Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Над озером серебряные тополя и ели.Меж ними сад за стеной, за оградой кустов.Так мудро в нем различные посажены цветы,Что он в цветении с весны до октября.Здесь по утрам я – не слишком часто —Сижу и сам себе желаю, чтобыВ любое время и погоду мог я такжеРазнообразной радостью дарить51.

Дарить радость – значит работать, неустанно и целеустремленно, как садовник.

Новые стихи – «Буковские элегии» – возрождают молодость поэта, любующегося деревьями и облаками. Но это уже не стихийное, вааловское слияние с бессмертной природой. Жизнелюбие стало мудрым и поэтому немного печальным. А мудрость, которую огонь и боль очистили от накипи рассудочных схем, восстанавливает свое поэтическое первородство. Как всегда у него, живое обаяние природы неотделимо от человека.

Маленький дом и деревья за озером,Над крышею вьется дым.Не будь его,Безнадежно тоскливыми были быДеревья, озеро, дом.

В коротких строчках буковских стихов, казалось бы только созерцательных, наивно задумчивых, уплотнены все наиболее существенные элементы большой поэтической жизни. Высоким давлением эпохи они спрессованы в малом объеме скупо отмеренных слов. Так в кристалле антрацита спрессованы энергия солнца и соки земной плоти.

На рассветеЕли медно-красны.Я их видел такими жеПолстолетия назад,Еще до мировых войн,Молодыми глазами52.

Новые стихи так же прогреты живым дыханием земли, как и самые ранние баллады. Но теперь глубинные подпочвенные силы подвластны отчетливой мысли, как в его зрелой политической и философской лирике. Спокойная, даже в горе, в тоске, негромкая, приветливая мудрость возникает уже в стихах изгнания. Мудрость того сосредоточенного понимания своих болей и радостей, которое придает им новую поэтически отстраненную жизнь и становится словом, открытым для всех, устремленным ко всем.

Я сижу на обочине дороги,Шофер меняет колесо.Мне худо там, откуда я еду,Мне худо там, куда я еду.Почему же я слежу за работой шофераС таким нетерпеньем?53

Шесть строк предельно конкретны. Протокольно сухая лаконичная опись простых наблюдений, ни одной метафоры, даже ни одного прилагательного, никаких подробностей. Предельно сдержанны высказанные чувства и мысли. Но при этом – вернее, именно в этом – беспредельно поэтическое обобщение. Это обобщение трагедийного и стоического мировосприятия. Возникание нового стиля можно проследить в стихах «Хрестоматии войны», которые писались еще в Дании и в Швеции, как тексты к снимкам.

Из читальных залВыходят убийцы.Матери, прижимая детейИ холодея от ужаса, видятВ небе изобретения ученых.На стене написано мелом:«Они хотят войны».Тот, кто это написал,Уже погиб в бою54.

Во многих стихах «Хрестоматии» так же резко сокращена или опущена соединительная ткань, почти нет прилагательных, поэтическими обобщениями становятся четко прорисованные предметные образы. Но в отличие от будущих буковских элегий они все же менее конкретны и не так индивидуальны: «убийцы», «матери», незримый «тот, кто написал». Эти стихи обобщают конкретные снимки. Они рождались как подстрочники и обрели самостоятельное существование. Но некоторые сохраняют свою изначально суставчатую структуру: переход от зримого, предметного образа к отвлеченной мысли. А в других поэтическая мысль рождается в сочетании разных конкретных образов – мгновенных снимков, как в монтажах Джона Хартфильда (здание читальни и матери, в ужасе глядящие на небо).

В стихах последних лет – в «Дыме», в «Смене колеса» – переходный путь от непосредственного восприятия к обобщению все более укорачивается; соединительная ткань почти вовсе исчезает. И поэтическое обобщение, высказанное прямо или выраженное в многозначном образе-символе оказывается проще, наивнее; обобщение становится все легче обозримо, но при этом отнюдь не менее значительно.

Сегодня ночью мнеПриснилось: буряС лесов строительных сорвалаСтропила из железа. Но,Сгибаясь, удержалисьДоски и все, чтоДеревянного там было55.

Поэтому удается самое трудное и самое благодатное; то, к чему звал Пастернак: впасть, «как в ересь, в неслыханную простоту».

* * *

В марте 1954 года Берлинский ансамбль переезжает в новое здание – в то самое здание «У Шиффбауэрдамм», где впервые была поставлена «Трехгрошовая опера», о котором в январе 1933 года в берлинской квартире Брехта говорил, ободряя друзей, Луначарский.

Первый спектакль на новой сцене – «Дон-Жуан» Мольера.

Готовятся новые постановки: революционная китайская пьеса о недавней освободительной войне против японцев «Просо для 8-й армии» и «Кавказский меловой круг». Все больше новых артистов. Брехт и Вайгель подбирают их в школах, приглашают из других городов, из других театров.

Ангелика Хурвиц – бессменная немая Катрин в «Мамаше Кураж» теперь готовит роль Груше. Молодая артистка – настоящая ученица Брехта: она должна осмыслить каждый шаг, каждое слово, упрямо ищет самые точные интонации, самые достоверные и выразительные жесты. Роль Аздака поручена Эрнсту Бушу. Он и Брехт нередко спорят, переругиваются – и шутя и всерьез, но всегда исподтишка любуются друг другом.

Когда Брехт отбирает молодых начинающих актеров, некоторые кандидаты бывают удивлены и даже обижены. Юноша, которым уже столько раз восхищались родственники и учителя, хочет прочесть монолог Гамлета или маркиза Позы, ну, в крайнем случае балладу «Ивиковы журавли». А Брехт очень вежливо спрашивает, помнит ли он детские стихи:

Пес прибежал на кухню,Кус мяса утащил... и т. д.

– Да, помню, конечно. – Юноша смущенно улыбается, не зная, как принимать эту странную шутку.

Но Брехт просит его прочесть именно это стихотворение, только с разными интонациями, за разных людей, ну, как бы его читал ученый педант, светский хлыщ, берлинский мальчишка, саксонский пастор...

В Берлинском ансамбле нет формального училища, нет уроков, лекций, дипломов. Но в зрительном зале, на сцене и за сценой, в комнатах литературной части, в квартире Брехта на Шоссештрассе и в саду над озером в Букове постоянно идут увлекательные занятия. Многочасовые репетиции, на которые открыт доступ всем желающим, обсуждения текстов пьес, режиссерских замыслов, эскизов декораций, и костюмов, и снимков мизансцен, живые, непринужденные беседы, споры, озорные шутки и серьезные подробные исследования мельчайших мелочей – все это бесконечно разнообразные учебные средства необычной школы. Брехт – ее признанный глава, но отнюдь не единственный педагог. И он не только учит, но и сам постоянно учится.

Все, кто работает с ним: режиссеры, артисты, техники сцены, художники, музыканты, – должны уметь самостоятельно, критически мыслить. Должны быть не послушными подчиненными, а сотрудниками и соавторами. Поэтому каждый учащийся у него прежде всего обучается искать и находить собственные решения, ничего не принимать на веру, «каждое слово проверять, как сомнительную монету».

Вокруг Брехта и Вайгель возникает коллектив Берлинского ансамбля – демократическое содружество художников разных цехов: артисты, режиссеры, живописцы, литераторы, музыканты. Среди них ветераны, игравшие еще в первых спектаклях Рейнгардта, и участники брехтовских спектаклей двадцатых годов (Г. Бинерт, Ф. Гласе), и новички, впервые вступающие на сцену. Старые друзья: Элизабет Гауптман, Рут Берлау, Эрнст Буш, Ганс Эйслер, Каспар Неер, Герберт Иеринг, Пауль Дессау, Эрих Энгель, и новые друзья, и молодые ученики, которые вскоре становятся друзьями-сотрудниками: Эрвин Штриттматтер, Кэте Рюлике, Ганс Иоахим Бунге, Ангелика Хурвиц, Эккегард Шалль, Манфред Векверт, Изот Килиан, Бено Бессон, Петер Палич, Эгон Монк, Вернер Гехт.

