А. Паевская
Виктор Гюго. Его жизнь и литературная деятельность
Биографический очерк А. Н. Паевской С портретом В. Гюго, гравированным в Лейпциге Геданом
Введение
Виктор Гюго умер в Париже 22 мая 1885 года, в час с половиною пополудни.
Всю предыдущую ночь, несмотря на дурную погоду, многочисленная толпа стояла перед его домом, ожидая сведений о больном, положение которого за последние дни волновало всю Францию. Время от времени кто-либо из домашних выходил на улицу, чтобы передать толпе ожидаемое известие, и оно тотчас разносилось по всему городу, несмотря на поздний час и не перестававший проливной дождь. Когда тысячам людей, окружавшим дом, сказали, что великого поэта и гражданина, великого «сторонника всепрощения» не стало,– послышались громкие рыдания. Печальная весть разнеслась с быстротою молнии и чуть не весь Париж столпился вблизи дома Виктора Гюго. На улицу вынесли два стола с книгами, куда каждый мог вписывать свое имя,– тут же поставили корзины для визитных карточек. Посетители нескончаемой вереницей направились в дом с намерением выразить свое сочувствие домашним; рядом с представителями прессы здесь были и правительственные лица, и простые рабочие, и светские люди, и члены муниципального совета, и художники...
Между тем в комнате умершего известный скульптор Далу делал гипсовый слепок с лица поэта, фотограф Надар ожидал своей очереди для снятия фотографии, живописец Бонна делал эскиз для портрета и Леон Глэз рисовал карандашом профиль покойного. В это же время мировой судья XV городского округа накладывал печати на все вещи, находившиеся в доме, как того требуют законы о наследстве во Франции.
Семейство Виктора Гюго, состоявшее из внуков его, Жанны и Жоржа Гюго, их матери, г-жи Локруа (во втором браке), и ее мужа, г-на Локруа, было погружено в глубочайшее горе. У покойного была также дочь, но она уже лет тридцать не жила с семьей, находясь в доме умалишенных.
Виктор Гюго лежал на кровати из черного дерева; смерть не изменила благородного лица поэта – казалось, что он только уснул. Руки его покоились на одеяле. Постель, так же как и вся комната и весь дом, была усыпана цветами, которые в несметном количестве приносились парижанами. Похороны решено было сделать за счет нации, так как вся Франция глубоко чувствовала постигшую ее потерю. Палата депутатов вотировала для этой цели кредит в 20 тысяч франков. На основании законного постановления день похорон был провозглашен днем народного траура: все места общественных служб были закрыты, так же как и все учебные заведения. Когда в палате депутатов и в сенате узнали о смерти Виктора Гюго, то в знак траура заседание было прекращено; то же сделала Академия во всех своих пяти отделениях одновременно. Такой чести еще никто не удостаивался во Франции.
Набальзамированное тело покойного было на сутки выставлено среди весьма торжественной обстановки под Триумфальною аркою на Елисейских полях, чтобы дать всем желающим возможность поклониться ему.
Вот письмо, написанное президентом республики депутату Локруа:
«Любезный г-н Локруа! Прошу Вас, так же как г-жу Локруа и всех членов семейства Виктора Гюго, принять выражение моего живейшего участия. Если что-либо может смягчить Ваше горе, то это единодушное сожаление всей Франции и всего цивилизованного мира, это бессмертие гения, который не перестанет парить над теми, кто был ему близок. Верьте, прошу Вас, любезный г-н Локруа, моим чувствам дружеской преданности.
Жюль Греви».
Муниципальный совет, изыскивая средства воздать наиторжественнейшие почести человеку, бывшему одновременно французским Шекспиром, Ювеналом и Вергилием, выразил желание, чтобы снова вступил в законную силу декрет Учредительного собрания от 2 апреля 1791 года или, во всяком случае, первые два пункта этого декрета, гласящие:
«1) Новое здание, построенное во имя Св. Женевьевы (Пантеон), предназначается для принятия бренных останков великих людей эпохи французской свободы.
2) Законодательный Корпус один будет иметь право решать, кому должна быть оказана эта почесть».
Министерство, поговорив об этом, не решалось сделать подобного предложения, боясь протеста со стороны духовенства. Тем не менее предложение было внесено в палату Анатолем де ла Форжем, и декрет, подписанный президентом и министрами, появился в официальном журнале 28 мая. И действительно: у Англии есть Вестминстер, где похоронены Шекспир, Байрон и Ливингстон; у Италии есть Санта-Кроче, где почивает Микеланджело, есть и грандиозный храм Агриппы, где покоятся останки Рафаэля и Каррачи,– теперь и Франция снова вернула подобное же назначение своему Пантеону.
Глава I
Родословная Гюго.– Семья Гюго.– Рождение поэта.– Первые его воспоминания.– Домашнее воспитание В. Гюго.– Путешествие в Испанию.– Возвращение в Париж.– Дружба с Аделъ Фуше.– Вступление союзной армии во Францию.– Падение империи.– Разлад в семье Гюго.– Жизнь и воспитание В. Гюго в пансионе Декотт.– Первые литературные попытки.
Во французском гербовнике, составленном Гозье в прошлом столетии, помещена родословная фамилии Гюго. Она происходит от Жана Гюго, капитана в войсках Рене II, герцога Лотарингского. Сын Жана, Жорж Гюго, получил 14 апреля 1535 года потомственные дворянские грамоты от кардинала Иоанна Лотарингского. От Жоржа Гюго, в седьмом колене, рожден был отец поэта, Жозеф-Леопольд-Сигисберт Гюго, имевший право на графский титул, как все генералы империи. Людовик XVIII впоследствии утвердил его в маршальском звании. Титула графа он сам не хотел носить. Некоторые из лиц, занимавшихся историческими исследованиями родословных французского дворянства, оспаривали, впрочем, происхождение Виктора Гюго от Жана Гюго, указывая на то, что дед поэта был простым рабочим. В числе предков и родственников Виктора Гюго следует упомянуть о Шарле-Луи Гюго, умершем в 1739 году. Будучи доктором и профессором богословия, он устроил типографию в своем премонстранском монастыре и под конец жизни получил звание епископа Птолемаидского. Мать поэта была дочерью богатого нантского арматора. Ее строго католическая семья отличалась преданностью Бурбонам. Граф Константин-Франсуа де Шассебеф, под псевдонимом «Вольней» написавший «Развалины» («Les ruines»), был двоюродным братом г-жи Гюго.
Отец поэта, Леопольд Гюго, поступил на службу кадетом в 1788 году, будучи четырнадцати лет от роду. В семье было семь братьев. Пятеро было убито в начале войн, последовавших за Великой французской революцией; шестой, «дядя Луи», дослужился до чина пехотного майора. Отец поэта получил звание генерала. Он воевал в Вандее; в 1795 году его отряд разбил и взял в плен Шаретта. В это время Леопольд Гюго познакомился со своей будущей женой. Свадьбу отпраздновали в Париже. Виктор родился 26 февраля 1802 года, после того как семья переселилась в Безансон. Отец не особенно радостно встретил его появление на свет – ему хотелось иметь дочь, так как, помимо Виктора, у него уже было два сына. Вот что пишет о рождении поэта «один из свидетелей его жизни»:
«Я много раз слышал рассказ о том, как родился Виктор Гюго. Он был, по выражению окружающих, „не длиннее столового ножа“. Когда его спеленали и положили на кресло, то он занял так мало места, что рядом с ним могло бы поместиться еще с полдюжины таких же крошек. Позвали его братьев взглянуть на него. Он был так жалок и некрасив и так мало походил на человеческое существо, что полуторагодовалый толстяк Эжен, едва начинавший говорить, вскрикнул увидев его: „Ай, зверюшка, зверюшка!“»
Несмотря на малоутешительные предсказания врача, «зверюшка» поднялся на ноги и вырос, хотя был сначала очень слабого здоровья. Ему не было еще и года, когда генерала Гюго перевели на остров Эльбу; здесь будущий поэт начал лепетать первые слова свои на итальянском языке. В течение зимы 1805 года генерал Гюго последовал за Жозефом Бонапартом в Неаполь, а семью отослал в Париж. К дому, где она поселилась, относятся первые сознательные воспоминания Виктора Гюго. Он помнит, что во дворе была коза и колодец под ивой,– здесь он часто играл. Живя в этом доме, он ходил в школу на улицу Монблан. Особенно врезалось ему в память, как он исполнял там роль «ребенка» в пьесе под заглавием «Женевьева Брабантская», где участвовала также дочь его учителя, мадмуазель Роза.
Вскоре отец его предпринял экспедицию против знаменитого калабрийского «Фра Дьяволо», окончившуюся поимкою этого легендарного разбойника, перешедшего впоследствии в область оперных либретто. Затем генерала Гюго назначили командиром полка «Рояль-Коре» и губернатором Авеллино. Он уже два года находился в разлуке со своими домашними и тотчас призвал их к себе. Но только-только семья успела устроиться на новом месте, как Жозеф Бонапарт перешел в Испанию, и генерал Гюго должен был последовать за ним. Мать и дети вернулись в Париж и поселились здесь в Фейльянтинском переулке.
Дом, где они жили, остался навсегда в памяти Виктора Гюго. Обширная квартира семьи была на первом этаже, в глубине двора, отделенного от улицы красивою чугунною решеткою; из большой и очень высокой гостиной балкон вел в сад, полный цветов, любимых г-жою Гюго. Налево к саду примыкал большой пустырь, где были глубокие ямы, кучи мусора и высохший бассейн, на дне которого маленький Виктор устраивал западни для тритонов.
Вот как поэт в 1875 году описывает свое жилище и жизнь семьи в нем:
«В начале этого столетия маленький мальчик жил в большом уединенном доме, окруженном обширным садом, среди одного из самых пустынных кварталов Парижа. Этот дом до революции назывался Фейльянтинским монастырем. Ребенок жил там с матерью, двумя братьями и старым священником, дрожавшим при воспоминании о девяносто третьем годе; это был почтенный старец, некогда подвергавшийся преследованиям и теперь снисходительный; он учил детей – много по-латыни, немного по-гречески – и ничего не говорил им об истории. В глубине сада росли очень высокие деревья, среди них пряталась старинная, полуразрушенная часовня. Детям было запрещено ходить так далеко. В настоящее время эти деревья, эта часовня и этот дом исчезли. Улучшения, свирепствовавшие в Люксембургском саду, дошли до Валь-де-Граса и уничтожили этот скромный оазис – там проходит теперь большая, довольно бесполезная улица. От Фейльянтинского монастыря осталось немножко травы, да часть стены с обвалившейся штукатуркой, еще виднеющаяся между двумя новыми постройками... На все это стоит смотреть только глубоким взором воспоминаний. В январе 1871 года прусская бомба упала в этот уголок, продолжая улучшения, и г-н Бисмарк окончил то, что было начато Гаусманном.
