«Метафорой становится и сам фантастический мир романа, — писала И. Гомель. — Его внутренние противоречия снимаются, как только Арканар и его проблемы превращаются в аллегорию тоталитаризма: нацистского — очевидно, сталинского — более замаскированно. Мнимое средневековье оказывается попросту кодовым обозначением социально-психологических корней тоталитаризма: мещанства, невежества, тупости. Всё, что остается от исторической реальности, — набор клише „темных веков“. Из этого клише вырастает роман, который только притворяется, что создает мир. На деле он придумывает шифр. Расколов этот шифр, читатель вознаграждается чувством принадлежности к избранной группе: тех, кто понимает, что в преследовании книгочеев авторы изображают сталинский террор… Смысл аллегории в „Трудно быть богом“ состоит в том, что сталинизм и нацизм — это сходные, если не идентичные явления… Эта идея была расхожей в кругах основных читателей Стругацких — либеральной советской интеллигенции 60-х… „Трудно быть богом“ — не столько роман, сколько пароль: его правильное прочтение гарантирует принадлежность читателя к кругам либеральной интеллигенции…»
Конечно, это слова из реальности 90-х. Не было в 60-х прошлого века столь многочисленной и столь однородной группы, которую можно было бы называть «либеральной интеллигенцией». Интеллигенция, тяготевшая к интернациональному романтизму, к свободному творчеству, а иногда легонько пробовавшая на вкус западничество, — да, была. Именно она и составляла основной круг читателей звездного тандема. Так что повесть «Трудно быть богом» и впрямь работала как индикатор «свой/чужой».
6
Но феноменальный успех достался повести «Трудно быть богом» не только из-за политических аллегорий, спрятанных в ней авторами. С чисто литературной точки зрения она демонстрирует очень тонкую, поистине мастерскую работу. «Механизмы» ее текста могут быть представлены в виде каскада ребусов.
От чьего имени ведется повествование в «Трудно быть богом»?
Вроде бы ясно, от имени земного ученого Антона, получившего в королевстве Арканарском новое имя — дон Румата Эсторский. Позиция авторов передается через него, глазами прогрессора читатель видит происходящее на пространстве почти всей повести. Но одновременно голос авторов звучит и в высказываниях других персонажей. Это целый сонм творческих личностей: земляне дон Гуг (Пашка), дон Кондор (он же Александр Васильевич), арканарцы Будах, беглый интеллектуал Киун, изобретатель Кабани, сочинитель Гур. Все они — часть некоего единства. Все они являются в какой-то степени двойниками Антона-Руматы и входят в невидимое сообщество думающих интеллигентов, противостоящих темной государственной машине. Все они стоят на одной «платформе» с главным героем, и в разговорах, даже в прямых спорах с ним, всего лишь добавляют главной теме новые тона, новые нюансы. Не случайно Антон-Румата называет арканарских книжников своими «братьями», а дона Рэбу решает убить как раз за то, что он убивает его «братьев» и становится причиной смерти его возлюбленной. То есть перед нами некий коллективный персонаж, который можно назвать (условно) «городом мастеров» — по заглавию известной сказки Тамары Габбе. Там город, состоящий из трудолюбивых умельцев и умников, противостоит жестокому герцогу де Маликорну именно как единство, а в повести «Трудно быть богом» такое же единство составляют интеллигенты Земли и Арканара. Антон-Румата говорит и действует не только от собственного имени, он говорит и действует от имени всего «города мастеров». Иными словами, от имени советской интеллигенции 60-х, да и вообще всей интеллигенции от начала времен до скончания веков. Отдельно звучат лишь голоса откровенных врагов да второстепенных персонажей, вроде мальчика Уно. В советское время все это производило на понимающих читателей нокаутирующее воздействие. Они чувствовали свою невероятную близость с героем, узнавали суть сказанного.
«Это не он говорит, это я говорю, это мы говорим!»
7
Итак, голос «города мастеров» звучит прежде всего в монологах Антона-Руматы.
По одному монологу содержится в каждой из первых трех глав. В четвертой никаких монологов нет, но эго компенсируется тем, что в третьей главе таких монологов уже два, а в пятой, шестой и седьмой главах — еще три. Дальше монологи отсутствуют, зато в восьмой главе широко развернут спор дона Руматы (землянина) с арканарским интеллигентом Будахом, и спор этот выглядит как дискуссия внутри самого «города мастеров». Своего рода согласование позиций… Затем идет девятая глава — вставка, написанная по совету редактора книги Б. Г. Клюевой (для более легкого прохождения через цензурные рамки). Здесь главный герой ведет беседу с «профессиональным мятежником» Аратой. Цель беседы чисто утилитарная: авторам необходимо вывести на сцену «народного героя» и «крестьянское движение». В десятой главе нет ни длинных монологов, ни особо важных диалогов, но зато там есть некий абзац, чрезвычайно важный для понимания повести. И говорится в этом абзаце примерно следующее: всем ясным и чистым душам следует отказаться от любви к страшному существующему отечеству, приносящему их себе в жертву, но всем им следует искренне возлюбить отечество будущее, — пока только угадывающееся в идеалах «города мастеров».
А дальше наступает развязка.
Вот представим себе, что какой-то хитрый затейник разобрал красивый веер на отдельные лопасти и на каждой лопасти написал строку стихотворения. Затем наклеил лопасти на холст с изображением каких-то средневековых приключений. Если читать написанное на каждой лопасти в отдельности, получится набор перепутанных смыслов, но все же есть способ разгадать головоломку, увидеть цельный образ! Для этого нужно проделать работу в обратном порядке: снять лопасти с холста… переложить их в правильном порядке… наконец, смонтировать веер заново…
Другими словами, вырезав из текста повести «Трудно быть богом» семь монологов, добавив туда диалог Руматы и Будаха, а также указанный абзац из десятой главы, надо расположить «лопасти веера» в верной последовательности. Вот тогда и возникает связный, самостоятельный историко-философский трактат. От художественного произведения в нем останется очень мало, почти ничего. Повесть «Трудно быть богом», образец научно-фантастической литературы, несет в себе этот связный историко-философский трактат, как подводная лодка несет торпеды. И весь смысл ее действий состоит в том, чтобы донести их в торпедных аппаратах до неприятельского конвоя, подобраться поближе, а потом дать залп…
О чем он, этот трактат?
А вот о чем. Как бы ни менялись те или иные эпохи, идеалы интеллигенции, то есть думающих (а значит, строящих будущее) людей, вечны. Это:
личная свобода интеллигента;
творчество;
гуманизм;
устремленность к развитию, накоплению знаний о мире, изменению общества в лучшую сторону.
Эти высшие ценности интеллигенции уходят корнями в Средневековье, чуть ли не в библейскую историю. Королевство Арканарское и, скажем, Советский Союз времен позднего Хрущева даруют им антураж, но в этом меняющемся от века к веку антураже они неизменно становятся основой для одной и той же «пьесы».
Все выше перечисленное всегда гораздо важнее (с точки зрения авторов) самых амбициозных планов любых правительственных людей, поскольку правительственные люди приходят и уходят, а интеллигенция вечна, интернациональна, и именно она движет человеческую цивилизацию в будущее. Перед государством у нее всегда приоритет. Особенно если государство — традиционное. Ведь именно Традиция (не традиция национального пивоварения и не традиция на Новый год ходить с друзьями в баню, а именно Традиция с большой буквы) представлена в повести «Трудно быть богом» как главный враг развития общества. Дон Рэба — всего-навсего одно из живых проявлений Традиции. Суть ее, по мнению братьев Стругацких, как раз и состоит в том, чтобы удерживать любое общество в одном, удобном для власти, состоянии и уничтожать людей, которые открывают будущее, то есть всё тех же интеллигентов…
Между Традицией и фашизмом поставлен знак равенства. На одном полюсе исторического развития — Традиция, на другом — архитектурная программа «города мастеров». Мастера строят, а доны Рэбы разрушают, мастера вновь принимаются возводить здание, а доны Рэбы… ну и так далее.
Даже у великих мастеров литературы вещи, что называется, «стареют». Иными словами, переходят из разряда того, что читают, поскольку это превосходно написано, в разряд того, что читают как «памятник культуры». Так вот, старение коснулось текстов братьев Стругацких в разной степени. Повесть «Трудно быть богом» до сих пор вызывает споры, до сих пор разделяет любителей фантастики на ее «противников» и ее «сторонников», мало кого оставляя равнодушным. Это одна из самых «живых» вещей Стругацких — не меньше, чем «Путь на Амальтею», если не больше.
Перца в кашу добавляют обстоятельства современной политической жизни. Бесконечные разговоры в массмедиа о том, поворачивает ли наша власть к сталинизму, не поворачивает ли, давит она инакомыслящую интеллигенцию или не давит, и если все-таки давит, то не есть ли это полезно, заставляют то и дело вспоминать фразы и целые пассажи из повести «Трудно быть богом», сказанные на ту же тему почти полстолетия назад…
8
Несмотря на философскую глубину, «Трудно быть богом» — вещь чрезвычайно динамичная. Иногда — головокружительно динамичная, будто ты несешься на стремительной карусели.
Откуда эта динамика? Попробуем разобраться.
Каждое четвертое или даже третье слово в повести — часть диалога.
В повести очень много диалогов. В массовой советской фантастике тех лет их было вдвое, а то и втрое меньше. Ефремов, например, вообще был скуп на диалоги. Он либо монологичен, либо втягивает читателя в «сократический», то есть в конечном счете дидактический диалог. Неспешное описание явно нравилось Ивану Антоновичу. А вот братья Стругацкие диалоги холили и лелеяли и старались строить их в «рваном» ритме коротких реплик, перебивок и недосказанностей. Поэтому произведения их воздушны, словно состоят из сплошных открытых пространств, отделенных друг от друга лишь бумажными ширмами. Из текста «Трудно быть богом», к примеру, выведены сколько-нибудь развернутые описания людей, интерьеров, сцен. Если рассказывается история жизни, приключений и мытарств какого-нибудь персонажа, то очень коротко, в нескольких предложениях. Взгляд главного героя ни на чем не останавливается особенно надолго. В тексте нет никакой статики, всё находится в постоянном движении. Лишь в редких случаях, когда надо проговорить нечто исключительно важное, участники диалога садятся за стол и беседует чинно, не торопясь, основательно. Появляются длинные философические реплики, рассуждения. Например, когда Антон-Румата обсуждает со средневековым «интеллигентом» Будахом возможность изменить мир.
Но это, повторяем, редкость.
Главное — действие, действие, действие.
Вся повесть пронизана мотивом: «Он не успел».
Главный герой не успел проникнуть в планы главного злодея, дона Рэбы… Главный злодей не успел сообразить, что ему делать со странным существом, предлагающим ему монеты из немыслимо чистого золота… Лидеры «серых штурмовиков» не успели поставить контригру против дона Рэбы, а значит, не успели выжить… Премудрые земляне не успели сообразить, какая опасность грозит королевству Арканарскому… Министр двора не успел спасти начитанного юношу, наследника престола…
«Трудно быть богом» — очень драйвовая вещь. Стругацким требовалось уравновесить философскую «начинку» их повести приключенческим сюжетом, стремительным развитием событий. Иначе тот, кто не искал в повести высоких смыслов, просто недочитал бы ее до конца.
