», — сообщает китайский источник43. Сыновья Гуюка рассчитывали главным образом на присягу, данную их отцу и закреплявшую за ними права на престол, а также на помощь правителя Чагатайского улуса Йису-Менгу, который был обязан их отцу властью. Но Йису сам по себе был человеком слабым и безвольным; он по большей части пьянствовал, а всеми делами заправляла его властная и энергичная жена Тогашай. Обладавший же немалым авторитетом в Чагатайском улусе Кара-Хулагу был настроен крайне враждебно и к своему дяде Йису-Менгу, и к представителям Угедеева дома. «В столице и на окраинах были волнения, — читаем в китайской хронике, — все родственники [из «Золотого рода»] единодушно желали получить государя, но при этом много было таких, что жадно домогались неположенного [по рангу]».

Всё это играло на руку Бату и Соркуктани-беги. Свою партию они разыграли, можно сказать, виртуозно. Бату от своего имени объявил о созыве курултая и при этом, ссылаясь опять-таки на болезнь, потребовал, чтобы царевичи явились к нему, Батыю, в его нынешнюю ставку, а не он к ним44. Это противоречило традиции, согласно которой выборы хана проходили только в Монголии. Однако для Бату было принципиально важно, чтобы вопрос с избранием хана решался «на его территории». Царевичи и эмиры из Угедеева дома и сыновья и внуки Чагатая попытались воспротивиться его намерениям. Они сами позвали Бату к себе, а когда тот отказался («У меня болят ноги; будет пристойно, если они ко мне приедут», — передаёт его слова Рашид ад-Дин), начали укорять его: «Коренной юрт и столица Чингисхана здесь; зачем мы туда пойдём?» Иначе повела себя Соркуктани-беги. Как только в Монголии «распространилась молва о болезни Бату», она «отправила к нему своего сына Менгу-каана под предлогом навестить больного»:

— Так как царевичи ослушались старшего брата и к нему не пошли, пойди ты с братьями и навести его.

Ещё со времён Западного похода Бату и Менгу старались поддерживать друг друга — особенно в противостоянии враждебным им кланам Угедея и Чагатая. Вот и теперь, дождавшись приезда Менгу, Бату «обрадовался его прибытию и, поскольку он воочию увидел в нём признаки блеска и разума и будучи кроме того обижен на детей Угедей-каана», предложил возвести его в достоинство великого хана. «Из всех царевичей один Менгу-каан обладает дарованием и способностями, необходимыми для хана, так как он видел добро и зло в этом мире, во всяком деле отведал горького и сладкого, неоднократно водил войска в разные стороны на войну и отличается от всех других умом и способностями; его значение и почёт в глазах Угедей-каана, прочих царевичей, эмиров и воинов были и являются самыми полными — так передаёт его слова Рашид ад-Дин. — …В настоящее время подходящим и достойным царствования является Менгу-каан. Какой другой ещё есть из рода Чингисхана царевич, который смог бы при помощи правильного суждения и ярких мыслей владеть государством и войском?» Или, как передано это в другом месте: «Из царевичей только один Менгу-каан видел своими глазами и слышал своими ушами ясу и ярлык Чингисхана; благо улуса, войска и нас, царевичей, заключается в том, чтобы посадить его на каанство».

Так выбор был сделан — пока что одним Бату. Очевидно, избрание Менгу было результатом его договорённости с Соркуктани-беги. Теперь предстояло реализовать эту договорённость на практике, преодолевая сопротивление противной им партии. «Передача каанства дому Тулуй-хана» стала возможной лишь «благодаря способностям и проницательности Соркуктани-беги и помощи и содействию Бату, вследствие дружбы с ним», — пишет по этому поводу Рашид ад-Дин. Но ещё более важную роль в избрании Менгу сыграло то обстоятельство, что и он, и Бату пользовались уважением и поддержкой со стороны крупных военачальников — тысячников и темников. Мы уже говорили, что Бату умел находить общий язык с полководцами, прошедшими вместе с ним школу Западного похода, и всегда отдавал должное их военным и иным дарованиям. В нужный момент они оказались на его стороне.

Между тем Бату как старший среди царевичей и сам мог претендовать на место деда и дяди. Более того, его имя сразу же прозвучало как имя наиболее вероятного претендента на престол. «Когда Гуюк переселился из мира сего, — рассказывает ал-Джузджани, — то все старейшины войска монгольского обратились к Бату с таким предложением: “Тебе следует быть царём нашим, так как из рода Чингисхана нет никого старше тебя; престол и корона и владычество прежде всего твои”»45. Однако Бату отказался от этого предложения. Почему? Объяснений на этот счёт может быть несколько46. Прежде всего, попытка Бату закрепить престол за своим домом — домом Джучи — могла осложнить его отношения с Соркуктани-беги и её сыновьями — а это для Бату было крайне невыгодно. Возможно, Бату опасался и того, что в начавшемся споре за власть сыновья Угедея и Чагатая припомнят ему «меркитское» происхождение его отца Джучи. Когда-то именно из-за этого Джучи не был объявлен наследником своего отца. С тех пор прошло много лет, но история с «нечаянным» рождением первенца

Чингисхана конечно же не была забыта. Тем более должны были помнить о ней сыновья Туракины-хатун: меркитка родом, Туракина приходилась внучкой тому самому Тохтоа-беки, главе рода меркитов, который завладел женой Чингисхана Борте; наверное, она многое могла рассказать своим детям и внукам о пребывании Борте-учжины в меркитском плену. Для Бату же эта тема была особенно чувствительной.

Но имелась ещё одна, возможно главная, причина нежелания Бату занять ханский престол. Совершив путешествие из волжских степей Дешт-и-Кипчак в Восточный Туркестан, он мог лишний раз убедиться в преимуществах доставшегося ему улуса над коренным юртом его предков. Ал-Джузджани так рассказывает об этом. Когда Бату предложили стать ханом, он отвечал: «Мне и брату моему Берке (его как мусульманина Джузджани выделяет особо. — А. К.) принадлежит уже в этом крае (Дешт-и-Кипчак. — А. К.) столько государств и владений, что распоряжаться им, да вместе с тем управлять областями Китая, Туркестана и Ирана невозможно…» Известие это явно тенденциозное, но в нём есть несомненное зерно истины. Бату умел реально оценивать свои силы и понимал подлинную ценность того, чем обладал. Вспомним слова того же ал-Джузджани, сказанные о его отце Джучи: когда тот «увидел воду и воздух Кипчакской земли… он нашёл, что во всём мире не может быть земли приятнее этой, воздуха лучше этого, воды слаще этой, лугов и пастбищ обширнее этих». Так думали многие монголы, пришедшие в Кипчакские степи и на берега Волги; так с завистью думали и многие из тех, кто остался в Монголии. И к самому Бату слова эти могут быть отнесены в гораздо большей степени, нежели к его отцу, так и не успевшему насладиться всей прелестью Кипчакского края. В истории с отказом от ханства, как и в истории с завершением Западного похода, Бату проявил себя прежде всего как реалистически мыслящий политик, стремящийся не к показному величию, не к некой абстрактной, но растекающейся в безграничном пространстве власти «повелителя Вселенной», а к сохранению и приумножению того, чем он обладал в настоящем. Тем более что одним из главных условий его поддержки Менгу было признание последним его безусловного старейшинства. Отказываясь принять власть над империей монголов, Бату (в изложении всё того же ал-Джузджани) продолжал так: «…Дядя наш Тулуй, младший сын Чингисхана, умер в молодости и не воспользовался царством, так отдадим царство сыну его и посадим на престол царский старшего сына его Менгу-хана. Так как на престол посажу его я, Бату, то на самом деле владыкою буду я». Так и случится: недаром современники и позднейшие историки будут говорить о фактическом соправительстве двух старших внуков Чингисхана. Это соправительство продолжится до самой смерти Бату, и Менгу — очевидно, выполняя условия соглашения с ним, — будет оказывать правителю Улуса Джучи все подобающие почести.

Постепенно замысел Бату обрёл вполне реальные очертания. Всё произошло довольно быстро, — конечно, по меркам Монголии, где в таких случаях не принято торопиться. За год с небольшим царевичи успели сослаться друг с другом, и к маю 1249 года многие явились к Бату. Прежде всего это были его братья — Орда, Шибан, Берке «и весь род Джучи», а также многочисленные братья Менгу. Но сюда же прибыли шестой сын Угедея Кадан (напомню, участник Западного похода) и из Чагатаева дома Кара-Хулагу и Мочи (или Муджи), сын или внук Чагатая, а также многие видные нойоны и эмиры, в том числе внук Тэмугэ-Отчигина Тачар и прочие. По некоторым сведениям, явились к Бату и сыновья Гуюка Ходжа-Огул и Нагу, кочевавшие в то время поблизости; однако задерживаться здесь они не стали и, пробыв всего день или два, самовольно отбыли в свою орду, оставив вместо себя представителем Тимур-нойона, эмира Каракорума[41]. Своего представителя прислал и Ширамун: им был некий Кункур-Тогай. Обоим нойонам было поручено «письменно подтвердить то, о чём царевичи согласятся, потому что Бату всем царевичам ака (старший. — А. К.) и приказание его для всех обязательно». «Одобренного им мы никоим образом не преступим» — так будто бы заявили Ходжа и Нагу; очевидно, они рассчитывали, что решение будет в их пользу, а когда получилось по-другому, пришли в негодование и стали выговаривать Тимур-нойону за то, что тот согласился с принятым решением, забыв о своём, столь легкомысленно отданном приказе. Прибыл к Бату и представитель от Огул-Каймиш — эмир Бала-яргучи, родом уйгур, один из наиболее влиятельных вельмож при дворе Гуюка. Ещё важнее было присутствие на курултае «великих полководцев» монгольского войска, в числе которых источники называют Урянхатая, сына Субедея (сам Субедей умер в том же 1248 году, что и Гуюк), Менгусара и других.

«Малый» курултай состоялся в мае — июне 1249 года (между 14 мая и 12 июня) поблизости от становища Бату, в местности Алатау-ула — предположительно, к северо-востоку от современного города Талды-Курган в Казахстане, в предгорьях Джунгарского Алатау47. «Все собрались и несколько дней пировали, — рассказывает Рашид ад-Дин, — и после этого они заключили соглашение о том, чтобы посадить Менгу-каана на престол». Бату «первым предложил признать Менгу главой над ними», — свидетельствуют авторы официальной китайской хроники «Юань-ши». Однако против этого тут же выступил посол ханши Огул-Каймиш Бала. Он назвал другую кандидатуру — царевича Ширамуна:

— Некогда Тай-цзун (храмовое имя Угедея, употреблявшееся после его смерти. — А. К.) дал повеление о том, что делает наследником престола августейшего внука Ширамуна; все князья и все сановники знают об этом. Ныне Ширамун находится в прежних правах, но при этом собрание желает выбрать другого родича. Какое положение вы собираетесь ему предоставить?

Поначалу воцарилось молчание. Сановники не нашлись что ответить. Но эта тема ещё раньше звучала в рассуждениях Бату. Говоря о том, что Менгу — единственный, кто подходит на роль великого хана, он вспоминал и о Ширамуне, но совсем не в той связи, в какой называл это имя уйгур Бала. Сам факт, что «дети Угедей-каана поступили вопреки словам отца и не отдали власть Ширамуну» тогда, когда это надлежало сделать, обернулся теперь против них, свидетельствуя о нарушении ими закона. Эту мысль и озвучил Мука-Огул, младший брат Менгу:

— Повеление Тай-цзуна существует, и кто посмеет его нарушить? Однако ранее, когда курултай возвёл на престол Дин-цзуна (Гуюка. — А. К.), то это было сделано государыней Торэгэной (Туракиной-хатун. — А. К.) вместе с вами и вам подобными. Таким образом, это вы были именно теми, кто преступил повеление Тай-цзуна. И ныне вы ещё кого-то обвиняете в преступлении?

Получалось, что избрание Гуюка в обход прямого волеизъявления Угедея ставило под сомнение саму легитимность его власти. Представителям Угедеева рода можно было предъявить ещё одно обвинение — в убийстве Чаур-сечен, совершённом без согласия всех представителей «Золотого рода». И Бале, знавшему об этом, пришлось «прикусить язык». Особенно после того, как вслед за Мукой-Огулом взял слово суровый воин Менгусар, бывший полководец Тулуя, участник Западного похода, удостоившийся после его завершения звания судьи («яргучи»). Он тоже вспомнил историю с Ширамуном, но высказался гораздо более решительно.

— Ты говоришь поистине верно, — обратился он к Бале. — Однако когда прежняя вдовствующая государыня возвела на трон Дин-цзуна (Гуюка. — А. К.), что ты тогда говорил? А Бату-хан твёрдо и тщательно придерживался последней воли прежнего государя (то есть не участвовал в выборах Гуюка! — А. К). Что касается тех, у кого есть иное толкование закона, я прошу разрешения казнить их.

Против таких слов возражать никто не посмел. Поддержал Бату и самый влиятельный из присутствовавших на курултае военачальников, Урянхатай, сын Субедея:

— Менгу одарён умом, мудростью и глубокими знаниями. Люди везде знают его. Совет Бату поистине хорош.

— Урянхатай говорит правильно, — подвёл итог Бату.

После этого он «немедленно отдал приказ войскам, и все

войска повиновались ему, а курултай вследствие этого утвердил [выбор Менгу кааном]»48.

В соответствии с обычаем Менгу долго отказывался, «не давая согласия на облечение себя той огромной властью и не принимая на себя того великого дела». И этот ритуальный, обязательный элемент выборов Бату также сумел обратить в свою пользу. Слово вновь взял Мука-Огул, выражавший на курултае мысли самого Батыя:

— На этом собрании все мы заключили условие и дали подписку, что не выйдем из повиновения Саин-хану Бату; как же Менгу-каан ищет пути уклониться от того, что им признано за благо?

Речь эта понравилась Бату, «и он её одобрил… Менгу-каан был обязан согласиться». Наконец, был совершён и обряд поставления на ханство, но весьма своеобразно — так, что собравшимся пришлось демонстрировать верность не только Менгу, но и Бату: «Бату, как обычно принято среди монголов, поднялся, а все царевичи и нойоны в согласии, распустив пояса и сняв шапки, встали на колени. Бату взял чашу и установил ханское достоинство в своём месте; все присутствующие присягнули [на подданство], и было решено в новом году устроить великий курултай. С этим намерением каждый отправился в свой юрт и стан, и молва об этой благой вести распространилась по окрестным областям».



Но сделана была ещё только половина дела. Надлежало добиться того, чтобы решение об избрании Менгу было утверждено на «великом курултае» в самой Монголии и чтобы его признали остальные представители «Золотого рода». Здесь прежде всего должно было сказаться военное превосходство Джучидов и их сторонников над разобщёнными и впавшими в растерянность противниками. Бату «приказал своим братьям Берке и Тука-Тимуру отправиться вместе с многочисленным войском вместе с Менгу-кааном в Керулен, столицу Чингисхана, и в присутствии всех царевичей, устроив курултай, посадить его на царский трон». Братьям Бату было придано три тумана войска (30 тысяч человек)[42]. С самого начала было ясно, что им предстоит не только озаботиться устроением всех связанных с курултаем дел, но и преодолеть «козни детей Угедей-каана, замысливших вероломство».