В этом доме росли во время Первой империи три маленьких брата. Они играли и трудились вместе, начиная жить, не зная будущности, наслаждаясь весною жизни и природы, полные внимания к книгам, к деревьям, к облакам, прислушиваясь к щебетливым хорам птиц, под наблюдением нежной материнской улыбки. Бог да благословит тебя, матушка!
На стенах сада, среди полусгнившего и обвалившегося шпалерника, виднелись ниши для статуй Мадонны, остатки крестов и кое-где надпись: „Национальное имущество“.
...Этот дом в настоящее время существует только как дорогое и священное воспоминание младшего из братьев... и живет в его душе, как нечто прекрасно-туманное и безлюдно-молчаливое. Там, среди роз, при блеске солнечных лучей, совершался в ребенке таинственный рост духа. Ничто не могло быть безмолвнее этой высокой, увитой цветами постройки, которая была монастырем когда-то, уединением – теперь и убежищем – всегда. Шум империи, однако, достигал и сюда. По временам в этих обширных монастырских покоях, среди этих развалин, под этими сводами, в промежутке между двумя войнами, отголоски которых долетели и сюда, мальчик видел возвращение из армии и отъезд в армию молодого генерала-отца и молодого полковника-дяди; милая ему, полная движения и веселого шума жизнь, вносимая в дом отцом и дядей, на минуту словно ослепляла его; потом раздавался призыв военных труб, султаны и сабли исчезали, и покой и безмолвие возвращались в монастырские развалины, где тихо подготовлялась новая заря.
Так, вдумываясь в то, что он видел, жил шестьдесят лет тому назад мальчик, и этот мальчик был я».
Г-жа Гюго вела очень уединенный образ жизни и вся отдалась воспитанию своих детей, которые обожали ее и беспрекословно ей повиновались. В саду было много фруктовых деревьев, но жильцы не имели права брать плоды.
– А те, что падают? – спросил однажды по этому поводу маленький Виктор.
– Вы их оставите на земле.
– А те, что гниют?
– Пускай гниют.
И плоды продолжали гнить на земле.
Дети в то же время прилежно учились. Старший, Абель, был в коллегии, Эжен и Виктор занимались под руководством добрых и простых людей, супругов Ларивьер. Виктор делал быстрые успехи во всем: по прошествии первого полугодия ученья он писал почти без ошибок под диктовку. Ученье шло вперемежку с играми, борьбою и гимнастикой. Ум работал, и тело крепло. Ларивьеры стремились развивать как мыслительные способности, так и здоровье своих учеников.
Виктору Гюго с самого детства приходилось непосредственно знакомиться не только с прекрасными, но и с тяжелыми сторонами жизни. Самым потрясающим впечатлением, испытанным им в течение этого, вообще мирного периода его существования, был арест и казнь его крестного отца, генерала Лагори. Его Виктор Гюго никогда не мог забыть. Вот что он сам говорит об этом:
«Виктор Фанно де Лагори был бретонский дворянин, примкнувший к республике. Он находился в дружеских отношениях с Моро, также бретонцем. В Вандее Лагори познакомился с моим отцом, бывшим моложе его на двадцать пять лет. Позднее они подружились, когда служили в Рейнской армии; между ними возникли и упрочились те братские чувства, при которых воины жертвуют друг за друга жизнью.
В 1801 году Лагори был замешан в заговоре Моро против Бонапарта; голову его оценили; он не имел пристанища; мой отец принял его в свой дом; старая фейльянтинская часовня годилась на то, чтобы служить убежищем этой второй развалине – побежденному. Лагори отнесся с тою же простотою к услуге, оказанной ему моим отцом, с какою и сам, при случае, оказал бы ему подобную,– и стал жить у нас, скрываясь в тени развалин и деревьев. Отец мой и мать одни знали, что он там.
Появление его очень удивило нас, детей. Что касается старика-священника, то он в своей жизни подвергался стольким преследованиям, что разучился удивляться чему бы то ни было. Тот, кто скрывался, был для этого добряка просто человеком, знавшим, в какое время живет; скрываться – значило: понимать.
Мать велела нам молчать, а дети молчать умеют. С этого дня незнакомец перестал прятаться от домашних. К чему могла служить таинственность, когда он уже раз показался. Он обедал с нами, гулял в саду, иногда работал там вместе с садовником; он давал нам разные советы, и его уроки прибавились к урокам священника... Я не знал его имени. Матушка говорила ему „генерал“, я звал его „крестным“.
Он жил в глубине сада, в развалине, не обращая внимания ни на дождь, ни на снег, которые зимою попадали к нему сквозь лишенные стекол окна; он в часовне продолжал свою бивачную жизнь. Позади престола помещалась его походная кровать, в уголке лежали пистолеты и Тацит, которого он меня заставлял переводить...»
В 1811 году Лагори был арестован и посажен в тюрьму.
Однажды, в октябре 1812 года, г-жа Гюго, проходя с Виктором мимо церкви Св. Якова, показала сыну большую белую афишу, прибитую к одной из колонн портика. «Прохожие,– говорит Виктор Гюго,– как-то боком смотрели на эту афишу, точно со страхом, и, мельком взглянув на нее, ускоряли шаги».
Мать остановилась и сказала ребенку: «Читай!»
Он прочел следующее: «Французская империя. По приговору первого военного суда на Гренельской равнине были расстреляны за преступный заговор против империи и императора три экс-генерала: Малэ, Гвидаль и Лагори».
Понятно, что на мягкую душу ребенка эта экзекуция произвела глубокое и горькое впечатление.
К этим годам жизни Виктора Гюго относится и много приятных воспоминаний. К ним принадлежит всё, что касается возвращения дяди Луи. Он приехал из Испании, чтобы забрать с собою и перевезти туда весь большой и малый люд, принадлежащий к семье. Тотчас все принялись учиться по-испански и уехали, в 1811 году, в Мадрид, губернатором которого был сделан генерал Гюго, после того как победил партизана Хуана Мартина, прозванного Эмпесинадо.
Путешествие, полное всевозможных приключений, всяких страхов и неожиданностей, вперемежку с веселыми, приятными и вечно новыми впечатлениями, совершалось медленно, с долгими остановками и неизгладимо запечатлелось в воображении Виктора Гюго. Рассказ его о нем есть своего рода комментарий к известной части его сочинений, начиная с короткого пребывания в Эрнани до поселения во дворце Массерано.
Из этого дворца, полного блеска и величия, ребенок переходит в мрачные дворы и темные коридоры дворянской коллегии. Здесь мальчик воспитывается до 1812 года, когда французов принудили уйти из Испании.
Возвращение в Париж было печальным. Семья собралась опять в Фейльянтинском переулке, куда верный Ларивьер снова начал являться, чтобы давать уроки детям. Много произошло и здесь трагического и печального в семье Гюго, но не было недостатка и в радостных днях. Характеры детей были пытливые и веселые. Мальчики быстро развивались физически и нравственно и находились под сильным влиянием своей матери, всецело проникнутой монархическими принципами.
В декабре 1813 года семья Гюго переехала на улицу Шерш-Миди, в соседство со зданием Военного суда, где жил Фуше, хороший знакомый генерала Гюго. Здесь Виктор подружился со своей будущей женой Адель Фуше. Они играли и гуляли вместе, и Виктор в ее присутствии всегда краснел и трепетал. Впоследствии он воспел ее под именем испанки Пепиты. В сущности, он, однако, вовсе не был особенно скромен и еще менее сентиментален. Любимыми играми, как его, так и Эжена с их товарищами, мальчиками Фуше, было устраивать баррикады, лазать по крышам и бороться, что приводило г-жу Гюго в ужас, так как дело никогда не обходилось без шума и крика, а иногда случались даже драки.
В то время генерал Гюго вел отступающее французское войско из Испании, жители которой героически отстаивали свою независимость. По возвращении во Францию ему было поручено защищать Тионвиль от наступающих гессенцев. Он бился до последних сил, но под конец был принужден сдать крепость союзной армии, то есть Бурбонам. Защита Тионвиля против немцев послужила поводом к обвинению генерала Гюго в измене законным государям Франции, как титуловали себя Бурбоны. Дети знали обо всех событиях этого тяжелого и смутного времени. Мать позволила Виктору абонироваться в библиотеке, где он поглощал газетные статьи, стихотворения, романы, ученые трактаты – одним словом, всё, что ему попадалось под руку.
Между тем со вступлением во Францию союзной армии возвратились и Бурбоны, чтобы занять трон своих предков. Как взрослые, так и дети с лихорадочным вниманием следили за движениями войск. Семья Гюго была знакома с генералом Люкоттом, составившим замечательную коллекцию военных планов. Рассматривая их, Виктор прекрасно выучился географии.
Империя пала. Г-жа Гюго не могла скрыть своей радости. Виктор тоже с восторгом носил лилию в петлице. Нужно прибавить, что при всем этом он невольно восхищался Бонапартом как великим полководцем, и ему отчасти казалось обидным, что Франция, имевшая императора, должна будет теперь присягать только королю.
Политические события того времени сильно волновали мальчика еще и в другом смысле. В семейных отношениях супругов Гюго произошел полный разлад, в основе которого лежало различие политических убеждений: отец и мать поэта расстались.
Когда Наполеон вернулся с острова Эльбы, генерал Гюго, потерявший было свое положение, снова вошел в силу и настоял на помещении своих, живших при матери, сыновей полными пансионерами в учебное заведение Кордье и Декотт. Эжену в это время было пятнадцать, а Виктору – тринадцать лет. С печалью в сердце расстались дети с родительским домом; но нельзя сказать, чтобы жизнь их в пансионе была лишена всяких радостей. Оба брата вскоре сделались настоящими царьками среди своих товарищей, которые разделились на два лагеря. Одни, повиновавшиеся Эжену, называли себя «телятами»; другие, признававшие главенство Виктора, носили имя «собак». Виктор оказался страшным деспотом: он даже бил товарищей, когда они его не слушались. Музыкант и литературный критик Леон Гатей, умерший в 1877 году, талантливый и честный человек, был в то время в пансионе довольно вялым экстерном. Виктор Гюго ежедневно поручал ему покупать на два су итальянского сыра с непременным условием, чтобы кусок состоял наполовину из мякоти и наполовину из корки. Когда Леон возвращался с пармезаном, тиран осматривал покупку строгим взором и, если корки было мало, то на плечи и спину посланца градом сыпались кулачные удары, если корки было слишком много, то Виктор начинал лягаться и колотил его кулаками по ногам.
– Помните вы это доброе старое время? – говорил через пятьдесят лет Гатей поэту.– У меня до сих пор ломит ноги.
– Но ведь вы были на целую голову выше меня, зачем же вы не дали мне сдачи?
– Во-первых, я чувствовал свою виновность, а во-вторых, не смел. Вы говорили: «Я больше не буду давать тебе поручений»... и мне так хотелось плакать от этой угрозы, что я уже не думал о мщении.