Любопытно, что кинематографисты отлично почуяли этот драйв. Вещь-то, по большому счету, очень киношная, идеально подходящая для переделки в сценарную конструкцию. Не случайно по повести «Трудно быть богом» дважды ставились фильмы — другие произведения Стругацких не удостоились столь пристального внимания со стороны людей кино. В 1989 году немецкий режиссер Петер Фляйшман создал на основе повести Стругацких сокрушительный боевик. Количество убитых и раненых не поддается в нем подсчету. Мало кто из любителей-«струганистов» отзывался о фильме тепло. Зато ругали его много и со вкусом. И вот уже много лет живой классик отечественного кинематографа Алексей Герман снимает вторую картину по мотивам той же повести. Условное название фильма: «Что сказал табачник с Табачной улицы». Работа над фильмом в основном закончена, его премьеру обещают в 2012 году.
9
В декабре 1963 года началась работа над повестью «Понедельник начинается в субботу», над первой ее частью — «Суета вокруг дивана».
В итоге и эта повесть принесла братьям Стругацким феерический успех.
«Понедельником» зачитывались, текст разбирали на цитаты.
Необычное в ней начиналось прямо с эпиграфа:
«Учитель. Дети, запишите предложение: „Рыба сидела на дереве“.
Ученик. А разве рыбы сидят на деревьях?
Учитель. Ну… Это была сумасшедшая рыба».
А речь в повести опять шла о творчестве.
О светлом, всё оправдывающем, всё освещающем.
Главный герой «Понедельника» — программист, младший научный сотрудник Саша Привалов попадает к обаятельным и невероятно занятым людям из некоего загадочного НИИЧАВО. На вопрос, как расшифровать такую странную аббревиатуру, ему отвечают: да просто, совсем просто — Научно-исследовательский Институт Чародейства и Волшебства. Всего лишь.
Ифриты и джинны… Изба на курьих ногах… Говорящие коты, баба-яга, домовые, ведьмы… Высшая магия, чародейство… И при этом никакой мистики! «Мне пришло в голову, — цитируют авторы любимого ими Герберта Уэллса, — что обычное интервью с дьяволом или волшебником можно с успехом заменить искусным использованием положений науки».
Волшебную сказку, придуманную Стругацкими для «научных сотрудников младшего возраста», нет смысла пересказывать. Мы предполагаем, что она известна большинству читателей. Хотя бы по пересказам. Повесть прозрачна и цветиста одновременно. Она полна неожиданностей, огня, лирики, философии. Она полна истинного юмора — во всех его ипостасях.
«Я хотел уже подняться на второй этаж, но вспомнил о виварии и направился в подвал. Надзиратель вивария, пожилой реабилитированный вурдалак Альфред, пил чай. При виде меня он попытался спрятать чайник под стол, разбил стакан, покраснел и потупился. Мне стало его жалко.
— С наступающим, — сказал я, сделав вид, что ничего не заметил.
Он прокашлялся, прикрыл рот ладонью и сипло ответил:
— Благодарствуйте. И вас тоже.
— Всё в порядке? — спросил я, оглядывая ряды клеток и стойл.
— Бриарей палец сломал, — сказал Альфред.
— Как так?
— Да так уж. На восемнадцатой правой руке. В носе ковырял, повернулся неловко — они ж неуклюжие, гекатонхейры, — и сломал.
— Так ветеринара надо, — сказал я.
— Обойдется! Что ему, впервые, что ли…
— Нет, так нельзя, — сказал я. — Пойдем посмотрим.
Мы прошли вглубь вивария мимо вольера с гарпиями, проводившими нас мутными со сна глазами, мимо клетки с Лернейской гидрой, угрюмой и неразговорчивой в это время года… Гекатонхейры, сторукие и пятидесятиголовые братцы-близнецы, первенцы Неба и Земли, помещались в обширной бетонированной пещере, забранной толстыми железными прутьями. Гиес и Котт спали, свернувшись в узлы, из которых торчали синие бритые головы с закрытыми глазами и волосатые расслабленные руки. Бриарей маялся. Он сидел на корточках, прижавшись к решетке, и, выставив в проход руку с больным пальцем, придерживал ее семью другими руками. Остальными девяносто двумя руками он держался за прутья и подпирал головы. Некоторые из голов спали.
— Что? — сказал я жалостливо. — Болит?
Бодрствующие головы залопотали по-эллински и разбудили одну голову, которая знала русский язык.
— Страсть как болит, — сказала она.
Остальные притихли и, раскрыв рты, уставились на меня.
Я осмотрел палец. Палец был грязный и распухший, и он совсем не был сломан. Он был просто вывихнут. У нас в спортзале такие травмы вылечивались без всякого врача. Я вцепился в палец и рванул его на себя что было силы. Бриарей взревел всеми пятьюдесятью глотками и повалился на спину.
— Ну-ну-ну, — сказал я, вытирая руки носовым платком. — Всё уже, всё…
Бриарей, хлюпая носами, принялся рассматривать палец. Задние головы жадно тянули шеи и нетерпеливо покусывали за уши передние, чтобы те не застили. Альфред ухмылялся.
— Кровь бы ему пустить полезно, — сказал он с давно забытым выражением, потом вздохнул и добавил: — Да только какая в нем кровь — видимость одна. Одно слово — нежить…»
Вот уж поистине: «Факиров всегда достаточно — не хватает фантазии».
Великим факирам братьям Стругацким фантазии хватало. Не случайно в «Понедельнике» они так прошлись по всей существующей фантастике — и отечественной и западной.
«За стеной оглушительно затрещало, и мы оба обернулись. Я увидел, как жуткая чешуйчатая лапа о восьми пальцах ухватилась за гребень стены, напряглась, разжалась и исчезла.
— Слушай, малыш, — сказал я, — что это за стена?
Он обратил на меня серьезный застенчивый взгляд.
— Это так называемая Железная Стена, — ответил он. —
К сожалению, мне неизвестна этимология обоих этих слов, но я знаю, что она разделяет два мира — Мир Гуманного Воображения и Мир Страха перед Будущим. — Он помолчал и добавил — Этимология слова „страх“ мне тоже неизвестна.
— Любопытно, — сказал я. — А нельзя ли посмотреть? Что это за Мир Страха?
— Конечно, можно. Вот коммуникационная амбразура. Удовлетвори свое любопытство.
Коммуникационная амбразура имела вид низенькой арки, закрытой броневой дверцей. Я подошел и нерешительно взялся за щеколду. Мальчик сказал мне вслед:
— Не могу не предупредить. Если там с тобой что-нибудь случится, тебе придется предстать перед Объединенным Советом Ста Сорока Миров.
Я приоткрыл дверцу. Тррах! Бах! Уау! Аи-и-и-и! Ду-ду-ду-ду-ду! Все пять моих чувств были травмированы одновременно. Я увидел красивую блондинку с неприличной татуировкой меж лопаток, голую и длинноногую, палившую из двух автоматических пистолетов в некрасивого брюнета, из которого при каждом попадании летели красные брызги. Я услыхал грохот разрывов и душераздирающий рев чудовищ. Я обонял неописуемый смрад гнилого горелого небелкового мяса. Раскаленный ветер недалекого ядерного взрыва опалил мое лицо, а на языке я ощутил отвратительный вкус рассеянной в воздухе протоплазмы. Я шарахнулся и судорожно захлопнул дверцу, едва не прищемив себе голову. Воздух показался мне сладким, а мир — прекрасным. Мальчик исчез. Некоторое время я приходил в себя, а потом вдруг испугался, что этот паршивец, чего доброго, побежал жаловаться в свой Объединенный Совет, и бросился к машине. Снова сумерки беспространственного времени сомкнулись вокруг меня. Но я не отрывал глаз от Железной Стены, меня разбирало любопытство. Чтобы не терять времени даром, я прыгнул вперед сразу на миллион лет. Над стеной вырастали заросли атомных грибов, и я обрадовался, когда по мою сторону стены снова забрезжил свет. Я затормозил и застонал от разочарования. Невдалеке высился громадный Пантеон-Рефрижератор. С неба спускался ржавый звездолет в виде шара. Вокруг было безлюдно, колыхались хлеба. Шар приземлился, из него вышел давешний пилот в голубом, а на пороге Пантеона появилась, вся в красных пятнах пролежней, девица в розовом. Они устремились друг к другу и взялись за руки. Я отвел глаза — мне стало неловко. Голубой пилот и розовая девушка затянули речь…»
Успех «Понедельника» был абсолютный! Огромное количество переизданий и переводов. Эта вещь по сию пору числится среди «фаворитов» в среде любителей фантастики, а в 60-х ей впору было ставить триумфальную арку…
[15]
Казалось, Стругацкие вышли на верный путь.
Им уже всё удается. Они обласканы вниманием читателей, а начальство… ну, оно пока только так… косится на них. Особых проблем пока нет. Лови момент! Садись и пиши очередные приключения в Стране Багровых Туч, свершай подвиги в темном океане страстей Арканарского королевства, играй фейерверками идей, которыми буквально фонтанируют неутомимые герои волшебного НИИЧАВО, описывай чудесный мир не такого уж далекого коммунистического будущего, даже намекай на некоторые его возможные несовершенства, почему нет?
Но не всё так просто.
Далеко не всё так просто.
Вроде дела идут, популярность растет, всё выстраивается, и всё же одновременно всё больше и больше какого-то явного и неявного недовольства со стороны издательских и не только издательских официальных лиц, в журналах и газетах всё больше кислых рецензий.
Да почему же это так?
Где внимание умных властей?
Почему не стучат в двери волевые умные парни оттуда — из идеологического отдела ЦК КПСС… из общественных организаций… от «Галины Борисовны», наконец?.. Почему эти волевые и умные парни (само собой, и девушки) не стучат в двери, почему они не обнимают молодых талантливых братьев, не похлопывают по спинам, не говорят одобрительно: «Это прекрасно, это здорово, что вы есть! Мы долго вас ждали и вот вы пришли! Такие люди нужны нашей стране, нашей молодежи, нашему обществу! Вы — молодцы! Вы, как никто, умеете возбуждать умы, настраивать сознание на определенный счастливый лад. Построенные вами литературные миры привлекательны, вы умеете воспевать истинное знание, коммунизм, волю миллионов. Благодаря вам многие тысячи молодых людей ушли с улицы. Давайте же работать по-настоящему! Говорите, говорите прямо сейчас, какие у вас проблемы? Может, хотите для сравнения посмотреть, как живут люди на Западе? Никаких проблем! Вот вам билеты на ближайший рейс. Может, хотите работать подальше от суеты, в уютных писательских Домах творчества? Да хоть завтра, вот путевки хоть на полгода! Или, может, вам не хватает гонораров? Нет проблем. Вы популярны, ваши книги мгновенно расходятся — мы вам поднимем ставки, заслуживаете».