Для них всех Брехт – учитель, но вместе с тем и товарищ, предупредительный и требовательный. Уважают его так безоговорочно и единодушно, что любые внешние и тем более нарочито подчеркнутые ритуалы почитания в этой среде могут вызвать только насмешливое раздражение.

В книге «Работа в театре», которую в 1952 году издали Рут Берлау, Кэте Рюлике, Петер Палич и Клаус Хубалек так описывается режиссерская работа Брехта:

«...Брехт не из тех режиссеров, которые все знают лучше, чем артисты. По отношению к пьесе у него всегда позиция „неосведомленного“. Может показаться, что Брехт не знает и своих собственных пьес, ни слова. Да он и не хочет знать, что написано, а то, как написанное показывает на сцене артист.

...Брехт однажды сказал: слово автора лишь настолько свято, насколько оно правдиво. Театр служит не автору, а обществу.

На брехтовской сцене все должно быть «правдой». Но больше всего ему по душе правда особого рода, та, которая становится открытием.

...Брехт много показывает сам, но всегда лишь крохотные эпизоды и прерывает их в середине, чтоб не давать ничего готового. При этом он всегда подражает тому артисту, с которым работает, но не пародирует его. Он просто показывает: люди такого рода часто поступают вот так.

...Брехт говорит: ни один человек не проходит по жизни незамеченным, как же можно допускать, чтоб артист проходил незамеченным по сцене? «Вот оно, ваше мгновение! – кричит он артисту. – Не упускайте его. Теперь вы – главное, и к черту пьесу». Разумеется, такое мгновение должно наступить тогда, когда этого требует или допускает пьеса. Брехт в таких случаях говорит: «Спектакль – это общее дело, значит и ваше. Но у вас есть еще и свои личные интересы, и они находятся в известном противоречии с общим делом. Но этим противоречием все и живет».

...Брехт самый благодарный зритель для своих артистов. Артисту всегда необходимо признание его хорошей работы. Шутка остается шуткой, даже повторенная в двадцатый раз. Артист и тогда имеет право на смех. В противном случае он должен допустить, что на этот раз плохо подал шутку.

Брехт ненавидит долгие дискуссии на репетициях, особенно на темы психологии... «Не рассказывайте своих доказательств, покажите, что вы предлагаете», – говорит он, или: «Да не говорите, а сыграйте».

Во время репетиции он всегда окружен учениками. Удачные предложения он сразу же оглашает и всегда называя предлагающего: «X говорит... Y считает». Так это становится общей работой».

В июне 1954 года поставлен «Кавказский меловой круг».

В июле – первые зарубежные гастроли. Берлинский ансамбль показывает в Париже на Международном театральном фестивале «Мамашу Кураж». Первая премия. Газеты полны восторженных отзывов. Репортеры осаждают Брехта.

О новых постановках его пьес сообщают из разных стран. «Мамаша Кураж» поставлена во Франции (Жан Вилар), в Италии, в Англии и в США; «Трехгрошовую оперу» ставят во Франции и в Италии; «Винтовки Тересы Каррар» – в Польше и в Чехословакии; «Жизнь Галилея» – в Канаде, в США, в Италии; «Допрос Лукулла» – в Италии; «Доброго человека» – в Австрии, Франции, Польше, Швеции, Англии; «Пунтилу» – в Польше, Чехословакии, Финляндии.

Нарастает международная слава. В дальних краях публикуют его пьесы, пишут о его театре. Все шире круг друзей, учеников, настоящих товарищей.

Теперь даже самые злые, самые настойчивые противники бессильны помешать ему работать.

Строится Берлин, строится первое немецкое государство рабочих и крестьян. И с ними строится новое искусство.

Теперь бы только работать и работать. Но он замечает, что стал быстрее уставать. В груди слева на долгие минуты возникает тошнотная пустота. И вдруг чувствуется сердце, тяжелое и словно бы стесненное, стиснутое своей тяжестью, а потом долго ноет плечо, болит рука. Внезапно подступает тоскливая слабость, хочется лечь, и привычная сигара кажется ядовито-горькой.

В сырой весенний день слабость сменяется болью. Его кладут в больницу. Доктора говорят строго предостерегающе: стенокардия, острая сердечная недостаточность, необходимы покой, диета, режим. Нельзя волноваться, уставать, спешить.

Все это, конечно, справедливо и разумно. И все неосуществимо. Покой означает безделье и, стало быть, волнение более мучительное, чем в самом яростном споре. И как сохранять покой, сознавая, что остается мало времени и столько еще не сделано, не дописано, не поставлено? Если теперь не спешить, можно задохнуться от боязни опоздать.

Он и раньше не раз думал о своей смерти. Еще в юности, когда пел баллады об утопленницах или описывал, как умирает Ваал. Тогда смерть казалась жутким, но любопытным приключением, неотделимым от жизни, как тень. В пасмурную погоду ее не замечаешь, чем ярче день, тем она короче, а к вечеру становится все больше, длиннее, уродливее.

В последний год войны он заболел в Америке; по вечерам подкрадывался холодный ужас: умереть в изгнании, вдали от разгромленной, выжженной родины, ничего не свершив для тех, кто борется, работает на пепелищах. Умерло столько знакомых и приятелей. После смерти одного немецкого литератора, который некогда был популярен, Брехт написал «Обращение умирающего поэта к молодежи»:

Вы, молодежь грядущих временИ новых рассветов над городами, которыеЕще не построены, выНе рожденные еще, услышьтеМой голос – голос того, ктоУмер без славы.Словно крестьянин, покинувший невозделанное поле,Словно плотник ленивый, удравшийС незавершенной стройки, так и яУпустил свое время, истратил впустую дни и теперьУпрашиваю вас:Все несказанное – сказать,Все несделанное – сделать, а меняПоскорее забыть прошу, чтобыМой дурной пример вам не повредил.

Тоска, отчаяние и библейская страсть пророчеств и поучений звучат в стихах поэта, рожденного быть учителем и ужаснувшегося за того, кто умирает без учеников.

...Ни слова нетУ меня для вас, поколения грядущих времен.Ни единого указания неверным пальцемНе мог бы я дать вам; какМожет указывать путь тот,Кто сам по нему не прошел?Поэтому я, расточивший свою жизнь,Вас могу только призватьНе слушать никаких заветов, исходящихИз наших пастей гнилых, никакихСоветов не принимать от тех,Кто оказались так бессильны.Вы сами для себя должны определить,Что нужно вам, чтобы возделать землю,Которая сегодня из-за насТак задичала, стала зачумленной,Что нужно, чтобы городаВновь стали обитаемы.

Так писал он тогда на чужбине о чужой смерти. Но теперь он дома, и свою смерть он встречает упрямой решимостью. Нет, отчаяние не опрокинет его, страх не остановит работы, ни боль, ни ужас не заставят изменить себе. Он деловито пишет завещание – короткое письмо в Академию искусств: он не хочет никаких публичных похоронных церемоний. Никто, кроме родных и самых близких друзей, не должен сопровождать гроб. Место погребения он уже давно выбрал на старом кладбище, которое видно из его окон. И наследники определены давно: Елена Вайгель и трое детей. (Первый сын, Франк, родившийся еще в Аугсбурге, погиб на войне.) Старшая дочь, Ганна, артистка, живет на западе, там же, где ее мать; Стефан остался в Америке – он занимается философией, пишет о Гегеле; когда он приезжает проведать родителей, эти визиты иногда прерываются ссорами. Отец и сын по-разному судят о мире, о смысле жизни. Младшая дочь, Барбара, тоже стала артисткой, она живет с родителями, играет в Берлинском ансамбле.

Ансамбль – его главный наследник. Еще не поставлены «Галилей», «Швейк», «Дни Коммуны» и «Артуро Уи». Еще не дописана «Турандот». Нет, он еще должен и будет работать. Нужно многое посмотреть дома, и на западе, и в других странах. Он будет слушать врачей, откажется от сигар, от слишком крепкого кофе и слишком долгих дискуссий, но будет работать, будет писать.

* * *

В мае 1955 года Брехт летит в Москву. Ему присуждена Международная Ленинская премия мира.