Генерал Гюго намеревался отдать детей в политехническую школу. Помимо пансионских уроков, они слушали еще курсы философии, физики и математики в коллегии Луи-де-Гран. Способности их по последнему предмету не ускользнули от внимания преподавателей, и им на большом университетском конкурсе были выданы награды. Нужно, однако, добавить, что Виктор, решая задачи, мало придерживался общеизвестных классических способов; он, так сказать, предугадывал результаты и совершенно новым, своеобразным путем доходил до них – одним словом, он был «романтическим» математиком.
Эта дерзость раздражала профессоров точных наук, что, впрочем, мало заботило мальчика: х и у имели для него гораздо меньше обаяния, чем поэзия. Стихи Виктор начал писать с тринадцати лет. Темою первых из них служат Роланд и рыцарство. Мальчик тогда еще не учился стихосложению, но инстинктом угадывал его. В то время, впрочем, все писали стихи: из лиц, окружавших Виктора Гюго, этим занимался и Ларивьер, и директор пансиона Декотт, и Эжен Гюго, и целые десятки знакомых Виктору школьников. В пансионе писали не только оды, но и драмы, которые разыгрывались в старшем классе. Сдвигали столы – это изображало сцену. Под столами была уборная, там же актеры на корточках ожидали минуты своего выхода на сцену. Виктор Гюго, подобно Мольеру, исполнял в своих пьесах главные роли. Костюмы устраивались из картона, цветной бумаги и всего что Бог пошлет. По ночам мальчик, для собственного удовольствия, переводил на французский язык оды Горация и отрывки из Вергилия, задаваемые ему в классе. Однажды, во время прогулки в парижском предместье Отейль, между «собаками» и «телятами» произошло сильное сражение, и Виктору так ушибли ногу, что врачи заговорили было об ампутации. Мальчик отказался назвать «солдата», ранившего камнем «неприятельского генерала». К счастию, однако, оказалось, что резать ногу нет надобности,– раненый отделался тем, что несколько недель пролежал в постели, занимаясь сочинениями стихов. От этого времени мать поэта сохранила около десятка тетрадей, помеченных 1815 и 1816 годами. На последней странице последней тетради автор написал: «Вздор, который я делал до моего рождения». Под этим нарисовано яйцо, внутри его находится что-то похожее на птенца. Вообще, молодой поэт не всегда был доволен своими произведениями. Так, к одному стихотворению сделано следующее примечание: «Порядочный человек может читать всё, что не зачеркнуто»... при этом зачеркнуто всё. Несколькими страницами далее находится такая заметка: «Заглавие пусть поставит тот, кто сможет; что до меня, то я еще стараюсь догадаться, какую тему развивал». Тем не менее во многих из этих детских опытов мы уже встречаем многообещающие задатки. В общем, молодой поэт был всецело под влиянием классиков и вполне предан Бурбонам. Ему говорили, что они поборники свободы, и он любил их. убеждения его в это время представляют эхо монархических симпатий его матери и взглядов его первых воспитателей. Ему сказали, что Наполеон – деспот; он стал ненавидеть его, и в тринадцать лет восклицал, обращаясь к тирану:
Tremble! voici l\'instant où ta gloire odieuseSubira du destin la main victorieuse...(Трепещи! Наступило время, когда твою ненавистную славуНизвергнет победоносная десница судьбы...)
Глава II
Литературная деятельность молодого поэта с 1815 до 1818 года.– Материальные лишения, которые он переносит.– Королевская пенсия.– Женитьба поэта.– Переход В. Гюго к бонапартизму.– В. Гюго как драматический писатель.– Борьба с классицизмом и цензурой.
С 1815 до 1818 года, то есть с тринадцати до шестнадцати лет, Виктор Гюго выказал необыкновенную литературную плодовитость. Он писал оды, сатиры, послания, поэмы, элегии, идиллии, подражания Оссиану, переводы из Вергилия, Горация, Авзония, Мардиала, романы, басни, сказки, эпиграммы, мадригалы, логогрифы, акростихи, шарады, загадки, экспромты!.. Есть относящаяся к тому времени комическая опера; есть трагедия, написанная по поводу возвращения Людовика XVIII; другая, с египетскими именами, «Иртамена», навеяна чтением драматических произведений Вольтера.
Первый успех, которому молодой поэт порадовался вне кружка близких, относится к конкурсу на премию Академии в 1817 году. Была задана следующая тема: «Счастье, доставляемое умственными занятиями во всех положениях жизни».
Решившись принять участие в конкурсе, юноша испытывал только одно затруднение, состоявшее не в том, как написать поэму, а как отнести и подать ее. Он в то время был еще в пансионе. Академия удостоила его работу почетного отзыва; ему дали бы и премию, но судьи приняли за насмешку строки, где поэт упоминает о своем пятнадцатилетнем возрасте. Рейнуар, несменяемый секретарь Академии, даже заявил г-же Гюго, что он с удовольствием готов познакомиться с молодым поэтом, «если тот не солгал». Г-жа Гюго возмутилась при мысли, что кто-нибудь может считать ее сына лгуном и при помощи метрического свидетельства доказала Академии возраст Виктора. Что касается его самого, то он узнал о своем успехе во время игры в кегли с товарищами; он так был занят игрою, что не бросил ее, и едва выслушал сообщение брата, рассказавшего ему о том, что поэма его принята и заслужила награду.
В следующем году он послал два стихотворения на конкурс, известный под названием «Jeux Floraux» («Игры в честь богини Флоры»), и получил две премии. Наконец, он написал оду на смерть герцога Беррийского. Прочитав ее, Шатобриан выразил желание увидать нарождающегося поэта и назвал его «enfant sublime» (дитя с возвышенною душою). Виктор Гюго, познакомившись с ним, впоследствии, однако, более уважал, нежели любил старого легитимиста.
К этому же времени относится большое горе, испытанное молодым поэтом: мать его скончалась. Отец, с которым он был не особенно близок, не одобрял литературной карьеры из-за неопределенности ее результатов и хотел бы для своих сыновей «более положительной» профессии. Виктор, однако, оставался тверд в своем намерении сделаться писателем. Тогда генерал Гюго лишил его всякой денежной поддержки, думая этим путем заставить его покориться родительской воле. Но юноша более мужественно, нежели когда-либо, без средств, без нравственной поддержки со стороны семьи, продолжал неустанно работать в одном и том же направлении. Он впоследствии любил рассказывать о своих тогдашних лишениях и о том, как он одною котлетою питался три дня. У него в то время были две цели: достичь при помощи литературы положения и известности и жениться на Адель Фуше, которая была его невестою. Он зарабатывал пока только семьсот франков в год; этого было достаточно для одного человека, при самом скромном образе жизни, но никак не для семьи, как бы требования ее ни были малы. В «Отверженных» («Les Misérables»), говоря о бюджете Мариуса, он описывает свое собственное положение. Но вот, наконец, в печати появилась первая его книга «Оды и различные стихотворения». Совершенно неожиданно Виктор Гюго получил за нее ежегодную пенсию в 2 тысячи франков от короля. Поэт и его знакомые приписывали щедрость Людовика XVIII впечатлению, произведенному на него книгой, и тому, что в некоторых стихотворениях поэт высказывает глубокое уважение к своему монарху; это было справедливо только отчасти, и главную роль здесь играло другое обстоятельство, о котором Виктор Гюго узнал только впоследствии. В 1822 году был открыт Сомюрский заговор. В числе заговорщиков находился молодой человек по имени Делон, сын офицера, служившего некогда под командою генерала Гюго. Молодой Делон очень опекал Виктора в его раннем детстве, играл с ним и приобрел его полное расположение. Впоследствии семьи Гюго и Делон разошлись из-за того, что Делон-отец принял на себя обязанность докладчика на процессе генерала Лагори. Тем не менее, когда Виктор Гюго узнал об аресте, грозившем Делону, он тотчас написал его матери, предлагая ее сыну убежище в своем доме; у такого преданного, как он, роялиста, прибавлял молодой поэт, никто не вздумает искать государственного преступника. Письмо было распечатано в «черном кабинете» и доставлено Людовику XVIII, который, прочитав его, с улыбкой произнес:
– У этого молодого человека очень большой талант и доброе сердце; он здесь поступает вполне честно; я дарую ему первую свободную королевскую пенсию.
Несмотря на все свое великодушие, Людовик XVIII тем не менее приказал запечатать письмо и отправить его по назначению. И если бы Делон не догадался бежать за границу, а воспользовался бы предложением Виктора Гюго, то, без сомнения, был бы арестован и казнен. Спустя долгое время Виктор Гюго узнал обо всей этой истории от директора почт Роже, забытого теперь драматического автора. Услышав рассказ о происхождении своей пенсии, поэт убежал из кабинета Роже с восклицанием ужаса при мысли, что невольно мог оказаться предателем, получившим плату за кровь своей жертвы.
Пенсия в 2 тысячи франков была в то время для Виктора Гюго настоящим богатством. Все главные препятствия к женитьбе были устранены. Генерал Гюго, начинавший верить в призвание сына, изъявил полное согласие на его брак. Сам он был уже вторично женат и жил в городе Блуа. Перед свадьбою Виктор Гюго говел и исповедовался у знаменитого Ламеннэ. Свадьба поэта, обещавшая, по-видимому, быть радостным торжеством, оказалась весьма печальною. К концу обеда, за которым собралось много гостей – родственников и посторонних,– брат Виктора Гюго, Эжен, проявил впервые признаки умопомешательства.
Вскоре после женитьбы Виктор Гюго издал свой первый роман «Ган Исландский» («Han d\'Islande»), но не подписал его своим именем. Критика приняла его неласково. Она удивилась и рассердилась. Действительно, это был первый шаг поэта по пути романтизма, и классический дух присяжных литературных критиков как бы предчувствовал наступающий переворот в умах писателей и вкусах публики. В числе немногих доброжелателей автора оказался Шарль Нодье. Отсюда проистекла крепкая дружба, продолжавшаяся до самой смерти Нодье.
Вслед за появлением «Гана Исландского» издатели начали обращаться к Виктору Гюго с заказами на статьи. Он сделался сотрудником «Французской Музы», вскоре, однако, прекратившей существование. Впрочем, он уже раньше писал в различных журналах и, между прочим, в «Литературном консерваторе», где познакомился с Ламартином.