«Какие „волевые умные парни оттуда“? Какое „почему не стучат в двери“? Какой еще „Запад“? Какие „Дома творчества… гонорары по высшим ставкам…“? — откликнулся на эти размышления Борис Натанович в октябре 2010 года (письмо Г. Прашкевичу). — Много званых, знаете ли, да мало избранных… Кому они нужны были, эти два полуеврея, выскочки, безусловно решившие подзаработать „легким жанром“, для серьезного человека скорее стыдным. Пришли из ниоткуда, — ни литинститута за плечами, ни самого захудалого ЛИТО при ДК „Выборгский“; пришли ни от кого — ни путного рекомендателя у них, ни просто хоть какого-то знакомства среди уважаемых лиц. Никто, и звать никак. И не свои они вовсе. Светлое будущее воспевают? А кто их, собственно, просил? Хотите быть в рядах — обрушьте свой праведный гнев на американский империализм и буржуазную идеологию, — о будущем всё, что необходимо, уже сказали классики, а эти ваши внепартийные упражнения того и гляди доведут до ревизионизма… Вот так, примерно…
Мы всё это прекрасно понимали, оба, никаких иллюзий не питали, кушали все пилюли, которые нам отвешивали, и АН (нарочито бодрым тоном) произносил (из любимого своего Леонова, по-моему): „Федерация молча сносила удары“. Конечно, по сути, по самой глубинной сути своей, мы были, оба, „от мира сего“ — комсомольцы, сталинцы, отпетые коммунисты, — как кто-то точно сказал: „У нас с советской властью были исключительно стилистические разногласия“. У всей этой (глубокоуважаемой нами) шоблы был отвратительный литературный вкус, и они все были искренне убеждены, что „на правде молодежь не воспитаешь“. (Впервые эту замечательную максиму я услышал только сорок лет спустя из уст отставного полковника, мрачно и горестно рассуждавшего о воспитании патриотизма у нынешней молодежи, но и в середине 50-х эта точка зрения превалировала в соответствующих кругах.) Но мы-то были комсомольцы, а значит, правдолюбцы, а значит, терпеть не могли врать, а значит, ни в какую не желали „лакировать действительность“ (анахронизм, этот термин появился только через пяток лет), а значит, даже в фантазиях своих не могли допустить, что прыжок в Космос обойдется без тяжелых потерь и пройдет под сенью только победных знамен и оптимистический грохот барабанов. Мы хотели писать ПРАВДУ. И мы не хотели подлаживаться под начальственные вкусы. Если бы на дворе не стояла вторая половина 50-х, если бы Оттепель задержалась, мы ни за что не стали бы писателями: нас бы просто никто не опубликовал, с нашим-то идеологически невыдержанным правдолюбием. Либо пришлось бы променять право первородства на чечевичную похлебку, что представляется мне сейчас маловероятным: мы же были комсомольцы, мы от своих убеждений не отказывались. Хотя, возможно, на некий компромисс и согласились бы. В конце-то концов… Ведь так хотелось опубликоваться: „хоть что-нибудь, хоть самый маленький рассказик!..“
Но Оттепель состоялась. Отчетливо повеяло ветром перемен. Странные и непривычные статьи появились в „Литературке“ и в „Новом мире“. И треснули идеологические обручи! Самый трусливый редактор почуял вокруг себя большие перемены, стало — „МОЖНО“, и уже готов он был воскликнуть „доколе!“, но, разумеется, промолчал, а просто дал ход лежавшим у него в шкафу приличным текстам („сколько можно печатать говно? Вот же есть вполне достойные рукописи!“).
Так началось вторжение братьев Стругацких в литературу. По сути — случайность, стечение внешних обстоятельств, „везуха“, если угодно. И они, братья Стругацкие, действительно могли бы еще…надцать лет писать „Стажеров“, „Амальтеи“, разнообразные „Извне“ — о драматической, исполненной трагедии борьбе упорного коммунистического человека с непокорной Природой. Но внешние обстоятельства не стояли на месте. Появилась жена Аркадия — Ленка, Елена Ильинична Ошанина, дочь знаменитого китаиста Ильи Михайловича Ошанина, в 30-е годы работавшего вместе с супругой своей агентом Коминтерна в чанкайшистском Китае, — то есть родом из старинной дворянской семьи, принявшей революцию и расплатившейся за это сполна: семья была во время Большого Террора разодрана в клочки, наполовину обращена в лагерную пыль, а тот из семьи, кто чудом уцелел, точно знал, в каком мире он живет, и знание это от девчонки Ленки не считал нужным скрывать… О, я отлично помню эти „схватки боевые“, в гостях у нашей мамы, по вечерам, в часы мирного отдыха АБС от трудов дневных! Эти бешеные столкновения фанатика-комсомольца БН с отпетой антисоветчицей ЕИ, этот рев, от которого, казалось, стены содрогались… Убедить фанатика не удалось, но — удалось основательно подготовить его к правильному восприятию XX съезда, с которого, по сути, и начинается для братьев Стругацких новое понимание мира, в котором им довелось оказаться…
А потом был XXII съезд, усугубивший понимание. И „историческая встреча Н. С. Хрущева с представителями творческой интеллигенции“, словно молнией осветившая истинное положение дел до самых темных закоулков: нами правят жлобы и невежды, которые под коммунизмом понимают что-то совсем иное — поганое, жлобское, срамное („общество, в котором народ с наслаждением исполняет все указания Партии и Правительства“), — и, пока они у власти, ни о каком Справедливом Обществе не может быть и речи. Какие-то (жалкие) надежды еще оставались, тлели еще: не может же быть, чтобы все это не переменилось, убрали же этого лысого дурака-кукурузника. Но тут подоспел 1967 год: пятидесятилетие ВОСР (Великой Октябрьской социалистической революции. — Д. В., Г. П.) и нам показали кузькину мать, так что лысого дурака мы уже вспоминали с нежностью. Оставалось (в нашем политическом образовании) поставить последнюю точку.
И танки в Праге ее поставили.
Это был конец. Это был конец каким бы то ни было надеждам на социальный прогресс. Это был конец мирному договору с начальством, который мы еще совсем недавно готовы были заключить. У нас отняли будущее. Да и настоящее весьма основательно раскурочили: подступало „десятилетие тощих коров“, когда с 71 — го до 80 года у нас не опубликовали ни одной новой книжки — только несколько переизданий да журнальные публикации. Братья Стругацкие были объявлены „кандидатами на эмиграцию в Израиль“. Повести их, вышедшие „за бугром“, числились в КГБ „упадническими“. Слава богу, не „антисоветскими“! Тем не менее за обнаруженную при обыске „Улитку“ выгоняли владельца с работы…»
10
Впрочем, «Улитка на склоне» еще впереди.
А сейчас — первые месяцы 1964 года. Идет работа над новой повестью — «Хищные вещи века».
«Идея этой повести, — вспоминал Борис Натанович, — была такая: под воздействием мощного электронного галлюциногена, воздействующего впрямую на мозг, человек погружается в иллюзорный мир, столь же яркий, как и мир реальности, но гораздо более интересный, насыщенный замечательными событиями и совершенно избавленный от серых забот и хлопот повседневности. За наслаждение этим иллюзорным миром надобно, однако, платить свою цену: пробудившись от наркотического сна, человек становится беспощадным животным, стремящимся только к одному — вернуться, любой ценой и как можно скорее, в мир совершенной и сладостной иллюзии».
Эпиграф из Антуана де Сент-Экзюпери: «Есть лишь одна проблема — одна-единственная в мире — вернуть людям духовное содержание, духовные заботы».
В 60-е любили говорить вот так — начистоту, но как бы намекая, завуалированно.
Да и то… Короткая оттепель закончилась, отчетливо веяло большим холодом.
«Кока-кола. Колокола. Вот нелегкая занесла», — писал счастливчик Андрей Вознесенский, выбившийся в число «выездных». Он к тому времени успел побывать в таких странах, о которых даже большинство его удачливых коллег и мечтать не могли, куда уж там Стругацкие! Он сам видел все эти «хищные вещи века», от него Стругацким и досталась звонкая стихотворная строка, ставшая названием повести.
В стране, на всякий случай названной братьями Страной дураков, в городе, не знающем никаких экономических проблем, появился бывший бортинженер корабля «Тахмасиб», а теперь сотрудник службы безопасности ООН Иван Жилин. Он сам, кстати, освобождал когда-то этот город вместе с другими чистыми и честными бойцами, среди которых был его друг Пек, затерявшийся где-то в стремнинах жизни после этой последней (так всегда считают) победоносной войны. Может, Пек сейчас в городе, с надеждой думает Жилин, может, Пек даже дорос до мэра? Почему нет? Вон город какой чудесный, зеленый, вон сколько здесь праздных туристов со всего мира. Томные (почему-то) лондонские клерки, их спортивные (почему-то) невесты, оклахомские фермеры в ярких рубашках навыпуск (а как же! — американцы), туринские (почему-то) рабочие со своими румяными женами и многочисленными детьми, даже мелкие католические боссы из Испании… Честно говоря, сегодня, как принято говорить, это уже «не втыкает», но в 60-е!..
Гул веселой толпы…
Механические носильщики…
Ощущение несметного богатства, ощущение чудесной свободы…
Правда, и нетрезвое дыхание Хемингуэя время от времени чувствуется, — Хемингуэй тогда входил в число любимых писателей Аркадия Натановича. Отказ Жилина поселиться в отеле удивляет гида по имени Амад. Тогда бывший космонавт, а ныне (по легенде) писатель, объясняет ему: «Хорошую вещь можно написать только в обстреливаемом отеле». Прямой намек на отель «Флорида», в котором останавливался Хемингуэй во время гражданской войны в Испании. Амад, приняв это за чистую монету, честно предупреждает Жилина, что за пишущей машинкой он все равно не усидит: победят жажда жизни, ее вкус, сияние, трепет!
«Машина промчалась через парк и понеслась по прямой тенистой улице. Я с интересом посматривал по сторонам, но я ничего не узнавал. Глупо было надеяться узнать что-нибудь. Нас высаживали ночью, лил дождь, семь тысяч измученных курортников стояли на пирсах, глядя на догорающий лайнер. Города мы не видели, вместо города была черная мокрая пустота, мигающая красными вспышками. Там трещало, бухало, раздирающе скрежетало. „Перебьют нас, как кроликов, в темноте“, — сказал Роберт, и я сейчас же погнал его обратно на паром сгружать броневик. Трап проломился, и броневик упал в воду, и, когда Пек вытащил Роберта, синий от холода Роберт подошел ко мне и сказал, лязгая зубами: „Я же вам говорил, что темно…“»
А вот как вспоминает о прошлом хозяйка пансиона, вдова генерал-полковника Туура:
«Как можно смешивать такие разнородные понятия — война и армия? Мы все ненавидим войну. Война — это ужасно. Моя мать рассказывала мне, она была тогда девочкой, но всё помнит: вдруг приходят солдаты, грубые, чужие, говорят на чужом языке, отрыгиваются, офицеры так бесцеремонны и так некультурны, громко хохочут, обижают горничных, простите, пахнут, и этот бессмысленный комендантский час… Но ведь это война! Она достойна всяческого осуждения!.. И совсем иное дело — армия… Вы знаете, Иван, вы должны помнить эту картину: войска, выстроенные побатальонно, строгость линий, мужественные лица под касками, оружие блестит, аксельбанты сверкают, а потом командующий на специальной военной машине объезжает фронт, здоровается, и батальоны отвечают послушно и кратко, как один человек!