С ним вместе летят Елена Вайгель и Кэте Рюлике – молодой театровед, сотрудница литчасти Берлинского ансамбля.

На аэродроме их встречают писатели, журналисты, работники московских театров. Город опять изменился, это заметно уже издали по силуэту. В нескольких местах вытянулись островерхие небоскребы. Обширные новые районы застроены высокими нарядными домами. Правда, центр изменился меньше, только деревья стали гуще. Но зато открыт Кремль. Ни в один из прошлых приездов он не бывал здесь, в таинственной недоступной цитадели. А теперь он ступает по большим каменным плитам кремлевской площади, осматривает церкви, старинные царские дворцы, Царь-колокол, Царь-пушку.

Брехт иногда помогает москвичам, сопровождающим их в прогулках по городу. Он играет гида: показывает Вайгель и Рюлике здания, которых не было еще в 32-м году, а этих не было и в 41-м. В метро он ведет их как хозяин поместья, показывающий гостям заветные уголки. Впрочем, некоторые новые станции его раздражают: громоздкие лепные украшения, позолота, претенциозная пестрота. Но все же больше таких, которые по-прежнему радуют разумной и строгой красотой.

Однако самые разительные новшества в Москве ощущаются в разговорах с москвичами. Еще два года назад в Берлине его советские знакомые и приятели так не говорили. Теперь к нему приходят и они – бывшие офицеры военной администрации, ставшие педагогами, журналистами, литераторами. И разговаривают проще, свободнее, непринужденней. Говорят уже не только об успехах и достижениях и не избегают «трудных» вопросов. Он слышит рассказы о том, что сейчас возвращаются из лагерей, из ссылок множество ранее несправедливо осужденных людей. Райх уже на свободе, реабилитирован, он сейчас у жены в Латвии. Брехт помнит и его жену Анни Лацис, тогда в Мюнхене она была отличной артисткой.

В западных газетах Брехт читал об «оттепели» в СССР, о «десталинизации». Здесь употребляют иные слова: «ликвидация последствий культа личности», «восстановление ленинских норм партийной и общественной жизни». Ему объясняют, что открытое признание прошлых ошибок не только не ослабляет, а, напротив, укрепляет партию и государство; рассказывают о коммунистах, которые пробыли по шестнадцать-семнадцать лет в тюрьмах и лагерях, но остались непоколебимо верны своим взглядам, даже и сейчас, после освобождения, рвутся к работе, деятельно участвуют в общественной и партийной жизни. Должно быть, и Третьяков, останься он жив, поступал бы так же и говорил бы так же.

Недавно состоялся Второй съезд писателей – через двадцать лет после первого. Брехту рассказывают о спорах, которые шли на съезде и после съезда. Многие писатели отвергают примитивно доктринерские представления о задачах литературы, отвергают казенную опеку и бюрократическое регламентирование художественного творчества.

Брехт, Вайгель и Рюлике смотрят несколько спектаклей в московских театрах. Больше всего им нравится «Баня» в Театре сатиры. Возрождение боевых сатирических пьес Маяковского тоже одна из новых особенностей московской жизни. Теперь здесь опять говорят вслух о Мейерхольде, о Таирове. В Художественном театре они смотрят «Горячее сердце»; ансамбль работает с точностью часового механизма. Стиль постановки Брехт считает старомодным, но его восхищает артист Грибов: умный, сильный и веселый талант прорывает все тесные покровы натуралистического правдоподобия. Из других театров Брехт уходит насупленным – на сцене говорят о социализме, о современности, а в спектакле наивный мещанский натурализм замешивают высокопарной декламацией; оформление такое же примерно, как было в Аугсбурге еще в кайзеровские времена – нарочитые схематичные мизансцены. А ведь когда он в первый раз ехал в Москву, его берлинские приятели говорили: «Едешь в театральную Мекку». С тех пор прошло больше двадцати лет, но здесь некоторые ухитрились вернуться на полвека назад. И называют это борьбой против формализма. Ему все более понятно, почему именно в эти годы здесь не издали ни одной его книги, не поставили ни одной пьесы. Это тем более нелепо, что именно Москва, Советский Союз так часто были для него источниками новых мыслей и надежд.

Однако в Издательстве иностранной литературы уже сдается в печать большой сборник его стихов и прозы. В издательстве «Искусство» готовят однотомник избранных драм. Его московский редактор и комментатор Илья Фрадкин говорит по-немецки с медлительной обстоятельностью ученого и вначале кажется педантичным филологом. Брехт обычно иронически относится к этой профессии; он почти не заботится о документировании своей работы и говорит, что его книги и пьесы «будут небрежно шагать через трупы филологов». Но этот критик не спешит поучать автора, умеет слушать, спрашивает дельно и толково. Он убежден, что и пьесы Брехта скоро придут на советскую сцену. Сдержанный и застенчивый, он сердито спорит с величественно-снисходительным режиссером, который, как объясняет шепотом переводчик, сказал, что эти пьесы для советского театра устарели потому, что в них воплощены те «радикальные увлечения», которыми в Москве уже «переболели» в двадцатые годы. Брехт не понимает, что именно говорит его защитник, а переводчик уже не поспевает за репликами спорящих. Но достаточно выразительны мимика, интонации, всплески знакомых слов – «реалистический», «социалистический», «формалистический».

Вручение Ленинской премии происходит в Кремле в светлом круглом зале. Поэт Николай Тихонов – седой, плечистый атлет – больше похож на старого шкипера-скандинава, чем на литератора. Он произносит приветственную речь, протягивает Брехту шкатулку с золотой медалью и сафьяновый диплом и крепко пожимает руку. В зале дружно и долго хлопают. Говорят еще несколько ораторов, потом встает Брехт. На фоне светлых мраморных колонн, голубого бархата, золоченых светильников, среди нарядных оживленных людей он стоит бледный, утомленный – еще не оправился после недавней болезни, – в неизменной серой куртке и круглых железных очках. Он говорит, что награда, которую ему вручили, кажется ему «самой высокой и самой лестной из всех, какие могут быть присуждены в нынешнее время». И потом как бы отчитывается за всю свою жизнь:

«...Мне было девятнадцать лет, когда я узнал о вашей Великой революции, двадцати лет от роду я увидел отблеск вашего великого пожара у себя на родине. Я служил военным санитаром в одном из лазаретов в Аугсбурге. ,В последующие годы Веймарской республики я обязан своим просветлением трудам классиков социализма, вызванным к новой жизни Великим Октябрем, и сведениям о вашем смелом построении нового общества. Они привязали меня к этим идеалам и обогатили знанием.

...Сам я пережил две мировые войны. Теперь, на пороге старости, я вижу приготовления к третьей, ужаснейшей. Но на четвертой части земного шара царят идеи мира. И в других частях света социалистические идеи шагают вперед.

Жажда мира между простыми людьми на всем свете сильна. Множество людей умственного труда в капиталистических странах борется за мир с различною степенью сознательности. Но самая твердая наша надежда на мир основывается на рабочих и крестьянах как в ими самими управляемых государствах, так и в государствах капиталистических.

Да здравствует мир! Да здравствует ваше великое государство мира, государство рабочих и крестьян!»

Брехт просит, чтобы его речь перевел на русский язык Борис Пастернак.

За одну майскую неделю, проведенную в Москве, Брехт узнает о новых чертах советской жизни больше, чем за последние два года с тех пор, как на Западе стали писать об этой новизне. В первые его приезды Третьяков, Аросев и все другие москвичи, показывая свой город, больше всего любили сравнивать: вот старое – вот новое. Церкви, покосившиеся домишки, булыжная мостовая, пьяный, заснувший у ступенек пивной, – старая Москва; леса новостроек, метро, клуб Тельмана, парашютистки, беседующие о стихах, – новая.

Теперь Брехт видит иные новейшие расслоения старого и нового. Небоскребы – это уже старая Москва, а открытые настежь ворота Кремля – новая.