В этом журнале, существовавшем с 1820 по 1821 год, был впервые напечатан «Бюг Жаргаль» («Bug Jargal»), рассказ, где автор выступал защитником угнетенных негров. «Бюг Жаргаль», не привлекший сначала внимания, был написан еще в пансионе. В 1825 году Виктор Гюго переработал его и издал отдельною книгою. После «Гана Исландского», напечатанного в 1823 году, он показался довольно бледным, но теперь читался с интересом благодаря имени автора, начинавшего приобретать известность. Все более или менее выдающиеся таланты в литературе и искусстве стремились познакомиться и сблизиться с Виктором Гюго. Он в то время написал довольно много критических статей, разбирая труды Ламеннэ, Вольтера, Вальтера Скотта и Байрона. В статье о Байроне он прямо высказывает, что, по его мнению, так называемая классическая французская литература отжила свой век, и горячо ратует за свободу литературного творчества. К этому периоду относится также изменение в политических взглядах Виктора Гюго. Восторженные рассказы его отца о Бонапарте и подвигах французской армии воодушевили поэта, и он становится певцом родного воинства. Переход его от роялизма к бонапартизму совершился с полнейшею искренностью внутреннего чувства. С тою же искренностью он впоследствии сделался защитником республиканских идей. Помимо названных выше романов и статей, «Оды и баллады» («Odes et ballades»), в состав которых вошли напечатанные раньше «Оды и различные стихотворения», появились новым изданием. Известный критик С.-Бёв написал о них пространную рецензию в газете «Globe». И вдруг, вслед за всеми этими произведениями, пропитанными монархическим духом, появляется совершенно чуждая им по направлению «Ода Колонне». Она была сочинена по следующему поводу. В феврале 1827 года австрийский посланник давал большой званый вечер. Слугам, докладывавшим о приезде гостей, было приказано называть французских маршалов, получивших дворянство при Наполеоне, не по их имперским титулам, а просто по фамилиям, с прибавлением военного чина. Эта демонстрация взбесила парижан, видевших в ней желание унизить французскую армию. Виктор Гюго также пришел в негодование и излил его в оде, которая наделала очень много шума.
Теперь для поэта наступает эпоха новой деятельности: он стремится испытать свои силы на поприще драматического творчества. Однажды Тейлор, директор, или, как он тогда именовался, королевский комиссар театра «Французская комедия», спросил Виктора Гюго:
– Почему не напишете вы чего-нибудь для театра?
– Я думаю об этом,– отвечал поэт.– Я даже начал драму из жизни Кромвеля.
– Ну так кончайте ее и отдайте мне. «Кромвель», написанный вами, может быть сыгран только Тальмою.
Устроили свидание поэта с трагиком, которому тогда шел шестьдесят шестой год. Встреча была дружеской, обменялись обещаниями. К сожалению, Тальма вскоре заболел и умер; драма вовсе не была поставлена на сцене – пугала ее длина. Только впоследствии, в восьмидесятых годах, пошла речь о том, чтобы дать ее в «Одеоне»; она была значительно сокращена, и это было сделано поэтом уже пятьдесят лет тому назад... Из-за невозможности появиться на сцене «Кромвель» вышел из печати с предисловием, похожим на объявление войны. Произошел необычайный переполох: классики скрежетали зубами. «Французская газета» злобно сравнивала Виктора Гюго с Д\'Арленкуром и отдавала предпочтение последнему.
Некто Непомук Лемерсье восклицал: «Всякие Гюго безнаказанно пишут стихи!» Против молодого поэта в среде классиков разгорелась самая ярая вражда; но, умея также внушать горячую дружбу, он приобрел вскоре многих сторонников из числа непредубежденных людей. Составилось два лагеря, и завязалась известная борьба классиков с романтиками. Помимо различных неприятностей, исходивших из литературного мира, Виктору Гюго пришлось испытать в этот период своей жизни много семейных печалей: так, он получил почти одновременно известия о том, что скончались его отец, теща и брат Эжен, несколько лет уже страдавший душевной болезнью. Но горе для таких сильных натур является новым стимулом к труду. Поэт работал более, нежели когда-либо, и с мужеством перенес падение «Эми Робсар» на сцене; в это же время он задумал «Feuilles d\'Automne» («Осенние листы») и написал «Les Orientales» («Восточные мотивы»), которые появились в печати в январе 1829 года. Со своей драмой «Марион Делорм» Виктор Гюго испытал первую серьезную неудачу как драматический писатель. Он создал эту замечательную по живости действия и страстности вещь в двадцать четыре дня, с первого по двадцать четвертое июня 1829 года. По окончании он прочел ее нескольким друзьям. Присутствовавший при этом Тейлор выпросил ее у автора для своего театра. Роли были тотчас розданы, а рукопись отослана в цензуру. Все дело зависело от министра Мартиньяка, но он покровительствовал Казимиру Делавиню, сам пописывал и принадлежал к лагерю, враждебно относившемуся к молодому автору. Пьесу запретили. Тогда Виктор Гюго лично отправился к Карлу X, который оказался снисходительнее своего министра и приказал отдать «Марион Делорм» на пересмотр Лабурдонне. Но это не помогло: пьеса была вторично запрещена, и постановку ее пришлось отложить до будущего, более счастливого времени. Королю стало жаль поэта, и он решил утешить его, дав ему еще пенсию в четыре тысячи франков. Виктор Гюго поблагодарил, но от пенсии отказался и занялся новою драмою – «Эрнани». В следующем октябре он прочел ее комитету «Французской комедии» и вызвал единодушный восторг. Лучшие актеры того времени, с г-жою Марс во главе, разобрали не только первые, но и второстепенные роли. Однако репетиции шли не совсем гладко. Г-жа Марс, сначала восхищенная, теперь капризничала, ссорилась со всеми и уверяла, что скромность не позволяет ей произносить некоторые из стихов Виктора Гюго. Дюма-отец с неподражаемым юмором рассказывает все, что происходило по поводу стиха:
Vous êtes, mon lion, superbe et généreux!(Вы, мой лев, прекрасны и великодушны!)
Г-жа Марс ни за что не хотела сказать Эрнани: «Вы, мой лев»... и требовала права назвать его «монсеньером», что в конце концов и сделала, несмотря ни на кого и ни на что.
Абрахам Грэйс Меррит
«Эрнани» давали в первый раз 28 февраля 1830 года. Зал был переполнен зрителями. Весь парижский высший свет, или, как его тогда называли, «бомонд», собрался в ложах, полный скептицизма и угрозы. В партере находились, главным образом, представители молодой Франции. Они решили во что бы то ни стало одержать победу, но победа одержалась сама собой. Развязка была своего рода опьянением,– не послышалось ни одного протеста. Пресса оказалась, однако, не столь благосклонною. За исключением «Journal des Débats», все журналы выказали фанатическую вражду к автору, и смелость вернулась к противникам Виктора Гюго.
Гори, ведьма, гори!
Второе представление не было похоже на первое: «бомонд» насмехался, раздавались свистки; монолог Карла V вызвал громкий смех. И это повторялось на всех сорока пяти представлениях пьесы.
Чтобы утешиться от такого горького испытания, Виктор Гюго весь отдался «Собору Парижской Богоматери» («Notre Dame de Paris»). Уже с первых глав печаль его исчезла; он не чувствовал ни усталости, ни холода наступившей зимы; в декабре он работал с открытыми окнами. Он защищал в этом романе древние памятники народного искусства и дорогую ему старинную французскую архитектуру. Над этой гениальною вещью он работал не более пяти месяцев и окончил ее к январю 1831 года. Бутылка чернил, купленная в тот день, когда он начал писать, тоже была «окончена», и ему пришло было на ум озаглавить свою книгу следующим образом: «Что заключается в бутылке чернил».
Предисловие
Я врач, специалист по нервным и психическим болезням. Я занимаюсь вопросами больной психологии и в этой области считаюсь знатоком. Я связан с двумя лучшими госпиталями в Нью-Йорке и получил ряд наград в своей стране и за границей.
Критика сильней прежнего напала на автора, но публика не обращала на нее внимания, и издание за изданием расходились так скоро, что издатель Госселен умолял Виктора Гюго дать ему еще что-нибудь. Поэт обещал два новых романа: «La Quiquengrogne» («Кикангронья» – собственное имя старинной башни) и «Le fils de la bossue» («Сын горбуньи»), которые, однако, никогда, даже и впоследствии, не были написаны.
Я пишу об этом, рискуя быть узнанным, не из честолюбия, не потому что хочу показать, что я компетентный наблюдатель и могу иметь суждение научного работника о тех особенных событиях, о которых хочу рассказать.
Я сказал, что рискую быть узнанным потому, что Лоуэлл — не мое имя. Это — псевдоним, так же, как и все остальные имена в этом рассказе. Причина этого будет ясна позже. И всё-таки у меня есть чувство, что факты и наблюдения, собранные в моей записной книжке под заголовком «Куклы мадам Мэндилип», должны быть разъяснены, расположены в определенном порядке и доведены до всеобщего сведения.
Между тем исторические события шли своим чередом. Трон Франции перешел от старшей линии Бурбонов к младшей, именно к Людовику-Филиппу, причем установилась конституционная, так называемая Июльская, монархия. Она, между прочим, уничтожила цензуру, от которой столько приходилось терпеть Виктору Гюго. Теперь сделалась возможною постановка «Марион Делорм», и г-жа Марс начала просить пьесу у автора. Он, однако, колебался; он еще помнил манифестации публики, посещающей «Французскую комедию». В это время директор театра «Порт С.-Мартен», со своей стороны, просил у него драму, и Виктор Гюго отдал ему предпочтение. Роль Марион была поручена г-же Дорваль; но она сыграла ее неровно. Успех был неполный, последний акт приняли враждебно,– защита вышла слаба, прежние сторонники «Эрнани» отсутствовали. Народные беспорядки вообще отвлекали публику от театра, и драма не имела того успеха, которого заслуживала. Судьба «Le rois\'amuse» («Король забавляется») была еще хуже. В день первого появления этой пьесы на сцене «Французской комедии» все были заняты разнесшимся по городу слухом о покушении на Людовика-Филиппа. Только поверхностное и насмешливое внимание было обращено на драму. Время от времени раздавались ропот, смех и даже свистки. Слышались и рукоплескания, но враждебные манифестации заглушали их. Когда представление окончилось, Виктора Гюго спросили, нужно ли назвать его имя публике.
Ясно, что я могу сделать это в форме доклада в одном из медицинских обществ, но я слишком хорошо знаю, как встретят мои коллеги такую статью и с какой подозрительностью, жалостью и даже презрением они будут впоследствии смотреть на меня — так противоположны общепринятым мнениям о причинах и действиях многие из приведенных здесь фактов и наблюдений.
– Милостивый государь,– отвечал поэт спрашивавшему,– я несколько больше верю в достоинства моей драмы с тех пор, как она пала.
Но теперь, ортодоксальный медик, я спрашиваю самого себя, нет ли причин других, которые мы принимаем? Силы и энергия, которые мы упорно отрицаем, потому что не можем найти им объяснения в узком кругу нашей современной науки? Энергии, реальность которых проявляется в фольклоре, в древних традициях всех народов и которые, чтобы оправдать наше невежество, мы относим к мифам и суевериям.