— Несомненно, — сказал я. — Несомненно, это многих впечатляло…»
Но в счастливом городе, в его сытом дыхании, в мягких отблесках, в нежном свете, даже в рассеянных тенях нет-нет да и прорвется вдруг недовольство обывателя некими жуткими интелями — представителями давно всеми проклятой интеллигенции. Эти самые интели подозреваются в тайной и ужасной греховности. Они расшатывают государственную стабильность, чего от них ждать?
Для тех, кто не читал или уже забыл повесть, специально напоминаем восторженный, хорошо продуманный авторами, монолог доктора Опира. Он важен, этот монолог. Это монолог Идеолога, так сказать. Из тех, которые довольны положением общества, поскольку довольны своим положением в обществе: «Наука! Ее величество наука! — восклицал доктор Опир. — Она зрела долго и мучительно, но плоды ее оказались изобильны и сладки. Остановись, мгновение, ты прекрасно! Сотни поколений рождались, страдали и умирали, и никогда никому не захотелось произнести этого заклинания. Нам исключительно повезло. Мы родились в величайшую из эпох — в эпоху удовлетворения желаний. (Вот главное: удовлетворение желаний! — Д. В., Г. П.) Может быть, не все это еще понимают, но девяносто девять процентов моих сограждан уже сейчас живут в мире, где человеку доступно практически все мыслимое. О наука! Ты, наконец, освободила человечество! Ты дала нам, даешь и будешь отныне давать всё. Пищу — превосходную пищу! Одежду — превосходную, на любой вкус и в любых количествах! Жилье — превосходное жилье! Любовь, радость, удовлетворенность, а для желающих, для тех, кто утомлен счастьем, — сладкие слезы, маленькие спасительные горести, приятные утешительные заботы, придающие нам значительность в собственных глазах… Да, мы, философы, много и злобно ругали науку. Мы призывали луддитов, ломающих машины, мы проклинали Эйнштейна, изменившего нашу вселенную, мы клеймили Винера, посягнувшего на нашу божественную сущность. Что ж, мы действительно утратили эту божественную сущность. Наука отняла ее у нас. Но взамен! Взамен она бросила человечество на пиршественные столы Олимпа… Ага, а вот и картофельный суп, божественный „лике“!.. Нет-нет, делайте, как я… Берите вот эту ложечку… Чуть-чуть уксуса… Поперчите… Другой ложечкой, вот этой, зачерпните сметану и… Нет-нет, постепенно, постепенно разбалтывайте… Это тоже наука, одна из древнейших, более древняя, чем универсальный синтез… Кстати, обязательно посетите наши синтезаторы „рог амальтеика“. Вы ведь не химик? Ах да, вы же литератор! Об этом надо писать, это величайшее таинство сегодняшнего дня, бифштексы из воздуха, спаржа из глины, трюфели из опилок… Как жаль, что Мальтус умер. Над ним хохотал бы сейчас весь мир! Конечно, у него были какие-то основания для пессимизма. Я готов согласиться с теми, кто полагает его даже гениальным. Но он был слишком невежествен, он совершенно не видел перспективы естественных наук. Он был из тех несчастливых гениев, которые открывают законы общественного развития как раз в тот момент, когда эти законы перестают действовать… Мне его искренне жаль. Ведь человечество было для него миллиардом жадно разинутых ртов. Он должен был просыпаться по ночам от ужаса. Это воистину чудовищный кошмар: миллиард разинутых пастей и ни одной головы! Я оглядываюсь назад и с горечью вижу, как слепы они были — потрясатели душ и властители умов недалекого прошлого. Сознание их было омрачено беспрерывным ужасом. Социальные дарвинисты! Они видели только сплошную борьбу за существование: толпы остервенелых от голода людей, рвущих друг друга в клочки из-за места под солнцем, как будто оно только одно, это место, как будто солнца не хватит для всех! И нищие… Может быть, он родился для голодных рабов фараоновых времен со своей зловещей проповедью расы господ, со своими сверхчеловеками по ту сторону добра и зла… Кому сейчас нужно быть по ту сторону? Неплохо и по эту, как вы полагаете? Были, конечно, Маркс и Фрейд. Маркс, например, первым понял, что все дело в экономике. Он понял, что вырвать экономику из рук жадных дураков и фетишистов, сделать ее государственной, безгранично развить ее — это и означает заложить фундамент золотого века. А Фрейд показал, для чего, собственно, нам нужен золотой век. Вспомните, что было причиной всех несчастий рода человеческого. Неудовлетворенные инстинкты, неразделенная любовь, неутоленный голод, не так ли? Но вот является ее величество наука и дарит нам удовлетворение. И как быстро все это произошло! Еще не забыты имена мрачных прорицателей, а уже… Как вам кажется осетрина? У меня такое впечатление, что соус синтетический. Видите, розоватый оттенок… Да, синтетический. В ресторане мы могли бы рассчитывать на натуральный… Метр! Впрочем, пусть его, не будем капризны… Идите, идите!.. О чем это я? Да! Любовь и голод. Удовлетворите любовь и голод, и вы увидите счастливого человека. При условии, конечно, что человек наш уверен в завтрашнем дне. Все утопии всех времен базируются на этом простейшем соображении. Освободите человека от забот о хлебе насущном и о завтрашнем дне, и он станет истинно свободен и счастлив. Я глубоко убежден, что дети, именно дети — это идеал человечества. Я вижу глубочайший смысл в поразительном сходстве между ребенком и беззаботным человеком, объектом утопии. Беззаботен — значит счастлив. И как мы близки к этому идеалу! Еще несколько десятков лет, а может быть, и просто несколько лет, и мы достигнем автоматического изобилия, мы отбросим науку, как исцеленный отбрасывает костыли, и все человечество станет огромной счастливой детской семьей. Взрослые будут отличаться от детей только способностью к любви, а эта способность сделается — опять-таки с помощью науки — источником новых, небывалых радостей и наслаждений…
— Итак, мир прекрасен, доктор? — сказал я.
— Да, — с чувством сказал доктор Опир. — Он, наконец, прекрасен».
Много ли человеку нужно, если руководствоваться идеалом доктора Опира? Большим владеть, о меньшем заботиться, и люди почувствуют себя в царстве мечты… «Беззаботен — значит счастлив». Так ли это?
Дрожка! Дрожка! Вот наше счастье! Мы в общем порыве!
Мы вместе выкрикиваем чудесные слова под светомузыку, пока… Пока все эти чертовы проклятые интели, премудрые придурки, не понимающие высокого чуда массового единения, не устраивают на площади панику. Тогда всё сразу становится пресным. Ни немецкий мозель, ни русская водка не заменят мгновений счастливого единения дрожки. Не жить же новостями из этого скучного внешнего мира! Что там может быть нового, интересного, объединяющего? Ну, в Москве физики Хаггертон и Соловьев сообщили о проекте промышленной установки для получения антивещества. Сообщили — и хорошо, и ладно. Третьяковская галерея гастролирует в Леопольдвиле. Да сколько угодно! Хоть в Антарктике! С базы «Старый восток» (Плутон) в зону абсолютно свободного полета запущена очередная серия беспилотных устройств. Нам-то что до этого? Это дела для узких специалистов. Объединенный центр исследований субэлектронных (ритринитивных) структур оценил запасы энергии, имеющиеся в распоряжении человечества, как достаточные на три миллиарда лет. Вот и чудненько, вот и приятно слышать, значит, на всех хватит! Так что пора призвать к ответу проклятых интелей, опять совершивших на частном самолете налет на площадь Звезды. Хулиганы выпустили в счастливчиков, в едином порыве объединившихся, несколько пулеметных очередей, сбросили одиннадцать газовых бомб, не нравится им, видите ли, дрожка!.. А тайны природы… Да какие тайны, когда народ с пятнадцати лет закладывает?
И когда выясняется скрытый, но вездесущий ужас этого счастливого, свободного, зеленого мира — слег, искусственный наркотик, доступный абсолютно всем (вдумайтесь в это — доступный абсолютно всем!), даже у опытного Ивана Жилина возникает чувство беспомощности. Да черт нас побери, каков же был тогда смысл в пролитой нами крови? «Удовлетворите любовь и голод, и вы увидите счастливого человека»?
В этом месте хочется напомнить две фразы, важные для общей «дешифровки» повести, чудом сохранившиеся после долгой и массированной редактуры: «Всё будет для блага народа… Веселись, страна дураков, и ни о чем не думай!..»
Хорошие фразы о… хорошей стране.
Любопытно, что с течением времени авторское отношение к созданному ими миру изменилось. Во всяком случае, у Бориса Натановича. Через много лет, пребывая в совсем другой стране, уже начавшей забывать идеалы советских времен, Стругацкий-младший сообщит читателям, что мир «Хищных вещей века» не рассматривается им как антиутопия: ведь он содержит в себе «немало светлых уголков» и оставляет «широчайший простор и для духовной жизни тоже». Для многих в России этот мир оказался желанным, а для многих — ненавистным. Во всяком случае, он перестал быть чистой фантазией и придвинулся к реальности вплотную. Борис Натанович, со своей, либеральной, точки зрения, высоко оценил большую личную свободу, которую он дарует: «Ты волен в этом мире стать таким, каким сможешь и захочешь. Выбор за тобой. Действуй… этот мир, конечно, не добр, не светел и не прекрасен, но и не безнадежен в то же время — он способен к развитию. Он похож на дурно воспитанного подростка со всеми его плюсами и минусами. И уж во всяком случае, среди придуманных миров он кажется нам наиболее ВЕРОЯТНЫМ».