Новая Москва наградила Брехта, издает его книги, будет ставить его пьесы. Ему кажется, что он ощущает снова ту же радость узнавания и вместе с тем нежданного открытия, которую испытал при самой первой встрече с этим городом. Он вспоминает все дурное, что потом слышал и читал о Советском Союзе. Он ничему, почти ничему не верил, не хотел верить. Если невероятное подтверждалось, бывало мучительно и страшно. Всего страшнее от непонятности, от невозможности объяснить другим и себе. Но вопреки всему он продолжал верить в эту страну, всегда был убежден – дурное в ней только временные хвори, короста на здоровом теле. Противоречия неизбежны в каждом развитии и тем более в развитии такого сложного и неохватимо огромного организма.

Немецкий литератор-коммунист, один из тех, кто провожал его в эту поездку, объясняет едва ли не все трудности, возникающие в социалистических странах, многообразным сопротивлением мещанства. Мещанство не класс: это соединительная ткань, присущая разным классам и разным общественным формациям. Ткань живучая и быстрорастущая. Ее главная питательная среда – всяческая буржуазия, древняя и новейшая, но омещаниваться могут и аристократы, и рабочие, и крестьяне.

Мещанство приспосабливается к любым социально-историческим условиям, скрывается под любым знаменем, орудует любой политической программой. Оно прорастает и в социалистическое общество, опарой восходит на дрожжах бюрократизма. Так и в России, кроме рабочих, крестьян, интеллигенции, есть и мещанство – то старое, о котором писал Маяковский, рассказывал Третьяков, и новое, чиновное, полуинтеллигентное. А оно-то особенно претенциозно и агрессивно. Распознанное мещанство становится менее опасным. Очень важно, что именно здесь, в Советском Союзе, впервые по-настоящему распознают эту новую, почти не предвиденную классиками общественную силу, противодействующую социализму. Борьба против культа личности – а это ведь и борьба против мещанства – новое доказательство той неиссякаемой революционной мощи, которою обладает советское общество. Народ, который осуществил первую в мире победную социалистическую революцию, создал почти что из ничего первоклассную промышленность и вопреки всем бедствиям, всем ошибкам и жертвам победил в небывалой войне, конечно же, победит многолико-безликие, вязкие, болотные силы мещанства.

Брехт уезжает из Москвы ободренный и словно бы поздоровевший.

* * *

В июле снова Международный театральный фестиваль в Париже. Вторая премия присуждена спектаклю «Кавказский меловой круг».

В сентябре Брехт присутствует на репетициях «Доброго человека» во Франкфурте, потом едет в Мюнхен, где в Камерном театре готовят ту же пьесу. В гостинице к нему приходит Эрнст Шумахер – смуглый лобастый баварец, поэт и филолог – исследователь творчества Брехта. Они говорят о брехтовском «Галилее» и о трагедии Альберта Эйнштейна, который всю жизнь был неутомимым, страстным проповедником мира, братства народов и все-таки стал одним из провозвестников атомной бомбы. Шумахер вспоминает об этом разговоре:

«Брехт внимательно слушал, ходил по комнате, курил сигару и, слушая, время от времени, как обычно, слегка приподнимал склоненную набок голову. Я знал, что его давно уже привлекала судьба Эйнштейна и он очень интересовался теоретической физикой... (Вскоре после этого он попросил меня достать книгу Леопольда Инфельда о его работе с Эйнштейном.) Тогда же он заметил, что современные проблемы трудно представить в драме. Он предпочитает переносить их в прошлое, так, как это делал Шекспир. Причина ясна: дистанция позволяет увидеть проблемы, облегчает тем самым понимание, и они воспринимаются в необычной форме, возбуждающей интерес».

Когда Шумахер, возражая, ссылается на «Страх и отчаяние», на «Винтовки Тересы Каррар», Брехт говорит решительно: «Нет, их действие значительно слабее, чем пьес другой формы, таких, как „Меловой круг“. Брехт продолжает развивать эту мысль, и Шумахер, вернувшись домой, спешит записать его слова:

«Сегодняшние проблемы могут быть охвачены театром, только если они комедийны. Все иные не поддаются прямому изображению. Комедия позволяет находить решения, а трагедия, если вообще верить, что она возможна, не позволяет... Разве можно представить на сцене жизнь Розы Люксембург, ее трагическую борьбу и гибель? Я пытался сделать это, но не продвинулся дальше пролога. Я говорил с другими людьми. И мы все согласились, что правдивое изображение может только углубить раскол рабочего класса и разбередить старые раны. Мне пришлось бы в известной мере противоречить тому, что говорит партия. Но я не стану же отрубать себе ногу только для того, чтобы показать, какой я ловкий рубака».

С декабря идет работа над «Галилеем». Постановка Ансамбля будет иной, чем швейцарская и американская. Ведь за несколько лет с тех пор в мире многое изменилось. Все больше атомных бомб, все чудовищнее их разрушительные силы. Наука, безропотно служащая войне, совершает все новые открытия. Нарастает страшная вина Галилея – вина ученого, склонившегося перед власть имущими.

Эрнст Буш истово работает над ролью. Он видит Галилея совсем по-иному, чем Лафтон. Различия на первый взгляд парадоксальные: Лафтон – богатый американец, аполитичный и жизнерадостный до беспечности – безоговорочно осуждает отступника Галилея, не допускает никакого снисхождения к трусливому обжоре и себялюбцу. Таким он показывает его в сцене отречения и в последней саморазоблачительной беседе с бывшим учеником. Буш – сын рабочего из северной Германии, воспитанный в пуританских традициях, убежденный коммунист, испытавший жестокие лишения и смертельные опасности, – оказывается снисходительней к великому ученому, сломленному низменными силами самосохранения – страхом и эгоистическими расчетами. Но это вовсе не жалость. Суть в том, что Буш по-иному относится к научному творчеству Галилея и к его способности «наслаждаться мышлением». Лафтон ощущал это как стихийную страсть, почти тождественную плотской. А Буша привлекает мыслитель-революционер, отважный, упрямый искатель истины. Артист упорно изучает астрономию, физику. Уже через несколько недель он требует от Брехта внести поправки в тексты научных рассуждений героя. Эйслер, который присутствует на репетициях, замечает, что Буш даже в беседах с Брехтом и с ним начинает говорить так же поучительно и требовательно, как Галилей в пьесе. Брехт смеется – он тоже это заметил. Он рассказывает, что один из артистов был недавно во Флоренции и там на улице внезапно увидел бюст Эрнста Буша; подумал: «Неужели наш Эрнст так знаменит?»; подошел ближе – оказывается, это Галилей...

Буш по-иному, чем Лафтон, познавал и глубины реальной жизни. Он уж показал это, играя пройдоху повара в «Мамаше Кураж» и судью Аздака, и он по-иному воспринимает присущие Галилею народные, швейковские черты наивной жизненности и хитрости. Он понимает, что для Галилея именно эти особенности характера становятся роковыми источниками трагической вины, обрекают на падение. Но артист знает и чувствует, что это в истоках – здоровые добрые черты, которые лишь в больном жестоком мире оказываются гибельными.

Менее чем за три месяца – до марта 1956 года -Брехт провел пятьдесят девять репетиций «Галилея», ему помогает Эрих Энгель. Возникает спектакль о трагедии ученого, изменившего самому себе и тем самым изменившего народу, человечеству и своей науке. Но в развитие основного сюжета вплетаются и другие темы. Галилей пытается показать придворным ученым – философу и математику – звезды, которые удалось увидеть впервые с помощью телескопа. Их движение опровергает старые представления о строении вселенной. Ученые не хотят смотреть. Это противоречит доктринам, освященным авторитетом Аристотеля и церкви. И значит, этого не может и не должно быть. Живая мысль оказывается бессильной перед мертвой догмой. Спор мыслителя с доктринерами должен решать невежественный мальчишка – «владетельный герцог». И никто из участников не понимает, как это нелепо. Короткая динамичная сцена прочно связана со всей драмой, и вместе с тем она самостоятельное художественное обобщение.

* * *

Зимою Брехт чувствует себя опять хуже. Быстро устает. Плохо спит. Но продолжает работать дома и в театре.