Сам Бату остался пока что в Алатау — с тем, чтобы позднее вернуться к себе на Волгу. Ни ехать в Монголию, ни присутствовать на курултае он не собирался.

Однако прежде чем курултай состоялся, должно было пройти немало времени. Соркуктани-беги и сам Менгу принялись раздавать подарки и «величайшей учтивостью и обходительностью склонять на свою сторону родственников». Вновь, уже от своего имени, они рассылали гонцов с приглашениями, но родичи Гуюка решительно воспротивились намерению возвести на престол сына Тулуя. В этом их поддерживали Йису-Менгу и Бури из Чагатаева дома и другие. По слухам, дошло до того, что Ходжа и Нагу «сговорились устроить засаду на пути Менгу-каана», но удача оказалась не на их стороне, и Менгу «миновал ловушки и опасности прежде, чем они были осведомлены об этом»50. Царевичам оставалось посылать гонцов к Бату, что они многократно и делали, припоминая ему решение предыдущего курултая 1246 года о закреплении ханского престола за домом Угедея:

— Мы далеки от соглашения на это и недовольны этим договором. Царская власть полагается нам, как же ты её отдаёшь кому-то другому?

Бату отвечал туманными рассуждениями о благе всего Монгольского государства:

— Мы с согласия старших и младших братьев задумали это благое дело и кончили разговор об этом, так что отменить это никоим образом невозможно. Если бы это дело не осуществилось в таком смысле и кто-либо другой, кроме Менгу-каана, был бы объявлен государем, дело царской власти потерпело бы изъян, так что поправить его было бы невозможно; а если царевичи об этом тщательно поразмыслят и предусмотрительно подумают о будущем, то им станет ясно, что по отношению к сыновьям и внукам проявлена заботливость, потому что устроение дел такого обширного государства не осуществится силою и мощью детей.

В этих бесплодных переговорах прошли «весь тот год, который был предназначен для курултая (то есть 1250-й. — А. К.), и следующий год… до половины». Единства среди Чингисидов не было и в помине. Сыновья Гуюка Ходжа-Огул и Нагу «воображали, что без них дело курултая не двинется вперёд», и потому медлили с приездом. Их сторонники готовились к решительным действиям. В ставке Ширамуна собралась «часть эмиров высочайшей особы Гуюк-хана». Образовалось некое подобие оппозиционного центра. Берке, которому были поручены все дела по устройству курултая, торопил старшего брата:

— Прошло два года, как мы хотим посадить на престол Менгу-каана, а потомки Угедей-каана и Гуюк-каана, а также Йису-Менгу, сын Чагатая, не прибыли.

Наконец Бату прислал ответ, позволявший действовать незамедлительно. На этот раз он выражался предельно кратко и ясно.

— Посади его на трон, — велел он брату, а дальше добавил: — Всякий, кто отвратится от ясы (то есть, в данном случае, откажется от принятого сообща решения. — А. К), лишится головы.

«Великий курултай» собрался 1 июля 1251 года на реке Онон, в местности Кодеу-арал, — то есть именно там, где за 22 года до этого произошло избрание великого хана Угедея51. Выбор конечно же не случайный! Бату, по воле которого в те месяцы совершалось буквально всё, стремился лишний раз подчеркнуть преемственность власти Менгу со временами Чингисхана и Угедей-хана. Правление же Гуюка как бы выводилось за рамки законной передачи власти от одного хана другому. Здесь, в родовом юрте великого основателя Монгольской империи (и, соответственно, его младшего сына Тулуя и его потомков), Менгу-хан был наконец-то поднят на белом войлоке и возведён в достоинство великого хана. Помимо братьев Бату и сыновей Соркуктани-беги на торжествах присутствовали многочисленные и весьма влиятельные племянники Чингисхана, в том числе Эльчжигидай-старший, сыновья Отчигина, Кулкана и другие; из потомков Чагатая был Кара-Хулагу, а из потомков Угедея — сыновья Кудэна, а также Кадан и Мелик (седьмой сын Угедея), явившиеся, правда, с опозданием, уже после избрания хана (как, впрочем, и Кара-Хулагу). Тем не менее и они «по определённому обычаю… принесли установленные поздравления и вместе с другими занялись удовольствиями и развлечениями». Так ханство Менгу было признано представителями всех четырёх ветвей «Золотого рода». О напряжённости, которая царила во время избрания, свидетельствуют беспрецедентные меры предосторожности, принятые по приказу Берке, распоряжавшегося всеми делами. Вести собрание должен был Хубилай, причём так, чтобы остальные лишь внимали его словам. Муке-Огулу велено было «стать у дверей, чтобы ему можно было задержать царевичей и эмиров»; Хулагу, ещё один брат Менгу, получил приказание «стать впереди стольников и телохранителей, чтобы никто не говорил и не слушал неподобающих речей. Сообразно с этим установили порядок, — сообщает Рашид ад-Дин, — и только они двое ходили взад и вперёд, пока не закончился курултай». Но всё обошлось — если не считать того, что джалаир Илджидай, человек особенно близкий к семейству Угедея, сумел всё же взять слово и напомнил собравшимся о клятве, данной Гуюку при его вступлении на престол:

— Вы все постановили и сказали, что до тех пор, пока будет от детей Угедей-хана хотя бы один кусок мяса… мы всё же его примем в ханство и кто-либо другой не сядет на престол. Почему же теперь вы поступаете по-другому?

Его тут же прервал Хубилай:

— Такой уговор был, однако вы прежде изменили всё обусловленное, все слова и древнюю ясу… Зачем вы убили Алталун (Чаур-сечен. — А. К.)? Ещё: Угедей-каан сказал, чтобы государем был Ширамун; каким же образом вы со своей сердечностью отдали власть государя Гуюк-хану?

Возразить на это было нечего. Не получив поддержки со стороны других участников курултая, джалаир вынужден был пойти на попятную:

— В таком случае истина на вашей стороне52.

И это всё. О каких-либо других эксцессах во время избрания Менгу-хана источники не сообщают. Как всегда, выборы хана завершились пиром, который продолжался неделю. О размахе торжеств свидетельствует тот факт, что в течение недели ежедневно к столу доставлялось по две тысячи повозок с вином и кумысом, триста голов лошадей и быков и три тысячи баранов! Причём Берке настоял на том, чтобы для мусульман, участвующих в празднестве, баранов и прочий скот резали по предписаниям шариата, — никто против этого возражать не посмел.

Историки нередко называют случившееся «государственным переворотом»53. Доля истины в этом определении есть. Однако надо учесть, что все четыре ветви Чингисидов обладали в принципе равными правами на наследование верховной власти в империи и узурпация её родом Угедея не могла считаться легитимной. А потому более верной представляется другая оценка событий 1249–1251 годов, также сформулированная в исследовательской литературе. Имело место столкновение различных противоборствующих кланов, главы которых по-разному толковали ясу Чингисхана и, исходя из своих интересов, по-разному определяли порядок наследования верховной власти: «Бату-хан в своих действиях представлял принцип родового наследования», тогда как его соперники опирались либо на «принцип передачи власти от отца к сыну» (Гуюк-хан и его сыновья), либо на «назначение преемника великим ханом» (Ширамун)54. Победила «партия» Бату и Менгу-хана. Но победа эта могла быть обеспечена только военной силой да ещё авторитетом Бату. При этом ни сам Бату, ни впоследствии его потомки не проявляли особого интереса к общемонгольским делам, а вскоре великая империя Чингисхана распалась на отдельные улусы. Достоинство же великого хана и власть над Монголией так и останутся в руках потомков Тулуя. Правда, добиться этого они смогут только в результате разгрома враждебных им кланов Угедея и Чагатая, в том числе и путём физического уничтожения многих их представителей. И здесь также Менгу и Бату будут действовать заодно: Менгу — очевидно, укрепляя свою власть, а Бату — уничтожая тех, кого он считал своими личными врагами. Собственно, репрессии против родичей начал ещё Гуюк. Но тогда это не коснулось членов «Золотого рода». Теперь же число жертв возросло многократно, маховик казней раскрутился, и принадлежность к роду Чингисидов уже не могла служить защитой — напротив, зачастую становилась причиной того, что тот или иной Чингисид — потомок Угедея или Чагатая — безжалостно предавался смерти.

Впрочем, первыми за оружие взялись представители дома Угедея.

Заговор царевичей был раскрыт, можно сказать, случайно. Внуки Угедея Ширамун, Нагу и Кутак (сын Карачара) с многочисленной ордой и обозом направлялись в ставку Менгу — якобы для того, чтобы вместе со всеми принести ему присягу55. Когда они находились в нескольких днях пути от Кодеу-арала, их повстречал некий человек из орды Менгу, искавший пропавшего верблюда. В это время одна из повозок сломалась; оказалось, что она полна оружия. Оружие везли и в других повозках. Отыскавший верблюда погонщик поскакал к Менгу и рассказал ему обо всём. Тут же были приняты необходимые меры. Менгу приказал окружить свою ставку четырьмя кольцами вооружённых людей и направил против Ширамуна и его сообщников значительные силы во главе с Менгусаром и царевичами Мукой-Огулом и Хулагу. Заговорщики же действовали беспечно: не подозревая, что их планы раскрыты, они удалились от основных сил, а потому, когда войска Менгусара окружили их, не оказали никакого сопротивления. В ставке великого хана был устроен суд. Царевичи отговорились тем, что ничего не знали ни об оружии, ни о замыслах своих людей. Им, конечно, не слишком поверили, но пока что решили их не трогать. Во всём обвинили нойонов, которые якобы и замыслили измену; их решено было предать казни. По сведениям Рашид ад-Дина, таковых насчитали 77 человек; Гильом Рубрук называет более внушительную цифру — 300 человек «из более знатных татар». Руководил казнями Менгусар-нойон, возведённый в те месяцы в звание главного судьи всей Монгольской империи. Среди казнённых нойонов оказался и давний враг Батыя Аргасун, сын эмира Илджидая, поставленного Гуюком во главе западных войск. Аргасуна и его братьев «подвергли пыткам», а потом казнили с особой жестокостью — «вбиванием в рот камней». Вскоре на территории современного Афганистана был схвачен и сам Илджидай; его привезли не к Менгу, но к Батыю. Два этих человека испытывали друг к другу взаимную вражду. Армянский хронист Киракос Гандзакеци так рассказывает об этом: «великий начальник» Илджидай находился «на пути к Персии» и «остался там, выжидая, кто же захватит царский престол. Начальники войск, расположенных на востоке, донесли Батыю на него: дескать, тот не хотел, чтобы Батый правил ими, ибо человек он высокомерный, и сказали, что, мол, он не подчиняется также Менгу-хану. Батый приказал привести его к себе; его схватили, закованного привели к хану и безжалостно убили». Иначе передаёт эту историю араб аль-Омари. По его сведениям, Гуюк, начав вражду с Багу и задумав «низложить его», отправил эмира Илджидая (аль-Омари называет его Алджукдаем) «в Арран и другие владения, принадлежавшие Бату, приказав ему схватить тамошних наместников Бату и привести их к нему». Это и было сделано, однако наместники Бату успели сослаться со своим господином и получили от него приказание, в свою очередь, захватить Илджидая. Сторонникам Бату удалось одержать верх; Илджидай был схвачен (по версии аль-Омари, это произошло ещё до смерти Гуюка) и отведён в оковах к Бату. Конец его был ужасен: Бату повелел «сварить его в воде»56. Что же касается Ширамуна и других царевичей, то их оставили под присмотром брата Менгу Хубилая. Впоследствии Хубилай возьмёт Ширамуна с собой в поход в Китай, но там «не возымеет к нему доверия» и прикажет «бросить в воду», то есть утопить. Нагу тоже будет казнён, а Кутака вместе с совсем уж маленькими сыновьями Гуюка и Нагу вышлют в Туркестан57. Гильом Рубрук упоминает о том, что «малютка» сын Гуюка (вероятно, младенец Хуку), «который не только не мог быть способен на заговор, но даже и знать о нём, был оставлен в живых, и ему предоставили двор отца со всеми принадлежавшими к нему животными и людьми». Но положение его оставалось плачевным: сопровождавшие Рубрука монголы в страхе не осмелились даже приблизиться к его юрту, хотя и проезжали поблизости от него58.

Так был разгромлен Улус Угедея. Позднее выказавшие верность новому великому хану сыновья Кудэна, а также Кадан и Мелик-Огул разделят оставшихся женщин и имущество из орд и домов, некогда принадлежавших Угедею.

Бату лично казнил и другого своего давнего врага — внука Чагатая Бури. Расправа над ним стала звеном в разгроме Чагатаева улуса. Бури вместе с Йису-Менгу, его женой Тогашай и эмирами был доставлен в ставку великого хана. Здесь их всех схватили; эмиров казнили сразу, а Тогашай-хатун отдали на растерзание внуку Чагатая, союзнику Менгу Кара-Хулагу. Последний относился к своей тётке с лютой ненавистью: он «приказал растоптать её ногами» (или, как сказано в другом источнике, «раздробить ей кости»), причём сделать это в присутствии мужа, — и тем, как выразился Рашид ад-Дин, «исцелил свою грудь от давней злобы». Обоих же царевичей выдали на расправу Бату. И тот тоже дал волю давно копившейся злобе. К привезённым в его ставку Чагатаидам Бату отнёсся по-разному. Йису-Менгу не входил в число его личных врагов и потому был пощажён. «С разрешения Бату» он «вскоре вернулся домой», рассказывает Джувейни59 (позднее, правда, бывшего правителя Чагатаева улуса всё же казнят, но сделано это будет без всякого участия Бату). Зато Бури ждала страшная участь. «Этот Бури был крайне смел и дерзок, — рассказывает Рашид ад-Дин. — Когда он напивался, он говорил грубости… Однажды… когда он пил вино, то ругал Бату по злобе, которую в душе питал к нему. Когда Бату услыхал об этом, он потребовал его к себе». Менгу поручил выяснение обстоятельств дела Менгусару, и тот, как и следовало ожидать, провёл следствие со всей жёсткостью и решительностью и, исполняя волю великого хана, доставил пленника к Бату. Эту историю слышал и Рубрук, специально наводивший справки о судьбе Бури. Он тоже сообщает о пьяных откровениях внука Чагатая: оказывается, тот «не имел хороших пастбищ и однажды, когда был пьян, стал так рассуждать со своими людьми: “Разве я не из рода Чингисхана, как Бату?.. Почему и мне, как Бату, не идти на берег Этилии (Волги. — А. К.), чтобы там пасти стада?” Эти слова были доложены Бату. Тогда Бату написал его людям, чтобы они привели к нему их господина связанным, что те и сделали… Бату спросил у него, говорил ли он подобные речи, и тот сознался. Однако он извинился тем, что был пьян, так как они обычно прощают пьяных. И Бату ответил: “Как ты смел называть меня в своём опьянении?” И затем приказал отрубить ему голову»60.