11
Бела Григорьевна Клюева вспоминала:
«Серьезные испытания начались с появления в 1965 году в редакции рукописи повестей „Хищные вещи века“ и „Попытка к бегству“. Несмотря на вполне еще терпимое отношение начальства к Стругацким, рукопись с самого начала вызывала… некоторые опасения. Редакция прибегнула к обычному в таких случаях методу — предпослала книге предисловие именитого человека. На этот раз это был Иван Антонович Ефремов. Ефремов не очень одобрительно отнесся к „Хищным вещам“, он даже сказал Аркадию, что не туда, мол, они идут. Тем не менее, во имя спасения книги, написал предисловие, в котором правильно (для чиновников) расставил все акценты. В „Комментариях“ Бориса Стругацкого великолепно отражены и наша тревога за судьбу книги, и наша борьба буквально за ее выживание. Но ни Борису, ни Аркадию я никогда не рассказывала о моих первых „сражениях“ с главной редакцией издательства…
Первые этапы прохождения рукописи — от подписания в набор до подписания в печать — прошли гладко. Главный редактор, положившись на мою оценку — „Вещь хорошая“, — подписал ее в набор и в печать (тут обычно редактор вздыхает с облегчением — задержек больше ждать неоткуда). И вдруг, спустя некоторое время, меня вызывает „на ковер“: „Вы что наделали? Обманули меня, сказали, что книжка хорошая! А это что? В лапшу прикажете?“ (В лапшу в те времена рубили неугодные начальству книги, порой даже изымая их из продажи.) Я, мельком взглянув в сверку, попросила дать мне ее на просмотр. Главред швырнул ее на стол, я взяла ее и пошла в редакцию. Просмотрела подчеркнутые места — не поняла, чем недовольна, чего хочет от меня наша цензорша и что мне делать: сверку было велено вернуть в тот же день. Тут зашла ко мне моя коллега, заведующая редакцией зарубежной литературы Наташа Замошкина. Я ей показала художества нашей цензорши и спросила, как тут быть — ведь книгу загубят! Она согласилась со мной и посоветовала постараться не возвращать сверку: книгу наверняка зарежут. Я положила сверку в стол и, когда вечером главред по телефону потребовал ее к себе, бухнула в ответ: „У меня нет ее“, еще не зная, что буду говорить дальше. „Как нет? Где же она?“ — „В ЦК партии“. — „Что? Каким образом?“ — „Тут у меня оказия случилась, и я передала ее в ЦК“. — „Кому?“ — „Поликарпову“. (Дмитрий Алексеевич, заведующий отделом агитации и пропаганды, в то время величина для нашего начальства недостижимая.) Главред бросил трубку. Через некоторое время снова требует меня к себе. Я прихожу — он укрепил свои позиции секретарем парторганизации издательства. Началось с дуэта: да как вы посмели, вы давали подписку о неразглашении тайн, вы — много разных слов. Наконец вопрос: „Почему вы так сделали?“ Хочу посоветоваться, отвечаю, мне Дмитрий Алексеевич, что отец родной, кохал меня (помню, что именно это слово почему-то взбрело мне на ум, и я упорно повторяла его потом в разговоре), еще когда я была ребенком (и не то чтобы вру: Поликарпов был другом моих родителей, и они не раз говорили мне о нем, что он был талантливым самородком: не получив в свое время по бедности образования, он сам много читал, был эрудитом, обладая незаурядной памятью, словом, был интересным, образованным человеком, но — увы! — человеком того времени). Тут уж, как говорится, взятки — гладки, отпустили меня без дальнейших разговоров. Некоторое время я ничего не предпринимала, сверка тихо лежала у меня в столе. Наконец встретилась я с директором издательства Ю. С. Мелентьевым и на его вопрос, как дела с „Хищными вещами века“, ответила, что посмотрели их там, наверху, сказали, что ничего страшного в этих произведениях не находят, можно публиковать…
Считаю, что отделались мы „малой кровью“: кое-где по красному карандашу внесли „поправки“, и Аркадий предложил предпослать „Хищным вещам“ предисловие о Стране дураков, которое по смыслу своему практически повторяло предисловие И. А. Ефремова, зато для начальства должно было стать свидетельством „правоверности“ самих Стругацких. И работа над этим предисловием шла очень туго: от Аркадия требовали вычеркнуть одно, дописать другое, без конца морщили нос и наконец смилостивились. Книга вышла в свет…
А к Поликарпову в ЦК КПСС я все же потом, когда нас стали здорово прижимать, сходила. Он на мои жалобы отреагировал так: „Ты зря пришла. Разве это беда? Вот когда будет совсем худо, тогда приходи“. Он на собственном опыте знал, почем фунт лиха: бывал бит, унижен, возвышен вновь. А к тому времени, когда у нас в издательстве „стало совсем худо“, его самого уже не стало…»
12
В марте 1964 года братьев Стругацких приняли в Союз писателей СССР.
«Это была длительная нервомотающая история, — писал Борис Натанович Г. Прашкевичу (4. Х.2010). — Два раза (кажется) нас проваливала московская приемная комиссия. По рассказам сочувствующих наблюдателей, комиссию раздражало, что нас двое и что живем мы в разных городах. (Криминал, конечно, поскольку в каждом городе было свое отделение СП. — Д. В., Г. П.) То, что мы пишем фантастику, раздражало особенно, а кроме того (по слухам), члены приемной комиссии еврейской национальности не желали нам простить, что мы, Натановичи, пишемся в анкетах русскими, а члены приемной комиссии антисемиты по тому же поводу бурчали насчет пархатых, норовящих везде пролезть без мыла. Рекомендателями у нас были Кирилл Андреев и (кажется) Ефремов с Ариадной Громовой — все люди в авторитете, но толку от них было немного. Почему в конце концов дело сдвинулось, так и осталось неизвестным, но существует легенда, будто бы кто-то из московских писательских начальников пожаловался на этот вялотекущий скандал начальнику питерского Союза писателей поэту Александру Прокофьеву, знаменитому (в Питере) Прокопу — мужику безусловно дремучему, но совсем не злобному. „А что, ребята-то хорошие?“ — спросил якобы Прокоп. Ему ответили: „Хорошие“. — „Ну так давайте их ко мне, в Питер, мы их примем“. И мы (якобы) оказались приняты в Питере, причем с первого раза. Не знаю, правда ли все это, но писательский билет вручал мне именно Прокоп — красный, благодушный, невероятно, почти мистически, похожий на тогдашнего вождя Никиту Хрущева».
Затем последовали другие важные события.
Аркадий Натанович ушел из «Детгиза» — на «вольные хлеба».
Теперь, «на досуге», он закончил перевод фантастического романа Кобо Абэ «Четвертый ледниковый период», а летом 1965 года перевел еще роман Джона Уиндема «День триффидов».
Ну а Борис Натанович переехал в кооперативную квартиру на улице Победы, где живет и поныне. Здесь, в новой квартире, можно было с новой силой отдаться давней, непреходящей и чудесной страсти — филателии.
«О, марочки мои, марочушечки! — признавался Борис Натанович (письмо Г. Прашкевичу, 8.XII.2010). — Я филателист-тиффози с 1948 года (когда попал мне в руки только что вышедший, новейший каталог марок СССР — лучший из всех каталогов того времени). С тех пор чего я только не собирал: и „Космос“, и английские колонии с Англией вместе (жалкая попытка — такое под силу только Королевскому Дому), и „первые серии стран мира“, и „1942“, и Боснию-Герцеговину, и Россию, и — почти все это время — СССР, СССР, СССР — „советы“… Последние десять лет, постарев и остепенившись, прочно и навсегда остановился на теме „Почта РСФСР. 1917–1923“. Письма, открытки, бандероли того времени, почти бесконечное разнообразие тарифов, инфляционных переоценок, тщательно изученный великими предшественниками и тем не менее таящий новые и новые открытия, открытьица, неожиданности и нюансы мир. Мир, куда можно нырнуть с головой. Где ты — все: и Колумб, и Петр, и Билл Гейтс в одном лице.
О марочки вы мои, марочушечки! Только вы одни мне никогда не измените!»
А 14 октября 1964 года был отправлен в отставку Н. С. Хрущев.
13
По словам Бориса Натановича, весной 1965 года оба брата приехали в Дом творчества в Гагры и там никак не могли начать новую вещь. Идеи, заготовленные для сюжетной основы, «не пошли». Перебор новых идей ничего не дал: «Опять застопорило, как это уже случилось с нами четыре года назад во время работы над „Попыткой к бегству“. Опять был тупик, и опять мы испытывали панику того рода, какую мог бы испытать Дон Жуан, которому врач вдруг сказал: „Всё, сударь. Увы, но вам следует забыть об этом. И навсегда“».
Кризис был ожидаемый. После повести «Хищные вещи века», проходившей через рогатки цензуры криво и трудно — как болт, который забивают в стену вместо гвоздя, — и после шквала большой политики, ударившего по СССР в 64-м, кризис получил надежную подпитку. Еще 20 февраля 1965 года Аркадий Натанович написал брату: «Борька, у нас, по-моему, с тобой назрел творческий кризис, за которым должно следовать что-то новенькое. Эх, нам бы посидеть спокойно и поругаться всласть несколько дней, то-то было бы славно! Я здорово устал, как и ты, наверное, а между тем меня не оставляет этакое возбуждение, когда хочется рваться с места, прискуливая, и мчаться к чистой бумаге и машинке, чтобы оформить какие-то неясные идеи, ворочающиеся в башке».
Но вот случилось давно предсказанное, и звездному тандему, надо полагать, небо показалось с овчинку. Когда читаешь «Комментарии к пройденному» Бориса Натановича, создается ощущение, будто не клеился сюжет. Но проблема сюжетного конструирования, как видно, являлась производной от гораздо более серьезной проблемы. На порядок более серьезной.
Стругацкие «заматерели». Очень важно сейчас понимать, до какого уровня доросли они тогда в советской литературной табели о рангах. Разумеется, им еще не тягаться было с зубрами советской «секретарской» прозы, но для многих толстых журналов они давно стали желанными авторами, хотя как бы и не первого сорта: не сановиты… к тому же фантасты… Зато среди представителей указанного жанра за братьями Стругацкими закрепилась истинная лидерская роль, которую до поры до времени делили с ними только Ефремов да в меньшей степени Казанцев. Стругацкие набрали авторитет. Их вещей ждали. К тому же они научились работать в исключительно высоком темпе и с исключительной энергией «пробивали» рукописи у издателей. Уже к середине 1960-х они располагали поистине звездной коллекцией книг. И по объему напечатанного с ними в то время никто из советских фантастов сравниться не мог.
Но не всё ведь зависит только от авторов.
В январе 1965 года Аркадий Натанович смятенно писал брату: «Положение в „Молодой гвардии“ катастрофическое. Ленке тайком передали верстку первого и рукопись второго выпуска „Фантастик“ с пометками и замечаниями директора, главного редактора и замглавного. Полный разгром… Видимо, дело идет о самом существовании альманаха — да это бы еще полбеды! — и о всем курсе фантастики в „Молодой гвардии“… Настроение у всех крайне подавленное».
Правда, с появлением статьи критика А. Румянцева «Партия и интеллигенция» в газете «Правда» (в номере от 21 февраля) возродилась какая-то надежда. Вроде бы наметилось некоторое идеологическое потепление, актуализировалась возможность «маневрировать». И такая ситуация продержалась до 1968 года — до ввода советских войск в Чехословакию.
Надо полагать, Стругацких мучило ощущение важной потери. Ощущение общее (подчеркиваем это) со значительной частью интеллигенции.
Стругацкие отчетливо понимали, что:
а) высказаться им, наверное, еще дадут — не то время, чтобы посадили;
б) суть их скрытых и острых высказываний «наверху», конечно, поймут, значит, общаться с «системой» станет труднее;
в) высказывание будет услышано «внизу», и даже уместно сделать его сейчас, на пике популярности;
г) несмотря на оставшуюся еще свободу спорить, ни о каком шансе «перетянуть канат» на правильную сторону, победить, переломить ситуацию, речи быть не может.
Оттепель стремительно отступала.
Немота еще не стала обязательной, но время XXII съезда прошло. Еще раз: нет шансов.