На следующий день пьеса была запрещена, под предлогом ее безнравственности. Д\'Аргу, министра торговли и общественных работ, в ведении которого в то время находился театр, уверили, что она невозможна в политическом отношении, так как в ней есть намеки на Людовика-Филиппа. Итак, цензура вдруг снова заявила о своем существовании. Начался процесс. Спорное дело было перенесено в Коммерческий суд, которому предстояло решить, имеет ли министр право, в виду хартии, уничтожавшей цензуру, применять ее к литературному произведению или конфисковать его. Виктор Гюго вел защиту лично при помощи Одиллона Барро, знаменитого юриста. Это была первая речь поэта перед публикой. Ему рукоплескали несколько раз, но суд признал министра правым. Тогда Виктор Гюго написал министерству внутренних дел, что отказывается от получаемой им правительственной пенсии в 2 тысячи франков.
Мудрость — наука, неизмеримо древняя. Рожденная до истории, но никогда не умирающая, никогда целиком не исчезающая. Секретная мудрость, но всегда находящая своих служителей, хранящих ее темное пламя, переносящих его из столетия в столетие. Темное пламя запрещенного знания… горевшее в Египте еще до постройки пирамид; прячущееся под песками Гоби; известное сынам Эда, которого Аллах, как говорят арабы, превратил в камень за десять тысяч лет до того, как Авраам появился на улицах Ура в Холдое; известное Китаю и тибетским ламам, шаманам азиатских степей и воинам южных морей.
Темное пламя злой мудрости… мерцающее в тени скандинавских замков, вскормленное руками римских легионеров, усилившееся неизвестно почему в средневековой Европе… и всё еще горящее, живое, всё еще сильное.
Названные выше драмы Виктора Гюго были в стихах, но он для некоторых своих драматических произведений пользовался также прозой. Из них «Лукреция Борджиа» была дана в театре «Порт С.-Мартен». Г-жа Жорж играла роль Лукреции, и успех на этот раз был неоспоримым. Директор театра Гарель был вне себя от восторга и всюду повторял, что никогда еще не зарабатывал столько денег. Он тотчас заключил с Виктором Гюго условие на две другие вещи. Но директор этот был капризен. Когда была ему принесена «Мария Тюдор», он начал ссылаться на всевозможные затруднения, старался поссорить Виктора Гюго с Александром Дюма, уверяя, что должен сначала дать пьесу Дюма, и кончил тем, что сам устроил нечто вроде заговора против собственного театра. Как ни хорошо, однако, было подготовлено падение пьесы, оно далось не без труда: публика горячо протестовала против наемных свистков.
– Есть негодяи в зале! – крикнула г-жа Жорж автору, когда он вошел в ее ложу.
Довольно предисловий. Я начинаю с того момента, как темная мудрость, если только это была она, впервые бросила на меня свою тень.
– В зале ли? – отвечал Виктор Гюго.
Глава 1
Он понес «Анжело» во «Французскую комедию». Ему нужны были две хорошие исполнительницы, и он избрал актрис Марс и Дорваль, которые согласились, но тотчас же завели нескончаемые распри одна с другою. Несмотря, однако, на все закулисные интриги, «Анжело» имел неоспоримый и большой успех.
Непонятная смерть
Поднимаясь по ступеням госпиталя, я услышал, как часы пробили час ночи. Обычно в это время я был уже в постели и спал, но в этот вечер меня задержал особый случай. Мой ассистент Брэйл позвонил и сообщил о непонятном развитии болезни, которое мне захотелось понаблюдать самому, Была ночь начала ноября. Я остановился на минуту на верхней ступеньке полюбоваться яркими звездами. В этот момент к госпитальным воротам подъехал автомобиль.
«Эсмеральда», данная некоторое время спустя в опере, пала жертвою политических страстей журналистов. Г-жа Бертен, написавшая для нее музыку, была дочерью главного редактора журнала «Des Débats», органа либералов. Враги отца отомстили дочери: опера дошла только до восьмого представления, прерванного такой бурной и враждебной демонстрацией, что занавес упал, чтобы не подниматься более.
Пока я стоял, раздумывая, кто бы мог прибыть в такой поздний час, из автомобиля вышел человек. Он быстро осмотрел пустынную улицу и открыл ворота. Вышел еще один человек. Оба нагнулись, как бы вытаскивая что-то из машины. Затем выпрямились, и я увидел, что между ними находится третий человек. Они двигались не поддерживая, а неся на руках этого человека. Его голова свешивалась на грудь, тело обмякло.
В это время Антенор Жоли хлопотал об открытии театра «Ренессанс». Здесь, среди неоконченных построек, происходили репетиции «Рюи Блаза», в толпе рабочих, под обваливающейся штукатуркой... Падающая полоса железа едва не убила Виктора Гюго. В день первого представления ничего не было окончено: печей не успели поставить, двери не затворялись; но пьеса согревала публику. Знаменитый Фредерик Лемэтр играл в ней. На этот раз успех был полный, как в театре, так и в прессе. Однако в следующие дни раздалось несколько враждебных голосов, но их принудили умолкнуть, и «Рюи Блаза» сыграли пятьдесят раз, что для того времени значило очень много.
Четвертый человек вышел из машины. Я узнал его. Это был Джулиан Рикори — личность, известная в преступном мире, одно из порождений закона о запрещении спиртных напитков. Мне его показывали несколько раз. Но если бы и не показывали, так газеты давно познакомили меня с его лицом и фигурой. Худой и высокий, с серебристо-белыми волосами, всегда прекрасно одетый, с ленивыми движениями, по виду джентльмен-наблюдатель, а не лидер, ведущий крупные дела, подобные тем, в которых его обвиняли.
Несмотря на все успехи Виктора Гюго, приверженцы псевдоклассицизма своими интригами добились того, что «Французская комедия» перестала давать его драмы, под предлогом цензурных затруднений. Вследствие этого в ноябре 1837 года Виктор Гюго начал в Коммерческом суде процесс с дирекцией театра, желая принудить ее либо исполнить свои обязательства, либо так или иначе вознаградить его за то, что его пьесы держались столько времени под сукном. Коммерческий суд признал справедливость иска и присудил «Французскую комедию» к уплате автору шести тысяч франков за убытки и к постановке на сцене «Эрнани», «Марион Делорм» и «Анжело». Высшие, инстанции утвердили приговор Коммерческого суда. «Эрнани» снова был дан и имел громадный успех, объясненный одним из классиков тем, что «автор переменил все стихи...»
Я стоял в тени незамеченный. Когда вышел на свет, тотчас же пара, несущая человека, остановилась, как гончие на охоте…
— Я доктор Лоуэлл, — торопливо сказал я. — Связан с госпиталем. Заходите.
Последняя пьеса, переданная Виктором Гюго театру, была «Les Burgraves» («Бургграфы»). Зрители остались совершенно холодны к этой эпопее, возбудившей опять много споров и даже неприязненных столкновений в прессе.
Они не ответили. Их глаза не отрывались от меня, они не двигались. Рикори вышел вперед. Его руки тоже были в карманах. Он осмотрел меня, затем кивнул остальным, напряжение ослабло.
— Я знаю вас, доктор, — сказал он приветливо. — Но вы рисковали. Позвольте мне дать вам совет: не стоит так быстро и неожиданно появляться перед неизвестными вам людьми, особенно ночью и в этом городе.
С тех пор, усталый от пятнадцатилетней борьбы с анонимными низостями, Виктор Гюго отошел от театра. В это время уже были написаны его «Близнецы» («Les jumeaux»), был начат «Меч» («L\'Epée») и многое другое, с чем суждено познакомиться только настоящему поколению его поклонников.
— Но я же вас знаю, мистер Рикори, — сказал я.
— Тогда, — он слабо улыбнулся, — ваши действия вдвойне неверны и мой совет вдвойне ценен.
Я открыл двери. Двое прошли мимо со своей ношей, а за ними вошли и мы с Рикори. Я как врач поспешил подойти к человеку, которого несли. Сопровождающие бросили взгляд на Рикори. Тот кивнул. Я поднял голову человека и содрогнулся. Глаза его были широко раскрыты. Он не был мертв и не был без сознания. Но на его лице было необыкновенное выражение ужаса. Я ничего подобного не видел за свою долгую практику среди здоровых, ненормальных и полусумасшедших людей. Это был не просто страх. Это был предельный ужас. Глаза, голубые в темных ресницах, были похожи на восклицательные знаки. Они глядели на меня, через и за меня. И в то же время казалось, что они смотрят внутрь — как будто кошмар, который они видели, был не только снаружи, но и внутри их.
Глава III
Рикори внимательно наблюдал за мной.
В. Гюго как лирический поэт.– Избрание его в Академию.– Король возводит его в звание пэра Франции.– Сближение поэта с Людовиком-Филиппом.– Переход к республиканскому образу мыслей.– Избрание В. Гюго в Учредительное собрание.– Июньские дни.– Деятельность в Законодательном собрании.– Переворот 2 декабря 1851 года.—Борьба В. Гюго с бонапартизмом.– Жизнь в Брюсселе.– Высылка из Бельгии.– Жизнь и деятельность на о-ве Джерсее.– Высылка из Джерсея.– Переезд на о-в Гернсей.– Готвилъ Гауз.– Жизнь и деятельность на о-ве Гернсее.– «Отверженные». Отношение к ним Ламартина.
— Доктор Лоуэлл, что мог увидать мой друг, или что ему дали, что он так выглядит? Я очень хочу это знать. Я заплачу, хорошо заплачу. Я хочу, чтобы его вылечили, да, но я буду откровенен с вами, доктор Лоуэлл. Я отдал бы последний пенни за то, чтобы знать наверное, что тот, кто сделал это ему, не сделает того же и мне, не сделает меня таким же, как он, не заставит меня увидеть то, что видит он, чувствовать то, что чувствует он.
Борьба в театре не мешала Виктору Гюго заниматься лирической поэзией. Он в этот период своей жизни написал: «Feuilles d\'Automne» («Осенние листы»), «Chants du Crépuscule» («Песни сумерек»), «Voix Intérieures» («Внутренние голоса») и «Les Rayons et les Ombres» («Лучи и тени»). Но его привлекали также философские и политические вопросы. Не имея материальных средств, он не мог быть избран в палату депутатов; он не мог попасть и в палату пэров, так как не принадлежал ни к одной из тех категорий населения, откуда король имел право отбирать кандидатов на звание пэра. Академия же находилась в числе этих категорий, и Виктор Гюго решил выставить там свою кандидатуру. Ему четыре раза пришлось повторить это. Сначала ему предпочли Дюпати, Моле и Флуранса. Большая часть академиков принадлежала к псевдоклассической партии, и все они враждебно относились к Виктору Гюго. Среди них Алексис Дюваль не умел скрыть этой враждебности даже во время обычного визита, который кандидат в Академию делает перед своим избранием; он был почти груб с Виктором Гюго, когда тот явился к нему.
Я позвонил, вошли санитары. Они положили пациента на носилки. К этому времени появился и дежурный врач. Рикори дотронулся до моего локтя.
– Что вы сделали этому академику? – спросил поэта один из его друзей.
— Я много знаю о вас, доктор Лоуэлл, — сказал он. — Я хотел бы, чтобы вы сами лечили его.