Как видим, Батый судил Бури вовсе не за участие в заговоре против Менгу. Его вопрос: «Как ты смел называть меня в своём опьянении?» — заставлял обоих участников этой кровавой драмы вспомнить о делах давно минувших, о ссоре в ходе Западного похода, когда Бури грязно оскорблял правителя Улуса Джучи. Спустя двенадцать лет это было предъявлено ему в качестве обвинения! Если Бури действительно был казнён через отсечение головы (а не верить Рубруку у нас нет оснований), то перед нами свидетельство исключительного ожесточения Батыя. Вспомним, что этот вид казни считался у монголов наиболее позорным. В отношении членов «Золотого рода» его вообще не применяли, дабы на землю не пролилась ни одна капля священной крови великого основателя империи. Батый не просто казнил Бури, но сделал это самым унизительным, самым страшным, в глазах монголов, способом, словно отказывая своему врагу в принадлежности к числу потомков Чингисхана.

Вскоре очередь дойдёт и до Йису-Менгу. Когда с основными противниками Менгу будет покончено, великий хан отпустит Кара-Хулагу «с полным почётом и уважением» и подарит ему «становища его деда (Чагатая. — А. К), которые захватил дядя его Йису-Менгу». Кроме того, Кара-Хулагу получит от великого хана ярлык, дающий ему право на убийство дяди. Однако добраться до кочевий Йису-Менгу ему не удастся: в дороге, вблизи Алтая, Кара-Хулагу умрёт (это случится зимой 1252/53 года), и путь продолжит его жена Ургана-хатун. На основании имевшегося у её мужа ярлыка она и казнит Йису-Менгу и сама станет править улусом мужа от имени своего малолетнего сына Мубарек-шаха. Новый великий хан, как и Бату, с крайней неприязнью относился к Чагатаидам. Перс ал-Джузджани писал даже, что в результате его политики «от племени Чагатая не осталось и следов на поверхности земли, кроме одного-двух сыновей Чагатая, которые удалились в Китай». И хотя это несомненное преувеличение, историки подтверждают, что ни один взрослый представитель Чагатаева рода не сохранил своё положение при Менгу: Кара-Хулагу умер своей смертью, а остальные «были или убиты, или сосланы; их малолетние дети были воспитаны в орде великого хана и только впоследствии, при Хубилае, частью вернулись в свои родовые владения»61. Бóльшая часть Улуса Чагатая была поделена между Менгу и Бату, так что в последние годы жизни Батый распоряжался во многих городах Мавераннахра — Ходженте, Бухаре и других. Восстановить разгромленный улус удастся лишь внуку Чагатая Алгу, сыну Байдара. Примечательно, что винить в случившемся он будет не Менгу, а Батыя и его брата Берке, бывшего тогда рядом с великим ханом и, вероятно, распоряжавшегося расправами. Спустя несколько лет, во время междоусобной войны между Золотой Ордой и государством ильханов, Алгу начнёт войну с Берке «за то… что Менгу-хан, подученный им, истребил весь его род»62.

Особую ненависть великий хан испытывал и к вдове Гуюка Огул-Каймиш. Сразу после открытия заговора Ширамуна Менгу-хан направил гонцов к ней и её сыну Ходже-Огулу, требуя, чтобы те незамедлительно прибыли к нему:

— Если вы не участвовали в заговоре с теми людьми, то для вас счастье будет в том, что вы поспешите к высочайшей особе каана.

Ходжа хотел было казнить гонца, но вовремя опомнился и, по научению жены, явился к хану. Там он вёл себя уже по-другому: полностью раскаялся, изъявил покорность и был прощён; ему даже назначили юрт на реке Селенге, близ Каракорума. Что же касается Огул-Каймиш, то она проявила строптивость и не захотела признавать избрание Менгу. А потому отослала гонца обратно, выговорив великому хану:

— Вы, царевичи, обещали и дали обязательство в том, что царская власть всегда будет принадлежать дому Угедей-каана и что никто не будет противодействовать его сыновьям, а теперь вы не держите слова!

Это привело Менгу в ярость. Он приказал схватить Огул-Каймиш и привезти, зашив обе её руки в сыромятную кожу. Суд над ней и её невесткой, матерью Ширамуна Кадакач-хатун, устроили в ставке Соркуктани-беги. Когда Менгусар, обнажив царицу, потащил её на суд, Огул-Каймиш воскликнула:

— Зачем другие смотрят на тело, которое никто, кроме государя, не должен видеть?!

Цариц обвинили в том, что они «совершали чародейские жертвоприношения» и колдовством погубили «всю свою родню». Обеих «бичевали раскалёнными головнями, чтобы они сознались», а затем, признав виновными, утопили, завернув в кошму. Казнены были и многие эмиры из ставки Гуюка и Огул-Каймиш. Репрессии расширялись, захватывая новые области Монгольской державы. «Так как по углам ещё оставались кое-какие смутьяны, а вызов их был затруднителен и долго бы тянулся», Менгу отправлял в войска отряды верных ему нукеров, дабы те производили расследование на местах и «всякого, кто участвовал в заговоре», казнили. Особенно свирепствовал Менгусар-нойон. После его смерти, случившейся зимой 1253/54 года, великому хану пришлось издавать специальный ярлык для его сыновей, дабы защитить их от ненависти и жажды отмщения. «Что касается тех, кому полагалась казнь, то Менгусар всегда казнил их в соответствии с законами», — утверждал Менгу. Но всеобщее озлобление трудно удержать в рамках закона: казнили и тех, кто действительно был замешан в заговоре, и тех, кто когда-либо высказывал сомнение в справедливости отстранения сыновей и внуков Угедея от власти или просто сочувствовал им. Впоследствии один из активных участников событий, главное действующее лицо курултая 1251 года Хубилай, ставший великим ханом и вступивший в междоусобную войну со своим братом Ариг-Бугой, будет вспоминать о массовых расправах начала царствования Менгу: «В век Менгу-каана тогдашние эмиры ничем не согрешили против него даже в мыслях и не было большой смуты. Людям известно, какая кара и возмездие постигли их только за незначительное сопротивление, которое они замышляли»63. Весьма красноречивое признание!

Репрессиями на западе Монгольской державы руководил Батый. Он не ограничился тем, что отрубил голову Бури и заживо сварил в кипятке Илджидай-нойона. Со стороны вообще казалось, что всё происходящее — дело его рук и проявление его воли. Армянский хронист Киракос Гандзакеци так писал об этом: когда Батый, приехав с севера в Монголию, посадил на престол Менгу-хана, то «некоторые из его родственников были недовольны этим, так как надеялись либо воцариться самим, либо посадить на престол сына Гуюк-хана по имени Ходжа-хан (известие не вполне точное, но свидетельствующее о том, что армянский автор хорошо разбирался во внутриполитической ситуации в Монголии. — А. К.), однако не решались открыто высказывать своё недовольство». И только после того, как Батый «вернулся к своему войску, они стали выражать возмущение Менгу-хану и начали крамолу. Батый, услыхав об этом, приказал убить многих из сородичей своих и знати…». Правда, в отдельных случаях он, как мы видели, мог проявлять и милость к осуждённым. Случай с Йису-Менгу был не единственным. Когда, например, в Бишбалыке был казнён глава уйгуров, обвинённый в намерении перебить всех мусульман в местной мечети (и будто бы получивший на то соизволение правительницы Огул-Каймиш), то вместе с ним на казнь были осуждены двое вельмож: один был помилован ради Соркуктани-беги, второй — ради Батыя64. В другой раз была сохранена жизнь некоему Тенгиз-гургену, женатому на дочери Гуюка, но бывшему в отдалённом родстве с одной из сестёр Батыя. Когда «род Гуюк-хана и некоторые эмиры замыслили измену, — рассказывает Рашид ад-Дин, — …Тенгиз-гургена также обвинили и так избили палками, что с его бёдер спадало мясо». Однако дочь Гуюка «попросила пощадить его», и — несомненно, с ведома Бату — «ей подарили его»65.

Репрессии в отношении одних сопровождались щедрыми пожалованиями другим. Первыми были одарены братья Бату, а через них — и сам правитель Улуса Джучи. Менгу не забыл, кому он обязан престолом. «Когда августейшее внимание Менгу-каана освободилось от неотложных дел и взволнованное государство успокоилось, а царская власть с согласия всех царевичей была ему вручена, царевичи и эмиры усиленно просили позволения удалиться в свои юрты, — пишет Рашид ад-Дин. — Обласкав каждого разными почестями и всякими милостями, он приказал разъехаться и отправиться по своим становищам. Так как дальность расстояния и время разлуки с Бату у Берке и Тука-Тимура были больше и дольше, чем у других, он отпустил их раньше и пожаловал их бесчисленными наградами, а вместе с ними отправил Бату дары и подношения, достойные такого государя»66.

Менгу оказался действительно умелым политиком. Ему удалось навести порядок в расстроенных делах государства, преодолеть анархию и безнаказанность предшествующих лет. Во многих своих начинаниях новый великий хан опирался на поддержку Батыя, с которым, по существу, делил власть. Но в то же время Менгу действовал вполне самостоятельно — и нередко поступал так, как считал нужным. Иные его решения шли вразрез с интересами Батыя. Впрочем, подробнее о его взаимоотношениях с Батыем в период их соправительства мы поговорим чуть позже.



Историкам в точности неизвестно, когда именно Батый вернулся на Волгу. Русские летописи после 1247 года вообще не упоминают его имя, что и неудивительно: в последние годы его жизни князья по большей части имели дело не с ним самим, а с его сыном Сартаком. Судя же по указаниям персидских и армянских авторов, ко времени курултая 1251 года и последующих за ним политических процессов и казней Батый находился уже далеко от Монголии (Киракос Гандзакеци, например, впервые упоминает Батыя в связи с событиями на Волге под 1251 годом). Но и в собственных владениях Батыя разворачивались события, имевшие прямое отношение к смене власти в Каракоруме и устранению всего, что было связано с правлением Гуюка и его родни. Эти события — далёкий отзвук политических процессов начала царствования Менту — имели трагические последствия для Русской земли, особенно в условиях продолжавшейся здесь политической нестабильности.

За пять с половиной лет, прошедших со смерти великого князя Ярослава Всеволодовича, великокняжеский престол трижды или даже четырежды переходил из рук в руки. После того как весной 1247 года тело Ярослава привезли на Русь и похоронили во владимирском Успенском соборе, на великое княжение сел его брат Святослав. Однако он очень недолго занимал великокняжеский стол и вскоре был изгнан из Владимира своим племянником: по одной версии, московским князем Михаилом Ярославичем (год спустя погибшим в битве с литовцами на реке Протве), по другой — энергичным и решительным князем Андреем Ярославичем67. В том же 1247 году Андрей поехал в Орду, к Батыю, и вслед за ним туда же отправился его старший брат, новгородский князь Александр Невский. Оба претендовали на наследие своего отца. Как мы уже знаем, Батый не стал решать возникший между ними спор и направил братьев к великому хану Гуюку. Их путешествие в Монголию продолжалось более двух лет. За это время великий хан успел умереть, так что мы в точности не знаем, застали ли русские князья его в живых или нет и от кого получили ярлыки на княжение — всё-таки от Гуюка или, что кажется более вероятным, от регентши престола Огул-Каймиш или кого-то из царевичей[43]. Во всяком случае, их спор был решён традиционным для монголов способом: владения их отца (а Ярослав, напомню, имел ярлык и на киевское, и на владимирское княжение) были поделены между ними: Александр получил Киев и «всю Русскую землю» (под которой подразумевалась прежде всего Южная Русь), а Андрей — отцовский престол во Владимире, то есть Северо-Восточную Русь. Формально статус Александра был выше, ибо Киев по-прежнему считался главным, стольным городом Руси. Но разорённый татарами и обезлюдевший, он не представлял для князя никакого интереса, и потому Александр едва ли мог быть доволен принятым решением. Андрей же получил то, что желал. К зиме 1249/50 года братья вернулись на Русь. Александр не стал даже заезжать в доставшийся ему Киев и вскоре уехал к себе в Новгород. (Здесь в следующем, 1251 году он тяжело заболел, «но Бог помиловал его» — выздоровел.) Великим князем Владимирским стал Андрей Ярославич. Его власть попытался оспорить изгнанный им с престола дядя, Святослав Всеволодович, но неудачно. Осенью 1250 года Святослав с сыном Дмитрием отправился в Орду, к Сартаку, — очевидно, жалуясь на племянника. Однако добиться желаемого ему не удалось. Показательно, что летописцы, всегда внимательные к такого рода деталям, не пишут ни о его возвращении «из Татар», ни о какой-либо «чести», оказанной ему или его сыну68.

Недолгое княжение Андрея Ярославича завершилось катастрофой — не столько даже для него лично, сколько для всей едва оправившейся от недавнего разгрома Северо-Восточной Руси. В 1251 году новый великий хан Менгу подверг жёсткой ревизии все решения, принятые предшествующей властью. С целью упорядочения дел в государстве и преодоления неразберихи и злоупотреблений он издал особый указ, по которому «все пайцзы, печати, высочайшие указы, рескрипты и ярлыки, которые выдавались без меры двором каана и чжуванами (царевичами. — А. К.) в предшествующие годы», подлежали отмене; кроме того, предписывалось, «чтобы впредь царевичи не давали и не писали приказов о делах, касающихся провинций, без спроса у наместников его величества»69. Соответственно, теряли силу и ярлыки, выданные Андрею и Александру Ярославичам. Что касается Александра, то он, очевидно, был крайне заинтересован в пересмотре решений, принятых в Каракоруме. Лично для него это могло означать передачу ему ярлыка на великое княжение Владимирское, на которое он — как старший из Ярославичей — имел больше прав, нежели его младший брат Андрей. Андрей, естественно, считал иначе.

В следующем, 1252 году князь Александр Ярославич вновь отправился «в Татары» — по своей ли воле или будучи вызван туда, неизвестно. «…И отпустили его с честью великой, дав ему старейшинство во всей братии его», — свидетельствует летописец. Андрей же в Орду не поехал. Пересмотр принятых ранее решений был ему невыгоден, и соглашаться с ним он не собирался. Получалось, что в противостоянии великого хана и его противников из дома Угедея он — может быть, и не ведая того — оказывался на стороне последних70. Это имело для него самые печальные последствия.

Летописи по-разному описывают то, что произошло на Руси в отсутствие князя Александра Ярославича. Но смысл происходящего в целом ясен. «В то же лето надумал князь Андрей Ярославич со своими боярами бегати, нежели царям служити…» — читаем в Лаврентьевской летописи. «Цари» здесь, по всей вероятности, — Батый и Менгу-хан. Отказ от исполнения их воли был расценен властями Орды как мятеж. Наказание последовало незамедлительно. В июле 1252 года многочисленное войско во главе с ордынскими воеводами Неврюем[44], Котией и Олабугой «храбрым» вторглось в Суздальскую землю. 23-го числа, в канун дня святого Бориса, татары переправились близ Владимира через Клязьму и скрытно двинулись к Переяславлю, куда отступил со своими полками князь Андрей Ярославич. По всей вероятности, его поддерживал младший брат, переяславский (а впоследствии тверской) князь Ярослав; здесь, в Переяславле, находились жена и дети Ярослава. Андрей решил дать татарам бой («Господи! Доколе нам меж собою браниться и наводить друг на друга татар?! — передают его слова поздние летописи. — Лучше мне бежать в чужую землю, нежели дружиться и служить татарам!»). «На утро же на Борисов день (24 июля. — А. К.) встретил их князь великий Андрей со своими полками, и сразились оба войска, и была сеча великая. Гневом же Божиим за умножение грехов наших побеждены были христиане погаными, а князь великий Андрей едва убежал…» Сначала он направился в Новгород, однако новгородцы, верные своему князю Александру, не приняли его, и Андрей бежал в Псков, где стал дожидаться жены — дочери галицкого князя Даниила Романовича, на которой он женился полутора годами раньше, зимой 1250/51 года. (Как считают историки, сближение Андрея Ярославича с князем Даниилом Галицким преследовало, помимо прочего, и политические цели, а именно создание антиордынской коалиции; это должно было сильно не нравиться Батыю, который к тому времени перестал доверять Даниилу.) Затем, уже с женой, Андрей выехал в Колывань (нынешний Таллин), а оттуда — в Швецию, где был принят «с честью». На Русь он вернётся позднее — после смерти Батыя. В Пскове же, но чуть позже, найдёт убежище князь Ярослав Ярославич, принятый псковичами на княжение.