В январе 1956 года съезд писателей ГДР. Брехт говорит на съезде о том, что «большая часть Германии все еще живет в болоте буржуазного варварства». Литераторы должны бороться против этого варварства, а для успешной борьбы пристально изучать мудрость народа. «Ведь мы строим наше государство не для статистики – для истории. А что значат государства без мудрости народа!»

В этой речи он отвечает критикам, упрекавшим его в «недооценке положительных героев» и в «пренебрежительном отношении к традициям».

«Если мы хотим создавать в своих произведениях героев, то необходимо сперва увидеть лицом к лицу сегодняшних героев... Недостаточно создать еще одного Карла Моора, но только с социалистическим сознанием, или Вильгельма Телля, но как функционера компартии... Мы должны выбросить большой балласт возвышенных чувств, которые были чувствами только возвышенных личностей, и зато обратиться к низким побуждениям, которые были побуждениями людей из низших слоев общества. Старых идеалов недостаточно... мы должны покончить с мелким буржуа, скрытым в нас самих. И это нам удастся, пожалуй, лишь тогда, когда мы увидим... нового героя в его повседневности, в его трудных малых боях с болотом, с отсталостью, в его историческом своеобразии. Необходимо при всех его слабостях распознать в нем героя нового типа, с достоинствами как старыми, так и новыми, но своеобразно новыми. И тогда мы увидим, что трудности не подавляют его мужества, а, напротив, возбуждают. Именно то, что еще не готово, повышает его творческие силы. „Это трудно, – говорит он, – и это надо сделать“. Из всех красок самая неприятная для него розовая...»

Один из тех литераторов, которые давно и стойко ненавидят Брехта, шепчет соседу:

– Все поза! Все актерство. Эту серую куртку он не снимает уже несколько лет. Ходит в ней даже на официальные приемы. Ни с кем не считается. Играет демократа, а сам живет, как паша, окруженный гаремом и янычарами. Щеголяет в рабочей куртке, но купил себе виллу в Дании.

– Не виллу, а домик в деревне. Врачи велели отдыхать у моря. И там это ему дешевле обходится, чем у нас в санатории.

– Да, расчетлив он, как опытный коммерсант.

– Он никогда не пытался быть аскетом и не выдавал себя за блаженного идеалиста.

– Он выдает себя за пролетарского революционера.

– Он и есть настоящий пролетарский революционер и к тому же великий поэт и великий обновитель искусства.

Литератор зло молчит.

Брехт говорит: «Если мы хотим художественно освоить этот новый мир, то мы должны создавать новые средства искусства и перестраивать старые. Необходимо сегодня изучать средства искусства Клейста, Гёте, Шиллера, но сами по себе они уже недостаточны, если мы хотим изображать новое... Тем непрерывным экспериментам революционной партии, которые преобразуют и новообразуют нашу страну, должны соответствовать эксперименты в искусстве, такие же смелые и такие же необходимые. Отказываться от экспериментирования – значит довольствоваться достигнутым, значит отставать. Изображать новое нелегко. Для этого нужно вдохновиться новым, знать диалектику и новые средства искусства. Социалистическое и реалистическое искусство требует постоянного образования, преобразования, новообразования.Социалистическое искусство прежде всего воинственно. И как воину ему необходимы все виды оружия, все улучшающееся, все более новое оружие...»

* * *

Вскоре после съезда он снова болен. Грипп. Начинается воспаление легких. Опять больница. Врачи требуют после выздоровления отдыхать не менее двух месяцев. Необходимо прервать репетиции «Галилея».

В Москве состоялся XX съезд партии.

Врачи запрещают Брехту волноваться, горячиться. Но разве можно безучастно слушать, когда вблизи в который уже раз завязывается проклятый спор о том: надо ли было открывать страшную правду о прошлом? И в чем причины этого? Могло ли развитие быть иным? Победы социализма бесспорны, однако нельзя ли было достичь таких же результатов иными средствами? Где и когда началось отклонение верного пути? Какие роли играли отдельные политические деятели?

Литератор, который еще недавно писал оды Сталину, – и некоторые из них были искренни и талантливы, – теперь все время вспоминает сказку Гофмана «Крошка Цахес». Уродливого глупого карлика добрая фея наградила чудесным свойством: он всем казался ученым и красивым, ему приписывали все подвиги, все добрые дела и все мудрые мысли окружавших людей и, напротив, за пакости, которые он делал, и за глупости, которые говорил, бранили и наказывали других...

Вопросы громоздятся один на другой, ответы рождают новые вопросы.

Из Польши сообщают о реабилитации Гомулки и Спыхальского, в Венгрии освобожден Кадар и посмертно реабилитирован Райк. Каждая такая новость и радует – восстановлена справедливость – и усиливает горечь неотвеченных вопросов.

Теперь особенно трудно не работать. Теперь нестерпимо только отдыхать, только лечиться. Даже самые увлекательные детективные романы – они, как всегда, грудятся на его ночном столике – не могут отвлечь. Нет, и самые трагические открытия не могут ослабить марксизм. Напротив, эти открытия по-новому его укрепляют. Они подтверждают именно марксистское понимание объективных законов общественного развития. То, что называют «культом личности», становится возможным только при забвении и искажении марксизма. Теперь по-новому подтверждается правда законов истории и значит правда Маркса и Ленина.

Все это необходимо объяснить и себе и другим. Теперь, больше чем когда-либо, нельзя уставать. Нельзя отступать. Ведь там, на западе, снова крепнут старые враги. Они растят новых гитлеров, новых убийц и новый убойный скот. Брехт публикует открытое письмо западногерманскому парламенту бундестагу – резкий протест против возрождения немецкого милитаризма.

После лечения и отдыха он чувствует себя немного бодрее. Возобновляются репетиции «Галилея». Коллектив театра готовится к гастролям в Лондоне.

Июльская жара изнуряет. Душно даже в пустом полутемном зале в часы репетиций.

Он все чаще думает и говорит о смерти. Говорит просто, как о само собой разумеющемся, обыденном событии, которое, к сожалению, нельзя точно предусмотреть.

Приехал Каспар Неер, они обсуждают эскизы оформления «Кориолана»; Неер приводит свидетельство историка, что в древнем Риме кандидаты на выборные должности должны были появляться перед избирателями в таком же виде, в каком приходили на похороны: «одетыми вдерюгу и посыпав головы пеплом».

Брехт улыбается; глядя в окно, он показывает на кладбище и говорит:

– Вот скоро и вы проводите меня туда, «одетые в дерюгу и посыпав головы пеплом».

Неер делает вид, что не понял. Прощаясь, они обсуждают сроки новой встречи. Брехт жалуется на усталость. Хорошо бы поселиться где-нибудь рядом, чаще видеться и разговаривать, как бывало в Аугсбурге, не торопясь, не только о срочных делах, а просто так, обо всем, что взбредет в голову.

Журналисту, который пришел к нему в один из июльских дней, он мимоходом говорит о скорой смерти. Улыбается: жаль, что не придется прочесть всех некрологов и поминальных речей, некоторые, вероятно, будут любопытны. Зато он сможет и после смерти доставлять неприятности своим противникам.

Его навещает друг юности Отто Мюллерайзерт – опытный врач. Долго выслушивает и выстукивает вялое, обрюзгшее тело. Прописывает несколько разных снадобий. Потом говорит Елене Вайгель и дочери: «Его сердце может остановиться каждую минуту. Ничего уже предотвратить нельзя. Не надо ему ни в чем отказывать, ни в чем мешать».

Менее всего можно ему помешать работать. Болезненная слабость удерживает его дома, он подолгу лежит: трудно ходить по комнате, как обычно. Но он продолжает писать. Настойчиво перебирает все, что раньше написал о теории театра, о работе артистов и режиссеров. Перечитывает и правит «Малый органон», «Покупку меди», теоретические работы, написанные как беседы о «Кац-грабене», о Кориолане, о диалектике в театре, «О некоторых ошибках в оценке Берлинского ансамбля».