Войцех Кайтох очень точно уловил наметившуюся радикализацию.
«В конце 1965 года Стругацкие решились начать продолжавшийся до последних месяцев 1968 года писательский крестовый поход, результатом которого был ряд… почти открыто обвинительных произведений». Кайтох считает, что «взрыв диссидентского движения», случившийся в СССР после прихода к власти «неосталинской команды Леонида Брежнева», обеспечил «три года меньшей, чем при Хрущеве, неуверенной и относительной, но все же свободы, когда можно было протестовать, и… быть членом официального истэблишмента».
Вот братья Стругацкие и решили «поднять забрало».
14
Тогда, в Гаграх, братья, видимо, и подступились к идее «крестового похода». А уж приняв подобное, глобальное решение, они принялись отыскивать наиболее приемлемую идею сюжетной организации «войны».
В итоге Стругацкие решили остановиться на давней сюжетной задумке — биологической войне между двумя расами. Задумка эта возникла за несколько лет до «гагринского тупика» и теперь помогла выйти из кризиса.
Первые шаги звездного дуэта по новому пути создали основу для будущей повести «Беспокойство» — произведения на порядок более простого и прозрачного, нежели окончательный результат — повесть «Улитка на склоне». «Беспокойство» стало своего рода «побочным эффектом» творческого процесса, получившим сюжетную завершенность. Повесть появилась из-под пера Стругацких в марте 1965-го.
Это все еще прекрасный, бесконечно продолжающийся Мир Полдня.
Роль подмостков на этот раз сыграла далекая планета Пандора, на которой расположена База землян. Базу со всех сторон окружает Лес. В Лесу идет странная биологическая война. Туда уходят партии охотников и группы ученых. Вся повесть разделена на девять глав. В 1, 3, 5 и 9-й главах роль главного героя выполняет давно известный всем поклонникам братьев Стругацких Леонид Андреевич Горбовский — космодесантник и член Всемирного Совета. При публикации «Беспокойства» авторы «проложили» четыре главы, относящиеся исключительно к Базе, пятью дополнительными, посвященными странствиям по Лесу еще одного (известного по повести «Возвращение») персонажа — космобиолога Михаила Сидорова по прозвищу Атос.
Но повесть не удовлетворила Стругацких.
После того как родилось «Беспокойство», работа продолжилась. Новый вариант повести (это уже была «Улитка на склоне») покинул пространство «Полдня» и причалил во времени, которое почти равно понятию «настоящее». Иными словами, хронологически отделено от настоящего совсем незначительным промежутком. Ушла Пандора. Пропала База. Исчез Горбовский. Зато появились бюрократизированная до предела контора под названием «Управление по делам Леса» и ее внештатный сотрудник филолог Перец (главы 1, 3, 5, 6, 9, 10). А место Атоса-Сидорова занял сотрудник биостанции Кандид, оказавшийся в Лесу после крушения вертолета (главы 2,4, 7, 8, 11).
Последовательность возникновения отдельных фрагментов — трехшаговая.
Шаг первый:
— вариант с Базой и Горбовским (вошел в повесть «Беспокойство»);
— часть глав о Лесе и Сидорове/Кандиде
[16] (вошли как в повесть «Беспокойство», так и в повесть «Улитка на склоне»).
Шаг второй:
— часть глав об Управлении и Переце (вошли в повесть «Улитка на склоне);
— оставшиеся главы о Лесе и Сидорове/Кандиде (вошли как в повесть „Беспокойство“, так и в повесть „Улитка на склоне“).
Шаг третий:
— последние главы об Управлении и Переце (вошли в повесть „Улитка на склоне“).
Судя по рабочему дневнику Стругацких, они несколько раз возвращались к тексту повести, дорабатывая его. Общий график работы над „Улиткой“ таков:
„Итого, встречались:
март: Гагры; 1 вариант
апрель — май: Л[е]н[ин]г[ра]д; начало Переца
май — июнь: М[о]скв[а]; Кандид
октябрь: Л[е]н[ин]г[ра]д; конец Переца
декабрь: Комарово; конец“.
„Беспокойство“ было опубликовано в 1990 году, то есть очень и очень нескоро, и при первой публикации состояло из одного цельного куска про Базу и Горбовского. Лишь впоследствии ее вновь, как было в изначальном замысле Стругацких, станут „прокладывать“ лесными главами с Атосом-Сидоровым.
В 1995 году Борис Натанович рассказал странную историю рождения и „воскрешения“ повести „Беспокойство“ из небытия:
„Уже летом 65-го мы поняли, что написали не то, что следовало нам писать, и осенью всё переделали, заменив Атоса Кандидом, Горбовского — Перецом, а научно-исследовательскую базу землян-коммунаров — Управлением по делам леса. Только Лес мы оставили в первозданном виде, хотя и он потерял изначальную свою атрибутику вместилища мрачных тайн и сделался символом Будущего, настолько чужого, настолько неадекватного нашей сегодняшней ментальности, что мы, по определению, не в силах даже понять — дурное оно, это Будущее, или хорошее… „Линия Горбовского“ в романе исчезла полностью. Сформулированные там идеи потеряли (для нас) всякую актуальность. И только спустя двадцать пять лет мы извлекли эту стопку страниц из архивов и перечитали текст, написанный в совсем иные времена и вроде бы совсем другими людьми. К нашему огромному изумлению текст нам понравился. Оказалось, что эта повесть (совершенно самостоятельная, не имеющая сколько-нибудь жесткой идейной связи с романом „Улитка на склоне“) не утратила полностью актуальности и читается так, словно написана была, все-таки, именно нами и, вроде бы, совсем недавно. Мы решили напечатать ее без всяких исправлений под названием „Беспокойство““.
Отсюда — некоторое несоответствие частей о Базе и о Лесе.
Часть о Лесе серьезнее, страшнее, и выполнена она в принципиально иной стилистике, в принципиально ином ритме. Да и объемнее: рядом с нею „линия Горбовского“ выглядит как рубашечка малыша, надетая на взрослого мужчину.
Главы об Управлении, жестко связанные по общему смыслу вещи (но не по сюжету!) с главами о Лесе, составили единую повесть (или роман) „Улитка на склоне“, абсолютно „непроходную“ в литературной реальности СССР. Почему это так — сказано будет ниже. Пока заметим, что „Улитка на склоне“ сделана была для более узкой аудитории, нежели „Трудно быть богом“, „Понедельник начинается в субботу“, „Далекая Радуга“ и даже „Хищные вещи века“, — не говоря уж о ранних „звездопроходческих“ текстах Стругацких. Этот текст четко рассчитан на интеллектуальную элиту. Не напрасно Борис Вишневский, биограф и восторженный поклонник звездного дуэта, сказал: „„Улитка“ — странное произведение. Странное по процессу своего создания. Странное по сюжету и ритму повествования — нигде больше Стругацкие не проявляли себя мастерами такой „тягучей“ прозы. Странное по замыслу, который подавляющее большинство читателей, как считают авторы, так и не сумели понять… среди массового читателя УНС пользуется далеко не такой популярностью, как среди „люденовской“ и прочей элиты…“
Еще один биограф Стругацких, большой любитель и знаток их творчества, лично знакомый с ними Ант Скаландис написал об „Улитке на склоне“ в том же духе: „Удивительно, что будущее, весьма прозрачно зашифрованное в повести под именем Леса, не разглядел практически никто. Не только рядовые читатели, но и весьма квалифицированные фанаты АБС. Могу подтвердить это на собственном примере… А ведь мы не просто перечитывали „Улитку“, мы ее пытались разгадать, мы ее обсуждали, мы спорили о ней до хрипоты. Но очевидный, заложенный авторами подтекст не приходил в наши головы. Может быть, всему виной непривычность формы? Или сюжетная усложненность, невероятная многослойность? Или, наконец, пресловутая запретность — ведь это же был самиздат! А в нем по определению следовало искать не просто философию, а крамолу — аллюзии, намеки, эзопов язык…“
Из середины 60-х Стругацкие словно передали привет 80-м, когда они перейдут к новой технике письма, когда „тягучая проза“ явит себя во всем великолепии на страницах „Хромой судьбы“ и „Отягощенных злом“. Проза, обращенная к весьма „квалифицированной“ аудитории».
15
«Улитка на склоне» публиковалась частями. «Лесные» главы увидели свет в сборнике «Эллинский секрет» (1966). Главы об Управлении — в двух первых номерах периферийного журнала «Байкал» (Улан-Удэ) за 1968 год.
Целиком повесть к печатному станку очень долго не допускали.
Отчасти из-за того, что вовремя разглядели в ней динамит, подкладываемый под здание Страны Советов, отчасти же по другой причине: весной 1966 года за подписями партийных работников А. Яковлева (будущего активного «перестройщика») и И. Кириченко появилась «Записка Отдела пропаганды и агитации ЦК КПСС о недостатках в издании научно-фантастической литературы». Стругацких громили в этой «Записке» страшно, причем под удар попали произведения именно последних лет — от «Попытки к бегству» и дальше. После этого публикация новых текстов, понятно, затормозилась. По правилам игры советских времен, подобный официальный документ делал «отмеченного» писателя «зачумленным» для издательств и редакций. Тамошнее начальство старалось держаться от такого человека на расстоянии, поскольку не желало заразиться от него неприятностями…
«Пробить» повесть в полном варианте (Управление плюс Лес) не получилось.
Более безопасную и менее «понятную» часть «Улитки», повествующую о Лесе, начальство Лениздата, что называется, «пропустило». А вот с главами об Управлении этого не случилось. Бурятский журнал «Байкал» напечатал их лоб в лоб чехословацкому кризису. И большие московские руководители приметили дерзость провинциальной редакции. Тамошним доброжелателям Стругацких крепко досталось.
«В конце 60-х, — писал Борис Натанович, — номера журнала „Байкал“, где была опубликована часть „Управление“ (с великолепными иллюстрациями Севера Гансовского!), были изъяты из библиотек и водворены в спецхран
[17]. Публикация эта оказалась в Самиздате, попала на Запад, была опубликована в мюнхенском издательстве „Посев“
[18], и впоследствии люди, у которых при обысках она обнаруживалась, имели неприятности — как минимум по работе… Сами соавторы дружно любили, более того — уважали эту свою повесть и считали ее самым совершенным и самым значительным своим произведением. В России (СССР) по понятным причинам общий тираж ее изданий сравнительно невелик — около 1200 тысяч экземпляров, а вот за рубежом ее издавать любят: 34 издания в 17 странах — уверенный третий результат после „Пикника“ и „Трудно быть богом“».
В декабре 1972 года «Литературная газета» напечатала «покаянное письмо» звездного тандема: одна из самиздатовских копий «Улитки» оказалась у сотрудников «Посева», они ее благополучно издали; у них же вышли и «Гадкие лебеди», и Стругацкие должны были публично отрицать свою связь с Западом, нападать на «Посев», сработавший, по их словам, безо всякого согласия авторов. За год до того они уже писали первое «покаянное письмо» — после публикации «Сказки о Тройке» на страницах журнала «Грани» того же издательства «Посев».