Тем временем, победив Андрея, татары захватили Переяславль и вновь, как во времена Батыева погрома, «рассыпались» по окрестным землям, грабя, убивая, сжигая дома и посевы и уводя население в полон: «…и княгиню Ярославову схватили (жену князя Ярослава Ярославича. — А. К.), и детей поймали, и воеводу Жидослава здесь убили, и княгиню убили, а детей Ярославовых в полон увели, и людей многих в плен захватили, и, много зла сотворив, ушли». Только после этого во Владимир возвратился из Орды получивший ярлык на великое княжение Александр Ярославич: «…и встретили его с крестами у Золотых ворот митрополит, и все игумены, и горожане, и посадили его на столе отца его Ярослава… и была радость великая в граде Владимире и во всей земле Суздальской»71. Радость была искренней, ибо вокняжение Александра, правителя сильного и снискавшего огромный авторитет в русском обществе, но вместе с тем умевшего ладить с татарами и пользовавшегося их поддержкой, означало стабильность и спокойствие, столь необходимые измученной Русской земле. Спустя полгода, 3 февраля 1253 года, умер князь Святослав Всеволодович72, и с этого времени «старейшинство» Александра и его права на великокняжеский стол уже никем не могли быть оспорены.

Русские летописцы XV–XVI веков упоминают в связи с поездкой Александра Невского в Орду и последующей «Неврюевой ратью» исключительно «царя Сартака»: к нему направлялся князь и от него получил ярлык на великое княжение. Наверное, так оно и было. Но нет сомнений, что за всем происходившим тогда на Руси стоял Батый. О том, что именно он послал на Русь «Неврюеву рать», прямо сообщается в Житии Александра Невского73. В своём улусе Батый был полновластным хозяином, и Сартак мог действовать лишь с его указки. Тем более что «Неврюева рать» оказалась лишь одним из событий 1252 года. Этот год вообще стал заметным рубежом в истории татарского владычества над Русью. Сбросив груз противоборства с центральным монгольским правительством, Батый смог свободнее действовать в своих русских владениях. Во-первых, в том же 1252 году наконец-то был отпущен на Русь рязанский князь Олег Игоревич, проведший в Орде в качестве пленника долгих 15 лет. Надо полагать, Батый посчитал возможным сделать это лишь после того, как его положение в Монгольской империи окончательно упрочилось, — до этого Олег мог понадобиться ему в качестве своего рода «разменной монеты» в торге с Каракорумом. Во-вторых, одновременно с «Неврюевой ратью» было послано войско против галицкого князя Даниила Романовича, тестя и вероятного союзника мятежного Андрея Ярославича. Правда, Куремса, которому поручено было привести Даниила в послушание, не сумел проявить себя должным образом («Даниил воевал с Куремсой и никогда не боялся Куремсы», — писал, напомню, галицкий книжник). Тем не менее действия Куремсы ясно показывали, что Батый недоволен Даниилом Галицким и той политикой, которую тот проводил. Тучи над Даниилом сгущались, хотя гром грянет уже после смерти Батыя, при его преемнике Берке.

Но основную ставку в русских делах Батый, несомненно, делал на Александра Невского. Победитель шведов, немцев и литвы, грозный на поле брани, Александр совершенно по-иному вёл себя в отношениях с Ордой, демонстрируя полнейшую покорность власти ордынских «царей». Современные историки по-разному оценивают его восточную политику: одни видят в курсе, избранном князем, лишь проявление присущей ему осторожности, дипломатической гибкости, иногда даже простое угодничество перед жестоким и непобедимым врагом, стремление любыми средствами удержать в своих руках власть над Русью; другие, напротив, ставят в великую заслугу Александру его смирение перед Ордой, спасшее Русь от физического уничтожения татарами (а заодно и от духовного порабощения Западом). Противопоставлять одно другому, по-видимому, не следует: в истории Александра нашлось место и для ратных подвигов, и для искусной дипломатической игры, и для униженного стояния на коленях перед татарскими «царями», и, вероятно, для интриг против брата Андрея. Но многого в его истории мы, увы, не знаем и, очевидно, не узнаем никогда. Не знаем мы, например, какой ценой достался Александру ярлык на великое княжение и на что ему пришлось пойти ради этого. Русский историк XVIII века Василий Никитич Татищев — а вслед за ним и многие другие историки — считал Александра Невского едва ли не инициатором татарского нашествия 1252 года. В «Историю Российскую» Татищев включил рассказ о том, как жалобы Александра на брата Андрея привели к страшной «Неврюевой рати» и жестокому разорению Северо-Восточной Руси: «Иде князь великий Александр Ярославич во Орду, к хану Сартаку, Батыеву сыну, и прият его хан с честию. И жаловася Александр на брата своего великого князя Андрея, яко сольстив хана, взя великое княжение под ним, яко старейшим, и грады отческие ему поймал, и выходы и тамги хану платит не сполна. Хан же разгневася на Андрея и повеле Неврюи салтану идти на Андрея и привести его перед себя…»74 Получается, что Александр наговаривал на брата, обвиняя его в тягчайших преступлениях, в том числе неуплате татарской дани и пошлин — «выхода» и «тамги», — с единственной целью: отнять у него великое княжение. Но так ли это? Едва ли можно думать, будто Татищев извлёк процитированный выше текст из какого-то «раннего источника, не попавшего в летописи», как считают некоторые исследователи75.

Скорее перед нами естественное стремление историка XVIII века разобраться в сути описываемых им событий, восстановить их внутреннюю логику, исходя из собственных представлений о человеческой природе и опираясь при этом на сходные факты из более поздней нашей истории, когда русские князья и в самом деле нередко приезжали с жалобами на своих родственников в Орду и «наводили» татар на русские земли. Но имело ли это отношение к Александру? Для утвердительного ответа на этот вопрос у нас нет оснований. Историки отмечают, например, что приезжавшие с подобными жалобами в Орду князья, как правило, сами участвовали затем в карательных татарских походах против своих соперников, — но ничего подобного в случае с Александром Невским не было76. Да и склонность Татищева к разного рода домыслам и мистификациям, «учёным» реконструкциям событий, при которых текст летописи дополнялся собственными рассуждениями автора, выдаваемыми за подлинный летописный текст, ныне доказана. Всё это не позволяет отнестись к приводимой им информации как к достоверной77.

Но как бы то ни было, а в последнем в истории переломного XIII века открытом военном столкновении русских князей с татарами князь Александр оказался в лагере татар — и в буквальном, и в переносном смысле. Добавим к этому, что именно при нём и при его непосредственном участии в 1257–1259 годах в Северо-Восточной Руси будет проведена татарская перепись — первое всеобщее исчисление населения для более полного обложения его данями и поборами. Именно при нём и опять же при его непосредственном участии в орбиту татарского владычества будет вовлечён Новгород, куда явятся татарские чиновники. Это вызовет настоящий мятеж в Новгороде, и мятеж этот будет жестоко подавлен самим Александром, которому придётся казнить зачинщиков тяжкими увечьями — так, как это принято было в Орде: «овому носа урезоша, а иному очи выимаша». Татарские «численники» будут действовать в Новгороде под его личной защитой, и он сделает всё, дабы ни один волос не упал с их голов. Но он же, Александр, будет «отмаливать» русских людей от угрозы новых татарских «ратей», будет ездить к хану Берке, упрашивая того не творить «насилие великое» и не угонять русских людей для участия в новых татарских войнах в чужие страны, — и, кажется, ему удастся склонить хана на милость. Надо признать, что князь Александр Невский, как и его отец Ярослав Всеволодович, стоял у истоков организационного оформления ордынского ига, которое на два столетия придавит своей тяжестью Русь. В отличие от брата Андрея и в отличие от Даниила Галицкого и многих других тогдашних политиков Александр не верил в возможность сопротивления власти татарских «царей». Но ни осуждать, ни превозносить его за это я бы не стал. Его выбор был, по всей вероятности, неизбежен. Александр был прежде всего политиком, способным трезво глядеть на вещи и верно оценивать соотношение сил. Ибо в условиях несомненного, подавляющего военного превосходства Орды альтернативой проводимой им политике покорности и смирения могли стать только непрекращающиеся набеги ордынских войск, дальнейшее разорение Русской земли, истребление жителей, хаос и разруха и такая социальная, экономическая и демографическая катастрофа, которую Русь просто-напросто могла бы не пережить.

«Саин-хан»

В памяти потомков Батый остался под именем «Саин-хан». Так называют его арабские и персидские историки, армянские хронисты, венецианец Марко Поло, живший при дворе императора Хубилая1. Это имя сохранилось в татарском эпосе и позднейших хивинских хрониках2; знают его и русские источники — и не только «Казанская история», в которой отразились прежде всего местные казанские предания, но и собственно русские памятники начиная по крайней мере с XV века3. Прозвище «Саин-хан» обычно переводят как «добрый хан»4, хотя встречаются и другие толкования: «умный», или «мудрый», «благоразумный», «высокородный» (так у Рашид ад-Дина) или же «царь отличный» (так у египетского историка начала XV века Ибн Халдуна). При жизни Батыя это прозвище, кажется, не употреблялось. Выдающийся английский востоковед Дж. Э. Бойл доказывает, что имя «Саин-хан» является не чем иным, как посмертным титулом Бату, «употреблявшимся с целью избежать упоминания его настоящего имени» (запрет на упоминание имён умерших правителей существовал в древнем Китае и других странах Восточной Азии и строго соблюдался монголами), и означает это имя всего лишь «покойный хан»5. Но даже если так, нельзя не отметить, что прозвище «Саин-хан» в средневековой монгольской истории закрепилось за одним лишь Батыем, стало как бы его вторым именем. И каким бы ни было его первоначальное значение, это прозвище воспринималось теми, кто употреблял его, как свидетельство определённых положительных качеств первого правителя Улуса Джучи.

Притом что в русской истории и в истории многих других народов Батый остался несомненным злодеем и разорителем, источники содержат и восторженные оценки его личных качеств. «Он был человек весьма справедливый и друг мусульман», — писал о Батые ал-Джузджани, вообще-то относившийся к монголам крайне враждебно6. «Исчислить дары и щедроты его и измерить великодушие и щедрость его невозможно, — читаем в «Истории завоевателя мира» другого персидского историка XIII века, Джувейни. — Государи соседние, властители разных стран света и другие лица приходили к нему на поклон. Подносившиеся подарки, являвшиеся запасом долгого времени, ещё прежде, чем они могли поступить в казну, он целиком раздавал монголам, мусульманам и всем присутствующим в собрании и не обращал внимания, малы они или велики. Торговцы с разных сторон привозили ему различные товары; всё это, что бы оно ни было, он брал и за каждую вещь давал цену, в несколько раз превышающую её стоимость. Султанам Рума, Сирии и других стран он жаловал льготные грамоты и ярлыки, и всякий, кто являлся к нему, не возвращался без достижения своей цели»7. А вот ещё несколько отзывов о правителе Улуса Джучи: «Бату… отличался проницательностью, правосудием и щедростью… Он был чужд нетерпимости и хвастовства» (Вассаф); «это был царь великий и милостивый» (анонимный автор «Родословия тюрок», сочинения XV века); «он был очень добр, за что народ прозвал его Саин-хан, то есть добрый, хороший хан» (армянский хронист XIII века Григор Акнерци)8. Итальянский монах Плано Карпини также отмечал щедрость Бату: он «очень милостив к своим людям»; правда, тут же итальянец пояснял, что Бату «всё же внушает… сильный страх; в бою он весьма жесток; он очень проницателен и даже весьма хитёр на войне, так как сражался уже долгое время»9.

Мы уже говорили о «чести», которую Батый оказывал русским князьям (и которая для многих из них была «злее зла»). Надо признать: за исключением тех случаев, когда задевались его личные интересы или нарушался принятый у монголов порядок (как это было с Михаилом Черниговским и Андреем Мстиславичем), князья получали от него то, ради чего приезжали в Орду: ярлыки, подтверждавшие их права на ту или иную землю, и защиту от набегов ордынских войск. Армянские, сельджукские и грузинские хронисты также в один голос говорят о том, что Батый милостиво относился ко всем правителям, приезжавшим к нему, удовлетворял их просьбы и щедро одарял их — разумеется, после того, как те изъявляли покорность и исполняли все положенные в таких случаях обряды. «…Начали являться к нему цари и царевичи, князья и купцы — все, огорчённые тем, что были лишены вотчин своих», — сообщает под 1251 годом Киракос Гандзакеци. И Батый, утвердившись во власти после вступления на ханский престол его ставленника Менгу, спешил навести порядок в подвластных ему западных областях Монгольской державы: он «судил по справедливости и возвращал каждому, кто просил его, все области, вотчины и владения и снабжал специальными грамотами (ярлыками. — А. К.), и никто не смел противиться приказам его». Киракос приводит сведения о путешествиях к Батыю двух армянских правителей, и в обоих его рассказах Батый предстаёт прежде всего милостивым ханом. Под тем же 1251 годом сообщается о поездке к сыну Батыя Сартаку армянского князя Гасана Джалала, «великого ишхана Хачена и областей Арциха» (нынешний Нагорный Карабах): Сартак «любезно и почтительно принял его и всех, кто был с ним… [и] повёл к своему отцу, [который] оказал ему высокие почести и вернул ему его вотчины… отнятые раньше у него тюрками и грузинами». (Правда, по возвращении в Армению Гасан подвергся нападкам и притеснениям со стороны эмира Аргуна, наместника великого хана в странах Закавказья, и вынужден был отправиться в Монголию, к Менгу. Позднее, в 1261 году, он будет убит по приказу Аргуна, но ещё позже и сам Аргун будет казнён правителем монгольского Ирана ильханом Хулагу.) А в 1254 году к Батыю явился царь Киликийской Армении Гетум I, чьё государство не было завоёвано монголами, но находилось с ними в союзнических отношениях (выплачивая при этом значительную дань и во всём подчиняясь им). «…Когда воцарился Менгу-хан, — рассказывает Киракос, — великий военачальник Батый, носивший титул царского отца (об этом титуле мы поговорим чуть позже. — А. К.), расположившийся и живший с бесчисленным войском в северных областях на берегу великой и бездонной реки, называемой Етиль (Волга. — А. К.)… послал людей к царю Хетуму с приглашением приехать повидать его и Менгу-хана. И тот, боясь его (Батыя. — А. К.), пустился в путь, но тайком и переодетый из-за страха перед соседями своими тюрками… ибо они издавна таили против него злобу за то, что он протянул руку татарам». (Вражда эта началась ещё в 1242 году, после того как царь Гетум, опасаясь вторжения татар, выдал по их требованию укрывшихся у него мать, жён и дочерей сельджукского султана Гийс ад-Дина.) Добравшись до Карса — города, подвластного татарам, Гетум дождался прибытия своих людей и подвоза богатых подарков для Батыя и великого хана и дальше двигался уже с соответствующей его сану пышностью. Его сопровождал посол самого Батыя, армянский священник Барсег, выполнявший различные дипломатические поручения правителя Улуса Джучи. Через Дербентские ворота Гетум направился к Сартаку, а затем к Батыю, и «там ему был оказан большой почёт и гостеприимство». Это было в начале мая 1254 года, а уже 13-го числа Гетум двинулся дальше — в Монголию, к великому хану Менгу, и, преподнеся подарки, также «по достоинству был почтён им». На обратном пути он сам или его люди вновь побывали у Батыя — и вновь остались довольны оказанным им приёмом10. Путешествие Гетума продолжалось около двух лет и стало важной вехой в истории армянской культуры и особенно армянской географии, а сам царь Гетум снискал славу «армянского Марко Поло», ибо по возвращении на родину рассказал «множество удивительных и неведомых историй… о варварских племенах, которые он видел и о которых слышал»; значительную часть этих историй Киракос Гандзакеци опустил в своём повествовании, «ибо кое-кому они могут показаться излишними». Напомню, что и послы сельджукского султана Гийс ад-Дина остались весьма довольны тем, как принимал их Батый, который «оказывал почёт, так что они стали предметом зависти обитателей мира»11.