Он драматург и в теоретических исследованиях. Философские трактаты, статьи об общих проблемах эстетики и об отдельных пьесах становятся у него диалогами или разговорами нескольких лиц. Разыгрываются как драматические конфликты мысли. Это диалектика в самом точном, этимологическом смысле. Речь против речи.И противоречия олицетворены, говорят разными голосами. Так Сократ мыслил, беседуя с учениками. Так писали Платон и те ученые древности и средневековья, которые верили, что истина рождается и познается в спорах.

Он задумал несколько новых теоретических работ и новых экспериментов. Он хочет исследовать теории и практический опыт Мейерхольда и Таирова. Не разделяя их взглядов, он хочет понять, чем они были плодотворны, как именно вели к революционному обновлению театра. Нужно показать на сцене большие массы людей, как это умеют русские режиссеры. Брехт пытался так ставить «Оптимистическую трагедию» и «Зимнюю битву» Бехера, но необходимы новые опыты. Надо придать эпическому театру настоящий динамизм, быстрый, увлекающий темп. Это уже удалось в «Мамаше Кураж», но, пожалуй, в «Швейке» и в «Артуро Уи» драматический материал еще более благоприятен.

Один из крохотных рассказиков о господине Койнере называется «Чему господин Койнер был противником».

«Господину Койнеру не нравились прощания, приветствия, юбилеи, праздники, не нравилось завершать работу, начинать новый отрезок жизни, не нравились расчеты, не нравилась месть, не нравились окончательные суждения».

В те дни, когда приступы болезненной слабости отрывают его от стола, когда мысли о смерти становятся так же привычны, как мысли о работе, о будничных делах, Брехт пишет стихи. В них правда спокойного самосозерцания. Неторопливо закрепляя неудержимые мгновения, он подводит итоги всему, что радовало, было счастьем.

Первый взгляд в окно утромВновь найденная старая книгаВоодушевленные лицаСнег, смена времен годаГазетаСобакаДиалектикаПринимать душ, плаватьСтарая музыкаУдобные башмакиПониматьНовая музыкаПисать, сажать цветыПутешествовать, петьБыть дружелюбным.

В этом стихотворении нет ни одной рифмы. Нет постоянного ритма. Только одна точка в конце. Запятые лишь внутри строк. Но в простом перечислении – чередовании разных слов, разных по смыслу, по характеру и по звучанию, связанных только единством отношения, – всё то, что радует, – возникает живой нагрев лирической исповеди. И в том, что так свободно соединены осязаемые предметы, обобщенные понятия и конкретные действия, воплотилась поэтическая правда неизменного мироощущения и всей жизни. Для Брехта мыслить (Диалектика... Понимать) – такое же непосредственное наслаждение, как видеть снег, сажать цветы, слушать музыку.

Исповедь-каталог, казалось бы, только сухой, бесстрастный перечень слов. Однако именно эта сдержанная страстность, точность и скромность становится поэтическим выражением личности художника. Он реалист во всем, даже в мечтах, в идеалах. Он утверждает не иллюзорные добродетели, а доступное всем дружелюбие.

* * *

В первые дни августа в Буков приезжают Манфред Векверт и несколько участников постановки «Дней Коммуны», которую готовит театр в Карл-Маркс-Штадте; Брехт чувствует себя лучше; он в отличном настроении, много шутит. О своей пьесе он говорит так, словно впервые слышит о ней. Гости должны пересказывать сцену за сценой, но чтобы это было занимательно и понятно, почему все происходит именно так, а не иначе. Он слушает внимательно, заинтересованно, иногда перебивает, вносит поправки и дополнения в текст, дописывает реплики. Работа продолжается несколько часов.

Потом обсуждаются предстоящие гастроли в Лондоне. Брехту нельзя ехать, врачи не позволят. Он садится за машинку и пишет короткое напутствие товарищам.

«В Англии существует старое опасение: немецкое искусство (литература, живопись, музыка) – якобы ужасно важничающее, медлительное, обстоятельное, „пешеходное“.

Поэтому нам необходимо играть быстро, легко и сильно. Речь идет не о спешке, а о быстроте, не столько быстрее играть, сколько быстрее думать.

Реплики нельзя подавать колеблясь, так, будто предлагаешь кому-то свою последнюю пару башмаков, необходимо бросать их, как мячи».

Манфред Векверт рассказывает:

«Мы уже собрались уходить, взяли свои портфели, и тут нас внезапно задержало новое открытие, сделанное Брехтом: он сказал, что всегда удивлялся, как трудно говорить с людьми о его теории театра. Даже его друзья говорили совсем не то, что он думал... Сперва он проклинал свои формулировки, но чем проще он формулировал, тем более тягостные недоразумения возникали. Действительная же причина в том, что он, излагая свою теорию, опускал целую половину, предполагая, что значение наивности в театре – это нечто само собой разумеющееся. Брехт сказал это совершенно наивно, без всякой иронии. Для него это было действительно открытием. Он был всерьез изумлен, что в течение стольких лет его не считали наивным. Он говорил испуганно: „Большинство тех, кто занимается театром – и не только теоретики, – даже не имеют этого слова в своем словаре. Как же они тогда могут создать достойный, осмысленный, живой театр?.. Они всерьез полагают, что в искусстве возможно прекрасное без наивности. Нет, наивное – это эстетическая категория, и самая конкретная“.

Мы слышали и раньше это слово «наивно» от Брехта во время репетиций, часто он произносил его, обращаясь к артистам на сцене, но такое обобщение мы услыхали впервые. Мы спросили его, как он себе представляет определение наивного. Мысль о том, чтобы просто так формулировать определение, была ему, видимо, неприятна: «Это вы сами можете делать, если есть охота». Он может только привести примеры удачного наивного представления... Наивным было, когда в спектакле «Жанна д\'Арк» все население города Руана изображала небольшая группа из семи человек. ...Наивно выступление персонажа, когда говорят: сейчас войдет такой-то, или: именно сейчас произойдет то-то. Наивно изображение исторических событий у Брейгеля, например, в «Падении Икара». Противоположность наивного – натурализм».

Вайгель зовет Брехта и его гостей обедать. Разговор о наивном продолжается за столом, при этом снова обсуждаются эпизоды и персонажи из «Дней Коммуны». Брехт настаивает, что «политические пьесы особенно требуют наивности в постановке».

На обратном пути ученики говорят о том, что Брехт, видимо, никогда не перестанет их удивлять, поражать неожиданными открытиями. Говорят, что он идеальный и, значит, неудобный учитель. Он так долго копается в само собой разумеющемся, так упрямо сомневается в готовых решениях, во всем, что принято считать законченным, вполне подходящим, пока все это не становится нудным. И тогда начинаешь все видеть заново и все, что было само собой разумеющимся, решенным, окончательным, оказывается сомнительным, рождает новые проблемы.

Несколько дней спустя он все же приезжает из Букова, чтобы наблюдать за репетициями. 10 августа он выглядит усталым, говорит все тише, все реже шутит и смеется. Уходит внезапно среди репетиции. Бледный, шагает грузно, медленно, неуверенно. Товарищи провожают его, стараясь, чтобы он не заметил их встревоженных взглядов.

Он уже не может уехать в Буков, слишком слаб. В эти дни в квартиру на Шоссештрассе приходят самые близкие друзья: Элизабет Гауптман, Эрнст Буш. Они стараются, чтоб он говорил поменьше, читают ему вслух. Но временами он все-таки подходит к столу.

У пишущей машинки, как всегда, папки, рукописи, вырезки, листки заметок.

13 августа вечером, очень усталый, он засыпает пораньше, с тем чтобы с утра все же сесть за работу.

Но 14 августа его уже нет.

Родные и друзья выносят гроб. Идти недалеко.

Могила у стены кладбища.

Остались на рабочем столе недописанные страницы, папки набросков к новым замыслам, листы со строчками начатых стихов...

Есть ученики, наследники, продолжатели. Они пойдут дальше, по тем путям, которые начал торить он. Поставят не поставленные им пьесы. Соберут, разберут, прокомментируют его мысли, разбросанные в разных работах. Постараются, может быть, додумать за него, довершить, начать заново.

Но то, что не досказал и не дописал он, никто уже не доскажет, не допишет, не допоет.