Чудесные превращения «самиздата» в «тамиздат» на сто процентов торпедировали репутацию Стругацких в глазах властей. Отныне их лояльность оценивалась «верхами» как величина, стремящаяся к нулю. Отныне они — матерые антисоветчики. «Покаянные письма» не стирали с их творческой биографии этого клейма, они всего лишь давали братьям возможность избегнуть суровой кары и продолжить работу.
На территории СССР «Улитка на склоне» была впервые опубликована целиком, в ее настоящем виде, только на пике «перестройки». Ее напечатал журнал «Смена» (1988, номера 11–15).
16
Главы о Базе, составившие основу повести «Беспокойство», почти лишены сюжета.
На Пандору прибывает член Всемирного совета Леонид Горбовский. Далекая планета представляет собой океан охотничьих угодий, куда едут желающие «завалить» чудовищного зверя — тахорга. Своего рода экзотический курорт, «зеленые холмы Африки». В центре этого океана располагается крошечная База, где, помимо проводников, егерей, спасателей и прочей обслуги для туристов, работают и ученые.
Всё вроде спокойно, всё идет по планам и расчетам, но Горбовский охвачен тревогой. Горбовскому кажется, что человечество заигралось и в ближайшем будущем его ждут серьезные опасности, коих оно пока не в состоянии разглядеть. Он путешествует с планеты на планету, пытаясь разглядеть настоящую большую угрозу «Миру Полдня». Усевшись на обрыве, над Лесом, окружающим Базу, он бросает камешки в лиловый туман, поднимающийся снизу. Странными вопросами и этими самыми камешками он старательно раздражает начальство Базы (Поль Гнедых), вызывая в нем то же самое беспокойство, которое испытывает сам. Леонид Андреевич радуется, когда водитель вездехода на вопрос о том, как он ведет себя, въезжая в Лес, отвечает Горбовскому, что в такой ситуации надо снизить скорость и повысить внимание.
Концовка — загадочная. Концовка — убивающая сюжетность вещи наповал. Авторы отказались от главы, посвященной спасению Атоса-Сидорова, пропавшего в Лесу. Иначе говоря, они осознанно лишили текст некоего «ударного финала». Горбовский просто ведет долгие разговоры с умницей-резонером Тойво Турненом на возвышенные философские темы и, как бы между прочим, сообщает, что останется на Пандоре «еще немножко»…
В рабочем дневнике Стругацких сохранилась запись: «Горбовский, разобравшись в ситуации на Пандоре, понимает, что ничего страшного для человечества здесь нет. И сразу теряет интерес к этой планете. „Пойду полетаю, есть несколько планет, на которые стоит заглянуть. Например, Радуга“».
В итоге ничего не произошло. Есть только смутное ощущение того, что в скором времени у «Мира Полдня» начнутся крупные неприятности.
Итак, весь смысл повести не в сюжете: сюжет почти отсутствует и совершенно смазывается под занавес. Смысл повести — в разговорах, которые ведет Горбовский на Базе и в Лесу.
Борис Натанович расшифровал главные смыслы «Беспокойства» в особой лекции, посвященной «Улитке на склоне», вернее, истории ее создания: «Горбовский — наш старый герой. В какой-то степени он — олицетворение человека будущего, воплощение доброты и ума, воплощение интеллигентности в самом высоком смысле этого слова. Он сидит на краю гигантского обрыва, свесив ноги, смотрит на странный лес, который расстилается под ним до самого горизонта, и чего-то ждет… В Мире Полудня давно-давно уже решены все фундаментальные социальные и многие научные проблемы. Разрешена проблема человекоподобного робота-андроида, проблема контакта с другими цивилизациями, проблема воспитания, разумеется. Человек стал беспечен. Он словно бы потерял инстинкт самосохранения. Появился Человек Играющий… Все необходимое делается автоматически, этим заняты миллиарды умных машин, а миллиарды людей занимаются только тем, чем им нравится заниматься. Как мы сейчас играем в шахматы, в крестики-нолики или в волейбол, так они занимаются наукой, исследованиями, полетами в космос, погружениями в глубины. Так же они изучают Пандору — небрежно, легко, играя, развлекаясь. Человек Играющий… Горбовскому страшно. Горбовский подозревает, что добром такая ситуация кончиться не может, что рано или поздно человечество напорется в Космосе на некую скрытую опасность, которую представить себе сейчас даже не может, и тогда человечество ожидает шок, человечество ожидает стыд, поражение, смерти — все что угодно… И вот Горбовский, со своим сверхъестественным чутьем на необычайное, таскается с планеты на планету и ищет СТРАННОЕ. Что именно — он и сам не знает. Эта дикая и опасная Пандора, которую земляне так весело и в охотку осваивают уже несколько десятков лет, кажется ему средоточием каких-то скрытых угроз, он сам не знает, каких. И он сидит здесь для того, чтобы оказаться на месте в тот момент, когда что-то произойдет. Сидит для того, чтобы помешать людям совершать поступки опрометчивые, торопливые, поймать их, как расшалившихся детей „над пропастью во ржи“…»
Нравственный смысл повести в общем ясен, однако, как уже говорилось, результат работы не удовлетворил Стругацких. Завершив первый вариант повести, они, по словам Бориса Натановича, поняли: текст им не нравится, ну не интересен он им. «При чем здесь Горбовский? При чем здесь светлое будущее с его проблемами, которые мы же сами и изобрели? Елки-палки! Вокруг нас черт знает что творится, а мы занимаемся выдумыванием проблем и задач для наших потомков…»
Замечание Бориса Натановича, само по себе очень непростое.
«Вокруг нас черт знает что творится» — речь явно идет о «раннем Брежневе», о похолодании, об уходящей «оттепели», о странном состоянии ограниченной, но все еще существующей свободы для противников советского имперства. А вот «…при чем здесь Горбовский? При чем здесь светлое будущее с его проблемами, которые мы же сами и изобрели» — это далеко не столь прозрачные слова. Можно понимать их двояко. То ли: «Мы написали не о том, что нужно. Не о том, что сейчас интересует нас больше всего!»; то ли так: «Мы слишком сильно скрыли то, что нас сейчас интересует, волнует, тревожит, упрятав его в XXII век, заставив говорить о нем Горбовского. Ведь Горбовский — не тот рупор, что пригоден для полновесного высказывания».
Другими словами, хорош Горбовский, но не для данного случая.
Думается, первая трактовка, несмотря на ее кажущееся правдоподобие, — ложная. Слишком много фраз, крупных кусков, эпизодов, ключевых символов и рассуждений перекочевало из глав о Базе в главы об Управлении. Слишком много. Поэтому «Беспокойство» следует рассматривать как некий шедевр конспирации. А требовалось более открытое высказывание… Ведь о чем бы ни писали Стругацкие со времен «Попытки к бегству», они писали об окружающей реальности. О СССР. Об интеллигенции и власти. О нравственном и научном идеале будущего. О ростках будущего в реальном настоящем. Как бы смутно ни выражался Леонид Горбовский, за его словами проглядывали все тот же 1965 год, все та же советская действительность.
17
Стругацкие строили Мир Полдня, выражая мысли тех своих современников, которые были им интеллектуально близки. В сущности, именно этим людям они прочили роль «закваски» для будущего. Через несколько поколений, считали они, прекрасный Полдень обязательно вырастет из «закваски», которая умственно и духовно преодолеет как Империю, так и Традицию, которая построит Новый мир, Золотой век, перевоспитает реальность, подрезав ее, где надо, подтесав, ошкурив и приблизив тем самым к идеалу.
И тогда появится парадиз, нарисованный Стругацкими в «Возвращении».
Но успехи указанной «закваски» («города мастеров») были невелики и непрочны. Пока она могла лишь влиять на будущее, но не подчинять его себе, не программировать. В «Беспокойстве» замечено: «Директор Базы реально мог управлять только ничтожным кусочком территории своей планеты, крошечным каменным архипелагом в океане Леса, покрывавшего континент. Лес не только не подчинялся Базе, он противостоял ей. Собственно, он даже не противостоял. Он просто не замечал Базы».
Базу следовало бы трактовать как удел будущего — удел Мира Полдня в настоящем, зону его влияния. То лучшее, что должно развиваться и побеждать, находится в окружении темного Леса. Тонет в Лесе. Бесстрашно лезет в Лес, не чуя грядущих неприятностей. А неприятности уже на носу: «оттепели» осталось жить всего ничего. И люди Полдня, интеллигенты, творившие «оттепель», прекрасны, но беспечны. Они играют в свои чудесные игры на окраине Леса.
Играют… а Лес надвигается… Медленно, неотвратимо…
Лес — также будущее. Но отнюдь не будущее в варианте Полдня.
Это темное, неконтролируемое будущее, хаос, ничуть не подчиняющийся интеллигентскому ratio. Вот портрет людей одного грядущего, находящихся в зоне влияния другого грядущего: «Они шли к вездеходу, тонкие и ловкие, уверенные и изящные, они шли легко, не оступаясь, мгновенно и точно выбирая место, куда ступить, и они делали вид, что не замечают леса, что в лесу они как дома, что лес уже принадлежит им, они даже, наверное, не делали вид, они действительно думали так, а лес висел над ними, беззвучно смеясь и указывая мириадами глумливых пальцев, ловко притворяясь и знакомым, и покорным, и простым — совсем своим. Пока».
А теперь цитата, показывающая, до какой степени Горбовскому/Стругацким страшно за судьбы этих людей: «Я вижу, как двадцать миллиардов сидят, спустив ноги в пропасть, толкаются, острят и швыряют камешки, и каждый норовит швырнуть потяжелее, а в пропасти туман, и неизвестно, кого они разбудят там, в тумане, а им всем на это наплевать, они испытывают приятство». Не кончится ли беспечное бросание камешков в пропасть еще одной волной… лагерного быта? Если не у них там — в XXII-м, то у нас тут — в ХХ-м…
Вот два пути.
И один из них осуществится.
Либо База, либо Лес.
Лес непонятен, темен, жутковат. Центральный персонаж говорит о нем с оттенком неприязни: «Есть в нем что-то нездоровое с точки зрения нашей морали (курсив наш. — Д. В., Г. П.). Он мне не нравится. Мне в нем всё не нравится. Как он пахнет, как он выглядит, какой он скользкий, какой он непостоянный. Какой он лживый, и как он притворяется. Нет, скверный лес… Он еще заговорит…»
Горбовский в «Беспокойстве» фактически говорит за авторов. Стругацкие опасаются за судьбу «оттепели», а Леонид Андреевич опасается за жизнеспособность Мира Полдня. «У человечества есть, по крайней мере, два крупных недостатка.
Во-первых, оно совершенно не способно созидать, не разрушая. А во-вторых, оно очень любит так называемые простые решения. Простые, прямые пути, которые оно почитает кратчайшими». Иными словами, авторы тревожатся: не пожелает ли окружающий их мир избрать более простой, более традиционный путь развития? Не двинется ли человечество вперед, разрушая на своем пути ростки «истинного», то есть идеального будущего? Не пожелает ли оно, перемещаясь в завтра, походя выжечь благородную «закваску» благородной утопии? Не случайно на Базу приходят странные шифровки, адресованные таинственному Герострату… Лес представляет собой такое вот «простое» будущее, без воспитательных затей гуманистической интеллигенции, частью которой чувствуют себя авторы.