При этом Батый проявлял известную осторожность, стараясь не допускать общения между собой посланцев из разных стран, которые прибывали в его ставку. Об этом сообщает посол французского короля Гильом Рубрук. Сравнивая порядки, существовавшие при дворах великого хана Менгу и Бату, он пишет, что «при дворе Бату есть один ям (здесь в значении ведомства, занимавшегося приёмом иностранных послов. — А. К.) на западной стороне, который принимает всех прибывающих с запада, также обстоит и касательно других стран мира». Если при дворе Менгу-хана посланцы «все вместе находятся под властью одного яма и могут посещать друг друга и видеться», то «при дворе Бату они не знакомы друг с другом, и один не знает про другого, посол ли он, так как они не знают помещений друг друга и видятся только при дворе. И когда зовут одного, другого, может быть, и не зовут, ибо они ходят ко двору только по зову»12. В общем-то понятно, чего остерегался Батый: за его спиной не должно было происходить никаких переговоров — подобных тем, например, что вели в ставке Туракины-хатун русский князь Ярослав Всеволодович и папский посланец Плано Карпини. Между прочим, такое отношение к иноземным послам, недопущение их общения как друг с другом, так и, особенно, с местным населением станут нормой ведения посольских дел в Московском государстве. В какой-то степени это можно считать «ноу-хау» Батыя. Впрочем, посланцы других стран едва ли были в обиде на него именно за это: оказываясь в его ставке, каждый думал прежде всего о собственных интересах и о том, как бы выбраться оттуда живым и невредимым, желательно с положительным решением своего вопроса и чаемым ярлыком.

Показательный в этом отношении рассказ о доброте и даже благородстве Батыя приведён в анонимной грузинской хронике XIV века. Отправляясь в первый раз в Орду, правитель Грузинского царства атабек Аваг сильно опасался за свою жизнь и готовился к худшему, ибо он и его спутники двигались «по неведомым путям, никогда прежде не проходимым никем из рода грузин». Когда же они добрались до Батыя, «который в ту пору был главнейшим из каэнов (ханов. — А. К.) и величайшим и превосходительным по благолепию своему», то слуга Авага Давид, сын Иване Ахалцихского, желая уберечь своего господина от смертельной опасности, предложил ему поменяться ролями: «Потому как подступил ты ко племени чуждому и неведомо тебе, что может произойти с нами, я советую тебе притвориться так, будто я являюсь патроном и предводителем твоим, а ты мой слуга. Ежели он волеизъявит умертвить тебя, пусть убиенным буду я, но не ты. Я не думаю, чтобы вместе с господином они убили и слугу». «И так многократными мольбами и упорством убедили Авага поступить сим образом. Когда же вошли к Бато, Аваг пропустил вперёд Давида, будто главного». Однако опасения грузин оказались напрасными, убивать их Батый не собирался: «Узрел их Бато, возрадовался и оказывал им почести в течение многих дней. И как только познали благодеяния Бато и не стало опасности смерти, то в один из дней Бато призвал Давида, а Аваг выступил и пошёл впереди. Увидя это и изумившись увиденным, каэн говорил Авагу: “Ты что, совершенно невежественный?” Но Давид с улыбкой отвечал: “Великий, великий победоносный государь! Он и есть мой патрон, а я слуга его”. И изумлённый каэн спросил о причине такого обстоятельства, о чём тот говорил ему: “Я потому так поступил, великий каэн, что мы несведущи о благородстве твоём и неведомо было нам, что ты нам уготавливаешь. И ежели бы ты изъявил казнить, то казнённым прежде был бы я, а не господин мой”». Вопиющее нарушение порядка и чинопочитания, столь ценимых монголами, не вызвало гнев Батыя, как можно было бы подумать. Напротив, он «изумился этому весьма» и, похвалив Давида, произнёс слова, которые должны были сильно польстить самолюбию его грузинских гостей и всех читателей грузинской хроники: «Ежели род грузинский таков, повелеваю, чтобы среди всех родов, которые пребывают под властью монголов, да будет он лучшим и знатнейшим и сопричислят их к воинству монгольскому, вотчины и имущества их принадлежат им и полагаться на них во всём». «Волю сию он повелел начертать и выдать и решение сие отправил великому Менгу-каэну…»13

Эта история, несомненно, вымышлена. Но, несмотря на свой легендарный, чисто фольклорный характер, она важна как свидетельство того уважения, которое Батый снискал у подвластных ему народов. И грузинские, и армянские авторы явно противопоставляют «доброго» Батыя «злым» монгольским нойонам, разорителям их родных стран. Справедливости ради отметим, что их собственные страны Батый не разорял — и это, по всей видимости, и объясняет их восприятие Батыя как прежде всего милостивого хана.

В особую заслугу Батыю многие современники ставили его веротерпимость, вообще свойственную монголам. В многоплемённом и многоконфессиональном улусе Батый стремился поддерживать равновесие между различными конфессиями, открыто не оказывая предпочтения ни одной из них. Примечательно, что самого Батыя современники считали то мусульманином, то христианином, хотя на самом деле он был убеждённым язычником, приверженцем культа Неба, почитавшегося монголами. Но многие заблуждались на его счёт. Так, ал-Джузджани полагал, что «Бату втайне сделался мусульманином, но не обнаруживал этого и оказывал последователям ислама полное доверие». По словам персидского автора, под покровительством Бату «мусульмане проводили жизнь привольно. В лагере и у племён его были устроены мечети с общиной молящихся, имамом и муэдзином (скорее здесь всё-таки идёт речь не о Бату, а о его брате-мусульманине Берке. — А. К.). В продолжение его царствования и течение его жизни странам ислама не приключилось ни одной беды ни по его собственной воле, ни от подчинённых его, ни от войска его. Мусульмане туркестанские под сенью его защиты пользовались большим спокойствием и чрезвычайною безопасностью»14. Мы уже имели возможность заметить, что далеко не все монгольские ханы относились к последователям ислама с подобающей терпимостью. Так что политика Батыя действительно могла восприниматься как исключение. Ещё один персидский историк, Вассаф, напротив, считал Батыя приверженцем христианства (возможно, путая его с сыном Сартаком), но и он тоже отмечал: «Хотя он был веры христианской… но у него не было наклонности и расположения ни к одному из религиозных вероисповеданий и учений и он был чужд нетерпимости…»15 Точнее других выразился Джувейни: Батый «был государем, который не придерживался никакой веры и секты; он их считал только способом познания божества и не был последователем ни одной из сект и религиозных учений»16.

При этом Батый, по-видимому, понимал значение мировых религий — во всяком случае, в деле управления отдельными частями своей державы. Равновесие между христианами и мусульманами в Улусе Джучи поддерживалось за счёт того, что тем и другим покровительствовали два ближайших к Батыю родича — его старший сын Сартак и брат Берке. Отчасти мы уже говорили об этом. О том, что Берке был мусульманином, хорошо знали во всём исламском мире; по некоторым сведениям, мусульманином был и его брат Беркечар. Рассказывали, что кормилицей Берке была мусульманка, которую к нему якобы приставил ещё отец; ислам он принял при жизни Батыя, по одной версии, в Ходженте, по другой — в Бухаре от знаменитого шейха Сейф ад-Дина Бахарзи. «Некоторые заслуживающие доверия люди» рассказывали ал-Джузджани, что Берке «дважды или более облачался в почётные одежды, присланные ему от халифа, ещё при жизни брата его Бату. Всё войско его состояло из 30 тысяч мусульман, и в войске его была установлена пятничная молитва». «Ислам его был прекрасный», — сообщают о Берке арабские хронисты. Известно, что одним из проявлений его ревности в вере стало истребление христиан в Самарканде во время вспыхнувших в городе волнений между христианами и мусульманами — но это случилось уже после смерти Батыя. По словам Джузджани, Бату относился к Берке «с большим уважением и утвердил за ним командование армией, свиту и уделы». Впрочем, мы уже знаем, что доверие Батыя к брату-мусульманину имело вполне определённые границы, и как только Батыю показалось, что пристрастие брата к его мусульманским подданным приносит ему убыток, он тут же поменял улус Берке, переселив того за Волгу.

Не менее известны были христианские предпочтения Сартака. «Он был совершенным христианином», — писал о нём его современник, армянский хронист Вардан Великий; по словам сирийца-христианина Абу-л-Фараджа (Бар-Гебрея), Сартак якобы был даже рукоположен в сан диакона. Он воспитывался христианами несторианского толка, которых вообще было много среди монголов. Христианами ошибочно считали то Гуюка, то Менгу-хана, то Хулагу; послы Илджидай-нойона, прибывшие в конце 1248-го — начале 1249 года к находившемуся на Кипре французскому королю Людовику Святому, заверяли его, будто Гуюк принял христианство с восемнадцатью царевичами и многими вельможами, что сам Илджидай крестился уже много лет назад и что теперь он намеревается идти на Багдад «отомстить за обиду, нанесённую хорезмийцами Господу Иисусу Христу»17. И хотя всё это было по большей части ложью, в Европе того времени накопилось достаточно свидетельств о широком распространении христианской веры в среде монгольской знати. Собственно, слухами о христианстве Батыева сына Сартака объяснял своё посольство к монголам Гильом Рубрук. Однако пребывание в ставке Сартака в июле — августе 1253 года заставило его взглянуть на положение дел более реалистично. «Что касается до Сартака, то я не знаю, верует ли он во Христа или нет, — писал Рубрук. — Знаю только, что христианином он не хочет называться, а скорее, как мне кажется, осмеивает христиан»18. Сартак вёл совершенно тот же образ жизни, что и остальные царевичи; так, Рубрук упоминает шесть его жён, от которых он, естественно, не собирался отказываться. Но, общаясь по большей части с христианами, Сартак, по-видимому, проникся их учением. Это оказалось на руку Батыю, который умело использовал религиозные предпочтения как сына, так и брата. Действуя когда надо через одного, а когда надо — через другого, он мог с наибольшей выгодой для себя достигать желаемого в общении со своими мусульманскими и христианскими подданными. Впрочем, такое «разделение ролей» имело и оборотную сторону. Противопоставляя брата и сына друг другу, Батый сделал их смертельными врагами. Впоследствии, после смерти Батыя, это приведёт к трагической развязке: борьба за власть над Улусом Джучи, осложнённая ненавистью двух главных её участников на религиозной почве, завершится насильственной смертью Сартака, а затем и его преемника (и, вероятно, также приверженца христианства) Улагчи.

Можно, пожалуй, отметить ещё одну черту характера Батыя. Будучи вообще человеком злопамятным и мстительным, он не проявлял этих своих качеств по отношению к родичам тех, кто считался врагами монголов, — во всяком случае, если они не казались опасными соперниками ему самому. Мы уже говорили о том, что он благоволил сыновьям убитого им ростовского князя Василька Константиновича. Проявил Батый милость и к сыну бывшего эмира Ходжента Тимура-Мелика, одного из главных врагов монголов, долго и успешно воевавшего против них вместе с султаном Джелал ад-Дином. Тимуру-Мелику удалось ускользнуть от татар, а его сын позднее явился к Батыю, и тот разрешил ему вернуться в Ходжент и даже соизволил «вручить земли и движимое имущество отца»19. Ходжент относился к улусу потомков Чагатая. Здесь, вдали от собственных владений, Батый мог быть особенно щедрым.

Да и вообще, легко быть щедрым и милостивым, добившись всей полноты власти и расправившись со своими главными врагами и конкурентами! В последние годы жизни Батый обладал могуществом, сравнимым разве что с могуществом великого хана Менгу. Но ведь и тот был обязан ему властью! Мы уже упоминали титул «ханский отец», который присвоил Батыю Киракос Гандзакеци. Едва ли это был официальный титул правителя Улуса Джучи. Но в глазах современников Батый действительно представлялся старшим во всей Монгольской империи, возвышаясь над всеми, в том числе и над самим великим ханом, который тоже признавал его старейшинство. Примечательно, что в последние годы жизни Бату современники-хронисты стали именовать его ханом — хотя, как мы знаем, этим титулом он не владел и даже на него не претендовал20. Остальных Чингисидов Батый превосходил не только возрастом и авторитетом, но и сосредоточенными в его руках богатствами и многочисленностью войска. «Бату… наиболее богат и могуществен после императора», — писал Плано Карпини ещё в 1247 году21. После же смерти Гуюка экономическая и военная мощь правителя Улуса Джучи возросла многократно.

Вот что пишет, например, Киракос Гандзакеци: «Великий военачальник Батый, находившийся на севере, обосновался на жительство на берегу Каспийского моря и великой реки Атиль, равной которой не найдётся на земле, ибо из-за равнинной местности она растекается подобно морю. Там в великой и обширной долине Кипчакской и расположился он вместе с огромным, неисчислимым войском, ибо обитали они в шатрах, а когда снимались с места, шатры перевозили на повозках, впрягая в повозки множество волов и лошадей. Он (Батый. — А. К.) очень усилился, возвеличился над всеми и покорил всю вселенную, обложил данью все страны. И даже его сородичи почитали его больше всех остальных, и тот, кто царствовал над ними (коего они величают ханом), садился на престол по его приказу». И ещё в другом месте: Батый «властвовал над всеми, так что без его воли даже хан не вступал на престол»22. «Великим властелином севера», «главнейшим и величайшим из ханов» называют Батыя и другие армянские и грузинские хронисты. Он был «в великой чести и в почёте, — пишет о Бату Рашид ад-Дин. — На курултаях никто не противился его словам; напротив, все царевичи повиновались и подчинялись ему»23.