Работы Галилея могли продолжать, заканчивать или исправлять его ученики и потомки.

Поэта, художника не может никто исправить или заменить. В художнике наивысшее и наиболее очевидное выражение неповторимости, единственности человеческой личности – того, что не воспроизвести никаким сверхсовершенным сверхмеханизмам.

Поэт умирает как звезда – свет еще долго, бесконечно долго несется в беспредельном пространстве. Но именно этот свет из этого источника, рождавшийся лишь до тех пор, пока он был «живым – живым, и только, живым, и только до конца» (Борис Пастернак).

18 августа в зале Берлинского ансамбля торжественное траурное собрание. Выступают Иоганнес Бехер, Георг Лукач, Вальтер Ульбрихт; со сцены звучат стихи Брехта, его мысль – его слово.

Бехер говорит:

– Брехт внушает мужество и возвещает грядущее. Брехт – это вера в поэзию и знание, в их несравненную действенность. Брехт – это будущее в настоящем, это грядущее столетие, уже начавшееся теперь. Так он и сам сказал:

Прекрасное когда-нибудь! Мечты!Спелые колосья потоком золотым!Сеятель, тыЗавтрашний урожай сегодня считай своим.

Заключение

Я мало что мог. Но власть имущие Были б спокойней, не будь меня Так я надеялся. ...Сил не хватало. Цель Была очень далекой. Отчетливо зримой. Хотя для меня Едва ли уже досягаемой.
Когда весной 1955 года Брехт приезжал в Москву, он еще не мог увидеть ни одной своей новой книги на русском языке, ни одной постановки своих пьес в наших театрах.

Сейчас новые русские издания Брехта занимают уже немалое место на книжной полке: два однотомника 1956 и 1957 годов, отдельные выпуски пьес «Мамаша Кураж», «Галилей», «Дни Коммуны», сборник статей о театре; в 1965 году вышли пять томов избранных драм, статей и стихов об искусстве.

Сегодня в Москве идут: «Добрый человек из Сезуана» в театре на Таганке; «Мамаша Кураж» и «Кавказский меловой круг» в театре имени Маяковского; «Что тот солдат, что этот» в театре Ленинского комсомола и в Гастрольном театре; «Кавказский меловой круг» в театре имени Гоголя; «Карьера Артуро Уи» в театре МГУ; «Страх и отчаяние третьей империи» в студии имени Щукина; «Трехгрошовая опера» в театре имени Станиславского и в Гастрольном; «Пунтила и его слуга Матти» в театре Советской Армии. Готовятся новые постановки.

Пьесы Брехта идут в Ленинграде, Таллине, Тбилиси, Риге, Харькове, Новосибирске, Омске, Волгограде, Кемерово и других городах.

Издаются книги, посвященные Брехту, его творчество исследуется в статьях и диссертациях.

И так во всем мире.

В США, где Брехт прожил шесть лет безвестным изгнанником, откуда бежал, спасаясь от шпиков, теперь охочие до статистических определений рецензенты называют его вторым после Шекспира и первым из новых драматургов (по числу американских постановок).

В Англии и Франции, где обычно лишь с трудом принимается иностранная драматургия, Брехт завоевывает все новые сцены.

Его пьесы ставят, его называют своим учителем молодые режиссеры и драматурги разных стран на всех континентах.

На родине Брехта – в обоих немецких государствах с каждым годом все больше ставят его пьес, все больше издают его книг. И все больше пишут о нем.

Когда говорят о бессмертии Брехта, это менее всего традиционно поминальная лесть. Это конкретная правда. Он живет не только в памяти друзей, учеников, читателей и зрителей, не только в повседневной творческой работе сотен театров и многих тысяч артистов; он живет и в неутихающей злобе врагов. Министр аденауэровского правительства фон Брентано проклинал и поносил Брехта с трибуны бундестага; в 1961 и 1962 годах несколько месяцев кряду в ФРГ шла яростная кампания: реакционная печать, радио, специальные публичные сборища требовали запрещения и бойкота постановок Брехта, изъятия его книг из библиотек. Враги похитрее говорят о том, что Брехт «хорош только там, где перестает быть коммунистом», обвиняют его во грехах, которых он не совершал, скрывают или отрицают то, что он действительно писал и говорил.

Им всем ответил Пискатор:

«Кто вправе быть обвинителем или стать судьей Брехта? Лишь тот, кто в течение последних пяти десятилетий был бы выше его духом, был бы чище в искусстве, яснее в политике, определенней в предвидении и человечней в человечности, чем Брехт».

Брехт живет в миллионах глаз, раскрытых над страницами его книг, устремленных на сцены и на экраны. И всего очевиднее живет он в своем театре. Ученики уже без него поставили «Галилея», «Швейк во второй мировой войне», «Дни Коммуны», «Карьеру Артуро Уи», «Покупку меди», «Кориолан». Еще ждет постановки «Турандот». Еще не полностью разобраны все рукописи, еще не опубликованы многие вовсе неизвестные работы. В квартире на Шоссештрассе работает «Архив Бертольта Брехта» – серьезный научно-исследовательский институт, который кропотливо, с истинно брехтовской добросовестностью – и без его веселого пренебрежения к филологии – готовит все новые издания и публикации. Только в 1965 году вышли пять томов прозы. Едва початы дневники, письма, подготовительные работы, черновые наброски и варианты.

Незадолго до смерти Брехт написал:

Мне не нужно надгробия, ноЕсли вам для меня оно нужно,Я хочу, чтоб на нем была надпись:«Он давал предложения. МыПринимали их».И почтила бы надпись такаяВсех нас56.

Он давал предложения. Его ученики, а теперь уже и ученики учеников продолжают работать над этими предложениями. Но работать по Брехту, значит не повторять его, не подражать ему, а, помня его любимый девиз «истина конкретна», каждый раз находить свое решение, необходимое именно в этом конкретном случае. И целью такого решения должна быть всегда и прежде всего истина.

Суть жизни Брехта в неустанных исканиях истины – исторической и художественной правды. Эти искания не кончены. Не потому, что он умер безвременно. А потому, что и сегодня еще не решены те проблемы, не решены те вопросы, которые его мучили и радовали, побуждали думать, писать, работать в театре. И потому, что бесконечна жизнь и бесконечно искусство.

Творческое наследство Брехта, – неисчерпаемый рудоносный пласт мыслей, кристаллизованных в поэтическом слове, в живых образах людей и событий, – только начинает по-настоящему разрабатываться. У читателей, зрителей, исследователей будет еще много радостных открытий.

Основные даты жизни и творчества Бертольта Брехта

1898, 10 февраля– В городе Аугсбурге родился Эуген Бертхольд Фридрих Брехт.

1904–1908– Брехт – ученик народной школы.

1908– Брехт поступает в реальную гимназию в Аугсбурге.

1914, 17 августа– В газете «Аугсбургер нойесте нахрихтен» напечатано стихотворение, подписанное «Бертхольд Эуген» (первая публикация).

1917 —Закончив гимназию, Брехт становится студентом медицинского факультета Мюнхенского университета.

1918– Брехта призывают в армию, он служит санитаром в Аугсбургском военном госпитале. Пишет «Легенду о мертвом солдате» и драму «Ваал».

После революции 9 ноября Брехт избран членом солдатского Совета.

1919– Написана драма «Спартак» («Барабанный бой в ночи»). Знакомство с Лионом Фейхтвангером и Иоганнесом Бехером. Брехт начал сотрудничать как театральный рецензент в аугсбургской газете «Народная воля». (Первая заметка напечатана 19 октября.)

1920, 1 мая– Умерла мать.

Дружба с клоуном Карлом Валентином.

1921– Первая поездка в Берлин. Начиная с 6 сентября публикации рассказов в журнале «Новый Меркурий» (Мюнхен).

1922 —Новые поездки в Берлин. Первый режиссерский опыт

(Брехт начал, но не закончил работу над постановкой пьесы своего друга А. Броннена «Отцеубийство»).