– Я ему сделал «Эрнани»,– с улыбкой отвечал Виктор Гюго.
Я задумался.
Он продолжал серьезно:
В 1839 году Дюваль, парализованный, полумертвый, приказал нести себя в Академию, чтобы голосовать против Виктора Гюго. Ройе Коллар, видя этого несчастного, с потухшим взором, стонущего от боли в то время, когда слуги несли его по лестнице, воскликнул: «Назовите мне бессовестного, виноватого в том, что сюда несут умирающего. Скажите мне его имя, и я вечно буду класть ему черные шары!»
— Можете вы оставить всё остальное? Отдать ему всё ваше время? Пригласить всех, у кого вы хотели бы проконсультироваться, не думая о тратах…
Он, однако, «не сдержал слова» и подал голос за Виктора Гюго.
— Минуту, мистер Рикори, — перебил я его. — У меня есть пациенты, которых я не могу оставить. Я могу отдать всё время, которое у меня будет, и мой ассистент Брэйл тоже. Ваш друг будет под постоянным наблюдением людей, которым я вполне доверяю. Хотите вы передать мне больного на таких условиях?
Он согласился, хотя я видел, что он не вполне удовлетворен.
Только с четвертой попытки двери Академии растворились перед поэтом. Он наследовал тому самому Непомуку Лемерсье, о котором упоминалось выше. Третьего июня 1841 года Виктор Гюго по обычаю произнес похвалу этой всеми забытой посредственности и избрал темою для своей речи независимость характера Лемерсье. Этот писатель, будучи настолько близок с Бонапартом, что говорил ему «ты», никогда не склонялся перед волею императора Наполеона. Во всей Франции только и насчитывалось в то время шесть таких независимых и твердых людей: Лемерсье, Дюсис, Делиль, г-жа Сталь, Бенжамен Констан и Шатобриан. Отталкиваясь от этих редких примеров, Виктор Гюго заключал, что задача литературы состоит в распространении цивилизации и в протесте против тирании и несправедливости.
Я приказал перевести пациента в отдельную палату и произвел все необходимые формальности. Рикори сказал, что больного зовут Томас Питерс, что у него нет близких родственников и что самый близкий друг его — он, Рикори. Он вынул из кармана пачку денег, отсчитал тысячу долларов и положил на стол на «предварительные расходы».
Я спросил Рикори, не хочет ли он присутствовать при осмотре больного. Он согласился и сказал что-то своим двум телохранителям, после чего они стали по обеим сторонам госпитальных дверей — на страже. Рикори и я прошли в комнату к моему пациенту. Санитары раздели его, он лежал на койке, покрытой простыней. Брэйл, за которым я послал, стоял, наклонясь над Питерсом, с внимательным и недоумевающим выражением лица. Я заметил с удовольствием, что к нему назначена сестра Уолтерс — одна из необычайно способных и знающих молодых женщин. Брэйл посмотрел на меня и произнес:
Новый академик сказал впоследствии несколько других речей. Он произнес посмертную похвалу Казимиру Делавиню и отвечал критику С.-Бёву, также вступавшему в число «бессмертных». Этим он ограничился как оратор, но много работал со своими товарищами и не ленился прочитывать все книги, присылаемые на соискание различных премий. Виктору Гюго недолго пришлось ждать звания пэра, для получения которого он, собственно, и добивался избрания в Академию. Король возвел его в это достоинство 13 апреля 1843 года. Но испытанная поэтом радость была непродолжительной: вскоре он получил известие, что его дочь Леопольдина и муж ее Шарль Вакери утонули в Сене, катаясь на лодке. В «Contemplations» («Созерцания») мы встречаем отклики на это тяжелое несчастие, поразившее бедного отца.
— Явно, это какое-то отравление.
— Может быть, — ответил я. — Но, если так, я никогда не встречал такого яда. Посмотрите на его глаза.
Вообще, до той поры семейная жизнь поэта отличалась почти безмятежным счастьем. Жена была ему умной и преданной подругою, дети оправдывали все надежды любящего отца. Возле семьи группировался круг избранных друзей, утешавших и защищавших поэта от нападок врагов. В числе преданнейших был, между прочим, Эмиль де Жирарден, основавший газету «Пресса». Виктор Гюго написал статью, объявлявшую о ее выходе, где, высказываясь противником всяких крайностей, призывал все человечество под знамя прогресса. Ввиду подобного образа мыслей, поэт мог быть в совершенно искренних отношениях с Людовиком-Филиппом, который весьма ценил его лично, хотя скептически смотрел на искусство и литературу, как, впрочем, на все в мире. Журналы оппозиции вообще обвиняли двор в пренебрежении к величайшим литературным талантам. Упрек был до известной степени справедлив, и правительство начало делать попытки сближения. Во время праздников по поводу бракосочетания герцога Орлеанского Виктор Гюго был приглашен ко двору. Он сначала не хотел ехать, но герцог, по просьбе герцогини, написал ему такое любезное письмо, что отказ сделался невозможным. Поэт явился в Версаль и был представлен герцогине. Она следующими словами встретила автора «Собора Парижской Богоматери»:
Я закрыл веки Питерса. Но как только отнял пальцы, они начали раскрываться очень медленно, пока снова широко не раскрылись. Некоторое время я пытался закрыть их, но они всё время открывались снова. Ужас в них не уменьшался.
Я начал обследование. Всё тело было расслаблено. Оно было бессильно, как у куклы. Все нервы как бы вышли из строя. Но никаких признаков параличей не было. Тело не реагировало ни на какие раздражители. Единственная реакция, которую я смог вызвать, заключалась в слабом сужении зрачков при сильном свете.
– Милостивый государь, первое здание, которое я посетила в Париже, была ваша церковь.
Хоскинс, патолог, зашел взять анализы крови. Когда он кончил, я снова стал осматривать тело, но не мог найти ни единого укола, ранки, царапины или ссадины. Грудь его была покрыта волосами. С разрешения Рикори я сбрил всю растительность с груди, плеч, ног и головы. Я не нашел ничего, что бы указывало на то, что яд был введен с помощью укола.
С этого времени, то есть с июня 1837 года, начинаются постоянные встречи Виктора Гюго с Людовиком-Филиппом, который понимал, что люди подобного ума и развития могли быть ему весьма полезны. Однажды коронованный хозяин и гость-поэт до того заговорились, что забыли о позднем часе. Слуги вообразили, что король лег спать, потушили освещение и ушли к себе. Когда Виктор Гюго собрался домой, то везде было темно, и Людовик-Филипп, не желая никого будить, сам с канделябром в руке проводил поэта до выходной двери, причем разговор продолжался еще некоторое время на лестнице.
Я сделал промывание желудка, взял образцы для анализа из толстой кишки и с поверхности кожи. Я проверил нос и горло — они были здоровыми и нормальными — тем не менее я взял с них мазки для анализа. Кровяное давление было низким, температура тела немного ниже нормальной, но это могло и ничего не значить… Я сделал укол адреналина. Никакой реакции. Это могло означать многое.
Виктор Гюго, сблизившись с королем, не скрывал от него правды, указывал ему на необходимость заняться положением крестьянского и рабочего сословий, настаивал на борьбе с развращенностью богатых классов общества, и если бы правительство Людовика-Филиппа сдержало свои обещания, то поэт остался бы тем, к чему предназначала его природа, то есть философом, наблюдающим жизнь и довольствующимся мыслью, что ему удается поучать и утешать человечество. Когда народ возмутился, вследствие ошибок, наделанных администрацией, то Виктор Гюго, помня, что присягал королю, предложил было регентство герцогине Орлеанской; но дух времени увлек его, и он кончил тем, что примкнул к республике.
«Бедняга, — сказал я сам себе. — Так или иначе, но я должен снять с тебя этот кошмар».
Я ввел ему небольшую дозу морфия. Он произвел не больше действия, чем если бы был водой. Тогда я ввел такую дозу, какую только можно было. Ничего не изменилось. Пульс и дыхание оставались прежними.
Что касается политической деятельности Виктора Гюго в палате пэров, то нужно сказать, что в течение первых трех лет он совсем не решался подняться на трибуну оратора. Только в 1846 году он выступил в защиту права художественной собственности. Первая политическая речь его касалась Польши. Затем он поддерживал петицию Жерома-Наполеона Бонапарта, просившего палаты о позволении его семье вернуться во Францию. Здесь, как и всегда впоследствии, Виктор Гюго восставал против жестокости изгнания. Наконец, в 1848 году он поддерживал дело итальянского единства. Это было его последней манифестацией в звании французского пэра.
Рикори наблюдал за всем с огромным интересом. Я сделал всё, что мог, и сказал ему об этом.
Скоро ему пришлось перенести свою деятельность в Учредительное собрание. Людовик-Филипп пал, была провозглашена республика. Пятого июня 1848 года Виктор Гюго был избран народным представителем большинством в 86965 голосов и сначала отказался примкнуть к какой бы то ни было группе, а занял выжидательную позицию. Он решил поступать согласно велениям своей совести, и первая речь его по поводу национальных мастерских показала окончательный разрыв писателя с реакцией.
— Ничего больше сделать не могу, — сказал я, — пока не получу результаты анализов. Откровенно — я ничего не понимаю. Я не знаю ни одной болезни, ни одного яда, которые могли бы привести к такому состоянию.
Во время июньских дней он старается примирить враждующие партии; затем вырывает из рук Кавеньяка, сколько может, жертв, и предложением амнистии стремится смягчить жестокость репрессалий; наконец, он заставляет собрание отказаться от преследования Луи Блана и Коссидьера и делает всё, чтобы не было объявлено, что Кавеньяк «заслужил одобрение отечества».
— Но доктор Брэйл, — сказал он, — упомянул о каком-то «изе»…
Это было доказательством большого мужества. Избранный в Законодательное собрание Виктор Гюго разошелся со всеми своими бывшими друзьями, что с их стороны вызвало ожесточенные укоры. Его прозвали «перебежчиком».
— Это только предположение, — торопливо перебил Брэйл. — Как и доктор Лоуэлл, я не знаю яда, который мог бы вызвать такие симптомы.
Виктор Гюго не щадил себя. Везде он стоял в первом ряду. Вечер и утро он посвящал литературе, день проводил в Законодательном собрании. Он писал легко и говорил также без труда и совершенно свободно. Его не сбивало с толку, когда его прерывали. Если смелость его мыслей или их выражения вызывали гнев его противников, он молча прислонялся к трибуне, пережидал вспышку и затем спокойно продолжал. Быстрые возражения его жестоко бичевали противника. Его речь о бедности, законченная требованием принятия закона против нее, произвела глубокое впечатление. Правая партия возмутилась, раздались насмешки и ругательства. Он строго отнесся к римской экспедиции и был безжалостен к Пию IX, что вывело из себя Монталамбера, который резко упрекнул Виктора Гюго в «измене».
Рикори посмотрел в лицо Питерса и содрогнулся.