Своё соправительство с Бату признавал и сам Менгу-хан. «Как солнце распространяет повсюду лучи свои, так повсюду распространяется владычество моё и Бату», — говорил он Гильому Рубруку зимой 1253/54 года. Французский монах записал и другое высказывание великого хана: «У головы два глаза, и хотя их два, однако зрение их одно, и куда один направляет взор, туда и другой»24. Сказано это было в связи с тем, что Рубрук прибыл от Бату и потому должен был «вернуться через его владения», но великий хан имел в виду их с Батыем единство во всём — помыслах, действиях и власти над миром. Несомненно, Менгу оставался верховным правителем монголов, что и подчёркивалось в официальных документах. «Так как Менгу-хан есть главный над миром моалов (монголов. — А. К.)», Бату и направил к нему послов французского короля Людовика, говорилось, например, в грамоте, адресованной «королю франков» и переданной ему через его посланника Гильома Рубрука. Но при этом люди Бату в общении с людьми великого хана открыто демонстрировали своё превосходство, и это сходило им с рук. Тот же Рубрук рассказывает, что когда он со своими спутниками въехал во владения Менгу-хана, то встречавшие их «везде пели и рукоплескали пред лицом нашего проводника, так как он был послом Бату. Этот почёт они оказывают друг другу взаимно, так что люди Менгу принимают вышеупомянутым способом послов Бату и равным образом люди Бату — послов Менгу-хана. Однако люди Бату стоят выше и не исполняют этого так тщательно»25. Показательно, что когда Менгу-хан вручил Рубруку упомянутую грамоту «королю франков», то он повелел предъявить её на обратном пути Бату: «так, что если ему угодно что-нибудь прибавить, отнять или изменить, то пусть он это сделает»26. Батый ничего менять или прибавлять не стал; он заставил ещё раз прочитать эту грамоту перед Рубруком, убедился, что тот правильно понимает её, и велел доставить грамоту по назначению. Точно также и армянский царь Гетум на обратном пути от Менгу-хана должен был послать к Батыю священника Барсега с грамотами и приказом великого хана: «дабы и тот (Батый. — А. К.) написал приказ в соответствии с грамотами хана». Историки видят здесь свидетельство того, что для вступления в силу повелений великого хана в тех областях запада, которые подчинялись Бату, требовалось их подтверждение правителем Улуса Джучи — даже тогда, когда эти повеления касались сферы внешней политики27.

Нечто подобное имело место и в сфере фискальной политики, являвшейся основой основ существования Монгольской империи. Как мы уже говорили, Менгу удалось навести порядок в расстроенных делах государства. Одной из важнейших мер его царствования стала всеобщая перепись населения покорённых монголами стран. В западных провинциях её осуществлял эмир Аргун, наместник великого хана в Иране. Но он действовал от имени не одного только Менгу, но и Батыя. Во всяком случае, так это виделось со стороны. Армянский хронист Киракос Гандзакеци сообщал под 1254 годом, что Менгу-хан и «великий военачальник» Батый послали Аргуна и «ещё одного начальника из рода Батыя, которого звали Тора-ага, со множеством сопровождающих их лиц провести перепись всех племён, находившихся под их властью». Как и прежде, часть собранной в провинциях дани поступала в Каракорум, а часть — правителю того улуса, в которую входила данная провинция. И если Аргун представлял в своём лице и Менгу, и Батыя, то второй чиновник, некий Тора-ага, действовал в интересах одного только Бату. Это свидетельствует о несомненном признании за последним особых прав в отношении западных областей, в том числе и Закавказья. Борясь со злоупотреблениями прежних лет, Менгу-хан на словах стремился к облегчению налогового бремени на основное податное население — земледельцев покорённых монголами стран, понимая, что их полное разорение лишит монголов источника постоянного дохода. В соответствии с его указами население провинций освобождалось от уплаты недоимков, «где бы и за кем бы они ни оставались»; были подтверждены установления Чингисхана касательно освобождения от податей и поборов священников всех конфессий, а также «людей очень преклонного возраста и неспособных к труду и занятиям»; сборщикам податей и писцам запрещалось брать взятки, проявлять пристрастие и потакать кому бы то ни было. Когда Аргун прибыл от великого хана в Иран, он «довёл до всеобщего сведения ясы Менгу-каана» и «приказал, чтобы никто не поступал наперекор распоряжениям и не причинял подданным никакого насилия»; «народ обрадовался», — пишет Рашид ад-Дин28. Но, как это всегда бывает, слова и намерения расходились с делами. О том, что происходило в реальности, мы знаем из сочинений армянских хронистов, с ужасом вспоминавших времена жестокого и алчного «всеразрушающего Аргуна»: «Всех, начиная с десяти лет и старше, кроме женщин (а в другом источнике: даже включая женщин, стариков и детей. — А. К.), записали в списки. И со всех жестоко требовали податей, больше, чем люди были в состоянии платить, народ обнищал. Сборщики налогов притесняли их невообразимыми требованиями, пытками и муками. И того, кто прятался, схватив, убивали, а у того, кто не мог выплатить подать, отнимали детей взамен долга…» И ещё: «Бежавших или укрывавшихся ловили, безжалостно связывали им руки назад, секли зелёными прутьями до того, что всё тело обращалось в одну болячку, покрытую кровью. После того они выпускали на истощённых и истерзанных христиан свирепых собак, приученных ими к человеческому мясу»29.

В сферу действий Аргуна попала и собственная территория Улуса Джучи — точнее, те её области, в которых жило оседлое, земледельческое население. По сведениям Рашид ад-Дина, Аргун, исполняя указ великого хана, направился во владения Бату. Прибыв через «Дербент Кипчакский» в столицу Улуса Джучи (Болгар? или, может быть, Сарай?), «он произвёл перепись в этой стране и установил “карари”, определённые налоги», после чего вернулся к себе, в Иран30. В этом иногда видят ущемление прав Бату. Однако надо признать, что действия Аргуна по наведению порядка в сфере налогообложения были выгодны не только великому хану; но и правителю Улуса Джучи. К тому же они полностью соответствовали принятым в Монгольской империи порядкам, которые Бату старался неукоснительно соблюдать. Об интересе великого хана к русским землям, а также к землям аланов (асов) в Подонье и на Северном Кавказе свидетельствует и запись, внесённая в официальную китайскую хронику «Юань-ши». В череде событий, происходивших весной 1253 года, отмечено следующее: «Битекчи (то есть писец, чиновник. — А. К.) Берке внёс в реестр количество дворов и населения русских»; или, в другом месте той же хроники: «…внесение в реестр числа дворов и совершеннолетних тяглых у русских и асов»31. Упомянугый в китайском источнике «битекчи» Берке (не путать с братом Батыя!) упоминается и в русской летописи. Именно он в 1259 году будет «брать число», то есть проводить перепись всего податного населения, в Новгороде. «Той же зимой приехали окаянные татары, сыроядцы Беркай и Касачик, с жёнами своими, и иных много», — запишет новгородский летописец32. Это случится уже после смерти Батыя. И здесь во главе татарских «численников» мы увидим двух чиновников: если первый, Берке, представлял великого хана, то второй, Касачик, — очевидно, правителя Улуса Джучи.

Но если в западных провинциях Монгольской державы Менгу-хан согласовывал с Батыем все свои действия и старался полностью учитывать его интересы, то в том, что относилось к прерогативам его власти на востоке, в коренных областях Монголии и в Китае, он поступал по своему усмотрению, не останавливаясь перед тем, что это могло не понравиться Батыю. По крайней мере в одном случае было именно так. Летом 1253 года, сообщается в китайской хронике «Юань-ши», Батый прислал к великому хану своего человека, некоего Тобчака, «просить разрешения приобрести жемчуг и серебро на 10 тысяч дин (около 18 с половиной тонн! — А. К.)». Разумеется, в качестве дара, полагающегося ему как чжувану, старшему во всём «Золотом роде». Однако в этой непомерной просьбе Батыю было отказано. Оказывается, Менгу не хуже его умел считать деньги. Ещё недавно они вместе говорили о необходимости наведения порядка в государственных делах, но Батый, вероятно, не думал, что это может относиться и к нему тоже. Менгу, что называется, поставил своего старшего родственника на место, сопроводив свой отказ разъяснением, больше похожим на выговор: «Дали ему (Бату. — А. К.) 1000 дин. Вследствие этого был издан высочайший указ для него, гласящий: “Богатства Тай-цзу (Чингисхана. — А. К.) и Тай-цзуна (Угедея. —А. К.) подобным образом были израсходованы, как можно одарить чжувана таким пожалованием! Вану следует хорошенько вникнуть в это. Серебро, что ему выдали, это только то количество, которое разрешено к пожалованиям на нынешний и будущий год»33.

Ещё одно столкновение интересов Батыя и Менгу-хана носило, так сказать, латентный характер и не выплеснулось наружу, хотя касалось вопроса более чем серьёзного, относившегося к сфере завоевательной политики монголов. Упрочив свою власть над империей и уничтожив соперников, Менгу начал две новые войны — точнее сказать, возобновил военные действия на тех двух направлениях, которые были обозначены его предшественником Гуюком. Одна армия во главе с братом великого хана Хубилаем приступила к завоеванию Южного Китая, а другая, во главе с Хулагу, была собрана для похода на область исмаилитов, Багдад и Ближний Восток. В организации похода на Китай Батый никак не участвовал; здесь действовали царевичи левого крыла, к которым он отношения не имел. А вот поход Хулагу на запад напрямую затрагивал его интересы.

Решение великого хана о возобновлении военных действий было принято осенью 1252 года. А летом следующего, 1253 года Менгу-хандал повеление своему брату Хулагу «вместе с Урянхатаем и другими командующими повести войска в поход на Багдад, халифа и другие страны Западного края»34. По свидетельству Рашид ад-Дина, решение это было принято «с согласия всех родичей» — стало быть, и Батыя. Походу предшествовала большая организационная работа — подобная той, что была проведена накануне Западного похода самого Батыя. В распоряжение Хулагу передавались находившиеся в Закавказье войска Бачу-нойона и других монгольских начальников, а сверх того было определено, «чтобы из всех дружин Чингисхана, которые поделили между сыновьями, братьями и племянниками его, на каждые десять человек выделили бы по два человека, не вошедших в счёт (то есть каждого шестого. — А. К.), и передали… Хулагу-хану, чтобы они отправились вместе с ним и служили бы здесь». На протяжении всего пути «от начала Каракорума до берегов Джейхуна (Амударьи. — А. К.) объявили заповедниками все луговья и пастбища и навели прочные мосты на глубоких протоках и реках». Из Китая для участия в походе — подобно тому, как это было во времена Батыя, — доставили «тысячу китайцев камнемётчиков, огнемётчиков и арбалетчиков» (или, как сказано в другом источнике, «тысячу мастеров военных машин и метателей нефти»), Бачу-нойону и другим начальникам было поручено заготовить продовольствие для армии; по одному тагару муки и бурдюку вина на каждого воина35. (О том, что это означало и чего стоило покорённому населению, свидетельствует армянский хронист: «…Наряду со многими другими повинностями, наложенными Аргуном… пришёл приказ Хулагу о взыскании повинности с каждой души, которую (повинность. — А. К.) называли тагаром… В уплату его требовали 100 литров пшеницы, 50 литров вина, два литра очищенного и неочищенного риса, три мешка, две верёвки, одну [серебряную] монету, одну стрелу, одну подкову, не считая иных взяток. С двадцати голов скота — одну голову и 20 монет, а у кого не было скота, отбирали… сыновей и дочерей»36.) На специально созванном курултае было принято решение об участии в походе царевичей из разных улусов, в том числе Улуса Джучи. В соответствии с этим Батый отправил в помощь Хулагу своих племянников: из улуса своего старшего брата Орды — его второго сына Кули, который выступил через Хорезм «с одним туманом войска», а из собственного улуса — Балакана (или, по-другому, Булгая), сына Шибана, и Тутара, ещё одного внука (или даже правнука) Джучи: их путь лежал через «Дербент Кипчакский», то есть через Восточное Закавказье. О продвижении этого «неисчислимого войска», шедшего на соединение с войсками Хулагу, армянские хронисты писали с нескрываемым ужасом: «Много бедствий причиняли они всем странам своими податями и грабежом, нескончаемыми требованиями пищи и питья и довели все народы до порога смерти» (Киракос); «ничем не насытимые, они грабили монастыри, ели, пили, а священников вешали и били немилосердным образом» (Григор Акнерци).

Однако продвижение самого Хулагу на запад оказалось чрезвычайно медленным. И можно думать, что одной из причин этого стала неотрегулированность его отношений с Батыем в главном вопросе — о том, кому должна принадлежать власть над территориями, которые предстояло завоёвывать монголам. Рашид ад-Дин в своём «Сборнике летописей» приводит очень любопытное свидетельство на этот счёт. Оказывается, Хулагу с самого начала попал в двойственное, не вполне определённое положение, которое хорошо понимал великий хан: «Хотя в мыслях у Менгу-каана и представлялось и закрепилось, что Хулагу-хан с дружинами, которые ему даны, постоянно будет править и властвовать во владениях Иранской земли и царство это будет передано ему и утвердится за ним и его славным родом, как оно и есть (напомню, что Рашид был официальным историографом потомков Хулагу-хана. — А. К.), он всё же для вида сказал: “Когда ты свершишь эти важные дела, возвращайся в своё коренное становище”»37. Конечно, приведённое рассуждение персидского историка тенденциозно; оно имело своей целью лишний раз подчеркнуть незыблемость прав ильханов, потомков Хулагу, на Иран. Едва ли были доступны Рашид ад-Дину и потаённые мысли великого хана. Однако щекотливость ситуации он уловил очень точно. Слова Менгу-хана, произнесённые «для вида», очевидно, были обращены в первую очередь к Бату: именно правитель Улуса Джучи не должен был догадываться о том, что земли Ирана, Закавказья и Ближнего Востока предназначались для передачи в собственность брату великого хана. Но как можно было не догадываться об этом? Батый был не настолько наивен, чтобы не понимать, какую опасность таит для него назначение Хулагу во главе всех военных сил правого крыла Монгольской державы, А потому его собственная позиция также оказывалась двойственной. С одной стороны, он одобрял саму идею похода и даже согласился направить в помощь Хулагу своих племянников, а с другой — решительно воспрепятствовал тому, чтобы войска Хулагу действительно вступили на земли Ирана — во всяком случае, до того, как будут прояснены все спорные вопросы.