В «Беспокойстве» есть еще одна загадочная сцена: Горбовский разговариваете Землей по Д-связи. Стругацкие приводят только реплики Горбовского и не позволяют читателю понять, что говорит его собеседник. Беседа довольно значительна по объему — она занимает страницы две. При этом никак не вписывается в сюжет. Читатель волен предположить, что Леонид Андреевич в одиночку выполняет функцию, отданную в более поздней повести «Жук в муравейнике» целой Организации — Комкону-2. Это сокращение расшифровывается как «Комиссия по контролю научных достижений». Комкон-2 тормозит деятельность ученых, если она этически сомнительна или угрожает безопасности человечества. Иными словами, не дает ученым поставить цивилизацию на край гибели. И монолог Горбовского производит впечатление подобной работы — «закрывания» опасных открытий.
Вот этот монолог, в некотором сокращении.
«Я всегда очень интересовался этим вопросом… В негативном смысле, понимаешь? В негативном!.. В смысле „да минет нас чаша сия!..“ Решительно против. Это открытие нужно закрыть, пока еще не поздно! Вы не даете себе труда подумать, что вы там делаете!.. А в печати нужны контрвыступления… Надо как-то сдерживать… Кстати, какой это чудак посылает сюда шифровки на имя Герострата?.. Ладно, передай им так. Я… м-м-м… глубоко убежден в том, что в настоящее время всякие акции подобного рода могут иметь далеко идущие и даже катастрофические для человечества последствия… Вот я и даю Всемирному совету рекомендацию…»
Очень похоже на маскировку истинного смысла высказывания.
Какая «печать» в гуще XXII века?.. Какое «открытие» столь ужасно, что приходится думать о нем печальными словами из евангельского моления Христа о чаше?.. Или какая, может быть, инопланетная цивилизация? Какие «акции подобного рода»?.. Если речь о науке, то всё запутывается вконец. Что за ученые труды можно описать подобными словами?
А вот если на место слова «открытия» подставить, скажем, слова «наступление сталинистов при новом генсеке», то смысл отрывка станет абсолютно прозрачным… «Решительно против»… «Закрыть, пока еще не поздно»… «„Контрвыступления“ в печати»… «Сдерживать»… «Катастрофические последствия»…
Кому адресуется рекомендация «Всемирного совета» из советской реальности XX века? Может быть, западной общественности? В финале повести Горбовский ведь вдруг высказывается с неожиданной категоричностью: «Наука, как известно, безразлична к морали. Но только до тех пор, пока ее объектом не становится разум… Возьмем тот же разумный лес. Пока он сам по себе, он может быть объектом спокойного, осторожного изучения. Но если он воюет с другими разумными существами, вопрос из научного становится для нас моральным. Мы должны решать, на чьей стороне быть, а решить мы этого не можем, потому что наука моральные проблемы не решает, а мораль — сама по себе, внутри себя — не имеет логики, она задана до нас».
Разумный Лес, он же — «простое будущее», он же — Будущее в традиционном, фактически непредсказуемом и неконтролируемом варианте, он же — Будущее, отданное советской имперской власти, ведет войну. Лес воюет, следует это подчеркнуть, с другими разумными существами. И пусть Стругацкие рисуют картины очень уж экзотических боевых действий, где боевыми операциями являются «заболачивание», «разрыхление» и тому подобное, не о войне ли между двумя «системами» идет речь? Вот, скажем, другие «разумные существа» за «железным занавесом» образовали Североатлантический блок… Здесь, в СССР, их именуют «империализмом», «мировым капитализмом» и все такое прочее… При том уровне конспирации, которая царит в «Беспокойстве», нельзя наверняка сказать, что подобная ассоциация действительно заложена в текст. Но одно место из творческого дневника Стругацких, касающееся глав о Лесе, как будто может служить косвенным подтверждением сказанного: «Вопрос Атоса о Белых Скалах — через фронт — опять спор: фронт между Зап[адом] и Вост[оком] или фронт разрыхления» (18 марта 1965)
[19]. В итоговом тексте остался «фронт разрыхления», но дневник, кажется, предлагает раскодирование фразы до ее прямого смысла.
Если так, то «рекомендация Всемирному совету» становится понятнее
[20].
Ведь истинная мораль всегда требует совершить выбор: «на чьей ты стороне».
18
Итак, «Беспокойство» было авторами отвергнуто.
Вероятнее всего, причина крылась в избыточной осторожности, в плотной законспирированности высказываний, а текущее реальное время требовало гораздо большей прямоты. И авторы это поняли. И сказали об этом в главах об «Управлении», составивших основу для «Улитки на склоне». Хотя, конечно, неразумно считать «Беспокойство» всего лишь приготовительным вариантом «Улитки на склоне». Это вполне самостоятельная вещь, более того, шифры ее, прикрытые маскировочной сетью Мира Полдня, позволяют лучше понять код самой «Улитки».
«Беспокойство», как бы парадоксально это ни звучало, является… третьей частью «Улитки на склоне». Без него повесть раскрывается не столь полно. «Беспокойство» сопрягает настоящее (тревожные речи Горбовского, коренящиеся в 1965-м) и будущее (База, Мир Полдня, правильный итог развития человечества). Это «истинное будущее», это будущее, каким оно должно быть, почти ампутировано из глав об Управлении.
Но оно живет и там, надо лишь внимательно вчитаться.
Вот только… если на страницах «Беспокойства» идеальное будущее преобладает над тревожным настоящим, то в «Улитке на склоне» кафкианское настоящее
[21] изуродовало, почти погребло под собой верное будущее. Мир Полдня чувствуется и в «Улитке на склоне». Но это Мир Полдня жуткий, обезображенный, кричащий откуда-то издалека, так, что и голоса его почти не слышно.
19
Стругацкие сами неоднократно поясняли ключевые символы «Улитки на склоне».
Борис Натанович, например, высказывался на этот счет совершенно ясно и однозначно: «Увы, я уже не помню сейчас, как и кому пришла в голову генеральная идея, определившая содержание и суть второй половины повести… Что-то здесь с нами произошло, что-то важное. Возникла идея Управления по делам Леса — этой бредовой пародии на любое государственное учреждение… 30 апреля в дневнике впервые появляется слово „Управление“, а за ним идет „штатное расписание“: Группа Искоренения, Группа Изучения, Группа Вооруженной Охраны, Группа Научной Охраны… Идет подробный план первой главы, обрывки будущих рассуждений героев, и вот — фундаментального значения строчка: „Лес — будущее“… Именно с этого момента всё встает на свои места. Повесть перестает быть научно-фантастической (если она и была таковой раньше) — она становится просто фантастической, гротесковой, символической, как вам будет угодно… Тот Лес, который мы уже написали, прекрасно вписывался в эту концепцию. Почему бы не представить себе, что в отдаленном будущем человечество сольется с природой, сделается в значительной мере частью ее? Человек перестанет быть человеком в современном смысле этого слова. Не так уж много для этого надо. Деформируйте у Homo sapiens всего лишь один инстинкт — инстинкт размножения. Этот инстинкт, как на фундаменте, стоит на гетеросексуальности, на двуполости вида. Уберите один из полов — у вас получатся абсолютно новые существа, похожие на людей, но уже не люди. У них будут совершенно другие, чуждые нам, нравственные принципы, совершенно другие представления о том, что должно и что можно, другие цели, другой смысл жизни, в конце концов… Оказывается, мы сидели месяц и писали — не зря! Мы, оказывается, создавали совершенно новую модель Будущего! Причем не просто гипотетическую структуру, не застывший мертвенно-стабильный мир в манере Олдоса Хаксли или, скажем, Оруэлла, а мир в движении, мир, который еще не закончил сооружать себя, мир, который все еще строится. И при этом в нем сохранились остатки прошлого, живущие своей жизнью, психологически близкие нам и задающие как бы систему нравственных координат…
В этом аспекте совершенно по-другому выглядел не написанный еще мир Управления. Что такое Управление — в нашей новой, символической схеме? Да очень просто — это Настоящее! Это Настоящее, со всем его хаосом, со всей его безмозглостью, удивительным образом сочетающейся с многоумудренностью, Настоящее, исполненное человеческих ошибок и заблуждений пополам с окостенелой системой привычной антигуманности. Это то самое Настоящее, в котором люди все время думают о Будущем, живут ради Будущего, провозглашают лозунги во славу Будущего и в то же время — гадят на это Будущее, искореняют это Будущее, всячески изничтожают ростки его, стремятся превратить это Будущее в асфальтированную автостоянку…»
20
Вот только этот Лес…
Он ведь сомнительное, неистинное будущее…
Конечно, в Управлении люди гадят на Лес, искореняют его, изничтожают ростки его… однако уничтожают они при этом не Лес, а Полдень, вырастающий отнюдь не из Леса.
В этом парадокс «Улитки на склоне».
Лес — это и будущее вообще, и, одновременно — худшее будущее.
Если смотреть из окна Управления, то в Лесу любой вариант будущего возможен.
Лес — это вселенная, которую надо обустроить, но пока не понятно — как именно; столь же неясно, что от всей этой вселенной нужно людям, помимо простейших материальных благ. А если всё же погрузиться в Лес, если широко раскрыть глаза, вдуматься, всмотреться… наверное, можно увидеть: там уже реализовалось будущее… но не то, к сожалению, совсем не то, которое привлекало авторов повести. И вряд ли таким страшным и непривлекательным это будущее стало лишь из-за искоренительской деятельности Управления. Скорее, оно вообще стало возможным только по причине существования разного рода Управлений. Можно себе представить, что Лес когда-то был Управлением. То ли этим самым, то ли его давно «разрыхленным», с землей сравненным аналогом. Путешествие из Управления в Лес равно вояжу на машине времени. И его конечный пункт является результатом естественной эволюции Управления.
О магистральном смысле Леса четко сказано в творческом дневнике Стругацких:
«Если тоталитарное правительство может обходиться без народа (имея могучую технологию), оно перестает [использовать) пропаганду, демагогию и агитацию, перестает обращать внимание…»
Про женское «правительство» Города в Лесу поклонниками творчества братьев Стругацких написано очень многое. И многое сказано об армиях «дрессированных вирусов», о сочных картинах терраформирования (заболачивания, разрыхления, полного изменения лика земли с помощью биороботов-«мертвяков»), о цивилизации амазонок, об альтернативе биологического прогресса технологическому прогрессу, тогда как суть заключается всего в нескольких словах: «Тоталитарное правительство может обходиться без народа». Лес представляет собой социум, где тоталитарный режим рассматривает народ как биоматериал, органику, годную лишь для переработки в нечто полезное, но лишенное собственной воли, разума, а то и облика человеческого.
Всё.
Точка.
Остальное — детали.
Могла ли преобразоваться в подобное будущее советская реальность, окружавшая Стругацких в 1965 году?
Не исключено.
21
Кандид, сотрудник биостанции, в Лес попал случайно.