– Если мы теперь не вместе,– отвечал Виктор Гюго,– то это потому, что г-н Монталамбер перешел на сторону угнетателей, а я остался с угнетенными.
— Теперь, — сказал я, — я должен задать вам несколько вопросов. Болел ли этот человек? Если так, наблюдал ли за ним врач? Если он не был фактически болен, не говорил ли он о каком-нибудь недомогании? Не замечали ли вы чего-нибудь особенного в его манерах и поведении?
Закон Фаллу о свободе преподавания вызвал в нем горячие возражения. Виктор Гюго требовал, чтобы клерикальное образование имело целью небо, а не землю, чтобы церковь оставалась в своей области, а государство – в своей.
— На все ваши вопросы отвечаю: нет. Питерс был со мною всю прошлую неделю. Он был совершенно здоров. Сегодня вечером мы беседовали в моей квартире за поздним и довольно легким обедом. Он был в хорошем настроении. Посреди фразы он вдруг остановился, полуобернув голову, как бы прислушиваясь, затем соскользнул со стула на пол. Когда я нагнулся над ним, он был такой, как сейчас. Это случилось в половине первого. Я сейчас же повез его сюда.
Когда министр юстиции Руэр предложил проект своего закона о ссылке, который комиссия, разрабатывавшая его, сделала еще более тяжелым, допустив, что действие закона может распространяться на прошедшее время, Виктор Гюго горячо восстал, резюмируя свое мнение следующим образом:
— Хорошо, — сказал я. — Это дает нам по крайней мере точное время приступа. Вы можете уйти, мистер Рикори, если не имеете желания остаться с больным.
– Когда люди создают закон несправедливый, Бог влагает в него справедливость и бичует им тех, кто его придумал.
— Доктор Лоуэлл, — ответил он, — если этот человек умрет, и вы не узнаете, что убило его, я заплачу вам обычную плату и госпиталю тоже — не больше, но если вы, хотя бы после его смерти, узнаете, в чем дело, я заплачу сто тысяч долларов для любых благотворительных целей, какие вы назовете. Если же вы сделаете открытие до его смерти и вернете ему здоровье — я уплачу вам лично ту же сумму.
На другой день была организована сочувственная подписка для распространения речи Виктора Гюго по всей Франции. Эмиль де Жирарден требовал, чтобы была вычеканена медаль с изображением оратора и с надписью, передающей его слова. Правительство позволило выпуск медали, но запретило надпись. Оно было глубоко задето следующими словами в речи Виктора Гюго:
Я посмотрел на него, и когда значение этого замечательного предложения дошло до моего сознания, я с трудом сдержал раздражение и гнев.
«Посмотрите и обдумайте: кто вступил на трон Фран ии в 1814 году? Гартвельский изгнанник! Кто царствовал после 1830 года? Изгнанник Рейхенауский, сделавшийся в настоящее время изгнанником Кларемонским! Кто управляет ныне? Узник Гама! После этого придумывайте законы для ссылки!»
— Рикори, — сказал я, — мы с вами живем в разных мирах, поэтому я отвечу вам вежливо, хотя и нахожу, что это очень трудно. Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы узнать, что случилось с вашим другом, и чтобы вылечить его. Я бы сделал это, если бы вы и он были бедняками. Я заинтересован в нем только как в проблеме, бросающей вызов мне, как врачу. Но в вас я нисколько не заинтересован. И в ваших деньгах тоже. И в вашем предложении тоже. Считайте, что я решительно отказываюсь. Понимаете вы меня?
Виктор Гюго искренно и горячо исповедовал республиканский образ мыслей и энергично боролся против всяких распоряжений, могущих, тем или другим путем, стеснить периодическую печать.
После небольшой паузы он ответил:
— Так или иначе, я больше чем когда-либо хочу, чтобы он лечился у вас.
По поводу пересмотра конституции, предложенного президентом, он произнес свое известное выражение: «Европейские Соединенные Штаты».
— Очень хорошо. Где я могу найти вас, если вы мне понадобитесь?
«Это выражение,– говорит издатель „Actes et paroles“ („Дела и речи“), – вызвало всеобщее удивление. Оно было ново». Его в первый раз произнесли с трибуны. Оно привело правую партию в негодование и в то же время рассмешило ее. Раздался настоящий взрыв смеха, к которому примешивались разного рода восклицания. Депутат Бансель, что называется, на лету записал некоторые из них:
— С вашего позволения, — ответил он, — я хотел бы иметь… представителей, чтобы они всё время находились в этой комнате. Если вы захотите меня видеть, скажите им — и я скоро буду здесь.
Я улыбнулся, но он был серьезен.
Монталамбер. Европейские Соединенные Штаты! Это уже слишком! Гюго с ума сошел.
— Вы напомнили мне, — сказал он, — что мы живем в разных мирах. Вы принимаете свои меры, чтобы быть в безопасности в вашем мире, а я стараюсь уменьшить опасность в моем мире. Ни в коем случае я не стал бы советовать вам, как избежать опасностей в вашей лаборатории, доктор Лоуэлл. Я тоже подвергаюсь им и спасаюсь от них, как могу.
Моле. Европейские Соединенные Штаты? Вот идея! Какое безрассудство.
Всё это было противозаконно, конечно, но мне нравился Рикори, и я понимал его точку зрения: чувствуя это, он продолжал настаивать:
Кантен-Бошар. Ну уж эти поэты!
— Мои люди не будут мешать. Если то, что я подозреваю — правда, они будут охранять вас и ваших помощников. Но они, а также те, кто сменит их, должны оставаться в комнате днем и ночью. Если Питерса переведут в другую палату, они должны сопровождать его — независимо от того, куда его переместят.
— Это можно устроить, — согласился я. Затем по его просьбе послал санитара к двери. Он вернулся с одним из стражей. Рикори пошептался с ним, и тот вышел. Немного погодя оба стража вернулись вместе. В это время я обрисовал дежурному врачу особенности случая и получил официальное разрешение начальства на дежурство двух человек у больного. Оба стража были хорошо одеты, вежливы, со сжатыми губами и холодными внимательными глазами. Один из них взглянул на Питерса.
Прения были ожесточенными. Виктору Гюго приходилось отражать нападения со всех сторон. Президентом был Дюпен. Он прекращал беспорядки только в том случае, если их производила левая партия. Между прочим Виктор Гюго сказал: «Не нужно, чтобы Франция в одно прекрасное утро нашла, что у нее, неизвестно почему, уже есть император».
— Бог мой! — пробормотал он.
Раздались новые возгласы, смех: «Император! Кто говорит об императоре?»
Комната была угловой, с двумя окнами, одно из них открывалось на бульвар, другое — на боковую улицу. Дверь вела в залу. Ванная комната была темной, без окон. Рикори и два его телохранителя осмотрели комнату очень внимательно, не подходя близко к окнам. Рикори спросил, нельзя ли потушить свет. Я кивнул. Свет выключили, все трое подошли к окнам, внимательно осмотрели шестиэтажные дома по сторонам обеих улиц. В сторону бульвара домов не было, там начинался парк. В боковой улице против госпиталя располагалась церковь.
Но Виктор Гюго продолжал: «Неужели только потому, что был такой человек, который одержал победу при Маренго и потом царствовал, вы тоже хотите царствовать, вы, которые одержали победу только при Сатори!..»
— Эту сторону — наблюдать, — сказал Рикори и указал на церковь. — Теперь можно включить свет, доктор.
Левая партия рукоплескала, правая – топала ногами.
Он пошел к двери, затем повернулся:
— У меня много врагов, доктор Лоуэлл. Питерс был моей правой рукой. Если один из этих врагов убил его, он сделал это, чтобы ослабить меня, или, может быть, потому, что не мог убить меня.
«Неужели только потому, что после десяти лет безмерной славы, славы почти сказочной по своему величию, он уронил от истощения этот скипетр и этот меч, которые совершили столько великого, вы, в свою очередь, являетесь, вы хотите поднять их после него так, как он, Наполеон, поднял их после Карла Великого, и взять в ваши хилые ручонки этот скипетр титанов, этот меч гигантов! Для чего? Неужели после Августа – Августул! Неужели потому, что у нас был Наполеон Великий, нам нужен Наполеон .Малый!..»
Я смотрю на Питерса и впервые в моей жизни, я, Рикори, боюсь. Я не хочу быть следующим, не хочу смотреть в ад.
Здесь шум сделался невообразимым. Речи и само заседание были прерваны. Ругательства сыпались отовсюду, сжимались кулаки. Все эти Лепики, де ла Москова, Бароши, Бриффо, Клари, впоследствии все более или менее причастные ко второму декабря, возмущались и ревели. Но Виктор Гюго не терял присутствия духа.
Я недовольно заворчал. Он четко сформулировал то, что я чувствовал, но не мог выразить словами.
Он снова подошел к двери и снова остановился.
«Я продолжаю,– просто сказал он, когда буря на минуту утихла.– Нет, после Наполеона Великого я не хочу Наполеона Малого. Уважайте великое! Довольно пародий. Чтобы иметь право начертать орла на знаменах, нужен орел в Тюильри. Где он?»
— Еще одна вещь. Если кто-нибудь позвонит по телефону и будет спрашивать о здоровье Питерса, пусть подходят мои люди. Если кто-нибудь придет к вам и будет спрашивать о нем, впустите его, но если их будет несколько, пусть войдет только один. Если они придут, уверяя, что являются родственниками, пусть мои люди поговорят с ними и расспросят их.
Фоше и Аббатучи бесновались. С минуту можно было думать, что начнется рукопашная схватка: все вскакивали с мест, все бежали к трибуне. Министр иностранных дел кричал: «Вы знаете, что это неправда, мы протестуем!»
Он пожал мою руку и вышел из комнаты. На пороге его ждала другая пара телохранителей. Они пошли: один впереди, другой позади него. Когда они вышли, я заметил, что Рикори энергично перекрестился.
Я закрыл дверь и вернулся в комнату. Взглянул на Питерса… Если б я был религиозным, я бы тоже перекрестился. Выражение лица Питерса изменилось. Ужас исчез. Он по-прежнему смотрел как бы сквозь меня и внутрь самого себя, но с выражением какого-то ожидания, такого злого, что я невольно огляделся, чтобы увидеть, что вызывает этот взгляд.
Министр внутренних дел не понимал, как дозволяют оскорблять «президента республики!»
В комнате не было ничего необычного. Один из парней Рикори сидел в углу у окна, в тени, наблюдая за парапетом церковной крыши напротив, другой неподвижно сидел у двери.
Вдруг раздался возглас: «Цензуру, цензуру!»
Брэйл и сестра Уолтерс стояли по другую сторону кровати. Их глаза не могли оторваться от лица Питерса, они были как зачарованные. Затем Брэйл повернул голову и осмотрел комнату, как это только что сделал я.