Если Рашид ад-Дин излагал ту версию развития событий, которая была принята в державе ильханов — наследников Хулагу, то арабский историк XIV века аль-Омари описывал всё с противоположных позиций — ибо он находился на службе у египетских султанов, а те в XIII веке являлись союзниками мусульманина Берке и вели войну против врага мусульман Хулагу. По версии аль-Омари, западный поход Хулагу был изначально обращён против исмаилитов горного Ирака, однако Хулагу «стал представлять в заманчивом виде брату своему Менгу-кану захват владений халифа и выступил с этой целью». Это якобы и вызвало недовольство правителей Улуса Джучи — и даже не столько самого Бату, сколько его брата мусульманина Берке: «Дошло это до Берке, сына Джучи, и не понравилось ему, потому что между ним и халифом утвердилась дружба. Он сказал брату своему Бату: “Мы возвели Менгу-кана, и чем он воздаёт нам за это? Тем, что отплачивает злом против наших друзей, нарушает наши договоры… и домогается владений халифа, то есть моего союзника, между которым и мной происходит переписка и существуют узы дружбы. В этом есть нечто гнусное”. Он представил поступок Хулагу брату своему Бату в таком гадком виде, что Бату послал к Хулагу сказать, чтобы он не двигался со своего места. Прибыло к нему (Хулагу. — А. К.) послание Бату, когда он находился за рекой Джейхуном. Он не переправился через неё и с бывшими при нём простоял на своём месте целых два года, до тех пор, пока не умер Бату…»38

Версия событий, изложенная аль-Омари, несомненно, также тенденциозна. Едва ли религиозные мотивы могли заставить Батыя вступить в конфликт с великим ханом и его братом, назначенным для похода на запад. Но для недовольства у Бату имелись и другие причины. Так или иначе, но Хулагу и в самом деле более двух лет не решался переправляться через Амударью. Выступив в поход из своего юрта поздней осенью 1253 года, он только к сентябрю 1255 года добрался до Самарканда, где расположился на луговьях возле города (здесь его с почётом встречал эмир Масуд-бек, приготовивший для брата великого хана «тканый золотом по золоту шатёр»). Затем войска двинулись к Амударье и стали готовиться к переправе: «согласно указу, остановили все суда и лодки корабельщиков и соорудили мост». Сама переправа началась 1 января 1256 года. Но и после этого Хулагу не слишком торопился: «ту зиму» он «провёл там и всё время предавался забавам, веселью, удовольствиям и пиршествам»39. Собственно военные действия на западном направлении начнутся уже после смерти Батыя. Хулагу будет сопутствовать успех. В декабре 1256 года падёт Аламут, столица государства исмаилитов. В январе 1258 года войска Хулагу подступят к Багдаду, а 10 февраля столица последнего аббасидского халифа будет взята и подвергнута жесточайшему разграблению. Вряд ли медлительность Хулагу на начальной стадии похода можно объяснить одной лишь его нерасторопностью. Напомню, что Амударья была тем самым рубежом, который некогда определил для владений Джучи сам Чингисхан. Все земли к западу от неё считались принадлежащими потомкам Джучи, и Менгу-хан конечно же помнил об этом. Для продвижения к западу от Амударьи, по всей вероятности, требовалось особое разрешение Батыя, которое тот не хотел давать. Авторитет же Батыя был слишком велик, чтобы Менгу-хан мог пренебречь им. «В этой потенциально конфликтной ситуации, — пишет современный исследователь, — верховный хан в течение нескольких лет не вмешивался в ход событий, признавая тем самым законность действий соправителя, его сюзеренитет на всех землях за Джейхуном»40. И только смерть Батыя развязала ему руки.

Поход Хулагу на запад и ситуация вокруг него — последнее событие планетарного масштаба в биографии Батыя. После его смерти права на земли к западу от Джейхуна попытается предъявить его младший брат Берке. Поначалу Хулагу, кажется, признает суверенитет правителя Золотой Орды над Ираном и другими завоёванными им западными территориями. Берке досталась часть добычи, захваченной при взятии Багдада. Он «непрестанно слал гонцов к Хулагу-хану и проявлял свою власть, — рассказывает Рашид ад-Дин. — Оттого что Берке был старшим братом, Хулагу-хан терпел». Однако затем «между ними появилась и изо дня в день росла вражда и ненависть», так что в конце концов Хулагу объявил о разрыве всяческих отношений со своим двоюродным братом41. Так началась война между Золотой Ордой и государством ильханов. Причины её возникновения источники различного происхождения называли по-разному: одни сводили всё к непомерным амбициям Берке или его оскорблённым мусульманским чувствам; другие обвиняли Хулагу в нарушении законов Чингисхана и невыплате положенной доли захваченного имущества «дому Берке» или же видели источник конфликта в желании Берке отомстить за смерть в короткое время всех трёх царевичей из Улуса Джучи, посланных в помощь Хулагу (один из них был заподозрен «в колдовстве и измене» и казнён; двое других скончались своей смертью, однако тут же поползли слухи, что и им «с умыслом дали зелье»); третьи объясняли случившееся происками вдовы Батыя Боракчин42. Но как бы там ни было, ясно одно: подлинной причиной войны стали взаимные притязания «дома Берке» и «дома Хулагу» на завоёванные в ходе монгольского нашествия земли «к западу от Джейхуна», а всё остальное могло послужить лишь поводом к открытому конфликту.



Многим казалось, что последние годы жизни Батыя не отмечены вообще никакими значимыми событиями. По возвращении в свой юрт после избрания Менгу-хана Бату «по обычаю предался веселию и забавам», — пишет Джувейни. «Он правил в счастье и благополучии», — добавляет Утемиш-хад-жи43. Впрочем, счастье и благополучие могли быть лишь относительными. Известно, что Бату страдал болезнью ног: как считается, у него была подагра или ревматический артрит[45].

Болезнь ног вообще была весьма распространена среди Чингисидов: помимо Батыя ею страдали его брат Берке, великий хан Угедей, сыновья Тулуя Хубилай и Бучек и, наверное, другие (о перечисленных выше мы знаем это определённо). Возможно, болезнь имела наследственный характер и передалась сыновьям и внукам Чингисхана от его жены Борте-учжины, происходившей из унгиратского племени. Во всяком случае, рассказывая об унгиратах, Рашид ад-Дин дважды упомянул «получившую известность болезнь ног», ставшую настоящим бичом этого племени45. (Батый же, напомню, был не только внуком, но и сыном унгиратки, Уки-учжины.) Проявления болезни у Батыя, по-видимому, стали заметны довольно рано. По сведениям персидского историка XVI века Ахмеда Ибн Мухаммеда Гаффари, «слабость членов» появилась у сына Джучи ещё в 639 году хиджры (июль 1241 — июнь 1242)46; правда, хронологическая сетка биографии Батыя смещена у Гаффари на три-четыре года, так что соответствующая поправка должна быть сделана и здесь. Сам Батый вспоминал о своей болезни довольно часто — но, как правило, лишь тогда, когда ему это было выгодно. Впрочем, проявления болезни, вероятно, были и в самом деле мучительными — особенно ближе к концу жизни.

Именно в последние годы жизни Батыя с ним встречался Гильом Рубрук — единственный современник, оставивший нам хоть какое-то описание его внешности и сообщивший о нём некоторые любопытные подробности. В ставку Батыя Рубрук и его спутник впервые прибыли в августе 1253 года. Уже на следующий день по прибытии их «отвели ко двору, и Бату приказал раскинуть большую палатку, так как дом его не мог вместить столько мужчин и столько женщин, сколько их собралось. Наш проводник внушил нам, — пишет Рубрук, — чтобы мы ничего не говорили, пока не прикажет Бату, а тогда говорили бы кратко… Затем он отвёл нас к шатру, и мы получили внушение не касаться верёвок палатки, которые они рассматривают как порог дома. Мы стояли там в нашем одеянии босиком, с непокрытыми головами, представляя и в собственных глазах великое зрелище». Когда монахов ввели на середину шатра, «все пребывали в глубочайшем безмолвии». Представители двух миров — западного, латинского, и восточного, монгольского, — пристально вглядывались друг в друга. Сам Батый «сидел на длинном троне, широком, как ложе, и целиком позолоченном; на трон этот поднимались по трём ступеням. Рядом с Бату сидела одна госпожа (очевидно, его старшая и любимая жена Боракчин. — А. К,). Мужчины же сидели там и сям направо и налево от госпожи; то, чего женщины не могли заполнить на своей стороне, так как там были только жёны Бату, заполняли мужчины. Скамья же с кумысом и большими золотыми и серебряными чашами, украшенными драгоценными камнями, стояла при входе в палатку. Итак, Бату внимательно осмотрел нас, а мы его; и по росту, показалось мне, он похож на господина Жана де Бомона, да почиет в мире его душа. Лицо Бату было тогда покрыто красноватыми пятнами»47.

Это всё, что источники сообщают о внешнем облике героя нашей книги. Прямо скажем, негусто… Что касается красноватых пятен на лице Батыя, то они могли быть как проявлением болезни, так и следствием его малой подвижности или нездорового питания. Особый же интерес вызывает указание на рост правителя Улуса Джучи. Ясно, что Батый заметно отличался в этом отношении от других присутствовавших (о великом хане Менгу тот же Рубрук написал, например, что он «человек курносый, среднего роста»). Но отличался в какую сторону? Был ли Батый очень высок или, наоборот, очень низок? Увы, но ответить на этот вопрос мы не в состоянии. И это притом что Жан де Бомон, с которым Рубрук сравнил Батыя, — личность известная. Королевский военачальник и камерарий Франции, он командовал флотом и был приближённым короля Людовика IX Святого, с которым вместе участвовал в Седьмом крестовом походе. Известно, что это был человек весьма несдержанный, резкий, позволявший себе грубые реплики даже в присутствии короля. Но вот какого он был роста? Об этом, кажется, ничего не известно. (Правда, французский рыцарь и хронист Жан де Жуанвиль, тоже участник Седьмого крестового похода и биограф короля Людовика, однажды называет Жана де Бомона в числе нескольких «доблестных рыцарей», которые окружали короля; «все они были добрыми рыцарями», — пишет он48, но можно ли расценивать эти трафаретные слова как намёк на статность, телесную «доброту» адмирала? Едва ли.)

Известен ещё средневековый китайский рисунок, на котором, как считается, изображён Бату. Здесь он выглядит человеком весьма молодым, безбородым, пропорционально сложенным — но относительно его роста этот рисунок служить подсказкой не может. Вспомним ещё, что автор анонимной грузинской хроники XIV века называл Батыя «превосходительным» среди всех монгольских ханов «по благолепию своему», — но можно ли понимать слова этого позднего и явно ненадёжного источника как указание на «благолепие» его внешности? Тоже, увы, нет. Имя «Бату», напомню, означает: «сильный», «крепкий». Соответствовало ли оно своему носителю? Известны случаи, когда монгольские царевичи по каким-то причинам меняли имена. Батый этого не сделал — стало быть, имя устраивало его. Но значит ли это, что никакого несоответствия между именем и внешним обликом не было вовсе?

Можно, пожалуй, сделать ещё несколько замечаний относительно предполагаемой внешности Батыя. Так, судя по тем оскорблениям, которые произносил в его адрес Бури (называвший его «бородатой бабой»), борода у Бату всё же была («жидкая борода» имелась, кстати, и у его брата Берке). Наверное, он был рыжеват: этим отличались все внуки Чингисхана, за исключением чернявого Хубилая. Ещё одним наследственным признаком Борджигинов из числа потомков Есугай-Баатура, отца Чингисхана, считали синий цвет глаз. «…Как это ни странно, те потомки, которые до настоящего времени произошли от Есугай-Баатура… по большей части синеоки и рыжи», — писал в начале XIV века Рашид ад-Дин. Сами монголы считали это «знаком» «царской» власти и связывали его с легендой о рождении праматерью Алан-Гоа своих сыновей от некоего небесного света, проникшего в её лоно (об этой легенде мы говорили выше)49.

Наверное, Батый выглядел много старше своих лет. Напомню, что стариком его называли ещё лет за десять — двенадцать до смерти. И хотя умер он в возрасте пятидесяти лет или около этого, Рашид ад-Дин однажды выразился так, что Батый «прожил целый век»50. Но и это правитель Улуса Джучи умел использовать себе во благо: у монголов признаки преждевременного старения воспринимались как зримые признаки власти.

…Но вернёмся к прерванному рассказу Гильома Рубрука, в котором содержится ещё кое-какой материал для характеристики Батыя. Когда Рубруку наконец было предоставлено слово, проводник приказал ему и его спутнику «преклонить колена». «Я преклонил одно колено, как пред человеком, — рассказывает Рубрук. — Тогда Бату сделал мне знак преклонить оба, что я и сделал, не желая спорить из-за этого. Тогда он приказал мне говорить…» Речь посла Батый слушал «внимательно». Далее же произошёл показательный эпизод. Рубрук привёл в своей речи известные слова из Евангелия о том, что «кто будет веровать и креститься, спасён будет, а кто не будет веровать, осуждён будет» (Мк. 16: 16). Это было воспринято как недопустимая бестактность, чуть ли не как оскорбление: присутствующие монголы «начали хлопать в ладоши, осмеивая нас, и мой толмач оцепенел, так что надо было ободрить его, чтобы он не боялся». Батый же при этих словах всего лишь «скромно улыбнулся». Расспросив всё подробно, продолжает Рубрук, «он приказал нам сесть и дать нам выпить молока (кумыса. — А. К.); это они считают очень важным, когда кто-нибудь пьёт с ним кумыс в его доме. И так как я, сидя, смотрел в землю, то он приказал мне поднять лицо, желая ещё больше рассмотреть нас или, может быть, от суеверия…» На этом аудиенция закончилась, и Рубрук со спутником покинули ставку. То, что Бату «скромно улыбнулся» на слова посла, в то время как другие громко выражали своё возмущение, можно расценивать и как свидетельство его сдержанности, нежелания выставлять напоказ свои чувства, и как проявление определённой мягкости (как ни парадоксально звучит это слово применительно к жестокому завоевателю). Вспомним, что известную мягкость он проявил и в отношении галицкого князя Даниила, прислав ему вино вместо непривычного кумыса, и в отношении грузинского князя Авага, выдавшего себя ради безопасности за слугу. Во всяком случае, то, как он себя вёл, разительно отличалось от поведения, например, великого хана Гуюка, у которого на лице никто и никогда не видел улыбки.

Отметил Рубрук и любознательность Батыя: уже после того, как аудиенция закончилась, он «много расспрашивал» местных христиан про французских монахов и, в частности, интересовался правилами их ордена. «Я видел Бату разъезжавшим со своим отрядом, — продолжает Рубрук, — и все главы семейств ездят с ним. По моему расчёту, их было не менее пятисот человек»51.

Заслуживает внимания ещё одно наблюдение, сделанное другим собеседником Батыя — итальянцем Плано Карпини. Описывая приём в ставке Бату в апреле 1246 года, итальянский монах рассказал, что по его просьбе был выполнен перевод папской грамоты «на письмена татар»; «этот перевод был предоставлен Бату, и он читал и внимательно отметил его»52. Получается, что Батый умел читать и разбирал уйгурскую грамоту (которой, напомню, пользовались монголы). Это явление совсем не типичное: известно, например, что брат Батыя Берке требовал, чтобы посольские грамоты читались ему вслух; не умели читать и другие монгольские ханы. Батый вообще уделял много внимания слову — как письменному, так и устному. В последнем он был как раз верен традиции. Ещё со времён Чингисхана в Монголии установился обычай, согласно которому изо дня в день записывались слова хана, причём хан для этой цели часто говорил рифмованной прозой, «складно и со скрытым смыслом». Знание «биликов» (речений) хана ценилось очень высоко; известен случай, когда из нескольких претендентов на ханский престол был выбран тот, кто сумел показать лучшее знание «биликов» Чингисхана. При каждом знатном Чингисиде имелся свой хасс битекчи (особый писец, секретарь). Упоминается такой писец и при Бату: им был мусульманин Ходжа Надм ад-Дин53. Значит, Бату, как и другие ханы, прикладывал особые усилия для того, чтобы его изречения сохранились в памяти потомков. Правда, ни одного из «биликов» Бату мы не знаем. В источниках упоминается и какое-то «уложение» (торе) Бату, имевшее законодательную силу: на него ссылались в Чагатаевом улусе (Средней Азии) в последней четверти XIII века54.