Изданы пьесы Брехта «Ваал» и «Барабанный бой в ночи». 30 сентября– Первая премьера Б. Брехта «Барабанный бой в ночи» в Мюнхенском камерном театре.

20 декабря– «Барабанный бой» поставлен в Немецком театре в Берлине.

Завершена пьеса «В чаще».

1923, 9 мая– Пьеса «В чаще» поставлена в Мюнхене.

Брехт работает литературным консультантом и режиссером в Мюнхенском камерном театре.

Брехт и Фейхтвангер пишут драму «Жизнь Эдварда II английского» (по исторической драме К. Марлоу).

8 декабря– «Ваал» поставлен в Лейпциге.

1924, 18 марта– «Жизнь Эдварда» поставлена в Мюнхенском камерном театре; постановщик Берт Брехт.

Лето– Брехт переезжает в Берлин; работает литературным консультантом в Немецком театре (М. Рейнгардта). Знакомство с Еленой Вайгель.

29 октября– «В чаще» ставит Немецкий театр (постановщик Эрих Энгель).

1925– Работа над пьесой «Что тот солдат, что этот».

1926, 14 февраля– «Ваал» поставлен в Берлине (постановщик Бертольт Брехт).

26 сентября– Премьера «Что тот солдат, что этот» в Дармштадте.

Издана первая книга стихов Б. Брехта «Карманный сборник» («Ташенпостилле»).

1927– Издана книга стихов «Домашний сборник» («Хауспостилле»).

23 марта– Радиопостановка «Что тот солдат, что этот» с участием Елены Вайгель.

Брехт начинает систематически посещать марксистскую рабочую (вечернюю) школу – МАРШ.

Знакомство с Куртом Вайлем. Создание «зонгшпиля» – музыкальной драмы «Махагони». Поставлена 17 июля в Баден-Бадене. Режиссер Б. Брехт.

Э. Пискатор приглашает Брехта участвовать в инсценировке «Бравого солдата Швейка».

1928, 5 января– «Что тот солдат, что этот» в Народном театре (Берлин).

23 января«Швейк» поставлен в театре Э. Пискатора. Брехт вместе с Элизабет Гауптман и Куртом Вайлем работают над «Трехгрошовой оперой».

31 августа– Премьера «Трехгрошовой оперы» в театре «У Шиффбауэрдамм» (постановщик Эрих Энгель).

1929– Написаны «Перелет через океан», «Учебная пьеса о согласии», «Говорящий „да“ и говорящий „нет“. Тексты зонгов для „Хэппи энд“. Работа над пьесами „Иоганн Фацер“, „Из ничего ничего не выйдет“, „Хлебная лавка“. (Остаются незаконченными.)

1930,9 марта– Премьера оперы «Подъем и упадок города Махагони» в Лейпциге.

Изданы первые два выпуска «Опытов».

23 июня– Премьера «Говорящий „да“.

Лето– Судебный процесс по поводу фильма «Трехгрошовая опера».

10 декабря– премьера «Чрезвычайной меры» (Немецкий театр, постановщик Златан Дудов).

Написаны пьесы «Святая Иоанна скотобоен», «Исключение и правило». Начата работа над инсценировкой «Матери» М. Горького. Написаны первые рассказы о господине Койнере.

1931, 16 января– Первая публикация Брехта в «Роте фане» – центральном органе Компартии Германии.

6 февраля– Постановка «Что тот солдат, что этот» в Берлинском государственном театре. Ставит Б. Брехт. Закончена «Мать». Написан сценарий кинофильма «Куле Вампе».

1532,17 января– Премьера «Матери» в театре «У Шиффбауэрдамм» (постановщики Б. Брехт и Эмиль Бурри).

Фильм «Куле Вампе» запрещен цензурой. Затем все же выпущен в прокат.

Июль– Первая поездка в Москву.

Начата пьеса «Круглоголовые и остроголовые».

1933, 28 января– Постановка «Чрезвычайной меры» в Эрфурте запрещена полицией.

28 февраля– Брехт уезжает из Берлина через Прагу и Вену в Швейцарию. Оттуда в мае переезжает в Данию.

10 мая– Сожжение книг Брехта на площадях немецких городов.

7 июня– Балет «Семь смертных грехов» (Брехт – Вайль) поставлен в Париже в Театре Елисейских полей.

Лето– осень– Работа над «Трехгрошовым романом».

1934– Поездки в Париж и в Лондон. «Трехгрошовый роман» издан в Амстердаме.

Написана учебная пьеса «Горации и Куриации».

Издан сборник стихов: «Песни, стихи, хоры».

1935,апрель– май– Вторая поездка в Москву.

8 июня– Правительственное распоряжение о лишении Брехта немецкого гражданства.

21–23 июня– Брехт участвует в работе Международного конгресса писателей в Париже.

Ноябрь– Поездка в Нью-Йорк.

19 ноября– постановка «Матери» в Гражданском репертуарном театре (Нью-Йорк).

Написаны пьесы: «Круглоголовые и остроголовые», часть сцен из «Страха и отчаяния третьей империи», статья «Пять трудностей пишущего правду».

1936, июль– В Москве начал издаваться немецкий журнал «Дас ворт» («Слово»). Брехт – член редколлегии (с В. Бределем и Л. Фейхтвангером).

4 ноября– Постановка «Круглоголовых и остроголовых» в Копенгагене.

1937,28 сентября– «Трехгрошовая опера» поставлена в Париже. Написана драма «Винтовки Тересы Каррар». Поставлена В Париже 17 октябрятруппой эмигрантов (постановщик Златан Дудов).

1938, 21 мая– Первая постановка сцен из цикла «Страх и отчаяние третьей империи» в Париже (постановщики Брехт и Дудов).

Лето —Изданы 1-й и 2-й тома избранных произведений. Б. Брехта по-немецки в Лондоне.

Начата драма «Жизнь Галилея».

Работа над пьесой «Добрый человек из Сезуана».

1939, 23 апреля– Переезд в Швецию.

12 мая– Брехт участвует в конференции немецких эмигрантов-антифашистов в Париже.

20 мая– Умер отец Брехта.

Издан сборник стихов «Свендборгские стихи» (Лондон).

Закончен первый вариант «Жизни Галилея».

Написана радиопьеса «Допрос Лукулла».

Написана «Мамаша Кураж и ее дети».

1940, апрель– Переезд в Финляндию.

12 мая– Радиопостановка «Допроса Лукулла» (Беромюнстер – Швейцария).

Июнь– октябрь– Брехт с семьей живет в имении Хеллы Вуолиоки. Написана комедия «Господин Пунтила и его слуга Матти».

1941, апрель —Закончена пьеса «Карьера Артуро Уи».

19 апреля —Премьера «Мамаши Кураж» в Цюрихе.

Закончен «Добрый человек из Сезуана».

15 мая– Отъезд из Финляндии через Ленинград, Москву во Владивосток.

13 июня– Отъезд из Владивостока на шведском пароходе в США.

21 июля– Прибытие в США (порт Сен-Педро, Калифорния).

1942– Пребывание в Калифорнии (Санта-Моника у Лос-Анжелоса). Работа с Л. Фейхтвангером над пьесой «Сны Симоны Машар»; работа с Ф. Кортнером, В Познером, Ф. Лангом над сценариями.

1943, 4 февраля– «Добрый человек из Сезуана» поставлен в Цюрихе; выпущен фильм «И палачи умирают» (режиссер Фриц Ланг).

Издан английский перевод «Трехгрошового романа» (Нью-Йорк). Начало сотрудничества с композитором Паулем Дессау.

9сентября– Премьера «Жизни Галилея» в Цюрихе.

Закончена пьеса «Сны Симоны Машар».

Начат «Кавказский меловой круг». Продолжается работа над пьесой «Швейк во второй мировой войне».

1944– Закончен «Кавказский меловой круг».

1945– Поставлены сцены из «Страха и отчаяния третьей им-

перии» на английском языке в Сан-Франциско и Нью-Йорке. Написана поэма «Коммунистический манифест».

1946– Работа с Лафтоном над «Жизнью Галилея».

1947, 31 июля– Постановка «Жизни Галилея» в городке Беверли Хиллз.