Вдруг глаза Питерса стали сознательными, они увидели нас, увидели комнату. Они заблестели какой-то необычайной радостью. Эта радость не была маниакальной, она была дьявольской. Это был взгляд дьявола, надолго изгнанного из любимого ада и вдруг возвращенного туда.
Виктора Гюго призывали к порядку. Он удивился.
Это выражение внезапно исчезло, и вернулось выражение ужаса и страха. Я с невольным облегчением вздохнул, впечатление было такое, как будто исчез кто-то злобный, присутствующий в комнате. Сестра дрожала, Брэйл спросил напряженно:
– Кто это сказал? – спросил он.
— Как насчет еще одной инъекции?
– Я! – отвечал один из членов правой партии.
— Нет, — сказал я. — Я хочу, чтобы вы понаблюдали за ходом этого (что бы это ни было) без наркотиков. Я пойду в лабораторию. Внимательно наблюдайте за ним, пока я вернусь.
– Кто – вы?
В лаборатории Хоскинс буднично посмотрел на меня:
– Я! Мы не хотим больше слышать этого. Плохая литература ведет к дурной политике. Мы протестуем во имя французского языка и французской литературы. Отправьте всё это в театр «Порт С.-Мартен», господин Виктор Гюго.
— Ничего не нашел. Прекрасное здоровье. Правда, я не всё еще кончил.
Виктор Гюго отвечал:
– Вы, как оказывается, знаете мое имя, а я не знаю вашего. Как вас зовут?
Я кивнул. У меня было ощущение, что и остальные анализы ничего не откроют. Я был потрясен всем случившимся больше, чем мне хотелось бы признаться в этом. Вся эта история беспокоила меня, давала ощущение кошмара, как будто я стою у какой-то двери, которую позарез нужно открыть, но нет ключа, и даже замочной скважины нет. Я давно обнаружил, что работа с микроскопом помогает мне думать над разными проблемами. Я взял несколько мазков крови Питерса и начал изучать их, не ожидая что-либо обнаружить.
– Бурбусон.
Я просматривал четвертый мазок, когда вдруг понял, что вижу что-то необычайное. При повороте стеклышка в поле зрения появился белый шарик. Простой белый шарик, но внутри его наблюдалась флуоресценция, он сиял, как маленькая лампа! Сначала я подумал, что это действие света, но никакие изменения освещения не меняли этого свечения. Я протер глаза и поглядел снова, затем позвал Хоскинса.
– Это больше, нежели я ожидал!
— Скажите мне, не видите ли вы чего-нибудь особенного?
Заседание окончилось довольно мирно. Виктор Гюго очень спокойно настаивал на необходимости отказать в пересмотре конституции и предсказывал на 1852 год то, что случилось в конце 1851. Его совету, впрочем, последовали, и постановление утверждено не было. Понятно, сколько он в этот день возбудил ненависти к себе.
Он посмотрел в микроскоп. Вздрогнул и повертел винтами, как я.
Когда наступил переворот второго декабря, Виктор Гюго уговаривал своих друзей взяться за оружие. Они же находили лучшим переждать и только поручили ему, вместе с Шарамолем и Форестье, сделать призыв к «легионам права» против нарушения права. Вместе с друзьями он поехал на бульвар дю-Тампль, где было назначено собраться. На углу улицы Мелей молодежь узнала его и с громкими приветствиями просила совета, как им поступать.
— Что вы видите, Хоскинс?
Он ответил, продолжая смотреть в микроскоп:
— Лейкоцит, внутри которого фосфоресцирующий шарик. Его свет не затухает и не усиливается с изменением освещения. Во всём остальном лейкоцит обычен.
– Изорвите мятежные манифесты, кричите: «Да здравствует конституция!» и атакуйте Бонапарта! – сказал им Виктор Гюго.
– Говорите тише,– прервал его торговец, запиравший свою лавку.– Если вас услышат, то расстреляют.
— Но ведь это совершенно невозможно! — воскликнул я.
— Конечно, — согласился он, выпрямляясь. — Однако он тут.
Я отделил лейкоцит и дотронулся до него иглой. При прикосновении иглы лейкоцит как бы взорвался, фосфоресцирующий шарик сплющился, и что-то вроде миниатюрного языка пламени пробежало по видимой части препарата.
И всё: фосфоресценция исчезла. Мы начали изучать препарат за препаратом. Еще дважды мы нашли маленькие сияющие шарики, и всякий раз результат прикосновения к ним иглой был тот же.
– Ну, что же, вы пронесете мой труп по городу! Моя смерть будет прекрасна, если вызовет проявление Божией справедливости!
Зазвонил телефон. Хоскинс ответил и обратился ко мне:
— Это Брэйл, он просит вас наверх, побыстрее.
Толпа была готова следовать за Виктором Гюго, стремившимся увлечь ее, но Шарамоль удержал его ввиду артиллерии, выступавшей из-за Шато-д\'О. Убедившись, что они ничего не могут сделать с теми, которые намерены выжидать, делегаты вернулись в свой комитет и ограничились прокламацией.
— Продолжайте, Хоскинс, — сказал я и поспешил в комнату Питерса. Войдя, я увидел сестру Уолтерс с лицом белее мела и закрытыми глазами, стоящую спиной к кровати.
Брэйл наклонился над пациентом со стетоскопом у его сердца. Я взглянул на Питерса и остановился с чувством паники в душе. На его лице опять было выражение дьявольского ожидания, и оно еще усилилось. Пока я смотрел, оно сменилось выражением дьявольской радости. Оно держалось не дольше нескольких секунд. Два выражения начали быстро меняться. Брэйл сказал мне сквозь сжатые губы:
Виктор Гюго диктовал прокламацию; Боден писал ее. За нею была составлена другая, к армии, и подписана именем поэта. После этого прения в комитете продолжались. Кто-то пришел сказать о появлении войск, и в минуту патриотического порыва решение бороться с целою армией за неприкосновенность республики было провозглашено единодушно. Но нужно было организоваться, устроить баррикады. Все выбежали на улицу, говорили народу речи, призывали к отпору. Виктор Гюго был из самых неутомимых. Голову его оценили: обещали 25 тысяч франков тому, кто арестует или убьет его. Скоро сделалось очевидным, что всякая надежда потеряна и что преступление торжествует. Виктора Гюго уговорили искать убежища. Он с трудом нашел его, и то у старого роялиста, который и скрывал его у себя до двенадцатого декабря. В этот день переодетый поэт бежал из Парижа в Брюссель, куда вскоре переехала и г-жа Гюго. Что касается сыновей поэта, то они, вместе с некоторыми из своих друзей, также занимавшихся литературою, уже сидели в это время в тюрьме за проступки против законов о печати.
— Его сердце остановилось три минуты назад. Он должен быть мертвым, но послушайте…
Тело Питерса выпрямилось. С его губ сорвался звук — смех, низкий, нечеловеческий, дьявольский. Человек у окна вскочил на ноги, стул его с шумом свалился. Смех замер, тело Питерса лежало неподвижно.
Дверь открылась, и я услышал голос Рикори:
На следующий же день по приезде в Брюссель, т.е. 14 декабря 1851 года Виктор Гюго принялся писать свою «Историю преступления». Каждое утро прибывавшие в город изгнанники являлись к нему и сообщали о событиях новые факты. Дюма-отец уже некоторое время жил в Брюсселе не как изгнанник, а для того чтобы иметь возможность спокойно работать. Он часто виделся с поэтом и под впечатлением его речей, дал слово не знаться с Наполеоном III; слово это он свято сдержал. В это время он писал свои «Мемуары» и приводимые там подробности о детстве и юности Виктора Гюго писаны почти что под диктовку поэта. В Брюсселе собралось вскоре множество изгнанников; в числе их были лучшие представители французской литературы, искусства и науки. Как только сыновья Виктора Гюго отбыли свои сроки в тюрьме, они приехали к отцу. Бельгия сначала приняла поэта очень гостеприимно; народ любил его; брюссельский бургомистр навещал его ежедневно и выслушивал ходатайства писателя о смягчении положения бедных изгнанников. Вдруг появился «Наполеон Малый» («Napoléon le petit»), и бельгийское правительство, из боязни Наполеона III, решило изгнать Виктора Гюго. Но этого нельзя было сделать – это было бы противозаконно. Тогда создали новый закон, позволявший нарушать бельгийское право убежища. Изгнанный из Брюсселя поэт отправился в Англию, но недолго пробыл там и вскоре переехал на остров Джерсей, куда прибыл 5 августа 1852 года. На берегу его встретила и приветствовала небольшая группа французских изгнанников.
— Как он, доктор Лоуэлл? Я не мог спать…
На Джерсее Виктор Гюго поселился близ моря, в доме, известном под именем «Марин-Террас». У него было в то время около семи тысяч франков дохода, на которые нужно было содержать семью из девяти человек. Во Франции сочинения его не приносили ему ничего. Постановка на сцене его драматических произведений была запрещена. Считалось предосудительным и опасным читать что-нибудь, подписанное его именем, которое даже боялись произносить; «Наполеон Малый», расходившийся в несметном количестве экземпляров, обогащал только брюссельских издателей, как позднее «Les Châtiments» («Кара»).
Он увидел лицо Питерса.
На Джерсее Виктора Гюго приняли очень радушно. О его приезде говорилось во всех местных газетах. Впрочем, джерсейцы уважали не столько поэта, сколько пэра Франции, и в этом качестве он, по законам острова, имел право не наблюдать за тем, чтобы пространство, находящееся перед его домом, было подметено и трава на нем вырвана дочиста. Но зато он был обязан ежегодно платить английской королеве дань, состоящую из двух куриц, и сборщик податей каждый год неукоснительно взыскивал их стоимость с поэта.
— Мать божья! — прошептал он и опустился на колени.
Я видел его, как в тумане — я не мог отвести глаз от лица Питерса. Это было лицо смеющегося, радующегося негодяя — всё человеческое исчезло, — это было лицо демона с картины сумасшедшего средневекового художника. Голубые глаза злобно смотрели на Рикори…
Жители титуловали Виктора Гюго «милордом», и губернатор острова, на основании местных законов, пользовался меньшими правами, чем изгнанник – пэр Франции. Джерсей находится под протекторатом Англии, которая с полным уважением относится к его средневековым законам и патриархальным обычаям. Джерсейцы до того религиозны и так чтут «день субботний», что когда однажды королева Англии приехала на остров в воскресенье, то возмущенные жители даже не кланялись ей,– только один Виктор Гюго снял шляпу при встрече с нею. Джерсейцы трудолюбивы, трезвы и зажиточны. Сам остров представляет настоящий земной рай, с прекрасным мягким климатом и замечательно живописным местоположением.
Мертвые руки шевельнулись, локти медленно отделились от туловища, пальцы сжимались, как когти, и мертвое тело начало извиваться под одеялом. Этот кошмар, однако, привел меня в себя.
Это было окостенение тела после смерти, но проходящее необыкновенно быстро. Я подошел и закрыл ему глаза, затем накрыл покрывалом ужасное лицо.