Всё это, конечно, разрозненные, обрывочные сведения, не дающие какого-либо цельного представления ни об образе жизни, ни тем более о внутреннем мире правителя Улуса Джучи. Однако они важны в том числе и потому, что позволяют увидеть в нём не просто варвара и дикаря, чуждого всякой цивилизованности, но представителя вполне сформировавшегося высокоорганизованного кочевого общества со своей культурой, вобравшей в себя многие достижения передовых для того времени китайской, уйгурской и среднеазитской культур.

По сведениям Гильома Рубрука, у Батыя было 26 жён. В их число, несомненно, входили дочери или сёстры правителей завоёванных им стран — в том числе, наверное, и кого-то из русских князей. Но источники о них ничего не сообщают. Из всех жён Батыя известность получила лишь его старшая жена Боракчин, происходившая из рода алчи-татар; её имя называют и восточные авторы, и русская летопись. По свидетельству арабских историков, она «обладала обширным умом и умением распоряжаться, но с ней не ладили ни ханы, сыновья Бату-хана, ни остальные эмиры»55. В событиях, развернувшихся в Орде после смерти Батыя, Боракчин будет играть весьма заметную роль, но об этом — чуть позже.

В источниках упоминаются три или четыре сына Батыя — Сартак, Тукан (отец Менгу-Темира и Туда-Менгу, которые станут впоследствии ханами Золотой Орды), Абукан и Улагчи. Такой перечень даёт Рашид ад-Дин. Джувейни же называет лишь трёх первых, а Улагчи считает внуком Батыя, сыном Сартака (который, по Рашид ад-Дину, сыновей не имел). Историкам приходится выбирать между двумя этими версиями — и, как правило, они отдают предпочтение Джувейни по той лишь причине, что он писал свой труд раньше. Стоит, однако, привлечь ещё и свидетельство Гильома Рубрука, который, упомянув о шести жёнах Сартака, добавил, что вместе с ним кочует «его первородный сын», у которого также имеются две или три жены56. Очевидно, речь идёт именно об Улагчи — ещё очень юном, но уже успевшем обзавестись жёнами. Но точно ли он был сыном Сартака? Или же Рубрук (равно как и информатор Джувейни) принял его за такового из-за слишком большой разницы в возрасте между братьями? Трудно дать ответ на этот вопрос. Так или иначе, но эта ветвь (или ветви?) в потомстве Батыя вскоре пресечётся: Улагчи уйдёт из жизни вслед за Батыем и Сартаком, не оставив потомства.

Смерть Батыя, как ни странно, оказалась не замечена большинством хронистов. Русские летописцы, как уже говорилось, после 1247 года о нём не упоминают. (Этим, вероятно, и объясняется тот факт, что в поздних летописных сводах под тем же 1247-м или следующим, 1248 годом помещено явно ошибочное известие о смерти Батыя: в одних случаях она просто упомянута57; в других в летопись включена легендарная повесть о гибели «злочестивого» Батыя в «Угорской земле», не имеющая к реальному Батыю ровным счётом никакого отношения[46].) Не упоминают о смерти Бату ни китайская хроника «Юань-ши», ни сириец Абу-л-Фарадж, ни западноевропейские хронисты. В арабских же и персидских источниках содержатся противоречивые сведения на этот счёт. Так, Рашид ад-Дин и целый ряд арабских и персидских авторов XIV–XVI веков (Рукн ад-Дин Бейбарс, ан-Нувейри, Ибн Халдун, ал-Айни, Гаффари) ошибочно датируют смерть Батыя 650 годом хиджры (14 марта 1252 — 2 марта 1253)59 — временем, когда он был, несомненно, жив и когда с ним общались, например, Гильом Рубрук или армянский царь Гетум. Другие хронисты, в частности Джувейни и Вассаф, сообщают о том, что Батый был жив ещё в 653 году хиджры (10 февраля 1255 — 29 января 1256), но вскоре умер (в этом ли году или в следующем, не уточняется)60. Наконец, персидский историк XIV века Хамдаллах Казвини и автор XV века Шереф ад-Дин Йезди определённо датируют смерть Батыя 654 годом хиджры (30 января 1256 — 18 января 1257)61. И только армянские хронисты не противоречат друг другу: почти все они отметили смерть Батыя под 1256 годом (705-м армянской христианской эры). В Армении внимательно следили за тем, что происходило в Улусе Джучи, и такое значимое событие, как смерть «великого властелина севера», не могло остаться незамеченным. Подробнее других осветил ход событий Киракос Гандзакеци. Он, единственный из всех, дал нам более или менее точный хронологический ориентир: по его словам, смерть Батыя случилась «в начале 705 года армянского летосчисления»62. 705 год начался в Армении 16 января. Соответственно, смерть Батыя имела место вскоре после этого: во второй половине января или, может быть, в феврале 1256 года. Если попытаться согласовать эти данные с теми, которые приведены Казвини и Йезди, то смерть Батыя следует сдвинуть ко времени после 30 января 1256 года (начало 654 года хиджры), но ненамного — ибо к событиям, например, марта или апреля слова о «начале года» Киракоса Гандзакеци не применимы. Впрочем, оба персидских историка могли и искусственно вывести дату 654 год хиджры — просто следуя логике повествования Джувейни.

К тому времени, когда Батый умер, его старшего сына Сартака в Орде не было. Незадолго до этого он был отправлен отцом к великому хану Менгу для участия в очередном курултае. Какие вопросы должны были там обсуждаться, нам неведомо. Но именно в дороге Сартак узнал о том, что «приключилось неизбежное» (или, как образно и цветисто выразился о том же Вассаф, «не успел он ещё вернуться, как Бату к кончику покрывала невесты ханства уже привязал троекратный развод»). В отсутствие старшего сына и фактического соправителя отца всеми делами ханства должна была распоряжаться Боракчин-хатун. Ей и пришлось совершить обряд погребения мужа. «Похоронили его по обряду монгольскому», — сообщает ал-Джузджани. А далее поясняет: «У этого народа принято, что если кто из них умирает, то под землёй устраивают место вроде дома или ниши, сообразно сану… Место это украшают ложем, ковром, сосудами и множеством вещей; там же хоронят его с оружием его и со всем его имуществом. Хоронят с ним в этом месте и некоторых жён и слуг его, да того человека, которого он любил более всех. Затем ночью зарывают это место и до тех пор гоняют лошадей над поверхностью могилы, пока не останется ни малейшего признака того места погребения»63. Именно так всё и происходило в случае с Батыем. Место его захоронения, вытоптанное копытами сотен лошадей, навсегда осталось неизвестным. Мы знаем лишь о том, что умер он (и, очевидно, был похоронен) в своём юрте, на берегах Волги. Если учесть, что случилось это зимой, в январе или феврале, то можно предположить, что Батый, как обычно, кочевал тогда где-то в низовьях великой реки, вероятно, ненамного удалившись от своей ставки в Сарае.

После смерти Батыя в его улусе началась жестокая борьба за власть, унёсшая жизни самых близких к нему людей. Правда, сведения источников на этот счёт весьма противоречивы.

Менгу-хан изначально поддержал сына Бату Сартака. Вероятно, это было следствием их договорённости. «Когда Сартак прибыл к Менгу-каану, — сообщает Джувейни, — тот встретил его с почётом и уважением, отличал его разными милостями над сыновьями и равными по достоинству и отпустил его с такими сокровищами и благами, какие подобают такому царю». За Сартаком был утверждён отцовский престол; ему же были переданы все войска Улуса Джучи и право распоряжаться всеми завоёванными его отцом странами. Более того, по свидетельству Киракоса Гандзакеци, Менгу назначил его «вторым [во всём государстве]», то есть, по существу, утвердил за ним тот статус, которым обладал в Монгольской империи его отец, и «дал право издавать указы», подобные тем, какие издавал Бату64. Однако в источниках есть намёки на то, что в отношениях между Менгу и Сартаком не всё было гладко и великий хан будто бы заметил «на челе» прибывшего к нему сына Батыя «признаки возмущения», что имело для Сартака роковые последствия (свидетельство ал-Джузджани).

Правление Сартака действительно оказалось очень недолгим. Джувейни и Рашид ад-Дин уверяли, что Сартак не успел даже добраться до своей орды и умер в пути; арабские же авторы, напротив, сообщали, что его правление продолжалось год и несколько месяцев или даже два года65. Они же — явно путаясь в датах и родственных связях и ошибочно считая Сартака братом Бату, а Берке, наоборот, его сыном, — сообщают о вражде между дядей и племянником. Вражда эта, как мы уже знаем, была облечена в религиозные формы, но объяснялась прежде всего взаимными претензиями обоих на власть. Современник событий, перс ал-Джузджани, явно благоволивший мусульманину Берке и с неодобрением отзывавшийся о Сартаке как о «человеке, чрезвычайно жестоком и несправедливо обращавшемся с мусульманами», так рассказывает об этом. С почётом отпущенный из ставки Менгу, Сартак возвращался домой мимо владений своего дяди, однако не захотел заезжать к нему. Это оскорбило Берке. «Я заступаю тебе место отца; зачем же ты проходишь, точно чужой?» — вопросил он его через своих посланцев. «Проклятый» Сартак отвечал ему на это: «Ты мусульманин, я же держусь веры христианской; видеть лицо мусульманское — для меня несчастье». Эти слова дорого обошлись ему. Когда «такая неподобающая весть» дошла до Берке, то он принял меры к тому, чтобы наказать племянника, — но, как утверждает Джузджани, не собственными руками, а рукою Всевышнего. Берке «вошёл один в шатёр, обмотал шею свою верёвкой, прикрепил цепь к шатру и, стоя, с величайшею покорностью и полнейшим смирением плакал и вздыхал, говоря: “Господи, если вера Мухаммедова и закон мусульманский истинны, то докажи мою правоту относительно Сартака”». Так поступал он три ночи и три дня, а на четвёртый день Сартак умер: «Всевышний наслал на него болезнь желудка, и он отправился в преисподнюю». Впрочем, Джузджани слышал и другую версию внезапной кончины Сартака: Менгу-хан, будто бы «заметив на челе Сартака признаки возмущения… тайком подослал доверенных людей, которые отравили проклятого Сартака»66.

Такова мусульманская версия (или версии) событий. Но есть и другая версия, христианская, и надо признать, что она выглядит правдоподобнее и значительно проще объясняет случившееся. Принадлежит эта версия армянским хронистам. Их симпатии были, естественно, на стороне Сартака, от которого они ждали послаблений в отношении христиан. Тем прискорбнее оказалась для них весть о его внезапной гибели. Армянские авторы тоже знали о том, что Сартак был отравлен, но прямо называли отравителями мусульман Берке и его брата Беркечара. Когда Сартак «во всём величии славы» прибыл в свои владения, рассказывает Киракос Гандзакеци, его мусульманские родственники «напоили его смертоносным зельем и лишили его жизни. Это было большим горем для всех христиан…»67.

Но путь к власти для Берке ещё не был расчищен. Обойтись одной смертью ему не удалось. Сартаку наследовал Улагчи — по одной версии, напомню, его брат, по другой — сын. Какую-то роль во всём происходящем продолжала играть и вдова Батыя Боракчин-хатун. Вместе с Улагчи она и стала следующей жертвой продолжавшейся междоусобицы. Когда Менгу узнал о преждевременной кончине Сартака, рассказывает перс Джувейни, он отправил в Улус Джучи «эмиров, обласкал жён, сыновей и братьев (Бату? или Сартака? — А. К.) и приказал, чтобы Боракчин-хатун, старшая из жён Бату, отдавала приказы и воспитывала… Улагчи до тех пор, пока он вырастит и заступит место отца. Но так как судьбе это было неугодно, Улагчи также умер в том же самом году (своей ли смертью или нет, мы не знаем. — А. К.)».

Впрочем, арабские авторы и здесь дают иную версию событий. О правлении Улагчи они не сообщают вовсе; его имя среди сыновей Бату или Сартака у них не значится. По словам египетского историка начала XV века Ибн Халдуна, власть после Сартака должна была перейти к сыну Батыя Тукану, который, оказывается, и «был воспитан для царствования». Однако «сановники не захотели его» (буквально: «отвернулись от него»), желая возвести на престол старшего из Джучидов Берке. Этому-то и воспротивилась Боракчин-хатун[47]. Борьба с Берке закончилась для неё трагически: она была обвинена в измене и попытке переворота и казнена. Ища опору в борьбе с Берке, Боракчин будто бы обратилась за помощью к правителю Ирана Хулагу и отослала ему «стрелу без перьев и кафтан без пояса», велев передать на словах: «Нет более стрел в колчане, и осталось налучье без лука» — что означало, что царство осталось без правителя и она, Боракчин, готова передать его Хулагу. Об этом стало известно сторонникам Берке; Боракчин пришлось бежать из страны, но её поймали, насильно вернули и утопили «в отмщение за то, что она сделала».

Хронология событий из восточных источников неясна. Лишь отчасти и сугубо предположительно она может быть прояснена благодаря русской летописи. Имя Улагчи впервые упоминается в ней под 1256 годом, когда ростовский князь Борис Василькович «поехал в Татары, а Александр князь (Александр Невский. — А. К.) послал дары». К кому именно отправлялся в Орду Борис, летопись не сообщает, но в Орде он застал Улагчи: «Борис же, быв [у] Улавчия, дары дал и приехал в свою отчину с честью»69. Это не значит, конечно, что Сартака к тому времени не было в живых: напротив, мы определённо знаем, что он отправился к Менгу-хану и ещё не успел вернуться. Поскольку Улагчи и прежде пребывал в его ставке (вспомним свидетельство на сей счёт Гильома Рубрука), то к нему, по всей видимости, и перешло в отсутствие Сартака управление русскими делами; соответственно, он и должен был принимать прибывших в Орду русских князей. Под следующим, 1257 годом летописи сообщают уже о совместной поездке князей к Улагчи: «Поехаша князи в Татары… чтивше Улавчия…» — и это свидетельство надо понимать в том смысле, что князья отправились для принесения присяги и подтверждения ярлыков к новому правителю Улуса Джучи. Значит, вступление Улагчи на престол можно предположительно датировать 1257 годом. Но когда он умер и к какому времени относится вступление на престол Берке? Вот этого мы, к сожалению, не знаем. Под 1258 годом в летописи вновь говорится о поездке князей «в Татары… чтивше Улавчия», — но есть основания полагать, что данное летописное известие продублировано ошибочно и в нём говорится о той же поездке князей, о которой в летописи сообщалось годом ранее70.

Так или иначе, в том же 1257-м или следующем, 1258 году власть в Орде перешла к брату Батыя Берке. Он сумел достойно продолжить дело брата, упрочив свою власть и укрепив доставшееся ему государство. Известно, что Берке взял себе одну из жён Батыя. Как у любого монгольского правителя, у него было множество жён, однако ни от одной из них сыновей он не имел, и наследником ещё при жизни был объявлен его племянник, внук Батыя Менгу-Темир. К нему после смерти Берке в 1266 году и перейдёт власть над Улусом Джучи, которым прямые потомки Батыя будут править ещё почти 100 лет, до 1359 года. Последним правителем Орды из династии Батыя считается его потомок в шестом поколении хан Бердибек, известный тем, что он принял участие в убийстве собственного отца, а затем перебил всех своих братьев и ближайших родичей, включая малых детей71. С его смертью род Батыя прекратил своё существование.